Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Женщина беспрестанно говорила, не болтала, повеселев от еды, а именно говорила — буднично, словно не спасала своих близких от смерти, а шла домой с работы. Дело было в свете, который не проходил через мешочницу, а застревал где-то внутри. Поэтому с каждым шагом Петр Вершинин темнел. Вошла пара в пролесок — упала на лица тень, а когда вышли на открытое место, тень с лица Вершинина так и не слезла. Захлестали по ногам заросли ландыша и болиголова, сметая грязь и пыль, но обмотки Вершинина стали ещё темней. Мужик сам не знал, к чему это, однако безропотно повиновался мрачному душевному гулу. Он распалял ребра нехорошим желанием, и свободной рукой Петр всё чаще растирал себе сердце. Билось оно глупо, все медленнее, точно отдаляло неминуемое.
— Спасибо, — снова сказала женщина, когда показалась железнодорожная насыпь, — не знаю, как и благодарить. Меня Верой Николаевной зовут.
Вершинин молчал, чувствуя на спине тяжесть своего сала и своей картошки. Вокруг никого не было.
— Спасибо? — неуверенно прошептала женщина, и новая, лихая догадка скользнула по серому лбу: — Ведь... спасибо же?
Петр разлепил губы:
— Ты это... не ходи больше по деревням. Война скоро будет. Чуем мы... плохо будет. Бунт вызрел. Мне так и сказали: бессмысленный и беспощадный. Но я и так знал... Резать будем большевиков. А они нас. Если они возьмут — нас повесят. Мы одолеем — так жди в гости.
Мешочница потерянно молчала.
— Непонятно сказано? Ну, пошла. Пшла!
Вершинин повернулся и зашагал обратно вместе с мешком. Женщина догнала его без вопроса, без вскрика и, мёртво вцепившись в торбу, попробовала выдрать продукты. Пётр махнул рукой, и Вера упала на землю. Тут же вскочила и снова вцепилась в мужика, пытаясь выцарапать свою еду. Крестьянин разозлился и хорошенько дал женщине по уху. Та подломилась. Вершинин поглядел на тело: из проломленной височной косточки мгновенно выскочила жизнь. Он не думал убивать, хотел просто отобрать картошку, которая нужна была ему не меньше, чем чьему-то доходящему сыну и изнурённому мужу.
Петр не особо сожалел о случившемся, но жена, встретившая его блестящим колечком на пальце, сильно удивилась. Посмотрела встревоженно, будто не веря, что суженый наконец-то решился на правильное дело, хлопнула в ладоши, заулыбалась, покорно метнула сэкономленное сало с картошкой на стол и ночью громче обычного стонала под мужской тяжестью: теперь можно было и порожать вволю — хватит еды будущему ребенку.
Вершинин с тех пор совсем замкнулся. Если раньше из него двух слов нельзя было вытянуть, теперь одно за радость считалось. Хранил он под языком ненужный в то время голос.
Были ещё мешочницы и мешочники, которых Петр водил тайной тропкой за деревню. Теперь он приказал жене не мелочиться, отдавать за четыре иголки и несколько катушек ниток целый пуд муки. Нужно было завлекать мешочников наглядным примером, чтобы никто не достался соседям. Когда интеллигентный мужичок, сменяв альбомы с карандашами, получил в награду полпуда муки, то долго стоял в сенях и улыбался. Никак не хотел выходить на улицу, точно думал, что там муку вместе с улыбкой отберут. Гость с благодарной дрожью поклонился, коснувшись рукой выскобленных половиц. Вершинин жестом успокоил его и незаметно взял с собой топор без топорища.
Дело было сделано в кустах орешника. Пётр там же и прикопал художника, используя обмозгованный металл как лопатку. Потом Вершинин бил женщин, парней, опять придушил интеллигентика, расплескал ещё одну бабу. Ходили мешочники в основном из Тамбова, но встречались и из Рассказова, почти города, где население работало на фабриках и не имело подсобных хозяйств. Народу в те годы пропадало много, и Пётр не боялся разоблачения. Да и улица к своей выгоде смекала, почему небогатые Вершинины нынче так дёшево меняют платья на провизию.
