Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
От этого добра у Квинта трещала голова, но он только тверже сжимал кривящиеся от боли губы...
— Квинт, тебе больно, ты ревешь. А будет еще больней — ну, как?..
— Никак. Бей сколько хочешь, я все равно не буду... — голос у Квинта срывался, дрожал от слез, но глазищи выражали полнейшую непреклонность... и Гай всякий раз бывал сломлен...
Он потому и рычал на Квинта за его слезы, что его дикая душа начинала тоскливо выть, словно пес на луну, едва лишь он видел их. А уж это упрямство, это стремление сохранить хоть ошметки достоинства, вызывали в Гае только восхищенье. Квинт не пытался купить себе избавленье от боли ценой собственной души...
Если б Гай знал еще, что это за слезы.
Квинт не мог сдержаться только потому, что боль эту причинял ему человек, которого он любил. Квинт без единого всхлипа терпел палящую боль, когда Валерий охаживал его розгами или кожаной плетью.
Опустошенные, они одновременно провалились в тяжелый сон.
Спустя не более получаса Квинт вдруг открыл глаза.
Рядом безмятежно похрапывал Гай, но Квинт точно знал, что его разбудил не храп. А что?..
Он сразу понял, что.
Он не слышал ничего, кроме Верресова храпа. А должен был слышать звуки из сада. Но тишина в саду была такая, словно сада и не было, словно он исчез с лица земли...Неестественная, мертвая тишь. Как такое возможно? Ведь уже наступил час ночных охотников, они как раз вылезали из нор, вылетали из дупл. И все предыдущие ночи тончайший Квинтов слух улавливал все звуки этой ночной жизни — вот шуршит трава под скользящим по ней узким брюхом ужа, вот деловито протопотал поперек садовой дорожки еж, вот пискнула чья-то добыча, вот чиркнуло по ветвям крыло охотящегося нетопыря — кого он ловил, не успевшую на ночлег птаху или мышь, после того как весь день провисел вниз головой, закутанный в черную тогу своих крыльев, словно преступник?..
Ни шороха, ни шелеста...
Гай повернулся на бок и перестал храпеть... и теперь уж ясно было — да, сад молчит.Да что же это?.. Так не бывает! Квинт приподнялся, напряженно вслушиваясь...
... и едва не вскрикнул, когда тишину взорвал отчаянный стрекот цикады.
Цикады...
Квинт стиснул в кулаке край покрывала, сердце у него больно затрепетало. Страх колол его, как злой мальчишка тычет острой щепкой в мордочку беззащитного щенка.
Цикада снова затрещала (или затрещал?) — словно смеясь над его ужасом.
Разумеется, Квинт, как и всякое римское дитя, слышал о том, что бывает, если человека не хоронят по положенному обряду: оскорбленная душа его превращается в ночное чудовище, лемура, который будет являться живым, пока не заставит их совершить обряд как надо. Будет пугать детей ночными воплями и стонами, а на тех, кто пренебрег его погребеньем, нашлет болезни, страшные сны и те бедствия, какие ему под силу. Вряд ли из Цикады получится очень уж сильный и свирепый лемур, он был всего лишь ребенок, но... страшно же! Цикада ведь вышел уж из того возраста, когда детей хоронят и вовсе без обряда...
Квинт ощутил вину перед несчастным мальчишкой, еще более отягченную тем, что родственники, скорее всего, не будут его и искать. Квинт знал из горестных и косноязычных рассказов малыша, как жилось ему дома.
Мало того, что никто не поймал его последнего вздоха — никто не закрыл ему глаза, никто не позвал трижды по имени, никто не обмыл горячей водой остывающее тело, не сунул в рот монетку для уплаты лодочнику — не сможет малыш Цикада переплыть подземную реку, так и будет плакать на ее берегу, Харон безжалостен к столь нищим покойникам...
Ох, что же мы натворили...
Цикада снова запела в молчащем саду, и Квинт не выдержал, пихнул Гая в бок — хоть и знал, что Гай любит пробуждаться только сам, а спросонок может принять его за Ифигению и навесить кулачищем куда попало. Повезло — Гай просто повернулся к нему, лишь потом открыл глаза и хриплым баском спросил:
— Чего?.. Чего те не спится, чудо?..
— Гай... мы... мы должны... Цикаду похоронить...
— Сдурел, что ли, ебена мать?! Пусть его раки хоронят.
— Нет, Гай... Ты послушай...
— Чего слушать-то?! Малохольный...
— Да заткнись... послушай...
Словно поняв, кто сейчас слушает ее, Цикада просто заорала, насколько применимо это к насекомому. Ее треск был, как показалось Квинту, угрожающим.
— Ну и чего? — тупо спросил Гай.
— Не понимаешь?.. — в голосе Квинта звучало отчаяние.
— Я понимаю только одно — то ли ты перепил, то ли недопил, Квинт Гортензий.
Квинт забормотал что-то насчет неупокоенных душ, лемуров и бед, их с Гаем непременно ожидающих, если... Цикада, словно посмеиваясь, вставляла свои трескучие реплики там, где Квинт запинался или замолкал, набирая воздуху. Чем дольше Квинт говорил, тем больше трясло его от дрожи — похоже, он сам убедил себя во всем, о чем говорил... Сейчас, напуганный и замученный чем-то, похожим на совесть, он легко стал жертвою собственного же ораторского дара.
Гай слушал его, темнея лицом. А когда Квинт умолк в очередной раз, чтоб перевести дыханье, Веррес сильно пихнул его в плечо, опрокидывая на подушки, и навис над ним.
— Я сейчас подохну, — сказал он, — Те сколько лет?.. Тебе тогу тою весной надевать, мужик уже, а веришь в какие-то бредни, как дурная старуха или малой пацан!
— Ну неужели ты не слышишь... там... в саду...
— Нет там никого, в саду. Кроме цикад и прочей ночной пакости... ужей, ежей и летучих мышей!
— Ну как ты не слы...
— Ты мне надоел, — Гай приподнялся и рванул Квинта вверх за ворот рубахи. — Если ты не трусливая бабенка, а парень как парень, Квинт, встань и выйди в сад. Быстро!
— Не приказывай мне, я не твоя Ифигения! — взъерепенился Квинт.
— А я и не говорил, что Ифигения. Я говорю, что трус.
Квинт безнадежно поглядел в сторону двери. Ни за что не вышел бы он сейчас в сад по своей воле. Ни за что, никогда. Пусть трус...
— Ууу, щас заплачет, — посмеивался Веррес безжалостно, — Ну что ты за девка!!
Он поднялся — широкоплечий, сильный, непробиваемый, как скала.
— Пойдем, девочка, — сказал он с ухмылкой. — Пойдем, папаша тебе покажет, что в садике нет ничего страшного...
Он пошарил ногой по полу, разыскивая башмаки, не нашел, весело ругнулся.
Квинт встал. С Гаем так с Гаем. В конце концов, убивал-то Гай, почему же в сад, прямо лемуру в объятья, должен идти Квинт?..
Они вышли на крыльцо, с которого вела в сад щербатая мраморная лестница. А уж от нее шла широкая дорожка, посыпанная гравием — правда, изрядно подзаросшая сорной травой. Ярко светила луна. Квинт опасался, что вот-вот увидит на дорожке хлипкую вихрастую тень, но ее не было. И цикада теперь молчала...
Гай хлопнул его по плечу:
— Спустись, пройди по дорожке туда-обратно, трусишка. Не бойся, я здесь, пригляжу, чтоб тебя не стащила всякая нечисть...
Ну ни дать ни взять — любящий отец.
Квинт неуверенно спустился в сад и сделал несколько шагов... Еще... Еще... Вон до того куста дойду и вернусь, приснилось мне все это...
До куста он дошел.
И вот тут-то цикада застрекотала словно прямо ему в ухо, словно сидела на его плече! Квинт дико шарахнулся, застыл в жалкой, кривой позе, зажмурился... точно Цикада...
...И услышал за спиной грохот и дикий вой Гая.
Квинт тут же доказал, что не был трусом. Он не бросился прочь напролом через дикие кусты Верресова сада. И даже не упал в обморок.
Лемуры, не лемуры, но если речь шла о Гае, Квинт становился бесстрашнее мухи, которая садится на нос Марсу-Воителю...
Квинт совершил самый смелый поступок в своей короткой жизни — он открыл глаза и посмотрел.
И в первый миг не понял, что видит — Гая не было на крыльце, Квинт лишь слышал его глухие стоны. А во второй понял — не было его там потому, что он темной кучей валялся у нижней ступени лестницы.
Когда прибежавшие на вой Левк и Ифигения наконец отнесли матерящегося на чем свет стоит Гая в комнату, когда он влил в себя и в Квинта по чаше вина, когда Квинт перестал наконец дрожать от потрясения, все оказалось очень просто. Увидев, как Квинт шарахнулся с дорожки, Гай решил тоже спуститься в сад. Он нисколько не торопился, но на первой же ступеньке то ли подскользнулся на ровном месте, то ли... но у него просто взяла и подвернулась лодыжка. Которая теперь опухла и посинела — правда, обошлось без перелома и даже вывиха. В результате пересчета мраморных ступеней Гай обзавелся парой-тройкой здоровенных кровавых ссадин да еще приложился ребрами оземь, а так в общем почти не пострадал.
Теперь он возлежал в спальне, величественно, словно восточный царек, пристроив пострадавшее копыто на подушку и притянув к себе Квинта, пока вокруг суетились рабы. А посуетиться пришлось — ибо Гай потребовал фалернского, да ледяного, да пожрать, да орехов, в общем, только девицу не попросил, она ему была без надобности. И поди еще угоди — видать, лодыжка сильно ныла. Гай чуть не пришиб Ифигению куском холодной говядины вместе с серебряным блюдом — ему показалось, что мясо старое, жилистое и вонючее. Фалернского уже не оказалось, а цекубское Гай едва не вылил на Левка, ибо оно, надо же, теплое и потому похоже на ссаки какие-то...
Квинт мрачно грыз орехи, которые его вполне устраивали, и не пытался остановить разгулявшегося дружка — он понимал, что Гаю больно, вот он и злится.
Квинт сказал лишь:
— Видишь, я же тебе говорил...
— Чушь. Просто я еще не проспался, вот и шатнуло на лестнице.
Ближе к рассвету Гай, добитый вином и болью, заснул — в кои-то веки без храпа и тяжкого переваливанья с боку на бок. Квинт осторожно снял его тяжелую руку со своего плеча, нашел свои башмаки и плащ...
Он знал, что ему нужно делать. И хорошо, что Гай дрыхнет и вообще пока не может ходить. Квинт не вынес бы больше его насмешек, да и не следовало бы смеяться над тем, что он собирался сделать. Правда, понимая, что этого совершенно недостаточно да и вообще все не так. "Да и то, — шепнул Квинту голос словно бы Гая, — Цикада и не был достоин приличного погребенья..."
Никакой темной одежды у Квинта с собой не было, да и у Гая тоже — оба ехали сюда не умирать и не хоронить... Но Квинт рассудил, что это ничего — в конце концов он не приходился умершему родственником.
Он прихватил с собою маленький бурдючок тускульского, сорвал в одичавшем саду несколько колючих и некрасивых роз (был самый разгар розового цветенья, и на ухоженных виллах пламенели, розовели, светились нежной белизною сады) и побрел к пруду. Начинало светать, и это было хорошо — Цикада был уже большой мальчик, таких не хоронят ночью.
На бережке, том самом, где они с Гаем так славно возились, пока не случилось того, что случилось, Квинт походил, поискал камни... и ничего не нашел. Все их собрал Гай, для того, чтоб их груз утащил Цикаду на дно. Квинту удалось найти лишь какой-то небольшой, корявый, весь в тине... Ну, ничего. Сойдет. Квинт, как сумел, отчистил его от грязи, и на боку камня вдруг сверкнуло под восходящим солнцем блестящее, твердое, словно граненое, с красивыми прожилками местечко. Вот так же, как в Цикаде сверкнуло человеческое, римское, когда он был с ними еще...
Квинт положил камень на пригорок напротив того места, где они тащили тело. А потом сбросил башмаки и побрел к воде, малость кренясь на бок под тяжестью бурдючка. Вода, как всегда с раннего утра, была теплой, как парное молоко. Вот уже подол рубахи намок, а Квинта все тянуло глубже... остановился, когда вода дошла до пояса.
— Ци... — Квинт осекся: это что я делаю?! — И уже твердо, но очень тихо трижды позвал умершего по имени: Луций Веттий... А потом подумал, что пусть у него будет и прозвище, по крайней мере, отличающее его от всей его дурной семейки. И добавил:
— Цикада...
И вылил пол-бурдючка в воду. Затем вышел на берег. Набросил полу плащика на голову (все равно тут же сползла, но сделал же!), вылил почти все оставшееся в бурдючке на камень, последние пару глотков вытянул из бурдючка сам, затем как мог более красиво положил страшненькие розы на уродливый камешек. Все равно же бедняге Цикаде никогда не увидеть этого прелестного праздника, когда на гробницы близких несут розы — алые, белые, розовые... Пусть хоть так. А по времени можно, все равно Праздник Роз назначают кто во что горазд родные умершего — видимо, тогда, когда расцветут в их садах самые красивые розы...
Он постоял, снова накинув полу плаща на голову, рядом с простеньким надгробием совсем недолго.
А потом, быстро сполоснув облипшие прибрежной грязью ноги в воде, надел башмаки и резво-резво — Эос уже вовсю нежилась в своей облачной постели — отправился к тому месту, где, как он помнил, росло единственное в округе нужное ему дерево.
Путь до виллы Веттиев Квинт, уже с добычей, преодолел куда быстрей, чем если б шел по дороге, как все люди.
Вилла уже жила своей вялой жизнью, как живет умирающий от затяжной болезни. Скотину (если она тут была) уже выгнали за ворота и заперли их.
Чуть позже раб, вывозивший за ворота телегу с несколькими корзинами сыров на продажу в Тибур, вдруг резко дернул вожжи, останавливая клячу, и заголосил, зовя хозяина (вилика тут не водилось, и так неясно было, чем кормить тех рабов, кто еще не сдох и не сбежал).
Гай Веттий вышел.
И с удивлением увидел здоровенную еловую ветку, до телеги прислоненную к створке ворот, а теперь упавшую в пыль...
Веттий потянул ее за колючую лапку. Да, ель. Вот какие придурки додумались?..
— Езжай! — заорал он на раба, пнув телегу в колесо, — Сыр засохнет!...
Телега уже пылила по дороге так, что ее было не разглядеть, а Веттий все сжимал в пальцах оторванную еловую лапку.
— О дураки-то, — сказал он с чувством и пинком отправил всю ветку в канаву. — Кто ж так шутит?.. У нас что, помер тут кто?!
У Валерия опускались руки.
Надев гражданскую тогу, семнадцатилетний Квинт словно спятил. А точней, его как подменили другим мальчишкой, чрезвычайно похожим с виду, но чужим. Чужое (и неприятное) было все — начиная с душевных свойств и заканчивая повадками... Теперь Валерий не бил его — как-никак он ему не отец, на усыновление Семпрония не соглашалась, а парень по закону уже взрослый римский гражданин... а Семпрония была как слепая. Женщина есть женщина... если любит кого, так он у нее из-под носа хоть пол-дома вынеси, не заметит. Для Семпронии Квинт был по-прежнему любимый сын, и все тут. Да и то, с матерью пащенок был по-прежнему почтителен. Да и с Валерием вежлив. Иногда язвительно-вежлив. Но это ж не грубость, вроде и не придерешься. Вот ведь подлец вырос скользкий... и если еще только подлец. Валерий сильно подозревал, что юный Квинт если еще не вступил, то вот-вот вступит на ту дорожку, по коей ходят по ночам субурские танцовщики, виляющие задом под звон тамбурина.
Валерий старался не замечать Квинта, когда тот приходил или уходил. Ему просто-напросто противно было смотреть на то, что выросло вместо ожидаемого им чуть-чуть слишком слабого, но все же римского парня.
А вырос яркий и наглый цветок — на всей этой перепревшей гнили Александрии, на давно истлевших греческих костях... и никогда не истлевающих греческих свитках.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |