Миреле перескочил через небольшую деревянную лестницу, ведущую на открытую веранду, пододвинул к себе низкий столик с тарелками и окунул ложку в густое светло-зелёное варево.
— Вкусно, — согласился он, попробовав суп. — Наш толстяк превзошёл сам себя. Вот что значит найти свою стезю.
Еду актёрам приносили три раза в сутки из огромного павильона, работа в котором кипела днём и ночью напролёт. Заправлял в нём человек, которого прозвали "Толстяк" за его необъятные габариты; в юности, как говорили, он начинал как обычный актёр и был, разумеется, совершенно непопулярен и несчастен. Но была у него одна пламенная страсть, которая и привела к столь пагубным изменениям в его внешности — он был гурманом. Больше всего в жизни его интересовала еда — рассказывали, что и в актёры-то он подался, чтобы иметь возможность зарабатывать на дорогие и изысканные кушанья. Существующий выбор блюд, которые разносили актёрам, его совершенно не устраивал, и жизнь его протекала по странной схеме: вечером он участвовал в представлениях, чаще всего комедийных, где изображал нелепых увальней или гротескных обжор, а ночами напролёт готовил в своём павильоне еду, растрачивая на ингридиенты все свои небольшие сбережения.
Дамы не обращали на него абсолютно никакого внимания, разве что смеялись над толстяком в цветных одеждах, зато соседи обожали — ещё бы, ведь он почти каждый день кормил их редкостными и необыкновенно вкусными блюдами.
В конце концов, Толстяк попал туда, где и должен был, наверное, оказаться с самого начала — на кухню, где и смог, окружённый со всех сторон манящими ароматами, проявить свой талант в полной мере.
С той поры актёры перестали жаловаться на то, что их плохо и неразнообразно кормят, а Толстяк, надо полагать, обрёл то счастье, которое было отпущено ему на время этой жизни.
"У меня оно тоже должно быть, — думал Миреле иногда, вспоминая об этой истории. — Какое-то счастье, которое мне положено, и которое я должен обрести. Испытаю ли я его тогда, когда сыграю свою главную роль?"
Он перестал есть суп и выпрямился, искоса глядя на Юке.
Тот не замечал его взгляда, погружённый в свою книгу.
— Юке, слушай, — наконец, позвал Миреле, устав ждать. — Ты помнишь ту историю, которая произошла со мной несколько лет назад? Ну... с Ихиссе. Почти всем в квартале были известны подробности и тебе, надо полагать, тоже.
Слова его произвели эффект: Юке отложил книгу и посмотрел на него с заметным удивлением — это был первый раз, когда Миреле заговорил о своём прошлом.
— Ну да, — сказал он осторожно. — Помню, конечно, а что?
— А то... — Миреле запнулся на мгновение, но всё-таки продолжил. — У тебя были с кем-нибудь подобные отношения?
Юке отвёл взгляд своих тёмных глаз — как и Миреле, он не пользовался средствами для изменения цвета волос и глаз, но почему-то вовсе не выделялся этим из толпы. Он не был ни незаметным, ни чересчур бросающимся в глаза; к нему все относились к симпатией, но никто не превозносил и не ненавидел.
— Были, да, — сказал он, наконец, без особого смущения. Первоначальная его заминка была вызвана, скорее, удивлением, что Миреле задал такой вопрос, чем стыдом или недовольством. — Почти у всех в квартале такое было. А то ты не знал?
— Знал, — согласился Миреле нехотя, разглядывая плавающую в супе зелень.
— Я не вижу в этом ничего такого, — добавил Юке, глядя куда-то в сторону. — Обычные люди считают, что это плохо и отвратительно, но остальные вещи, которые делаем мы, актёры, для них заслуживают ещё большего осуждения. Так не всё ли равно.
— Да, ты, наверное, прав.
— Но сейчас у меня никого нет.
— Почему?
— Мне хорошо и так, — ответил Юке, как показалось, после некоторого колебания.
"Вот и мне тоже", — подумал Миреле, снова опуская ложку в суп.
Вечером, когда остальные актёры отдыхали после дневных трудов, он отправился в павильон для репетиций. Теперь у него не было необходимости прятаться позади стволов платанов и прислушиваться к каждому шороху; вот уже несколько лет он отыгрывал собственную пьесу там же, где репетировали остальные актёры — в дневные часы, когда павильон был свободен. Он не таился и не скрывал того, что делает, но, как ни странно, это не вызывало ни малейшего интереса со стороны других актёров.
Изредка кто-нибудь проходил мимо открытой сцены, на которой Миреле отыгрывал и свою главную героиню, и её противницу, и останавливался, прислушиваясь к словам, но этого любопытства обычно хватало ненадолго.
Миреле старался относиться безразлично и к проявлению внимания, и к его отсутствию.
Сосредоточившись на своих репликах, он старался вложить в них как можно больше живого чувства — и часто прямо во время репетиций к нему в голову приходили новые фразы и диалоги; тогда, доиграв сцену, он торопился к листу бумаги, чтобы поскорее их записать. Иногда было и наоборот: не успев дописать новый кусок текста, он чувствовал такое отчаянное желание поскорее воплотить его на сцене, что бросал письменные принадлежности и торопился к павильону — или же ещё куда-нибудь, если тот был занят.
Но готовой пьесы у Миреле по-прежнему не было. У него было громадное количество отрывков и сцен, монологов и диалогов, противостояние между "тёмной" и "светлой" героиней, но не было ни связанного сюжета, который объединил бы все эти куски, ни других персонажей, которые оттеняли бы борьбу главных. Он понимал, что в таком виде его пьеса не может быть поставлена, даже если бы не было никаких других причин, препятствующим этому, но продолжал работать над ней, надеясь, что рано или поздно сможет привести её в законченный вид.
И тогда он исполнит её на сцене — ту роль, которую придумал для себя сам, и к которой готовился половину жизни.
Изредка Миреле позволял себе помечать об этом — остановившись посередине сцены, весь взмокший от эмоций, неизменно обуревавших его во время исполнений, смертельно уставший, он прислонялся к стене и представлял, что находится в центральном павильоне, наполненном зрителями.
Пока что зритель у него был один-единственный — светловолосый мальчуган, не знавший, куда деть себя от скуки, и время от времени крутившийся в павильоне. Это был один из тех детей, которые с самого детства росли в квартале и не знали другой жизни — сын актёра, дитя осуждаемой обществом связи, которого мать отдала отцу, не пожелав держать в своём доме наравне с детьми от законных браков. Со временем он должен был или тоже стать актёром, или найти какое-то другое занятие в квартале, но пока что он наслаждался беззаботным детством и ничего не знал о тех трудностях, которые со временем должны были на него свалиться.
Периодически он задавал Миреле какие-то каверзные вопросы, например:
— Почему вы репетируете в одиночестве?
"Потому что кому другому нужна пьеса, которую, скорее всего, никогда не поставят на сцене, и которая не обретёт поклонников?" — думал тот. Однако терпеливо отвечал:
— Потому что мне так больше нравится.
— А почему вы не играете в тех представлениях, которые идут по вечерам?
"Потому что мне совершенно не нравится репертуар, который зависит от капризов придворных дам, выделяющих на это деньги. Среди тех ролей нет ни одной, в которую я хотел бы вложить свою душу".
— Я играю, только не главные роли.
— А пьесу, которую вы репетируете, когда-нибудь поставят для зрителей — ну, с костюмами и с музыкой, как полагается? — продолжал любопытствовать назойливый мальчишка.
"Сомневаюсь, — думал Миреле мрачно. — Знатные дамы любят или фривольные пьесы с двусмысленными намёками, или комедии, не несущие в себе никакого смысла. Другого не дано. "Императорский наложник" был единственной по-настоящему хорошей серьёзной постановкой, но теперь и он снят со сцены. Возможно, это Мерея заказывала его... А теперь она, судя по всему, всё-таки бросила Ихиссе и утратила к кварталу манрёсю интерес".
Существовала ли в природе покровительница, достаточно влиятельная и богатая, чтобы протолкнуть на сцену то, что делал он? Или вот... покровитель.