Бабы толпились в вершининской горнице, щупали юбки, которые ещё недавно принадлежали живым людям, и спрашивали:
— А сатина нет?
— Родненькие, потерпите, как придёт человечек к нам — так и каждой из вас юбочку выправим.
Бабы понимали, что сатина нет, и стервенели, грубо трогали ткани, подносили их к вздернутым носам, отпихивали друг друга и сбивали у Вершининой цену. Та взмахивала руками:
— Всё будет, миленькие! Только уговор: как явится мешочник, вы его прямо к нам, сюда приглашайте, а потом приходите — даром отдадим. Дешевше, чем вы торговать будете.
И бабы говорили. Показывали коричневым пальцем на избу Вершининых и не чувствовали перед путниками никакой вины. Пётру пришлось выкопать новый погреб, на сей раз потайной, о котором знали только жена и он сам. Там лежали продукты на чёрный день и дорогие вещи. Скоро в край придёт война, и надо хорошо подготовиться. Тот парнишка из города четко сказал: будет повстанье, а кто Вершинин такой, чтобы умникам перечить?
Прошёл год. Вершининам казалось, что лихо всё-таки пронесёт. Но вот нагрянули большевики. Были они злые, покалеченные. Часть зажиточных крестьян сразу же взяли в заложники, часть расстреляли, выстроив вдоль уличной канавы. Мстили чоновцы за пущенный под откос поезд. Да вот незадача: деревенька, хоть и стояла ближе всех к месту крушения, ни в чем виновата не была. Устали крестьяне от войны, хотели сеять и спать. Зачем железное полотно портить? Ладно на грузила к удочкам, но ради смерти? Каждый мог поклясться, что непричастен к диверсии. Деревеньку всё равно перевернули вверх дном. При обыске у Вершининых нашли кучу тряпья, тканей и украшений.
— Спекулянт? — спросили у Петра.
Он не то чтобы не понял. Просто не хотел говорить. Зачем? Что ещё требовалось добавить о времени, когда убивали за ведро картошки? Пусть его-то, убивца, нашли, зато погребок с продуктами не отыскали. Жене достанется. Любит она хорошо покушать. И платье кой-какое осталось. Проживёт как-нибудь.
— Спекулянт, спрашиваю?
Вершинин безразлично глядел по сторонам и в последний раз мял в огромных руках шапку.
— Спекулянт?
Пётр посмотрел на командира. Тот был такого же, как он, роста, только светлее. Синие-пресиние глаза. Золотые волосы, зачёсанные назад. Вытянутое лицо. Комиссар, пришедший в деревню, как будто специально насмехался над крупноносыми крестьянами. Уж больно он отличался от местной породы. Отличался настолько, что темный Пётр Вершинин впервые за долгое время уважительно спросил:
— Что?
— Скупали вещи у мешочников? — повторил Мезенцев.
— Да.
— Благодарю. Рошке, займитесь.
Блеснули холодные очки:
— Пожалуйте в Могилевскую губернию, гражданин крестьяшка.
Петра Вершинина расстреляли без церемоний. Подписали мандат, заранее отпечатанный под копирку (на месте нужной фамилии стоял пропуск), и передали спекулянта двум похожим друг на друга красноармейцам. Они всё шутили, ерепенились, доказывая Вершинину, что он кончится быстро, без мук.
— Ты, брат, не боись. Мы тебя щёлкнем прямо в сердце. У нас рука набитая.
Петру подумалось: неужто так всегда? Почему шутят? Лучше бы дали под дых эти весёлые пузатые парни. Он ведь, когда бил мешочников, ничего им не говорил — зачем людей расстраивать? Только в самый первый раз той женщине сказал, что пусть домой возвращается. Но ведь и сказал для острастки, для того чтобы избежать душегубства, чтобы ушла она с миром к своёму машинисту сушить слезы над паровозной топкой. А тут... тут то же самое, только ещё и смеются. Так что виноват Пётр Вершинин не больше остальных.
Щелкнули две винтовки. Умирающего Вершинина бросили в канаву. Никто так и не прознал про его кровавый промысел. Расстреляли за спекуляцию. Жену забрали в концентрационный лагерь в Сампуре, где та, подхватив инфекцию, вскоре скончалась. Когда вдову трясло в лихорадке, её успокаивали обрывки воспоминаний о потайном погребе, где её ждут не дождутся мешки с картошкой, соленья и шмат ароматного белого сала.