Он с отвращением представил, как ему придётся выслуживаться перед той или тем, кто, быть может, даст ему шанс на осуществление мечты всей жизни — ходить на задних лапках, ловить каждое слово, исполнять любой каприз, льстить, очаровывать и в то же время оставаться недоступным, казаться таинственным, подогревать интерес к себе.
Для других актёров это давно стало ещё одной ролью, которую они наловчились исполнять так же хорошо, как те, в которых были заняты на сцене, но Миреле не мог заставить себя поступиться гордостью и чувством собственного достоинства. Или, может быть, он просто был не слишком хорошим актёром.
"Нет, дело не в этом. Я хочу исполнить ту роль, которую выбрал для себя с тех пор, как оказался в этом квартале, — подумал Миреле, остановившись посреди сцены и глядя в листок с давно заученными наизусть фразами. — И ничего, кроме неё. Хочу сыграть так, чтобы все вокруг сказали: "Это совершенство. И это то, что мог сделать только он"".
Но его тут же охватила тоска: он понимал, что может добиться хоть самого невероятного в мире мастерства, исполняя свою главную в жизни роль, но никто ничего не скажет, потому что не увидит этого. Так не лучше ли наплевать на гордость и использовать любые средства, чтобы добиться своего, если уж он решил, что это единственное, что важно для него в жизни?
Мысли его плавно перетекли к тому человеку, который изъявил желание познакомиться с ним. Кто он был? Где он его увидел?
Мужчины были не частыми гостями манрёсю. Иногда случалось, что какая-нибудь знатная дама желала устроить праздник и откупала на день или два весь квартал — всё это время на сцене были те представления, которые она пожелала увидеть, а среди зрителей — её гости, включая друзей и мужа. Но Миреле видел выражения на лицах этих мужчин — они держались подчёркнуто высокомерно и всем своим видом показывали, что появились в таком месте исключительно ради своей супруги, и что на самом деле глубоко презирают актёров. Это было отвратительно.
Также в квартал заходили некоторые мужчины, бравировавшие своим подчёркнутым пренебрежением к общественному мнению. Таких было легко распознать по выражениям лиц и жестам — они медленно прогуливались по аллеям, заложив руки за спины, и держались подчёркнуто вежливо. Но сквозь эту маску великодушного интереса проскальзывало совсем другое: отчаянный страх "запачкать руки". "Вы только не подумайте, что я имею к этому какое-то отношение! — кричал их взгляд. — Мне всего лишь любопытно, и я достаточно независим, чтобы позволить себе удовлетворить это любопытство, невзирая на то, что мои друзья актёров презирают! Видите, насколько я выше и раскрепощённее моих друзей? Но, повторяю ещё раз, только не подумайте, что я..."
Миреле понял, что если он увидит на лице своего возможного покровителя одно из подобных выражений, то, не задумываясь, заедет ему кулаком в челюсть. Пусть даже перед ним будет стоять сам сын Светлейшей Госпожи.
И тогда призрак площади, на которой проводятся смертные казни, маячивший перед ним несколько лет тому назад, всё-таки обретёт своё воплощение.
От этих мыслей Миреле отвлекло известие, что его зовёт в свой павильон Алайя.
Тот уже много месяцев не проявлял к нему особого интереса — того интереса, который проявлялся у наставника в бесконечных насмешках, отповедях и издевательствах. Миреле не знал, радоваться ему по этому поводу или огорчаться, однако давно уже перестал бояться грозного учителя и отправился к нему в павильон без особого волнения, даже несмотря на то, что тот впервые вызвал его к себе домой.
Личные покои помощника господина Маньюсарьи подозрительно напоминали репетиционный зал.
"Великая Богиня, он что, и здесь тоже устраивает репетиции? И для кого, для самого себя и своих личных фаворитов? — думал Миреле, глядя на огромное полупустое помещение с многочисленными зеркалами. — Или, может быть, тренирует перед зеркалами свой убийственно презрительный взгляд?"
Алайя сидел в центре зала, обложившись вышитыми подушками, и курил трубку.
Вид у него был утомлённый, но Миреле прекрасно знал, что весенняя уборка здесь не причём — Алайя никогда в ней не участвовал, если не считать за участие то утончённое удовольствие, с которым он вручал мотыги, лопаты и грабли самым изнеженным белоручкам и выгонял их из павильонов с утра пораньше.
— Я здесь, — сказал Миреле, не собираясь ждать, пока Алайя соизволит сделать вид, что только что его заметил.
Тот прикрыл глаза в знак того, что услышал его голос, однако не обернулся.
— Я прекрасно помню те слова, которые ты сказал мне несколько лет тому назад, — монотонно проговорил Алайя безо всякого предисловия. — Про постыдный противоестественный разврат и так далее.
"Так это на самом деле его задело, — поразился Миреле. — Понятное дело, что он сам не чужд подобных отношений, как и все в этом квартале, но запомнить так надолго слова, брошенные озлобленным мальчишкой..."
— Это было давно, — сказал он вслух. — Теперь я уже так не думаю. — И, поколебавшись, добавил: — Понятное дело, что извинения спустя столько лет — это довольно смешно, но всё-таки, простите.
На Алайю эта благородная просьба о прощении не произвела ровным счётом никакого впечатления.
— Если ты теперь так не думаешь, так отчего же отказываешься встретиться со знатным господином, который проявил к тебе внимание? — спросил он голосом, в котором звучали нотки нетерпения. Обычно таким тоном он отчитывал совершенно бесполезного, с его точки зрения, ученика, который не мог усвоить нужное движение с первого раза, и на которого приходилось тратить лишнее время.
Миреле молчал.
Если с таинственным господином Маньюсарьей он мог позволить себе высказать личные причины, то разговор по душам с Алайей — это было последнее, чего ему хотелось. Тем не менее, он понимал, что особого выхода у него нет. Таким преимуществом, как "приватная жизнь", актёр не обладал — все всегда были в курсе подробностей его отношений с кем бы то ни было.
Обижать наставника вторым слишком резким высказыванием после того, как он только что извинился за первое, Миреле не хотел и постарался повести разговор осторожно.
— Поймите меня правильно, дело не в том, что я презираю подобные отношения, — сказал он. — Я и сам обладаю таким опытом... в некоторой степени. Но всё-таки это не то, что заложено в меня природой.
Глаза Алайи вспыхнули малиново-алым блеском — Миреле видел это даже несмотря на то, что учитель сидел к нему в профиль. Потом Алайя всё-таки повернулся к нему, и на мгновение Миреле показалось, что на него сейчас обрушится самая гневная и яростная отповедь, которую он когда-либо в жизни слышал.
Но когда Алайя заговорил, голос его был тихим, если даже не сказать мягким, хотя и достаточно насмешливым.
— Природа, — хмыкнул он. — А ты думаешь, что все остальные, здесь живущие, с рождения обладали тягой к собственному полу? Природа заложила в свои творения инстинкт совокупляться. Который мужчина и женщина удовлетворяют друг с другом. А некто другой, может быть, Великая Богиня, хотя её не слишком-то почитают в нашем квартале, заложила в человека и кое-что ещё: потребность признания, потребность уважения и восхищения со стороны себе подобного. Желание любить и быть любимым, если позволишь мне выражаться высокопарно. Любовь возможна только там, где есть равенство. Ты ещё слишком многого не знаешь, у тебя никогда не было покровительницы. Возможно, если бы ты обладал подобным опытом, то понял бы больше, чем понимаешь сейчас. Возможно, тогда бы ты перестал ставить так высоко отношения, которые ты называешь естественными в противовес "противоестественному разврату", и больше бы оценил тягу души к душе, а не тела к телу. Когда человек умирает от жажды, ему всё равно, в каком сосуде ему преподносят воду — в глиняной чашке или в графине из дорогого хрусталя. Когда же истощена душа, когда ей смертельно не хватает чужого тепла и понимания, то она тоже не обращает внимания на сосуд, в которое они заключены. В первую очередь, потому, что тепло и понимание встречаются в мире слишком редко, чтобы предпочитать только мужчин или только женщин. Вот когда ты дойдёшь до такой степени одиночества, что тебе будет глубоко всё равно — мужчина или женщина, да хоть демон Подземного Мира — тогда сможешь считать, что ты что-то в этой жизни понял. Но не раньше.