XV.
Красный отряд ранним утром переправился через Ворону и вошёл в лес. Перед тем вышла небольшая заминка. На Змеиных лугах выловили женщину с длинными каштановыми волосами. По виду — еврейка. Думали — связная, оказалось — дурная: биться начала, царапаться, пока не приказал Мезенцев отрезать ей волосы. Не потому, что крепких верёвок социализму не хватало. Наловчились партизаны передавать в причёсках и под женскими повойниками послания.
В волосах ничего не нашли. Пока арестованную препровождали в Паревку, случилась вынужденная остановка. Крестьяне, взятые в проводники, пожимали плечами: кого хотел найти комиссар? Почитай половина суток прошла, за которые противник мог в другой уезд уйти. Но Мезенцев заранее приказал обложить лес конными патрулями и был уверен в успехе.
— Они ранены, — говорил он больше для других, чем для себя. — Раз ранены — медленно идут. Коней перекладных нет: мы их повыбили. Фураж есть? Нет, побросали нам под ноги. У нас кони овсом заряжены? Да. Бойцы веселы? Да. Оружие наизготовку? Да. Дойдём до них. Недалеко... Да? Да.
Приказы Мезенцева сбивались: в такт болела голова. Командир косился на Рошке, который невозмутимо думал очками. Заметил ли чекист слабость? А если нет, с кем бы об этом поговорить? Братья Купины, как всегда, смешили отряд. Хворающий Верикайте остался в селе. Куда бы он с разбитой ногой пошёл? Хотелось Мезенцеву найти в отряде хотя бы одно знакомое лицо, обязательно красивое и худое.
— А где этот, — спросил у Рошке комиссар, — такой... ну, наш... где?
— О чем это вы? О крестьяшке?
Очки не делали Рошке умней или интеллигентней. Он не был похож на того, кто решил отомстить хулиганам из школы. Зато выглядел немец злее, настойчивее, точно учитель, обманувшийся в мудрости преподаваемого предмета. Вальтер прямо (коситься Рошке не умел) смотрел на Мезенцева, пытаясь вычленить трещину, которая расколола голову комиссара. Вроде и были похожи кожаные люди — оба в черных тужурках, галифе, вспотевших гимнастерках, сапогах, — но Мезенцев как будто направлялся в лес не ради поимки антоновцев, а за своим тайным желанием, и педантичному Вальтеру это не нравилось.
— Рошке, вот вы цедите про крестьяшек, а на деле всегда помните, как кого зовут и кто за что просил. Тут надо одно из двух поменять. Иначе диалектика не работает.
— Товарищ, а вы вообще знаете, что такое диалектика?
— Нет, не знаю, — пожал плечами Мезенцев. — Мне просто нравится, как слово звучит. Оно как выстрел.
— Это у вас какая-то своя, розовая диалектика. Диалектика совсем о другом.
— Может быть... Так ты не знаешь, где... это?
— О чем вы спрашиваете? Или о ком? О женщине, мужчине? О кулаке, крестьяшке?
— О женщине?
По селу ходили слухи, что холост комиссар из-за ранения в причинное место. Подкладывали в комиссарову избу несколько девок — чтобы отмолили в постели арестованного батьку. Без брезгливости, но и без вежливости Мезенцев выпроваживал девушек со свахами во двор, передавая их в пользование чекисту Рошке. Тот кривил рот, и в дар пушистое мясо также не принимал. Впрочем, не без колебаний. Чекисту давно и сильно хотелось воткнуть немецкое остроугольное тело в мягкий славянский творог. Однако Вальтер стремился соответствовать высоким идеалам революции. Он никогда не брал взяток и никому не делал послаблений. Оставались младшие командиры и солдаты, отдаваться которым уже не было смысла. Вот отвергнутые крестьянки и судачили, что комиссар по профессии печных дел мастер.
— Трубочист, — хохотали из-за плетней девки, — вот за Антоновым и гоняется!
Никто не догадывался, что сидела под сердцем у комиссара длинная игла, какой обычно сшивают душевные муки. Колола она Олега Романовича независимо от головной боли. Ждала большевика в купеческой Самаре девушка-игла по имени Ганна Губченко. Ну как ждала? Мезенцев предпочитал полагать, что ждала, хотя он прекрасно понимал, что Ганна так и не простила ему арест отца.
К экспроприации рядового самарского интеллигента, балующегося Комучем, Мезенцев прямого отношения не имел, наоборот, пытался оградить старомодного любителя Герцена от местного аналога Рошке. И сама женщина знала, что Олег, которого она помнила ещё по революционному кружку, где читали Бакунина, непричастен к семейной утрате. Знала — и не охладела, а стала тёплой, как остывший чайник. Мезенцев кое-как смог объяснить это через диалектику. Тезис — большевик, контртезис — эсерка, синтезом должна была выступить любовь или ненависть, а вышло не по Гегелю.
Если бы Ганна влепила в вытянутое лицо Мезенцева понятное оскорбление, не болел бы сердцем комиссар. Улыбнулся бы, растёр по холодной щеке горячий ожог и с интересом продолжил бы глядеть на женщин. Но Олег Романович прекрасно помнил последний разговор, когда он в романтической, как казалось, обстановке читал стихи:
И когда женщина с прекрасным лицом,
Единственно дорогим во вселенной,
Скажет: я не люблю вас,
Я учу их, как улыбнуться
И уйти и не возвращаться больше.
А когда придёт их последний час,
Ровный, красный туман застелет взоры...
Когда комиссар закончил, не зная, куда деть большие руки, Ганна подмигнула ему. Был у неё один глаз зеленый, а другой карий. Единственно дорогое лицо во вселенной сказало:
— Я не люблю вас.
Мезенцев буркнул:
— Я ещё одно выучил, послушай.
Ганна вздохнула. Белая шея выгнулась, и у комиссара потемнело в глазах. Он захотел разорвать это горло зубами, втиснуть между ключичных углов свою прямоугольную голову, лишь бы на него не смотрели насмешливые украинские глаза. Правый из них коричневый или левый зелёный — не разобрать. Зелёный зрачок часто смеялся, отодвигая изумрудным хрусталиком плотскую близость, а коричневый тосковал по любви, которую когда-то пытался отыскать в комиссаре.
— Прости, но ты, Мезенцев, меня больше не волнуешь. Я не думаю о тебе. Я не люблю тебя. Мне тепло без тебя.
— А помнишь, тогда, на набережной, ты мне сказала снизу вверх: "Я ваша навеки"? Как же быть с этим?
— Что же, — усмехнулась Ганна, — даже ваш Ленин в начале семнадцатого года говорил, что только будущие поколения доживут до революции.
По длинному, как ХIX век, лицу скатилась капля пота. Олег облизал нецелованные губы и мужественно кивнул. За окном по-прежнему была Самара, по Волге пароход тянул баржу с углем, и это означало, что один глаз у Ганны был зелёным, а другой коричневым. Больше всего Мезенцева поразило, что Ганна даже не заплакала, вообще никак не выразила своих чувств. Точно речь шла о прочитанной книге или кооперативном обеде. Это ведь он должен быть холоден, а не она! Женщина насмешливо смотрела на Мезенцева двухцветным взглядом.
— Ну, что будешь делать? Арестуешь меня?
— Нет.
— Тогда стишок расскажешь? Хочешь, я тебе стульчик принесу?
— Не надо стульчик, — вздохнул комиссар.
— Есть хорошая русская поговорка: насильно мил не будешь. Вот ты, твоя партия, твои вожди и их методы — это всё насильно. Я так не хочу. Никто так не хочет, кроме вас. Ты ко мне относишься так же, как вы относитесь к народу, — почему-то считаете, что мы обязаны вас любить.
Мезенцев молчал. Он думал. Хотелось сказать эсерке что-нибудь хлёсткое, но с туманной горчинкой. Чтобы женщина запомнила и, когда умирать будет, ссохнувшаяся или молодая, от болезни или в руках чужого супруга, обязательно заплакала, осознав, что её Олег из прошлого оказался во всем и навсегда прав.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |