Актёр господина Маньюсарьи
драма, мистерия в 4-х актах
Предупреждения: однополые отношения, тема религии (затронута), много символизма.
Summary: История о перевоплощениях одного актёра — или, может быть, странствиях одной души.
От автора: Действие происходит в Астанисе, мире "Пророка, огня и розы" и других рассказов, во времена Пророка Энсаро.
The show must go on
Queen
И я не знал, то ли я Чжуан Чжоу, которому приснилось, что он - бабочка, то ли бабочка, которой приснилось, что она - Чжуан Чжоу.
Чжуан-цзы
Я знала его, как слепого провидца,
а он, может быть, не заметил меня:
его окружали восторженность в лицах
и море улыбок в фальшивых краях.
Когда он домой возвращался, усталый,
лишь тень приходила безмолвно за ним,
как будто бы спутницей верною стала,
ему примеряя рога или нимб.
Ольга Аболихина
Акт I
День и ночь
- Имя?
- Не знаю, не помню.
Что в сочетании букв?
Я - то, чем сердце полно
и к чему разум глух.
Ольга Аболихина
Он очнулся на полу восьмиугольной беседки, залитой разноцветным светом. Фонари, причудливо расписанные, похожие на крохотные разноцветные домики со светящимися окнами медленно раскачивались под потолком, хотя ветра не было — казалось, будто они подчиняются движению какой-то невидимой руки, направляющей несуществующий танец. Вправо-влево, а теперь два раза вокруг себя...
Колокольчики, привязанные к фонарям длинными шёлковыми лентами, звенели тихо и мелодично, и этот звук вызывал пронзительную печаль. Снаружи царила непроглядная ночь, но она как будто была отделена от беседки невидимой кисеей, и ни шороха, ни вскрика птицы, ни дуновения ветра не долетало из императорского сада, погружённого в темноту.
Во рту было сладко, в голове — пусто, сердце разрывала тоска.
Отчего тоска? Он не помнил.
Попытавшись пошевелиться, он обнаружил, что сжимает в правой руке бумагу — небольшой свиток, перевязанный узкой лентой. Но прежде, чем он успел развернуть его и прочитать, и даже прежде, чем взгляд переметнулся с раскачивавшихся фонарей вниз, чтобы удостоверить то, что ощущали пальцы, ему сообщили о назначении свитка:
— Это твоя предсмертная записка.
Он всё-таки заставил себя приподняться и, повернув голову, обнаружил своего собеседника, сидевшего на коленях и улыбавшегося улыбкой куклы. Длинные полы его узорчатого халата — белого с серебристым причудливым рисунком — невесомо стелились по полу и как будто бы плыли над землей; волосы, падавшие на одежду из-под остроконечной шапки, тоже были белыми, как снег.
— Если ты позабыл и это тоже, то я господин Маньюсарья, наставник дворцовой труппы манрёсю, — продолжило существо чуть насмешливым тоном. Или это только так казалось из-за вечно улыбающегося рта, нарисованного на лице, покрытом толстым слоем грима? — По совместительству, спаситель отчаявшихся и даритель надежды тем, кому уже не на что надеяться в этой жизни. Милосердный, ах-ха-ха, скажите об этом пророку Энсаро, который, кажется, уже готов потерять свою веру. Так вот, в свободное от поиска талантов время я ищу тех, кто готовится нанести себе смертельный удар, чтобы избавиться от тягот бренного мира. Вечно искать — вот моё проклятие, от которого я не могу освободиться ни в одном из подвластных мне миров.
Существо помолчало, и на какой-то миг показалось печальным, но уже в следующий момент визгливый, искусственный смех разрушил эту иллюзию.
— Ты, как и многие другие, счёл свои надежды разрушенными, своё отчаяние — беспредельным, а свою душу — уставшей от невыносимой тяжести телесной оболочки, — продолжил господин Маньюсарья, закончив смеяться. — И уже готов был занести над собой кинжал, но в этот момент появился я. Я сказал тебе: раз уж ты всё равно готов расстаться с жизнью, то не стоит ли попробовать сделать то, на что ты не решился бы, будучи связан желаниями обычного человека и его представлениями о морали? Раз уж тебе всё равно нечего терять, то можно без особых опасений взять то, что предлагают, и, вероятно, обрести свой последний шанс — шанс доказать себе, что есть ещё в этой жизни что-то, что представляет интерес и ценность. Иными словами, я предложил тебе стать актёром, и ты согласился.
В этот момент ему удалось что-то вспомнить, но воспоминания были текучими и смутно-расплывчатыми, как утренний туман.
Привкус во рту был привкусом отчаяния, доведённого до предела и превратившегося в пустоту. Горько-сладкий, как от лекарства, дарующего забвение. Да, вероятно, это оно и было — баснословно дорогое средство забвения, доступное лишь жрицам, высшей знати и членам императорской фамилии. Господин Маньюсарья посулил ему освобождение от воспоминаний?
В самом деле, тот, кто ищет смерти, ищет избавления от памяти, только и всего.
Так не проще ли выбрать бесчестье, если оно принесёт такой же желанный результат?
Стать актёром... продавать своё тело женщинам, а душу — этому странному человеку, который обретает право распоряжаться ей, как своей собственной. Который может отныне заглядывать в неё в любой момент, а также перекраивать там всё по своему вкусу и желанию.
Он не знал, откуда ему известен последний факт. Может быть, господин Маньюсарья сообщил ему об этом прежде, чем он выпил средство забвения, и это осталось в памяти, в отличие от событий прежней жизни.
— Теперь тебя зовут Миреле, — сообщил наставник дворцовой труппы.
— Миреле, — повторил он безучастно, и собственный голос показался чужим и неузнаваемым. Впрочем, он ведь и в самом деле был теперь незнакомцем для самого себя.
Бумага зашуршала в его пальцах, но прежде чем он снова обратил внимание на свиток, господин Маньюсарья поспешно замахал руками, полностью скрытыми под длинным белоснежным шёлком. Рукава его взлетали в воздухе, как крылья перепуганной лебеди.
— Нет-нет-нет! — воскликнул он. — Я забыл сказать тебе единственное условие. Ты можешь делать всё, что хочешь, даже попытаться покончить с собой повторно — этой возможности у тебя никто не отбирает. Кроме одного. Ты ни в коем случае не должен заглядывать в этот свиток, чтобы узнать, по какой причине ты собирался расстаться с жизнью. Иначе мой "способ спасения" не подействует, и ты потеряешь абсолютно всё. Тебе понятно?
— Да. — Он раскрыл ладонь, посмотрел на последний отголосок прежней жизни, запечатлённый на листке плотной бумаги шафранного цвета, и, не испытав никакого чувства, попытался отдать его господину Маньюсарье. — Тогда заберите его у меня, он мне не нужен.
Несколько мгновений они находились в застывшей позе — он протягивал наставнику дворцовой труппы свиток, тот смотрел на него непроницаемым взглядом хитрых тёмных глаз, маслянисто сверкавших на белоснежно-белом загримированном лице. Но потом вдруг прикрыл лицо своими длинными шёлковыми рукавами, как будто пытаясь скрыть вечную, нестираемую с лица улыбку.
— Нет уж! Твоё искушение должно постоянно находиться при тебе. Не пытайся облегчить себе жизнь, избавившись от него, у тебя всё равно ничего не выйдет. Ты не сможешь ни порвать, ни сжечь, ни выкинуть свой свиток, ни, тем более, отдать его кому-то другому. Ты должен носить его с собой, но никогда — слышишь? никогда! — не разворачивать его и не смотреть, что там написано.
— Да, — повторил он снова.
Необходимость такого условия была ему понятна. В самом деле, если он пришёл сюда, чтобы избавиться от воспоминаний, то зачем же делать то, что сведёт на нет все усилия и обесценит принесённую жертву? Даже говорить об этом не следовало, настолько это было очевидно.
Господин Маньюсарья удовлетворённо хмыкнул.
— Тогда иди по этой дороге, и она приведёт тебя в ту часть сада, в которой располагается наш квартал. С сегодняшнего дня ты можешь жить весёлой, беззаботной жизнью актёра, который оставил позади все печали.
Он вышел из беседки, и ночной ветер, столь долго остававшийся отделённым от беседки, коснулся его лица. Подняв руку, он дотронулся до своей щеки, сам не зная, что хочет обнаружить — кожа была шелковистой и прохладной.
На небе была полная луна, но её бледноватого света хватало лишь на то, чтобы подсветить дорогу из белого камня, уводящую от беседки в никуда — или, может быть, в "куда-то". Стволы деревьев, обступавших аллею с обеих сторон, причудливо изгибались в темноте, будто существа, застывшие в бессильной попытке выразить свои чувства — стремление к чему-то неизвестному, отчаяние, скорбь. Любовь.
Мысли его, против воли, обратились к последним словам господина Маньюсарьи.
Веселая и беспечная жизнь актёра...
Весело ему не было, впрочем, особенно грустно — тоже. Ему было никак.
Однако казалось, будто он скинул с плеч большую тяжесть. Восторга или просто радости это облегчение не принесло, но с ним, по крайней мере, можно было жить. Передвигаться, смотреть на небо, на луну и звёзды, вдыхать сладковатый аромат цветов — и ничего не чувствовать.
Вероятно, память о перенесённом отчаянии навсегда осталась с ним, в то время как остальные воспоминания исчезли, чтобы он мог не сомневаться: счастье — это отсутствие страданий.
Счастье — это небытие.
Счастье — это возможность ощущать весь окружающий мир и при этом не ощущать себя.
Он застыл посреди сада и закрыл лицо руками — не потому, что плакал, а потому что так казалось правильно.
* * *
В главном павильоне императорских манрёсю, больше похожем, с его многочисленными коридорами, на запутанный лабиринт, Миреле всё-таки остановился напротив большого зеркала во всю стену, чтобы посмотреть самому себе в глаза.
Отражение показало ему мальчишку, вряд ли достигшего хотя бы семнадцати лет, темноволосого, бледного.
"Я настолько молод?!" — поразился он.
Почему-то это совершенно не согласовалось с внутренним ощущением.
Однако ощущение как будто подчинялось образу, отразившемуся в зеркале, и вскоре чувства, свойственные юности, сменили владевшую Миреле отрешённость.
Как оказалось, избавление от воспоминаний совсем не означало избавление от эмоций, как он надеялся поначалу.
Оказавшись на пороге большой залы, в которой командовал помощник господина Маньюсарьи и распорядитель по части всех хозяйственных дел, к которому его отправили, Миреле ощутил себя неуверенно и неуютно.
Красивый юноша-блондин с надменным выражением лица и недовольно искривлённым ртом был, очевидно, осведомлён о появлении в квартале нового актёра, потому что не сказал ему ни слова — только окинул его неприятным, оценивающим взглядом, в котором были в раной степени смешаны снисходительность и пренебрежение.
Потом, сделав какие-то свои выводы, он хмыкнул и написал приказ о том, чтобы новичку выдали одежду и прочие необходимые вещи. Карту дворцового сада, на которой были весьма искусно нарисованы принадлежавшие господину Маньюсарье павильоны, распорядитель подал Миреле сам.
— Ты будешь жить вот здесь, — сказал он, не глядя на него, и ткнул холёным пальцем в изображение домика на берегу пруда, находившегося в некотором отдалении от остальных строений. — Запомни имена своих соседей: Ксае, Ихиссе, Лай-ле. Второй раз я повторять не буду, а если вздумаешь случайно перепутать и обозвать кого-то чужим именем, то неприятностей не оберёшься до конца жизни. Здесь все обидчивы и мстительны, за редким исключением. Меня зовут Алайя, кстати. И этого я повторять тоже не стану.
Всё это распорядитель проговорил совершенно спокойным, равнодушным тоном, но губы его кривились и выдавали раздражение.
— Первое время ты можешь развлекаться, придумывая для себя цвет волос, макияж и узор, который будешь использовать в одежде, — добавил Алайя напоследок. — Каждый сам выбирает свой облик, здесь ты будешь совершенно свободен. Но твой образ должен быть привлекателен. Он должен разжигать в женщинах страсть, любопытство и прочие чувства, которые они хотят испытать, или же будить их воображение, ведь именно для этого они к нам ходят. Если сможешь придумать что-то, что будет одновременно нравиться и тебе самому, и всем окружающим, ты найдёшь своё счастье.
С этими словами он развернул Миреле и толкнул его в спину, весьма неделикатно намекая на то, что аудиенция окончена.
Тот покинул зал и вышел в сад.
За то время, что он провёл в главном павильоне, успело рассвести, и теперь он получил возможность оглядеть императорский сад и ту часть, в которой селились манрёсю, при свете солнца.
Вокруг не было видно ни одного человека, но что-то подсказывало Миреле, что актёры живут, в основном, ночной жизнью, и время сна для них наступает, в противоположность всем обычным людям, после рассвета. Квартал бы мог даже показаться необитаемым, если бы не какие-то мелкие детали, говорившие о присутствии людей — неровно задёрнутые занавески в окнах, сквозь которые проглядывали листья комнатного растения, пёстрая накидка, позабытая на верёвке от белья и слабо развевавшаяся, так что при каждом порыве ветра широкие шёлковые рукава подметали землю, яркие разноцветные ленточки, привязанные к тёмно-розовым ветвям удивительного дерева...
Проблеск воспоминания заставил Миреле остановиться — у него закружилась голова.
Священное дерево абагаман.
Оно росло в некотором отдалении от других посадок, и по-другому не могло быть — хрупкое деревце не выносило чужого соседства и моментально хирело, если рядом оказывалось другое дерево, более сильное, накрывавшее его своей тенью и тянущее из земли все соки. Зато оказавшись в одиночестве, так, чтобы ему было достаточно солнечного света, абагаман чувствовал себя привольно и быстро рос, переплетая свои тонкие, гибкие ветви в причудливые узоры. Листва тёмно-фиолетового цвета сама по себе делала его непохожим на остальные деревья, но абагаман обладал и другими удивительными особенностями.
К примеру, он зацветал лишь раз в год, всегда в разное время, которое невозможно было угадать, и то всего лишь на четверть часа, не больше. Говорили, что желание, загаданное во время недолгого цветения абагамана, непременно сбудется... Но так как застать этот момент удавалось лишь редчайшим, остальные люди придумали уловку — писали желания на лентах и привязывали их к ветвям дерева в надежде на то, что хотя бы так им удастся поверить свои тайные мечты цветкам абагамана, когда те распустятся.
Миреле показалось, что он вспомнил самого себя — торопливые движения пальцев, расплёсканная тушь, заливающая белоснежную узорчатую поверхность бумаги, подложенную под ткань. Он поспешно выдёргивает испятнанный лист, вытирает запачканные руки изнанкой рукава и садится писать заново.
Выводит дрожащей от волнения рукой: "Пожалуйста, пусть..."
Несколько мгновений спустя лента с только что написанными на ней словами сушится у распахнутого окна, на солнце, с величайшей осторожностью расстеленная на подоконнике и придавленная с обеих сторон мраморными фигурками. Он смотрит на неё и нервно барабанит пальцами по столу, комкает заляпанные краской рукава — быстрее, быстрее!
Наконец, цвет фразы на тонкой ткани превращается из травянисто-зелёного в густо-изумрудный — верный признак того, что краска высохла. Тогда он хватает ленту, выскакивает из дома и несётся через весь город, расталкивая людей. Вслед ему несутся окрики, ругань, смех... в небе ярко сияет солнце, весна — а, может быть, и осень — вступает в свои права.
Всё это пронеслось в голове Миреле чередой смутных, обрывочных воспоминаний, из которых самым чётким было ощущение тепла яркого солнца, пригревающего затылок, а остальное развеивалось, как дым от благовонных палочек, при любой попытке всмотреться вглубь своей опустошённой памяти.
Он бросил это бесполезное занятие.
Одно было ему ясно — каким бы ни было это желание, запечатлённое на шёлковой ленте весенне-зелёного цвета, в итоге именно оно привело его к попытке самоубийства. А, значит, думать о нём не следовало.
Миреле вновь перевёл взгляд на абагаман — тёмно-фиолетовые, глянцевито блестевшие листья, развернувшиеся навстречу утреннему солнцу, казались залитыми золотой краской, пролившейся с небес. Священное дерево в квартале таких низких, падших созданий, как актёры — удивительное дело! Как это могло случиться, кто мог позволить это?
Не придумав ответа на свой вопрос, Миреле полюбовался абагаманом ещё немного и отправился дальше. Вокруг по-прежнему не было ни души, если не считать за души растения и животных — цветы благоухали, листья шелестели, из-за стены деревьев неслись бесчисленные птичьи крики, по зеленоватой поверхности пруда, занимавшего добрую половину квартала, плыли утки, то и дело встряхивая крыльями.
Миреле остановился на берегу пруда в тени огромного дерева и, опустившись на землю, преклонил голову к шершавому, прохладному, не успевшему нагреться за недолгий утренний час стволу.
"По какой бы причине я здесь ни оказался, мне спокойно и хорошо... — думал он, прикрыв глаза, вдыхая запах земли и зарывая пальцы в мягкую, влажную поверхность берега. — От кого или от чего бы я ни сбежал сюда, в это красивое и диковинное место, которое якобы проклято Богиней и находится под покровительством демона Хатори-Онто, я рад, что поступил именно так. Я не хочу возвращаться обратно и не хочу ничего вспоминать".
Ободрённый этой мыслью, он поднялся на ноги и отправился к павильону, белевшему позади деревьев и казавшемуся издалека кружевным, ажурным и лёгким, словно вырезанным чьей-то искусной рукой из бумаги. Этот новый дом, одиноко располагавшийся на противоположном берегу пруда, в самой удалённой части квартала, и этим напоминавший дерево абагаман, так же сторонившееся соседей, сразу понравился Миреле.
Однако когда он вошёл внутрь и отодвинул первую из шёлковых занавесок, заменявших в тёплое время года двери в комнатах, иллюзия спокойствия, тишины и одиночества рассеялась.
Из глубины дома неслись голоса и смех.
Поколебавшись, Миреле пошёл на звуки.
Его новые соседи обнаружились в просторной комнате, располагавшейся в задней части дома. Противоположная к двери стена представляла собой, как это принято, ряд огромных, от пола до потолка, окон, зимой затягивавшихся бумагой или плотной тканью, а летом освобождавшихся от неё. Теперь все окна были распахнуты, тяжёлые парчовые занавеси белого цвета раздвинуты, наружная стена, служившая в зимнее время года дополнительным источником тепла, разобрана, и из сада в комнату свободно лились солнечные лучи.
Стены были обиты светлым шёлком, кое-где красовались картины с нежными пейзажами.
Обитатели дома не спали, а, расположившись кто где, предавались ленивому утреннему безделью.
Миреле остановился на пороге комнаты, разглядывая троих своих соседей.
Один из них лежал головой на коленях у другого, и его длинные волосы неестественного, ярко-синего цвета растекались по полу волнами жидкого кобальта. Юноша лежал, закинув одну ногу на другую и покачивая босой ступней, а его друг, обладавший такой же роскошной шевелюрой, однако огненно-алого цвета, занимался тем, что заплетал синие волосы в мелкие косички, сосредоточенно вытаскивая из рассыпанной на подставке горы бисера и жемчуга нужные бусины и вплетая их в пряди.
Синеволосый что-то напевал и то и дело тянулся рукой к блюду с фруктами, аппетитно поблескивавшими в свете солнца.
— Хватит жрать, — одёрнул его приятель и, не отвлекаясь от своего занятия, с силой хлестнул по руке, сжимавшей виноградную кисть. — Сколько можно, на тебя сладкого не напасёшься! Твоя госпожа не любит толстых.
Первый юноша скривился, однако положил виноград на место.
— А твоя — зануд, — парировал он скучающим тоном. — Впрочем, должен заметить, что зануд никто не любит.
Приятель оставил его колкость без ответа, однако в этот момент со стороны подушек и покрывал, в беспорядке разбросанных в западной части комнаты, послышался третий голос.
— Вы способны заткнуться хоть на мгновение? — меланхолично спросил юноша с глубокими тенями под глазами и тоскливо-обречённым выражением лица, однако обладавший копной роскошных волос медово-золотистого цвета, несколько искупавших его болезненный и бледный вид. — Я когда-нибудь смогу поспать в этом, прости владычица, приюте милосердия?
Последний вопрос был произнесён с патетической скорбью в голосе и обращался, очевидно, в пустоту, однако юноша с синими волосами решил на него ответить.
— Эй-эй, ты сейчас не на сцене, — заметил он, строго покачав длинным пальцем и снова потянулся к кисти винограда. — Так что хорош комедию ломать, солнце ты наше золотое. Никто тебе не мешает спать, иди в другую комнату и смотри свои радужные сны хоть до заката.
— Оставь виноград в покое, кому сказал! — рявкнул красноволосый и рывком передвинул блюдо с фруктами поближе к себе.
— Ай! — взвизгнул его приятель, схватившись за не до конца заплетённую прядь. — Поосторожнее там, волосы мне выдерешь!
— Было бы что жалеть...
"Ксае, Ихиссе, Лай-ле", — повторил про себя Миреле.
Оставалось решить, кто из них кто, но ему почему-то представлялось, что Ксае — это красноволосый, Ихиссе — любитель сладкого, а Лай-ле — меланхоличный блондин.
Когда приятели, наконец, назвали друг друга по именам, оказалось, что догадка Миреле была верной.
Сам он по-прежнему стоял на пороге комнаты и ждал, когда же его заметят, но всё было бесполезно: разговор, то и дело прерывавшийся ленивой перепалкой, тянулся и тянулся, как тянется послеполуденный день в золотистом сонном мареве летнего солнца. На Миреле никто не обращал внимания, как не обращают внимания на птицу, которая прячется в тени листвы, а затем предпринимает осторожную попытку подобраться к весёлой компании, пирующей на природе, в надежде поклевать рассыпанные по траве крошки хлеба.
Да он и внешне был похож на такую птицу... коричневый, неприметный воробей.
Миреле пришёл к этому выводу, случайно заметив собственное отражение в стеклянной дверце шкафа, расписанной яркими волнообразными линиями. В этих волнах он отражался нечётким, размытым пятном скучно тёмного цвета — каштановые волосы, тёмная одноцветная одежда.
Глаза троих актёров, привыкших к разноголосице красок, попросту не видели его, не различали среди окружающей их пестроты. Пропускали мимо сознания как нечто, не принадлежащее к их миру.
"Но скоро я стану таким же, как они, — подумал Миреле. — И тогда им придётся со мной считаться".
Он вышел вперёд, на середину комнаты, и его, наконец, заметили. Три взгляда, непохожих, но в то же время таких одинаковых в своём оценивающем равнодушии, заскользили по нему, и эта пытка длилась не меньше нескольких минут.
— Ты — наш новый сосед, — констатировал, наконец, Лай-ле. — Ну здравствуй.
Особой радости в его голосе слышно не было.
— Постельные принадлежности в шкафу, — добавил Ихиссе с едва заметной ноткой уныния в голосе. Так встречают неизбежное, понял Миреле — неизбежного соседа, который вторгается в уютный мирок, разделённый на троих, и становится обузой, помехой, незваным гостем. — Выбери себе угол в соседней комнате и обустраивайся. Но только не вздумай занимать место у окна! И у правой стены, я всегда раскладываю там свою одежду на ночь. Шкаф у нас, к сожалению, один, и туда я складывать её не стану. Не хватало ещё чтобы она пропахла духами Ксае, терпеть не могу аромат, который он использует! — Юноша капризно скривил лицо и получит в ответ тычок под рёбра. Лицо красноволосого Ксае при этом оставалось каменным. — А в остальном располагайся.
Он даже попробовал изобразить на лице улыбку, но уже в следующее мгновение вновь отвлёкся, напрочь позабыв о госте — схватил с низкого комода зеркальце с перламутровой ручкой и принялся пускать солнечные зайчики, заливаясь весёлым и беззаботным смехом, как ребёнок. Ксае продолжал немилосердно драть волосы приятеля, искрившиеся и сверкавшие в солнечном свете как ярко-синяя шёлковая пряжа, усыпанная алмазной крошкой.
Солнечный луч, отражённый зеркальцем, попал Миреле прямо в лицо, на мгновение ослепив его, и он отшатнулся, как от удара в глаз.
Потом пришёл в себя, потоптался ещё немного на пороге и, развернувшись, отправился стелить себе постель в другую комнату.
* * *
Последующие дни, проведённые в кругу соседей, почти ничем не отличались от первого.
Миреле милостиво терпели, он старался лишний раз не попадаться на глаза.
Смутным надеждам его на гостеприимство, тёплое отношение и новую семью не суждено было сбыться — спасало только то, что он осознал эти мечты уже после того, как они развеялись, и избежал мучительного разочарования.
Первое время он никак не мог привыкнуть к ночному образу жизни, который вели актёры. Раннее утро, помимо выходных дней, было занято репетициями, после полудня квартал окончательно погружался в сон, от которого пробуждался уже ближе к вечеру.
Тогда наступало время представлений, которых Миреле ещё ни разу не видел, и встреч актёров со своими возлюбленными. Те, кому повезло иметь постоянных любовниц, называемых покровительницами, освобождались от основных занятий и отправлялись на свидания, все прочие репетировали роли, либо же принимали девушек, желавших приятно провести время в квартале развлечений.
Миреле пока что не приходилось участвовать ни в чём.
Ранним утром он отправлялся вместе с соседями в танцевальный зал, где главенствовал уже знакомый ему Алайя. Хмурый и невыспавшийся — он явно ненавидел если не свои обязанности, то, по крайней мере, необходимость бодрствовать в такое время суток — главный распорядитель и он же главный учитель манрёсю появлялся позже всех учеников, в однотонной короткой рубашке, наброшенной поверх штанов, со стянутыми на затылке в узел светлыми-светлыми, как льняная пряжа, волосами.
Усевшись на подушки, разложенные в дальнем конце залы, он, не вставая, руководил учениками, так что Миреле, находившийся в задних рядах и будучи невысокого роста, чаще всего, его не видел — только слышал резкий, недовольный голос, периодически заставлявший вздрагивать всех остальных танцовщиков, как одного человека.
Довольно-таки равнодушный в обычное время, в качестве учителя Алайя становился воистину беспощаден: неуклюжий, неловкий или позабывший о своих движениях ученик получал такую порцию злых и ядовитых насмешек, что любое физическое наказание становилось на этом фоне желанным.
Хвалить Алайя не хвалил никого из принципа, зато ругал с большим удовольствием и выдумкой.
Вдоволь отчитав провинившегося танцовщика, он обычно на какое-то время затихал и молча следил за учениками из-под прикрытых, опухших от недосыпа или злоупотребления напитками век. Со стороны могло бы показаться, что он впадает в полудрёму и перестаёт наблюдать за танцем, но ученики Алайи прекрасно знали, что это только видимость — и что не приведи Богиня кому-нибудь из них допустить оплошность, как малиново-красные глаза их учителя вспыхнут, как у коршуна, увидевшего добычу, а налёт сонливости тут же слетит с его лица, красивого и утончённо-яркого даже без макияжа.
Больше всего на свете Миреле боялся попасть под раздачу, и этот страх, будучи к тому же обоснованным — успехами он, как новичок, похвалиться не мог — выматывал ему всю душу. После трёх часов тренировки он, со вздохом облегчения покинув танцевальный зал, плёлся по аллее позади всех и чувствовал себя так, будто ночь напролёт, не останавливаясь, наматывал круги вдоль гигантской стены, опоясывающей императорский сад.
Остальные же актёры, казалось, сбрасывали своё напряжение вместе с лёгкими однотонными одеждами, в которых репетировали танцы, и обратно шли, щебеча как птицы — разноцветная процессия тянулась по саду, как длиннющий павлиний хвост.
Миреле всё ещё не менял своего тёмного одеяния — боялся, ждал и откладывал то время, когда ему придётся, наконец, сделать выбор и остановиться на определённом решении насчёт своего будущего образа, который включал в себя цвет глаз, волос и одежды, а также узор на ткани.
Возвратившись домой, он не принимал участия в забавах, которыми награждали себя за изматывающие часы тренировки остальные актёры — Ихиссе, как обычно, набрасывался на сладкое и фрукты, Ксае развлекался, придумывая ему всё новые и новые причёски, Лай-ле лежал в постели с томным видом и листал книги с картинками.
Миреле пытался издалека разглядеть, что на них изображено, но это ему не удавалось, а мысль о том, чтобы подойти ближе и спросить, даже не приходила ему в голову. В такие часы он устраивался на полу возле распахнутого окна, поодаль от всех, наполовину спрятавшись за тяжёлой шторой, и делал вид, что полностью поглощён созерцанием сада. Когда соседи, утомившись, засыпали — обычно это случалось ближе к полудню — он глядел на них искоса и предавался размышлениям.
"Очутились ли они здесь так же, как очутился я? — в смятении думал он. — Есть ли у кого-нибудь из них такая записка, как у меня?"
Но Ихиссе довольно часто принимался болтать о своём детстве — он был самым младшим сыном в большой многодетной семье — так что, если он только всё это не выдумал, выходило, что воспоминания оставались с ним. Ксае с его каменным лицом и редкостной уверенностью в себе, чаще всего, молчал, если только не препирался с приятелем, но представить себе, что такой человек, как он, захочет от отчаяния свести счёты с жизнью, было сложно. Лай-ле, постоянно пребывавший в меланхолии, наверное, был на это способен, и Миреле порой надеялся, что сможет хотя бы в нём обрести родственную душу, но эта надежда каждый раз разбивалась об очевидную реальность, заключавшуюся в том, что никто из троих актёров, обитавших в павильоне, не имел ни малейшего желания подпускать к себе нового соседа.
После полудня дом и квартал окончательно затихали, и это было для Миреле большим облегчением. Жертвуя часами сна для того, чтобы насладиться одиночеством, он выбирался из дома и бродил по берегу пруда; иногда он подходил к абагаману и с тоской дотрагивался до одного из фиолетовых листьев, гладких и плотных, как шёлковая ткань, сложенная вчетверо.
Это дерево, единственное во всём квартале, было здесь большой святыней, и вокруг него постоянно находились люди, исключая редкие часы дневного затишья. Миреле ощущал свою близость с ним, вот только ему, в отличие от абагамана, никто поклоняться не собирался, и даже кроху чужого внимания он заполучить не мог.
В один из дней, когда тоска и неприкаянность в нём усилились, он отправился в павильон, в котором мог бы преобразить свою внешность — если бы, наконец, решился это сделать. Его пропустили, как новичка, которому давно уже следовало выбрать свой образ, и он долго бродил между полками, уставленными стеклянными баночками. Сухая краска для волос искрилась в них, похожая на драгоценную пыль или на толчёное разноцветное стекло. Миреле остановился напротив склянки с изумрудным содержимым, но воспоминание о ленте, на которой он написал желание краской такого же цвета, вызвало у него мучительное чувство, и он отступил. Красная, синяя и золотая краска были для него под запретом — соседи никогда бы не простили ему такого же цвета волос, как у них самих.
Поколебавшись, Миреле взял в руки баночку с лиловой краской, некоторое время вертел её, наблюдая, как фиолетовая пыль пересыпается внутри стеклянного сосуда и то и дело вспыхивает аметистовыми искрами, а потом воровато огляделся вокруг себя и сунул склянку в рукав.
Стараясь дышать ровно и не выдать себя выражением лица, он вернулся в предыдущий зал, гардеробный, и некоторое время бездумно перебирал шёлковую материю самых разных цветов и с разными узорами, сдерживая желание зарыться в неё лицом.
Удача сопутствовала ему, и кражи, которую он совершил, не обнаружили — или же не стали придавать ей значения. Выбравшись из павильона, Миреле без оглядки бросился прочь и остановился только на берегу озера, тяжело дыша и не вполне понимая смысла своего поступка.
Тем не менее, сделанного было уже не воротить.
Он достал из рукава украденную драгоценность и, наклонившись над гладью озера, дёрнул шнурок, связывавший волосы на затылке. Несколько прядей, упав, всколыхнули воду, и ясное отражение собственного лица замутилось, превращаясь в смутное белое пятно в тёмном, будто траурные ленты, обрамлении. Миреле высыпал на ладонь немного аметистовой пыли из стеклянной баночки, наклонился ещё сильнее и, обхватив пальцами одну из прядей, повёл руку вниз. Ему не верилось, что волосы так легко изменят цвет, как ему рассказывали, однако разжав ладонь, он увидел в ней ярко-лиловую, как лепестки ириса, прядь.
Некоторое время он смотрел, почти не веря своим глазам, и нечто смущало его в этом зрелище — может быть, чересчур яркий, броский оттенок.
"Не хочу, — понял Миреле. — По крайней мере, не сейчас. Может быть, это всё-таки не тот цвет, который мне нужен".
Оно огорчённо спрятал баночку обратно в рукав и, всматриваясь в озеро, как в зеркало, попытался как-то спрятать окрашенную прядь под другими волосами. Второй чрезвычайно глупый поступок за день: мало того, что он неизвестно зачем совершил кражу, так ещё и испортил себе причёску — что, теперь, так и ходить с одной лиловой прядью в каштановых волосах?
Миреле представил себе, как соседи будут тайком посмеиваться, глядя на его двухцветную гриву, и ему стало совсем тошно.
Вернувшись домой, он отсиживался до вечера в тёмной комнате, стараясь не попадаться никому на глаза, однако вечером его ждало новое испытание: господин Алайя велел передать ему, что ждёт его на репетиции пьесы. Это был первый раз, когда Миреле предстояло испробовать себя в качестве актёра, и, с одной стороны, он давно уже ждал этой возможности, а с другой — худшего момента для её появления сложно было себе представить.
Тем не менее, отказаться он не мог и отправился в главный павильон, от души надеясь, что во время репетиции ему удастся прийти в лучшее расположение духа.
Всё, впрочем, не заладилось с самого начала: когда он пришёл, оказалось, что все остальные уже давно были в павильоне и теперь ждали одного только его. Переступив через порог новой для него залы, Миреле нервно огляделся и увидел остальных актёров, в том числе, незнакомых ему, рассевшимися по периметру комнаты на подушках. Он хотел было последовать их примеру и незаметно проскользнуть куда-нибудь в уголок, однако резкий окрик Алайи остановил его.
— Ты что, до сих пор не выучил расположение всех павильонов в квартале? — спросил он холодно и раздражённо. — Почему мы были вынуждены тебя дожидаться?
Миреле мог бы оправдаться тем, что ему сообщили о необходимости появиться на репетиции только что, но счёл за лучшее промолчать.
— Если твоя память оставляет желать настолько лучшего, то не знаю, каким образом ты будешь запоминать текст роли, — продолжил Алайя, по видимому, раздражаясь всё больше и больше. — Как можно было опоздать на первое же занятие? Впервые встречаю такую безответственность и, я сказал бы даже, наглость! Вознамерился показать здесь всем, что ты плевать хотел на установленные правила?
"Я не знаю, чего оставляет желать моя память, — думал Миреле, глядя на него широко распахнутыми от потрясения глазами. — Я лишился её тогда, когда выпил снадобье господина Маньюсарьи".
И он инстинктивно сжал свою записку, которую он, как и приказал ему наставник труппы, постоянно носил с собой, пряча в шёлковом подкладе рукава.
На несколько мгновений в зале повисла тишина.
Миреле буквально физически чувствовал прикованные к нему взгляды десятков человек — точно так же все смотрели и на любого другого ученика, получавшего выговор от Алайи, но от этого было не легче. К тому же, сейчас дело обстояло хуже: если во время танца провинившийся хотя бы находился в толпе, то Миреле, стоя один-одинёшенек в центре зала, напротив злившегося на него наставника, особенно остро ощущал свою отчуждённость и никчёмность. Друзей у него не было, и никто не сочувствовал ему, никто не готовил слов, чтобы подбодрить его после того, как всё закончится. Миреле знал, что чувствуют все остальные: радуются, что это не они сейчас на его месте и, в принципе, совсем не прочь послушать, как учитель разгромит в пух и прах самолюбие очередного несчастного новичка.
Он наклонил голову ниже, стиснув зубы.
— Ладно, — сказал Алайя, по-видимому, смягчившись. — Читай нам роль. Посмотрим, на что ты способен, кроме как опаздывать на репетицию. Давай, не заставляй меня снова ждать!
И он сунул Миреле в руки свиток.
Тот разве что не выронил его из рук.
"Как, прямо сейчас?! — чуть было не закричал он. — Но я не готов!.."
В тёмно-красных, сузившихся глазах учителя он прочитал ответ на свой вопрос ещё раньше, чем вопрос был задан вслух.
"Ты должен быть готов всегда, в любое мгновение! — говорили эти глаза, метавшие молнии пурпурно-ледяного оттенка. — Ты актёр, ты только ради этого и существуешь!"
"Ладно, — подумал Миреле, отступив на шаг назад и стараясь прийти в себя. — Ладно, я попытаюсь. У меня должно получиться, я ещё могу всё сделать хорошо".
Он попробовал забыть о том, что только что получил выволочку на глазах у десятков человек, что по-прежнему стоит один в центре зала, и что не имеет ни малейшего понятия о том, как проходит репетиция, и как нужно читать роль, чтобы понравиться учителю.
— Быстрее! — закричал Алайя, раздражённо постукивая о низкий столик кончиком гибкой указки, которой он обычно отбивал ритм во время танца.
Миреле сильнее вцепился в края бумаги. Ему пришлось поднести её ближе к лицу, потому что строчки путались, а слова расплывались у него перед глазами; где-то на краю сознания вертелась мысль о том, как глупо он выглядит, уткнувшись носом в бумагу, хоть он и обещал себе не думать о том, как смотрится со стороны.
Текст роли — монолог героя — казался ему пафосным и вычурным; он не представлял, чтобы когда-нибудь произнёс подобные слова в обычной жизни.
— Смерть моя близка... — наконец, произнёс он, справившись с собой. — Смерть моя близка, и неизвестно, в каком обличье мне придётся возродиться. Закон Богини милосерден: я позабуду всё о прежней жизни, и пусть я совершил ужасное злодеянье, я снова буду чист, как младенец. Приди, о смерть. Пусть смоет кровь мои грехи.
Дочитав, Миреле судорожно вздохнул и прикрыл глаза, чувствуя, как по спине стекают струйки холодного пота. Он не питал иллюзий о том, что выступил блестяще, но, по крайней мере, ему удалось справиться с дрожью в голосе и ни разу не заикнуться.
— Чудовищно. Худшего исполнения я в жизни не слышал, — отрезал Алайя, утомлённо прикрыв глаза. И вынес решающий вердикт: — Ты абсолютно бездарен.
Это было последней каплей.
Вспыхнув, Миреле скомкал в руках лист бумаги и вылетел из зала, не попрощавшись и ни на кого ни глядя. Вероятно, такой поступок был гораздо худшей провинностью, чем простое опоздание, но, в конце концов, ему только что объявили о том, что он совершенно непригоден для того, чтобы быть актёром — так есть ли разница?
"Бездарен? — колотилось в его голове. — Тогда что я вообще здесь делаю?!"
Он бросился куда-то вперёд, не разбирая перед собой дороги, и аллея привела его в центральную часть квартала — туда, где проходили представления для гостей, и где он прежде никогда не решался появляться. Вероятно, он и не имел на это право — в своём тёмном одеянии и без макияжа, но, получив только что один публичный разнос, Миреле уже не боялся другого.
Впрочем, ночная прохлада быстро остудила и его злость, и его смелость.
Освещённые светом многочисленных фонарей, аллеи были почти пусты. Из центральных павильонов доносились голоса и звуки музыки — очевидно, все гости сейчас смотрели представление. Некоторые дамы прогуливались со своими возлюбленными из числа актёров, но число таких пар было невелико. Тем не менее, Миреле старался не попадаться им на глаза, понимая, что один его вид может испортить всякое впечатление от "Сада Роскоши и Наслаждений", как неофициально именовали квартал императорских актёров.
Он юркнул на одну из боковых аллей и пошёл вдоль длинного бассейна. Дно бассейна было выложено лазурной плиткой, и прозрачная вода, наполнявшая его, казалась ярко-голубой. Лёгкий ветер колыхал её поверхность, огонь фонарей расплывчато отражался в волнах, пронизывая их ярко-золотыми искрами. Слева от Миреле темнела живая изгородь, и цветы, огромные, но почти невидимые в темноте, источали сладкий дурманный аромат.
Миреле остановился, почувствовав, что воздуха не хватает, и прижимая руку к груди.
"Как бы там ни было, но Алайя прав, — с горькой обречённостью думал он. — Моё исполнение было бездарным, да и в танцах я тоже не особенно искусен. Но, что хуже всего, мне это не нравится и не нужно! Текст роли был ужасен, и я не представляю, чтобы мог произносить такие глупые слова с чувством, я просто не верю в них. Жизнь актёра для меня невыносима, я привык вставать с рассветом, а ложиться спать вечером, а не наоборот. Одна половина дня — бесконечный страх в ожидании унижения и вымученные усилия, вторая — бессмысленные развлечения. Здесь нет ни одного человека, с которым я мог бы поговорить, который испытывал бы ко мне симпатию. Что касается возлюбленной, то всё ещё хуже: совершенно ясно, что ни одна женщина никогда не прельстится мной. То есть, я абсолютно непригоден в качестве манрёсю, я не нужен этому кварталу, и этот квартал не нужен мне. Я хочу быть подальше отсюда, я ненавижу это место!"
Он наклонился и кулаком ударил по воде, так что ярко-голубые брызги, пронизанные золотом, полетели во все стороны, создавая иллюзию россыпи драгоценных камней. Но это была иллюзия: спустя мгновение "драгоценности" обратились в мокрые точки, испятнавшие мраморные бортики бассейна и тёмно-коричневое одеяние Миреле.
"Я пойду к господину Маньюсарье, — решил он, несколько успокоившись. — Я скажу, что хочу уйти отсюда. Вряд ли он станет держать меня силой".
С момента появления в квартале манрёсю он ни разу ещё не видел главного наставника труппы, и это казалось странным, но Миреле решил, что, вероятно, сможет найти его в той самой беседке, в которой очнулся несколько недель назад — без имени и без воспоминаний.
Он не помнил, где находится эта беседка, и проплутал по саду добрых полтора часа, но обретённая решимость его не покидала — казалось, что это единственно возможный выход.
"Это была дорога... Широкая дорога из белого камня, — вспоминал Миреле, закрыв глаза. Хотя он шёл по аллее, ведущей к беседке, уже после того, как выпил снадобье, воспоминание всё равно было туманным, как во сне. — Была ли она прямой и ровной, как след от пущенной стрелы? Или же, наоборот, извилистой, путаной и сворачивающей то направо, то налево? Я помню лунный свет... Лунный свет был разлит, как молоко, белоснежный и тихий, и было темно и светло одновременно".
Он остановился, почувствовав, как внутри что-то замерло.
И пошёл дальше, не открывая глаз, ориентируясь на своё странное, щемящее чувство, как на волшебную стрелку, указывающую направление. Он натыкался на стволы деревьев и царапал о ветки кустов руки, под ногами была уже не поверхность аллеи, а рыхлая земля, пару раз он споткнулся и чуть не упал навзничь, но ощущение всё нарастало — звенело внутри и переполняло грудь, подступая к глазам, как невыплаканные слёзы. Оглушало, как рокот далёкого океана, которого он никогда не видел. Накатывало, как гигантская пенная волна, с шумом разбивающаяся о берег и снова отступающая — каждый раз, когда он делал шаг, чтобы приблизиться к ней.
Миреле остановился, когда понял, что это больше, чем он может вынести.
"Всё, — пронеслось в голове с пугающей отчётливостью. — Всё, это оно".
Он открыл глаза и увидел беседку, а внутри неё — человека.
Тот стоял к нему спиной, и Миреле видел только волосы, струившиеся до самого пола — тёмный янтарь, пронизанный золотыми сполохами. Человек стоял, раскинув руки, и ветер трепал длинные рукава его тёмно-зелёного одеяния, расписанного причудливыми узорами, и было совершенно отчётливое ощущение, что это не рукава, а крылья.
Миреле задохнулся.
Тогда незнакомец повернулся к нему лицом, и та волна, которую Миреле ощущал всем телом, и к которой пытался приблизиться, закрыв глаза, наконец-то налетела на него, накрыла с головой, и он утонул. Но если это была смерть, то ничего, прекраснее, чем смерть, не существовало в жизни.
"Я лечу", — думал он с улыбкой и летел через звёздные пространства, а где-то далеко внизу вспыхивали узоры созвездий, рождались и умирали чужие солнца, рассыпались искры северного сияния.
Тысячи человек прожили жизни, тысячи невиданных животных пронеслись по саду, тысячи растений расцвели и увяли, оставив терпкие плоды. Очертания континентов ожили на карте мира и начали двигаться, распадаясь и сливаясь вновь; их узор менялся беспрестанно, и этот танец был неостановим.
Миреле всхлипнул и повалился в мокрую от росы траву.
Много времени спустя он увидел лицо незнакомца вблизи. Тот подошёл к нему и наклонился, глядя участливо, но в то же время свысока. У него были большие глаза, удивительного сине-зелёного оттенка, как чистейшая морская гладь в лагуне, подсвеченная солнцем.
Несколько прядей каштаново-золотистых волос, обрамляющих лицо, были, в тон глазам, выкрашены в изумрудный. А также в другие цвета — лиловый, алый, синий; тоненькие прядки, льющиеся по ровному шёлку волос, как разноцветные, сверкающие ручейки.
"Надо же, а я ещё боялся испортить себе причёску тем, что покрасил прядь", — промелькнула в голове у Миреле первая сознательная мысль.
— Что ты здесь делаешь? — спросил незнакомец. Не удивлённо и не укоризненно, скорее, по-прежнему участливо.
Миреле облизнул губы и попытался подняться на ноги.
— Я... искал господина Маньюсарью, — произнёс он с некоторым трудом. И едва удержался от того, чтобы добавить: "Я искал его, но теперь он мне не нужен".
— Зачем? — тонкие брови чуть приподнялись.
Миреле ёрзал на месте.
Ему хотелось соврать или, по крайней мере, не рассказывать о своих прежних целях, но нечто заставляло его, как будто кто-то дёргал за невидимые ниточки. И он, подчиняясь, говорил правду.
— Я хочу уйти из дворцовой труппы.
— Почему?
Ответ на каждый новый вопрос давался с трудом, словно его вытягивали силой, и Миреле мучился, как никогда прежде.
— Потому что мне здесь плохо, — наконец, заставил себя признаться он. — Мне здесь не место. Это не мой дом.
— А где твой дом?
— Нигде... — обречённо сказал Миреле и закрыл глаза. — Его не существует.
Несколько мгновений он ощущал себя провинившимся и сплоховавшим учеником — хуже, чем на репетиции у Алайи, потому что теперь никто не собирался ругать его, но в то же время с плеч как будто упала невидимая тяжесть.
А потом руки Миреле коснулась чужая рука, и прохладные пальцы совсем немного потянули его вперёд, но он ощутил себя так, словно совершил гигантский рывок и взлетел в небеса. Он не осмелился открыть глаза: казалось, что что-то готово растерзать его на части — невидимые существа, окружившие его со всех сторон. Откуда-то издалека потянуло прохладой, как бывает, когда приоткрывается дверь.
— Пойдём, — позвал его чужой голос.
Миреле с радостью кивнул, сделал несколько шагов и переступил через невидимый порог — в этот момент он готов был отправиться за удивительным незнакомцем хотя бы даже и в Подземный Мир. Но он был уверен, что тот зовёт его в какое-то гораздо более прекрасное место — волшебное, необычайное...
Он открыл глаза, и его окружили шелест платьев, шум голосов и характерное щёлканье, с которым раскрываются и закрываются дорогие веера. Что-то подсказало ему, что это — центральный павильон манрёсю, в котором даются представления, хотя Миреле никогда и не появлялся в нём. Да, это был центральный павильон, вокруг сидело множество роскошно одетых дам, и на сцене давалась пьеса.
— Смерть моя близка... — услышал Миреле те самые слова, которые сам прочитал из рук вон плохо, и ему стало дурно.
"Я лунатик, — подумал он, холодея от ужаса. — Я сумасшедший. Иначе как бы я мог здесь оказаться?!"
Но в этот же самый миг он понял, что незнакомец, которого он уже готов был счесть плодом своего больного воображения, по-прежнему держит его за руку.
А ещё спустя мгновение люди вокруг заволновались и повскакивали со своих мест.
— Хаалиа, — неслось отовсюду нестройным хором.
И тогда Миреле, наконец, понял, кого он встретил. Это имя он слышал часто, и принадлежало оно человеку необычному — не только могущественному фавориту Императрицы, во многом распоряжавшемуся дворцовой жизнью, но и, если верить слухам, настоящему волшебнику, который знал секреты, доступные лишь жрицам.
"Это правда, — подумал сейчас Миреле, не решаясь больше поднимать глаз. — Это и в самом деле так..."
А Хаалиа, тем временем, кланялся и улыбался, и улыбка его не была ни горделивой, ни чрезмерно дружелюбной. Он протискивался сквозь разноцветное море людей, колыхавшееся вокруг него, и тащил вслед за собой Миреле. Оказавшись около сцены, он остановился, сделал знак, и гомон прекратился.
— Благодарю вас за приветствия, — сказал он, продолжая улыбаться. — Мне хотелось бы посмотреть на представление. Я давно здесь не бывал.
После этого он повернулся к гостям спиной, опустился на подушки, разложенные перед сценой — это было одно из почётных мест — и обратился во внимание. Пьеса, прерванная появлением высокопоставленного гостя, продолжилась.
Миреле тоже посмотрел на сцену и узнал в одном из актёров Ксае.
Играли одну из трагедий древности, действие которой происходило во времена полулегендарной владычицы Аэрис, подчинившей независимые княжества, вначале располагавшиеся на территории Астаниса, и, фактически, ставшей первой из Императриц. Одним из её многочисленных "подвигов", о которых слагались легенды, была чрезвычайная любвеобильность — количество связей, которые ей приписывали, исчислялось сотнями, и только официально она имела более двадцати мужей. Последним из них, уже в конце жизни Аэрис, стал двенадцатилетний мальчик...
Ксае изображал Давахарлана — телохранителя и возлюбленного одной из местных правительниц, вынужденного стать любовником Аэрис, а в дальнейшем, по приказу новой госпожи, и убить свою прежнюю возлюбленную. Миреле увидел замкнутого, жёсткого, сильного человека — не бесчувственного, однако никогда не проявляющего своей боли. Эта роль казалась подходящей Ксае с его немногословностью, но в то же время как будто раскрывала его с совершенно другой стороны — иногда у Миреле возникало странное чувство, будто это не Ксае открывает для зрителей Давахарлана, а Давахарлан показывает настоящего Ксае, совсем не такого, к какому Миреле успел привыкнуть. Со своего места он вглядывался в знакомое лицо с тёмно-алыми бровями, сдвинутыми у переносицы, и крепко стиснутыми губами, из которых не могло вырваться ни одного стона боли — ни во время физических пыток, ни в момент тяжелейшей душевной муки — и ему казалось, будто он видит Ксае впервые. Этот эффект усиливали одежда и причёска: ярко-алые волосы были стянуты в высокий хвост и перехвачены на лбу узкой лентой, вместо разноцветных шёлковых халатов было тёмное одеяние с узкими рукавами, облегавшее фигуру Ксае и шедшее ему гораздо больше.
Ихиссе исполнял роль правительницы, первой возлюбленной Давахарлана, и в качестве любовной пары они смотрелись хорошо. Талант соседа стал для Миреле настоящим открытием — вплоть до сегодняшнего дня он бы и не поверил, что этот капризный, жеманный и болтливый юноша способен столь убедительно сыграть женщину, погружённую в глубочайшую скорбь. Потерявшую свои земли, свиту, любовника, а после и жизнь... и до самого последнего момента не лишившуюся чувства собственного достоинства и превосходства над всеми прочими.
Но помимо них двоих, были и другие актёры, чья игра заставила Миреле замереть и напряжённо вцепиться в подушки — это были те, кто исполнял роль великолепной властительницы Аэрис и Энис, её советницы, женщины, безусловно, очень мудрой и отстранённо наблюдающей за происходящими вокруг трагедиями.
Миреле казалось, будто он знает эту историю давным-давно. Быть может, в своей прежней жизни он читал её в книге, но теперь он точно знал наперёд, чем всё закончится — и в то же время до последнего переживал за героев, надеялся на чудо, которое может изменить их судьбу.
Однако рок был неумолим: сначала погибала правительница, которую изображал Ихиссе, потом казнили и её возлюбленного-убийцу, прогневавшего новую госпожу. Властительница Аэрис довольно быстро забывала о них обоих, не получив от судьбы никакого наказания и даже ни разу не раскаявшись в своих поступках — меж тем как это было именно то, чего ждали зрители; по крайней мере, Миреле.
Боль за неотомщённых героев и чувство несправедливости нарастали в его груди — хоть он и прекрасно понимал, что это всего лишь пьеса, временами ему хотелось вскочить и самолично броситься с кинжалом на Аэрис. Он не понимал, что будет делать с этим жгучим чувством после того, как пьеса завершится.
Однако концовка разрешила всё. На сцене внезапно появилась советница Императорицы Энис и несколькими словами умудрилась достигнуть того, что обида, ярость и боль в одно мгновение покинули Миреле. Энис говорила о том, что всё это — жизнь, в которой каждому достаётся его собственная роль, уникальный путь, непохожий на путь других, и что невозможно говорить о наказании или о справедливости, и даже о добре и зле, потому что никто не знает замыслов Великой Богини. Каждый исполняет то, что ему предначертано, и лишь то, насколько хорошо он это делает, может быть мерилом ценности его жизни. Но так как никто не знает чужих предначертаний, то и судить другого человека невозможно... Человек рождается, чтобы вплести данную ему драгоценную нить в великое полотно жизни, и только тот, кто выбрасывает данное ему, заслуживает порицания.
Миреле внимал этим словам с трепещущим сердцем — даром, что фактически они были направлены именно против него, неудавшегося самоубийцы.
Он слушал и слушал, и ему казалось, будто душу его омывает драгоценный поток, а человек, который говорит все эти слова, знает о жизни гораздо больше, чем он — что-то такое, что способно разрешить все противоречия и заставить позабыть о любой перенесённой боли.
После того, как всё закончилось, он ещё долгое время смотрел на пустую сцену с широко открытыми глазами и бешено колотившимся сердцем. В чём-то охватившее его умиротворение было болезненным, но это была хорошая боль — быть может, в чём-то схожей с болью смирения, когда ты принимаешь выпавшие на твою долю испытания и перестаёшь задавать мучительный вопрос: "Почему именно я?!" И тогда душе на мгновение кажется, что она вернулась в отчий дом, и её охватывает невероятная лёгкость...
Много позже, когда способность рассуждать вернулась к Миреле, он подумал, что постановка была превосходной. Да что там — потрясающей, роскошной, великолепной!.. Никаких эпитетов не могло хватить, чтобы описать представление. Миреле и в голову не приходило, что все эти актёры, которых он видел вокруг себя и успел посчитать ленивыми, избалованными и никчёмными созданиями, умеющими только трепаться между собой и набрасываться на сладкое, способны сотворить такой шедевр.
Он поднялся на ноги, всё ещё чувствуя лёгкую дрожь в коленях, и тут только его пронзила неожиданная мысль. Вздрогнув, он бросил взгляд направо — но место рядом предсказуемо оказалось пустым. Хаалиа давно ушёл, а он этого не только не заметил — даже не вспомнил о нём ни разу за всё представление. Миреле охватила лёгкая грусть, но в то же время он знал, что так и должно быть — вот до чего прекрасной была пьеса!
Он вышел из павильона, воодушевлённый.
"Как я счастлив, что я здесь оказался, — думал он, вне себя от радости. — И как же глуп я был несколько часов назад, когда сам, по своей воле, хотел уйти отсюда! Отсюда, где живут настолько талантливые люди, где я и сам могу постараться хотя бы немного приблизиться к ним... До чего же слеп я был, когда видел лишь поверхностное и не замечал самого главного, что скрыто в их душах!"
Несмотря на эти самообвинения, он был полон радужных надежд. Помня, что однажды он уже чувствовал то же самое, Миреле осаждал себя и повторял, что всё не будет слишком легко и просто. Но теперь у него была цель, было желание, было восхищение перед талантом людей, которые его окружали! Да и к тому же, в предыдущих своих трудностях он во многом был виноват сам...
"Как же мне теперь сказать Ксае и Ихиссе, что моё мнение о них изменилось? — думал Миреле, закусив губу. — Прежде я относился к ним пренебрежительно, с первого же взгляда отнёсся, так что чего удивляться, что и они не почувствовали ко мне симпатии? Я должен отбросить гордость и сказать, что думаю на самом деле. Что они по-настоящему талантливы, оба, что я считаю их очень хорошими актёрами..."
Размышляя обо всём этом, он брёл по саду, наполненному ночными шорохами и ароматами, почти наугад, но ноги сами вынесли его на нужную аллею. Радостный, он кивнул абагаману, темнеющему в стороне, как своему давнему знакомцу и сообщнику по какой-то приятной тайне. Вокруг листьев дерева, сейчас казавшихся не фиолетовыми, а чернильно-черными, кружились зеленовато-золотистые искры — светлячки, и Миреле не удержался от того, чтобы не попытаться, подобно самому маленькому ребёнку, поймать несколько из них ладонью.
У него ничего не получилось, но эта неудача только заставила его почувствовать себя ещё более счастливым — он тихонько засмеялся, прижимаясь к стволу деревца.
"Я стану здесь самым лучшим актёром, — пообещал он сам себе. — Однажды кто-нибудь увидит мою игру и ощутит то же самое, что ощутил сегодня я!"
Разумеется, дорога до самой вершины, особенно с той ступени, на которой Миреле находился — слова "Ты абсолютно бездарен" вновь прозвучали в его ушах — не могла быть лёгкой, но сейчас, в этот момент, наполненный почти беспричинным счастьем и упоительной ночной свежестью, Миреле свято верил, что однажды он сможет достигнуть своей цели.
Насладившись ещё немного ночью, одиночеством и радостью, он поспешил вернуться в павильон. Его соседи были уже в сборе, но никто из них не потрудился зажечь свет — наткнувшись в потёмках на одного из них, Миреле едва удержался от испуганного крика.
Это оказался Ксае.
Когда глаза Миреле чуть привыкли к темноте комнаты, он увидел, что лицо его было бледным, злым и усталым. Переодевшийся в свою привычную одежду и распустивший волосы, он снова выглядел привычным Ксае, мрачным и не обременённым какими-то глубокими чувствами или, уж тем более, страданиями.
— Осторожнее, малявка, — сказал он хмуро. — Смотри куда идёшь. Чуть с ног меня не сшиб.
Слово "малявка" не обидело Миреле — в конце концов, он и в самом деле был маленького роста и, к тому же, совсем молод. Однако он не почувствовал в Ксае ни воодушевления, ни радости, ни удовлетворения от хорошо выполненной работы, ни даже облегчения от того, что время этой работы подошло к концу. Казалось, что если Ксае сейчас напомнят про пьесу, в которой он так хорошо сыграл, то его лицо исказит гримаса раздражения, а похвала его таланту и вовсе вызовет приступ бешенства — и слова, которые Миреле тщательно готовил, застряли у него в горле.
Ксае скрылся в одной из внутренних комнат, но Миреле не хотел так просто сдаваться. Преодолев болезненную оторопь, вызванную первой неудачей, он попытался отыскать Ихиссе — тот бы вряд ли оказался недоволен аплодисментами в свой адрес.
Ихиссе спал в большой комнате — прямо на полу, на груде подушек, не переодевшись и не накрывшись одеялом. Волны его волос беспорядочно растеклись по полу, халат был запахнут небрежно, возле "ложа" валялись недоеденные сладости и фрукты: по всей видимости, Ксае на этот раз воздержался от своей привычной роли — отбирать у приятеля еду. То ли он устал, то ли пожалел Ихиссе, то ли это было его "наградой" последнему за хорошее выступление...
Миреле вдруг почувствовал укол печальной зависти к их отношениям: эти двое всегда были вместе — и друзья, и партнёры на сцене. Как бы они не препирались и не ругались, они были близки друг другу, а он, Миреле, по-прежнему был один.
Потоптавшись на пороге, он решился зажечь свечу и приблизиться к Ихиссе — чтобы, если не поговорить, то хотя бы поправить ему одеяло и тем самым хоть немного выразить свою благодарность за доставленное наслаждение.
Он осторожно дотронулся до тонких пальцев, белеющих в темноте.
Ихиссе приоткрыл тёмно-синий глаз.
— Ты чего? — спросил он сонно, однако без раздражения.
Миреле судорожно вздохнул. Он не знал, как ему следует поступить — то ли оставить соседа спать и дальше, то ли всё-таки попытаться завести разговор, но, охваченный сомнениями, и сам не заметил, как слова сорвались с его языка:
— Я видел сегодня представление... это было что-то удивительное... Знаешь, мне очень хотелось сказать, что сегодня я впервые открыл вас двоих — тебя и Ксае — как актёров, как очень талантливых актёров. Я раньше этого никогда не говорил, да и не думал так, потому что не знал, но ваша игра по-настоящему пробирает — и когда вы по отдельности, и когда вдвоём в одной сцене. Думаю, что вы прекрасная пара... то есть, прекрасно играете вдвоём.
Он замолчал, задохнувшись от волнения.
— А, — сказал Ихиссе, зевнул и перевернулся на другой бок. — Спаси...
Так и не договорив, он захрапел.
Миреле подождал ещё немного, и, когда сердцебиение слегка унялось, осторожно выбрался из комнаты.
"Сам дурак, — подумал он с тоской. — Ведь я же видел, что он глухо спит, чего полез к нему со своими признаниями? Неужели не мог подождать до завтра? Они оба просто устали после представления... Да, но почему они выглядят так, как будто им всё равно? Если бы это я сыграл так, как сыграли они, я был бы счастлив. Или после того, как начинаешь играть постоянно, ты уже перестаёшь придавать значение каждому отдельному исполнению? Но во время представления они выглядели увлечёнными, живущими своей игрой, как будто никакой другой жизни, помимо сцены, не существует. А теперь такое безразличие..."
Одолеваемый этими противоречивыми мыслями, Миреле заснул и сам.
~~~
Наутро он с трудом разлепил глаза и ощутил панический ужас, увидев солнечный луч, проскользнувший сквозь лёгкие занавески — он чуть было не опоздал на утреннюю танцевальную репетицию. Успев буквально в последний момент, он двигался откровенно плохо, но Алайя то ли решил его не трогать сразу же после вчерашнего выговора, то ли сосредоточил внимание на других актёрах.
Время от времени Миреле смотрел украдкой на Ихиссе. Тот тоже выглядел сонным, однако даже в таком состоянии двигался плавно и не забывал ни одного движения. Миреле пытался по выражению его лица понять, помнит ли он о его словах и имели ли они для него хоть какое-то значение, однако Ихиссе выглядел таким же, как всегда, и ни разу не посмотрел в его сторону.
Вздохнув, Миреле понял, что ему придётся отказаться от своих намерений. Ксае он побаивался, а повторить перед Ихиссе то, что он уже говорил, не смог бы — произносить признание от чистого сердца дважды не представлялось ему реальным. Да и к тому же, если Ихиссе всё-таки не забыл его ночного вторжения, то это бы выглядело более чем глупо.
После окончания репетиции выяснилось, что Андрене — тот актёр, который исполнял вчера роль советницы Энис — устраивает ужин в честь успеха вчерашней постановки. Оказалось, что пьеса была премьерой — и это объясняло усталость Ксае и Ихиссе, однако никак не оправдывало их равнодушия к собственному триумфу в важном представлении.
Впрочем, Миреле больше не задавался этими вопросами — при воспоминании об Андрене у него замерло сердце. Ксае и Ихиссе играли, без всяких сомнений, превосходно, но роль Энис — это было нечто большее. Слова этой героини позволили испытать Миреле чувство, равного которому он до сих пор не знал, и ему казалось важным поблагодарить именно Андрене. Прежде он никогда его не видел и не знал, какой у него характер, но представлялось, что человек, сумевший столь хорошо исполнить роль невероятно мудрой женщины, и сам должен обладать хотя бы частью её мудрости.
Ужин устраивался на открытом воздухе, все обитатели квартала могли на нём присутствовать, и Миреле поспешил воспользоваться такой возможностью.
Актёры начали собираться в юго-западной части сада, возле дерева абагаман, ещё до захода солнца — разодетые в свои лучшие наряды, выспавшиеся и отдохнувшие. Многие принесли с собой трубки, наполненные какими-то невообразимыми смесями, и в воздухе плыл разноцветный дым. Ароматы экзотических благовоний смешивались с запахом цветов, дождя, прелой листвы, а также кушаний.
Угощение было расставлено на больших столах, с которых каждый мог брать, что ему захочется, и Миреле долго ходил вокруг них кругами, однако не решался к чему-то прикоснуться. Блюда выглядели слишком необычными — он едва ли мог догадаться о компонентах хотя бы одного из них, и боялся попасть впросак, не понимая, как их следует есть: руками или с помощью приборов.
Ароматы еды, судя по всему, приготовлявшейся где-то неподалёку, дразнили аппетит; Миреле чуть подташнивало от волнения и голода, но он боялся, что, съев или выпив что-то, почувствует себя ещё хуже.
Вдруг он увидел Андрене — тот стоял в кругу обступивших его собратьев и с довольно равнодушной улыбкой принимал сыпавшиеся на него со всех сторон похвалы. Миреле сразу же понял, что ему не стоит туда даже соваться — Андрене явно и без него знал о том, что выступил превосходно, привык к поклонению и лести и был уже даже слегка пресыщен ими. Что могли для него значить слова невзрачного мальчишки, одетого в тёмное и даже не имеющего собственного образа? Ничего.
Глядя на Андрене, Миреле вспоминал вчерашнюю пьесу и лицо Энис — её взгляд, наполненный горькой мудростью и светлой печалью, её тихую полуулыбку, ни к кому не обращённую — разве что, может быть, к небесам. Это было то же самое лицо, те же самые глаза — очень светлые, золотисто-медового цвета, отчего казалось, что они пронизаны солнцем, те же бледные, красиво очерченные губы. И всё же от Энис не осталось и следа — теперь это был просто самодовольный юноша, наслаждающийся своим триумфом, привыкший быть в центре внимания и свысока взирающий на всех своих поклонников.
"Неужели актёр не имеет со своей ролью ничего общего? — задавался мучительным вопросом Миреле. — Неужели возможно сыграть такие чувства, которых ты сам никогда не испытывал? И разве можно столь проникновенно говорить о каких-то вещах, если ты с ними не согласен, если они не являются частью твоего мировоззрения?.."
Стемнело, и сад наполнился разноцветными огнями.
Веселье продолжалось, и Миреле думал о том, как бы незаметно ускользнуть пораньше. Скорее всего, в этих предосторожностях не было никакого смысла — никто не обращал на него внимания, никто не заметил бы его ухода, и всё же он не мог заставить себя уйти в открытую, на глазах у всех присутствующих — признавая своё поражение, своё одиночество, своё неумение стать одним из них.
Вдруг все разговоры стихли, как будто бы дело происходило в павильоне для представлений, и на сцене появились актёры.
Обнаружив это, Миреле поднял взгляд — и увидел Хаалиа.
Тот стоял возле дерева абагаман и, весело улыбаясь, говорил о чём-то с актёрами. Сейчас, день спустя после первой встречи, он также потерял некоторую часть своего волшебного очарования и уже не казался каким-то неземным существом — просто очень красивым мужчиной, одетым в дорогую одежду. И всё же в нём по-прежнему было что-то, что заставляло замереть на месте и растерять всё — мысли, эмоции, дар речи. Вместо этого оставалась лишь странная боль — смесь благоговения и тоски.
Кто-то из актёров преподнёс Хаалиа трубку с благовониями и тот, ничуть не смущаясь, закурил. Изумрудно-зелёный дым окутал его фигуру; он закашлялся и как-то шутливо прокомментировал это. Миреле не смог расслышать его слов, зато увидел, как все с готовностью рассмеялись — не ради того, чтобы польстить высокопоставленному лицу, а из искреннего желания сделать ему приятно.
"Помнит ли он меня? — думал Миреле, сиротливо стоя в сторонке ото всех. — Он вчера взял меня за руку и показал мне нечто необыкновенное, что изменило мой мир... Но я для него, вероятнее всего, лишь один из многих".
Поведение Хаалиа подтверждало, что это так: он был приветлив и внимателен абсолютно к каждому, но в то же время ничуть не казался всеобщим другом. Он снисходил — о да, и это было очень заметно. Снисходил до тех созданий, которые другим аристократам казались немногим лучше экзотических птиц с красивым оперением, но в то же время это ничуть не обижало и не вызывало отторжения.
Как это ему удавалось?
Миреле понимал, что он не одинок в своём восхищении — все актёры смотрели на Хаалиа с собачьей преданностью во взгляде. Однако это было не то, что могло бы стать поводом к сближению, о чём можно поговорить в кругу друзей — это было чувство, которым не хочется и невозможно делиться, что-то глубоко личное, что необходимо тщательно оберегать от посторонних взглядов. От того, что Миреле видел своё самое глубоко интимное чувство на лицах многих, ему казалось, что он стоит обнажённым в толпе таких же голых людей. И вместо того, чтобы подарить ему желанное чувство общности, разделённая с другими актёрами любовь к Хаалиа только заставляла его ещё сильнее ощущать своё одиночество.
Не в силах выносить этого, он развернулся и ушёл.
В павильоне, в который он вернулся, было пусто, темно и холодно.
Забравшись с головой под одеяло, Миреле с силой сцепил пальцы рук — так, что стало больно.
"Снова неудачи, — думал он, стараясь дышать глубоко и ровно. — Но я знал, что будет так. Это не помешает мне отступиться от моей цели. Что бы ни произошло, я всё равно стану актёром. Настоящим актёром. Лучшим из них".
Но проще было сказать, чем сделать: Алайя больше не приглашал его на вечерние репетиции, по всей видимости, поставив на нём, как на актёре, крест.
"Что ж, тогда я буду репетировать один", — решил Миреле.
Он отправился в библиотеку.
Ему впервые довелось побывать в этом огромном павильоне, заставленном полками с книгами и свитками, и он долго бродил между ними, вдыхая запах пыли, бумаги и краски. Здесь почти никого не было, но чувство одиночества волшебным образом исчезло — как будто все герои, о которых рассказывалось на пожелтевших страницах книг, вдруг ожили и оказались, как один, друзьями Миреле, жаждущими его понимания и сочувствия.
Он приходил сюда по вечерам, когда остальные актёры репетировали, играли или развлекались, и сидел в полном одиночестве, подперев голову рукой, над тяжеленным томом, скрывавшим под невзрачной обложкой очередную печальную или весёлую историю никогда не существовавших людей.
Актёр обязан был быть образованным и сведущим в искусстве, если только лелеял когда-нибудь завести отношения с высокопоставленной дамой. Также его кругозор должен был быть достаточно широк, поэтому в библиотеке можно было найти и философские трактаты, и серьёзные драмы, и фривольные пьесы, и образцы так называемого "площадного юмора" — что угодно на любой вкус.
Однако цели Миреле были далеки от того, чтобы угодить какой-нибудь начитанной госпоже, желающей вести беседу о литературе; он искал ту роль, которая станет его главной ролью.
В прошлый раз его основным препятствием стало недоверие к тем словам, которые ему следовало говорить. Вероятно, это можно было преодолеть, но Миреле решил пойти другим путём — найти другие слова, которые покажутся ему правильными и истинными и которые ему захочется произнести вслух.
Он проглатывал страницу за страницей в их поисках.
Не найдя ничего подходящего среди пьес, предназначенных для постановки, он углубился в литературу, которую никому никогда бы не пришло в голову исполнять на сцене.
"Это ничего, — думал он порой, когда его захлёстывали сомнения. — Для тренировки сгодится и так, всё равно мне придётся репетировать в одиночестве. Главное — чему-то научиться, чего-то достигнуть, сделать хотя бы первый шаг".
После долгих сомнений, Миреле сделал выбор в пользу одной из книг, героиня которой вызывала его симпатии своей добротой, самоотверженностью и благородством. Ему хотелось быть на неё похожим, и это оказалось лучшим стимулом для того, чтобы попытаться воплотить этот образ на сцене.
"Понятия не имею, правильно ли я делаю, и так ли обучает актёрскому мастерству Алайя, — думал он, стиснув зубы. — Очень может быть, что актёр сначала должен научиться изображать то, что ему совершенно не близко. Но мне всё равно. Для меня больше подходит тот путь, который я выбрал, и я буду делать так, пусть даже все остальные хором говорят, что я ошибаюсь".
Впрочем, никто ничего ему не говорил — никто даже не знал, что он проводит вечера в библиотеке. Соседи относились к его отсутствию как к чему-то само собой разумеющемуся и ни разу не сделали попытки поинтересоваться, где он пропадает. Все они были заняты собственными делами, и жизнь "малявки", которым убедительно окрестили Миреле, не представляла для них особенного интереса.
Однажды вечером он вернулся в павильон, прижимая к груди толстенный том — библиотечные поиски были закончены. Теперь начиналось самое главное — долгие изнурительные репетиции, которые должны были стать первой ступенькой на пути к признанию и славе.
"И что мне делать дальше? — беспомощно подумал Миреле. — Я же не могу просто выучить наизусть текст книги... Это ведь не пьеса, а роман".
Преодолев момент первой растерянности, он несколько вечеров корпел над книгой, выписывая на отдельные листы все реплики героини, которую он хотел сыграть. Кое-что он решил исправить, кое-что добавил сам, и под конец так увлёкся, что перестал замечать что-либо вокруг себя.
— Любовное послание строчишь, м-м-м? — рассеянно поинтересовался один раз Ихиссе. — Вот вам и малявка. Может, ты и покровительницу уже нашёл?
Но пока Миреле судорожно подыскивал слова для ответа, Ихиссе уже выскользнул из комнаты, тем самым продемонстрировав, что в нём не было даже особенного любопытства по отношению к судьбе своего маленького соседа.
Закончив свою работу, Миреле собрал все исписанные листы и отправился на "репетицию".
Проходила она своеобразно — в самом запущенном уголке сада, вдалеке от всех. Декорациями служили огромные платаны, привольно раскинувшиеся на заросшей высокой травой лужайке. Освещением — лучи вечернего солнца, пробивавшиеся сквозь густые кроны деревьев и ложившиеся на землю причудливыми золотыми узорами. Зрителями — птицы, щебетавшие в ветвях...
Миреле читал слова своей первой роли — тихим голосом, боясь, что его кто-нибудь услышит, но всё же его наполняла радость. Эта одинокая репетиция была далека от шумного успеха, от грома аплодисментов, которым награждали Андрене, и всё же это был результат — плод длительных усилий, первая ступенька вверх.
И, исполняя свою роль, Миреле так увлёкся, что почти перестал чувствовать самого себя — это странное ощущение подарило ему чувство почти невыразимого блаженства и беспредельной лёгкости.
Он закончил, решив, что для первого раза хватит — но на самом деле им двигало желание удержать своё счастье; остановиться в тот момент, пока оно ещё не превратилось в пресыщение или не улетучилось, как дым от благовоний.
Предзакатные лучи окрасили небо над купами деревьев в золотой и багряный цвет; на несколько мгновений в саду воцарилась звенящая тишина, как перед дождём. Миреле стоял, прижав руку к сердцу, и смотрел на солнце с ощущением необъяснимой благодарности. Ему казалось, что время остановилось в этот миг, и мир застыл, превратившись в прекрасную хрупкую картинку, которую может разрушить любое грубое движение — даже просто слишком громкий вздох. Поэтому он старался сдерживать дыхание, и даже сердце, до этого колотившееся слишком быстро, казалось, подчинилось его желанию и успокаивалось.
За стволами деревьев промелькнуло что-то яркое, и послышался шелест длинной ткани.
Миреле подумал, что мог бы вздрогнуть от неожиданности — но этого не произошло. Он по-прежнему находился как будто в оцепенении, однако это оцепенение было приятным и умиротворяющим, как кокон из шёлковых простыней, обволакивающий измождённое тело. Не пошевелившись, он проследил за цветной тенью взглядом, и ему показалось, что он узнал её.
Хаалиа в одиночестве гулял по самым отдалённым уголкам императорского сада. Вряд ли он мог заметить за платанами маленького актёра, исполняющего свою роль для цветов и птиц — и уж тем более, прийти специально, чтобы понаблюдать за ним, но Миреле всё же почувствовал вспышку ликующей радости.
Эта неожиданная встреча во время первой репетиции казалась ему лучшим знаком, который только можно представить.
Когда солнце зашло, и сад наполнился синими тенями, Миреле побежал обратно, всё ещё слегка дрожа от радости — ну и от холода, наверное, тоже: приближалась осень, и её дыхание отчётливо ощущалось прохладными вечерами, хотя на деревьях всё ещё не было ни одного жёлтого листа.
Когда он был уже перед самым павильоном, начался дождь.
Миреле успел заскочить внутрь, когда по листьям забарабанили первые капли, и замер, поражённый: из комнат неслись громкие крики, ругань, оскорбления. Ленивые препирательства, иногда переходящие в перепалки, были часты между его соседями, но до откровенных скандалов дело не доходило — это был первый раз, когда Миреле столкнулся с чем-то подобным, и он был по-настоящему изумлён.
Двери хлопнули, и мимо него прошёл Ксае — с таким выражением на лице, как будто ему хотелось немедленно кого-нибудь убить. Миреле отскочил в сторону, одновременно вытирая с лица дождевые капли, но Ксае не обратил на него никакого внимания и вышел из павильона, невзирая на то, что снаружи разошёлся настоящий ливень. Он вышел в темноту, в дождь, не захватив с собой даже тростниковой шляпы, и Миреле некоторое время глядел ему вслед, а потом постарался незаметно проскользнуть в свою комнату.
— Миреле! — вдруг окликнули его со стороны.
Это был, кажется, первый раз, когда кто-то из соседей назвал его по имени.
Потрясённый, Миреле обернулся и поглядел на Ихиссе, который стоял на пороге большой комнаты и выглядел как-то... странно. Нет, он был таким же, как всегда, но что-то в его одежде, одетой наспех и неаккуратно, в растрёпанных синих волосах и в преувеличенно весёлой улыбке настораживало. Впрочем, вероятно, Ихиссе был несколько не в себе после ссоры с Ксае.
Тем не менее, голос у него нисколько не дрожал и казался весёлым и приветливым.
— Дурацкая там погодка, правда? — продолжал Ихиссе. — А болван Ксае, как обычно, будет три часа бродить под проливным дождём, чтобы доказать, какой он неуязвимый, и что его не возьмёт никакая простуда. Ну-ну. Что и говорить, он — актёр одной роли. Амплуа этаких загадочных, молчаливых телохранителей, скрывающих в себе бездну чувств — это самое его. И, надо признать, он прекрасно играет подобных героев, потому что и сам такой. Но иногда хочется разнообразия, чёрт возьми.
Миреле не знал, что на это ответить.
Ихиссе говорил о Ксае так, как будто это не с ним разругался насмерть несколько минут тому назад — судя по всему, даже такая крупная ссора значила для обоих не слишком много. Миреле снова ощутил укол зависти-тоски.
— Да ты весь дрожишь, — вдруг заметил Ихиссе, подходя к нему ближе, и дотронулся до его локтя. — Промок?
— Ну, немного... — замялся Миреле. — Скорее, просто замёрз.
Чувствовать чужое внимание, слышать вопросы о своём самочувствии было настолько внове для него, что он совершенно растерялся.
— Пойдём, я дам тебе тёплую одежду.
Ихиссе подхватил его под локоть, усадил на свою кровать и протянул ему одну из накидок, подбитых мехом. Миреле с его молчаливого одобрения забрался на постель с ногами и закутался в длинное, тёплое, лазурно-голубое одеяние, затканное изображениями павлинов. Оно казалось совсем новым и безусловно дорогим, а меняться одеждой отнюдь не было принято в квартале: все актёры относились к своей одежде как к чему-то священному, и никому бы и в голове не пришло пытаться одолжить у соседа его наряд.
Миреле подумал, что Ихиссе, в сущности, хороший человек.
Да, немного легкомысленный и болтливый... но кто без недостатков?
Зато у него доброе сердце, и он не обращает внимания на предрассудки.
Решившись, Миреле робко улыбнулся, выражая признательность, и увидел ответную улыбку — широкую и беззаботную.
— Когда за окном холод и мрак, то лучше всего помогает "кансийский фейерверк" — и светит, и греет, — проговорил Ихиссе, доставая откуда-то из-под одежды, ворохом наваленной на подушки, бутылку с тёмной переливающейся жидкостью. — Давай, давай. Я эту бутылку берёг для какого-нибудь особенного повода, но, в конце концов... Мне для тебя, малявка, ничего не жалко.
Он засмеялся и с виноватым выражением — дескать, "я такой, что с меня возьмёшь" — развёл руками.
Услышать такие слова было настолько невероятно, что Миреле замер, обхватив колени руками и глядя настороженно, как дикий зверёк, пойманный в лесу и принесённый в дом.
— Да? — спросил он глупо, разрываясь между недоверием и радостью.
— Да, да, — снова рассмеялся Ихиссе. — Ты вызываешь желание оберегать и опекать.
Он подошёл ближе и потрепал Миреле по волосам.
"Неужели это правда?! — потрясённо думал тот. — Так он всё время чувствовал ко мне симпатию, а я этого и не замечал, принимал за равнодушие?.."
Комната поплыла у него перед глазами ещё раньше, чем Ихиссе разлил "кансийский фейерверк" по бокалам и сунул в каждый из них по горящей тростинке. Миреле думал, что огонь тотчас погаснет, но этого не произошло — содержимое бокала вспыхнуло многочисленными искрами, а пламя начало ровно пылать над его поверхностью, как будто это была не жидкость, а горючий материал.
— Ага, удивился! — удовлетворённо заметил Ихиссе, глядя на его округлившиеся глаза. — Видел когда-нибудь такое, нет? Мне это подарила моя любовница... она имеет доступ к жрицам, а у них есть столько презабавных штучек. Чего там только нет, мой друг, если бы ты только мог увидеть! В результате мы отлично развлекаемся.
Он опустился рядом на постель и, хлопнув Миреле по спине, так и оставил руку лежать на его плече.
Выглядел он донельзя довольным — как фокусник, который устраивает шутки на потеху толпе гостей и безумно радуется чужому изумлению.
Миреле же, тем временем, решал сложный вопрос: придвинуться к нему ближе, чего ему очень хотелось, или же оставить всё, как есть? Он испытывал некоторую неловкость, ощущая руку Ихиссе на своём плече, и в то же время это ощущение — близости и тепла чужого тела — было таким непривычным и сладостным, что у него кружилась голова.
Ихиссе протянул ему стакан с "фейерверком".
Миреле выпил всё залпом, и горло обожгло, а картинка перед глазами окончательно расплылась, но в то же время с его плеч как будто упал тяжёлый груз — нет, он не разрешил своих сомнений и не получил ответов на вопросы, но это неожиданно перестало иметь какое-либо значение.
— Эй, полегче, полегче, — смеялся рядом Ихиссе, и от его смеха было тепло и хорошо. — Нельзя же так сразу, тебе плохо станет!
Некоторое время спустя Миреле обнаружил, что сидит вплотную к нему, положив голову ему на плечо — вопрос о том, придвигаться или не придвигаться ближе каким-то образом решился сам собой. Сквозь пелену, застлавшую его разум, пробивалась мысль, что он торопит события и, наверное, даже навязывается, но Ихиссе, судя по всему, не имел ничего против — он охотно обнял Миреле за пояс и притянул его к себе.
Они выпили ещё по одному бокалу.
После этого все проблемы окончательно исчезли.
— После того представления я так хотел сказать тебе и Ксае о том, что я восхищён, но не мог найти подходящих слов, — лепетал Миреле. — Вернее, я пытался, и ты, может быть, это даже помнишь, но, как всегда, выбрал неподходящий момент. Я такой неуклюжий, не только в танцах, но и вообще во всём... А потом боялся повторить свои слова, мне казалось, я буду выглядеть смешно. Ты казался мне таким равнодушным, таким погружённым в свои дела, что я не решался...
— Ты всегда мне нравился, — отвечал Ихиссе и гладил его по волосам. — Но пойми... это всё Ксае. Из-за него я не могу быть самим собой, он меня во всём сдерживает... ограничивает. Чёртов Ксае. Будь проклят день, когда я с ним связался. Нет, не будем сейчас о Ксае. Не хочу. Ты такой милый.
В какой-то момент Миреле обнаружил, что они находятся в горизонтальном положении. Он лежал на спине, а Ихиссе — сверху, продолжая обнимать его, гладить по волосам, даже целовать в щёки. От этого было немного неловко, но в целом же оказаться в чужих объятиях было таким блаженством, с которым ничто не могло сравниться. Миреле лежал, полуприкрыв глаза, пьяный от счастья гораздо больше, чем от "фейерверка", и боялся только одного — что всё это закончится. Что он перестанет чувствовать тепло чужих объятий, купаться в чужом внимании и снова окажется в одиночестве, окружённый молчанием и безразличием.
Не зная, как выразить переполнявший его восторг, Миреле протянул руки и принялся перебирать индигово-синие пряди, накрывшие их обоих подобно пологу из драгоценных нитей.
— Ну... пожалуйста, — вдруг выдохнул Ихиссе куда-то ему в ухо. — Мне так это нужно.
Он давно уже лежал на Миреле всем своим весом, и тому было тяжело дышать, но это было чем-то вроде приятной боли, он готов был терпеть и дальше. Смысл обращённых к нему слов он понял не очень хорошо, но это и не было особо важно — он готов был сделать, что угодно, только бы Ихиссе и дальше продолжал относиться к нему с такой же лаской.
Тот, тем временем, развязал на нём одежду, и Миреле испытал новое для него ощущение — прикосновение кожи к коже.
— Так... теплее, не правда ли? — выдохнул Ихиссе, прижимаясь к нему всем телом.
Миреле и без того было тепло, даже очень жарко, но он не имел ничего против. Он обнял Ихиссе, уткнувшись лицом ему в плечо, и больше всего хотел бы заснуть в такой позе — наслаждаясь чужим теплом. Однако Ихиссе явно не разделял его намерений: он не мог лежать спокойно, всё время шевелился и шевелил Миреле, переворачивал его, перекладывал ему руки и ноги — как будто в куклу играл.
У Миреле, находившегося в полузабытье, не было сил ни сопротивляться, ни спрашивать о чём-то, ни даже просто засмеяться — хотя ему было смешно. Наконец, Ихиссе затих, тяжело и жарко дыша ему в шею.
Потом Миреле почувствовал боль — тупую, сильную и приходящую извне. Осознание не то чтобы пришло к нему в тот же миг, но, как ни странно, он почти не удивился — только широко открыл глаза. Ответного взгляда он не получил — глаза Ихиссе были закрыты, улыбка казалась почти измученной — как у человека, который долгое время изнывал от жажды и, наконец, получил глоток воды. Он нависал над Миреле, опираясь на вытянутые руки; синие пряди прилипали к взмокшему лицу, к золотистой коже, цветастый халат был наполовину спущён с такого же взмокшего, лоснящегося плеча.
Миреле следил за тем, как меняется выражение лица Ихиссе — от мучения до напряжения и, затем, почти непереносимого блаженства — не обращая внимания на собственные ощущения. Ни одной мысли по поводу того, что происходило, у него в голове не было.
После того, как всё это закончилось, Ихиссе с протяжным стоном повалился на него, а потом перекатился на другой бок и почти моментально заснул. Миреле продолжал лежать на спине, слушая, как дождь барабанит по крыше — ливень уже прекратился, но отдельные капли продолжали падать, тяжело ударяясь о черепицу. И эта картина — капля, разлетающаяся с громким всплеском на тысячу мелких брызг — представлялась Миреле так отчётливо, так детально, что его слегка подтряхивало.
Наконец, у него достало сил запахнуть на себе халат. Ему хотелось укрыться полностью, но кровать по-прежнему была застелена, а сил на то, чтобы вытаскивать одеяло не оставалось — он ограничился тем, что съёжился под тяжёлым одеянием из лазурного шёлка, подтянув к груди колени. Но уснуть всё равно не получалось.
Несколько минут спустя Миреле перевернулся на бок и, придвинувшись к Ихиссе, осторожно положил руку ему на пояс. Тот что-то промычал во сне, однако не попытался отодвинуться. Тогда Миреле глубоко вздохнул и смог уснуть в таком положении, как ему хотелось с самого начала — прильнув к чужому телу и греясь его теплом.
Когда он открыл глаза, за окном уже ярко светило солнце, и он был один.
Приподнявшись на постели, Миреле обвёл мутным взглядом комнату. Выглядела она довольно неприглядно — разбросанная одежда, пустые бокалы на полу, вечное блюдо с недоеденными фруктами; даже лёгкие занавески, казалось, висели как-то криво и создавали ощущение неряшливости, вечной спешки, пренебрежения к самому понятию аккуратности.
Эта была комната Ихиссе, и это был он сам — как если бы дух можно было вынуть из тела и воплотить в обстановке помещения: в расположении мебели, в деталях интерьера, в украшениях. Украшений, кстати, было очень много — бесчисленные безделушки, статуэтки Великой Богини и, наряду с ней, демона Хатори-Онто, засушенные цветы, картины, салфетки с вышивкой. Несмотря на то, что всё это было заметно дорогим, ощущения роскоши не возникало — вероятнее всего, виноват был слой пыли, лежавший на всех без исключения предметах. Иногда, раз в пару месяцев, на Ихиссе нападало желание прибраться, и тогда он, горя энтузиазмом, хватал замысловатое приспособление из перьев какой-то экзотической птицы — использовать обычную тряпку казалось ему слишком пошлым. Однако хватало его ненадолго, и разница между той частью комнаты, которая подвергалась уборке, и той, которая оставалась нетронутой, состояла лишь в толщине слоя пыли.
Единственным исключением из этого правила была одежда — свою одежду Ихиссе берёг и очень о ней заботился.
Миреле вздохнул и зарылся лицом в лазурный халат с павлинами, который всё ещё был на нём. От тяжёлой ткани исходил слабоватый аромат духов, больше, чем что-либо, напоминавший об Ихиссе, и грудь сдавило от внезапной тоски. Миреле смутно помнил о том, что произошло вчерашней ночью, и не был уверен, что это ему понравилось, но что сделано — того не вернёшь.
Сейчас он тосковал по своему... любовнику — да, вероятно, это так следовало называть. Ему хотелось, чтобы Ихиссе поскорей вернулся, улыбнулся ему, погладил, как вчера, по волосам и обнял. Если после этого повторится то, что было ночью — ну, что ж. В конце концов, сначала — когда они просто обнимались — это было очень хорошо, но он даже не успел толком насладиться, потому что был пьян и едва соображал. Миреле хотелось почувствовать всё то же самое, находясь в ясном состоянии рассудка.
В углу комнаты он увидел листы с репликами своей героини, которые, вероятно, выронил или отложил в сторону после того, как Ихиссе затащил его в комнату. Он поднял одну из страниц и пробежал по ней взглядом, но воспоминания о первой "репетиции" были ещё более смутными, чем ощущения от первой ночи, а уж от прежнего энтузиазма, которым он горел несколько месяцев подряд, и вовсе не осталось следа. Всё это казалось происходившим в какой-то другой жизни, принадлежавшим другому человеку, и Миреле едва мог представить, что каждый вечер таскался, не уставая, в библиотеку, сидел над книгами и размышлял над своей будущей ролью.
Всё, о чём он мог думать теперь, был Ихиссе.
Но Ихиссе не было, и дом пустовал — вероятно, все ушли на утреннюю репетицию, а его, Миреле, попросту не смогли добудиться. Теперь ему как пить дать предстояло выслушать уничтожающий выговор за пропуск, но он старался об этом не думать. Еле заставив себя переодеться, он принялся бродить по дому, прижимая к груди свёрнутый халат с павлинами и не в силах взяться хоть за какое-то дело.
Несколько раз он натыкался на разные предметы, принадлежавшие Ихиссе, и тогда ему казалось, что сердце вовсе разорвётся от невыносимой, накатывавшей волнами тоски. Он тосковал так, как будто его любимый человек умер, или им пришлось навек расстаться, хотя и понимал, что Ихиссе всего лишь пошёл на репетицию. Время же, как назло, тянулось невероятно медленно: даже в самые первые дни здесь, когда у Миреле не было ни книг, ни других занятий, и он коротал вечера, разглядывая из окна сад, у него не появлялось такого мучительного ощущения, что каждая минута тянется, как минимум, час.
Когда выносить всё это и дальше стало совершенно невозможно, Миреле решил принять ванну. Купальня была расположена в саду, и он вышел из дома босиком, так и не в силах расстаться с лазурной накидкой, всё ещё хранившей запах другого человека. Он остановился, как-то особенно остро ощущая теплоту камней под босыми ногами, каждую неровность их гладкой поверхности, каждую травинку, пробивавшуюся сквозь трещину и щекотавшую пятку.
Чёткость этих ощущений особенно контрастировала с дурманом, царившим в голове Миреле. Ему казалось, что он может понять сейчас весь мир, суть всех тайных процессов, происходящих в стволах деревьев, в подземных недрах, в коконе гусеницы, которая готовится стать бабочкой, — но только не самого себя, подхваченного обрушившимся на него чувством, как лавиной.
Он побрёл дальше, распахнул резные двери, ведущие в купальню, и наполнил мраморный бассейн водой, собственноручно таская её из большой бадьи, стоявшей в саду. Подогревать воду не требовалось — она и так уже была нагрета солнцем, и Миреле, раздевшись, скользнул неё, как в прохладный омут.
Изумрудно-зелёные блики скользили, танцуя, по гладким стенам.
Купальня была небольшой, и они всегда мылись по одиночке — соседи его порой по много раз на дню, и Миреле всегда это удивляло, но сейчас он подумал, что, быть может, они использовали купальню не столько для того, чтобы принять ванну, сколько чтобы побыть в одиночестве и поразмышлять — думалось в этой прохладной темноте легко. Он закрыл глаза и прижался щёкой к мраморному бортику, думая о том, что точно так же здесь лежал Ихиссе — всего лишь день назад. По другой его щеке скользил солнечный луч, пробивавшийся сквозь приоткрытые двери, и прикосновение его было ласковым, как поглаживание чужих пальцев.
На границе полусна и яви Миреле думал о том, что совсем скоро снова увидится с Ихиссе, и хотя никаких сомнений в этой встрече у него не возникало, она представлялась ему такой же невероятной, как если бы ему предстояло своими глазами лицезреть Великую Богиню. Тоска, разрывавшая ему сердце, наконец, отступила, как будто подчиняясь успокаивающему действию воды, и на её место пришло ощущение незамутнённого, беспредельного, выходящего за грань человеческого восторга.
Миреле не смог бы долго выносить этого чувства — ещё несколько мгновений, и оно вырвалось бы из него вместе с душой, оставив бездыханную оболочку тонуть в наполненном водой бассейне. Но этого не произошло — двери распахнулись, и в купальне появился человек.
В первое мгновение показалось, что это Ихиссе, и Миреле вскочил на ноги, но когда ослепившее его солнце вновь скрылось за дверями, он увидел, что это Лай-ле.
Передвигался тот как-то странно — еле полз, как больной или раненый человек.
— О, Великая Богиня, — проговорил он, разглядев Миреле. — Ты-то что здесь делаешь... В такую рань...
В голосе его не было раздражения — только какое-то невероятное измождение; даже не усталость, а абсолютная опустошённость. Счастливому человеку всегда хочется делать счастливыми других, и Миреле почувствовал желание помочь ему, тем более что он всегда чувствовал к Лай-ле, с его меланхолией, некоторую внутреннюю близость.
Он выскочил из бассейна и замер, вдруг сообразив, что обнажён.
Видимо, это открытие и связанные с ним чувства отразились на его лице, потому что из горла Лай-ле вырвался какой-то хрипловатый, удивлённый смешок.
— Хатори-Онто, да кто здесь стесняется друг друга, — пробормотал он, глядя на Миреле из-под тяжёлых, опухших век, выдававших бессонную ночь.
Но Миреле не был уверен, что именно стесняется. Что-то другое было в охватившем его чувстве — может быть, нежелание, чтобы кто-нибудь другой видел его таким, кроме Ихиссе. Прежде он никогда такого не испытывал и не знал, есть ли в этом что-то правильное, однако поспешил взять один из лёгких льняных халатов, всегда висевших в купальне на тот случай, если кто-нибудь не захочет одевать на влажное тело обычную одежду.
Взгляд его скользнул по халату с павлинами, аккуратно сложенному на одном из бортиков бассейна — во время купания Миреле время от времени подплывал к нему, чтобы прижаться к ткани лицом — и он зарделся, однако Лай-ле, судя по всему, не обратил на одежду Ихиссе никакого внимания.
С глухим стоном он опустился — почти повалился — на пол и, вытащив из широкого рукава какой-то свёрток, бросил его рядом.
Миреле стоял рядом и подбирал выражения, в каких следует осведомиться о его самочувствии и попытаться предложить помощь.
Лай-ле, больше не обращая на него внимания, развернул свой свёрток и, вытащив из него длинную трубку, принялся набивать её каким-то веществом из стеклянной банки. Дыхание его при этом становилось всё более тяжёлым, движения были торопливыми и неаккуратными, по лицу текли капли пота, зубы стучали, как от сильного холода. Миреле на мгновение испугался — ему показалось, что сосед по-настоящему задыхается.
Но это мгновение прошло. Лай-ле зажёг трубку при помощи "волшебного огня" и дрожащими пальцами сунул её в рот. Сделав несколько затяжек, он замер, перестав дышать. А потом издал такой же мучительно-сладострастный стон, как Ихиссе ночью, получивший то, чего он так отчаянно жаждал.
Он повалился на пол с выражением бессмысленного блаженства на лице, прижимая трубку к груди, как самое драгоценное в мире сокровище.
Купальню наполнил голубоватый дым.
— Светлосияющая Аларес, — пробормотал Лай-ле, прикрыв глаза. — Наконец-то.
Миреле смотрел на него, застыв.
Всё вдруг получило исчёрпывающее объяснение — и меланхолия, и томный вид, и бессонные круги под глазами.
Наркотик — а вовсе не любовь, и не печаль, и не попытка самоубийства, которую Миреле подозревал в соседе.
Взгляд тёмно-золотистых глаз, сейчас помутневших и казавшихся коричневыми, как вода в дождевой луже, заскользил по купальне и остановился на Миреле. В первое мгновение Лай-ле выглядел так, как будто только что его заметил. Потом он дёрнулся, скривил губы и снова замер.
— Хочешь? — спросил он обречённо, дотронувшись пальцами второй руки до своей драгоценной трубки.
Миреле покачал головой, и на лице Лай-ле отразилось явное облегчение. Он устроился на полу удобнее, подперев голову рукой, и снова затянулся.
"Ну и глуп же я", — впервые подумал Миреле, выйдя из купальни.
Несколько мгновений спустя он застыл в тени веранды, снова услышав то, что слышал вчерашним вечером — ругань и крики, несшиеся из павильона. Даже не осознанное намерение, а некий инстинкт заставил его бесшумно проскользнуть в дом и, прокравшись по коридору, остановиться там, где слова становились различимы.
— ...полгода был тебе верен! — в голосе Ихиссе были слышны истерические нотки. — Кого ты из меня хочешь сделать, мужа аристократки, которому полагается смертная казнь за измену?! Что ты от меня требуешь, это моя природа, я не могу по-другому, мне нужны время от времени развлечения! Ты постоянно ограничиваешь меня во всём, я не могу так больше, я задыхаюсь в твоём обществе! Я актёр, слышишь? Актёр! И ты, между прочим, тоже.
На некоторое время в комнате воцарилось молчание.
А потом в коридоре появился Ксае — так неожиданно, что Миреле не успел отпрыгнуть в сторону или хотя бы попытаться сделать вид, что он только что вошёл.
Ксае смотрел на него, прищурившись, и от этого взгляда внутри всё леденело. Миреле умом понимал, что нужно уходить, а ещё лучше, бежать, сломя голову, но не мог заставить себя сделать и шага — так, наверное, мог бы чувствовать себя человек, гуляющий по бамбуковой роще и наслаждающийся природой и вдруг столкнувшийся с разъярённым тигром.
В первое мгновение он думал, что его вина заключается лишь в том, что он услышал то, что не предназначалось для его ушей. Смысл услышанных слов странным образом не доходил до его сознания — точнее, Миреле понимал, но всё ещё не связывал фразы с человеком, который их произносил.
— Ты-то мне и нужен, — удовлетворённо кивнул Ксае и, схватив его за шиворот, потащил в комнату.
Миреле как-то разом весь обмяк — он не мог не то что сопротивляться или попытаться вырваться, но даже пошевелить рукой.
Ксае швырнул его на середину комнаты, как куль с рисом, и он так и остался на полу, съёжившись и беспомощно хлопая глазами, вытащенный из темноты на свет. Занавески были сорваны с окна и валялись рядом в пыли — солнечный свет врывался в комнату ослепительными потоками.
В этом свете глаза и волосы Ихиссе казались какими-то нестерпимо синими — так сияет в летний полдень морская гладь, на которую невозможно смотреть, не заслонив лицо рукой.
Увидев Миреле, он чуть прикрыл глаза.
— Великая Аларес, — сказал он несколько измождённо, как человек, который знает, что произойдёт и не имеет ни возможности, ни особого желания это предотвращать, но, по крайней мере, готов выразить своё негодование. — Только давай без смертоубийства, а?
Миреле хотел было отползти в сторону, но по-прежнему не мог совладать со своим телом. Липкий страх, обездвиживающий, лишающий рассудка, просачивался в него, как вода — в продырявленную лодку.
Когда на него обрушился первый удар, он совсем потерял голову — а вместе с ней представления о достоинстве и мужестве.
— Я ведь не знал, — лепетал он, оправдываясь и пытаясь прикрыть от ударов хотя бы лицо. — Я не знал, что вы вместе!.. В чём моя вина?
— Может, всё-таки не надо? — снова попытался Ихиссе, но без особого энтузиазма. У него был голос человека, который говорит заученные наизусть слова, не особенно вдаваясь в их смысл.
Ксае замер, сжимая волосы Миреле в кулаке.
— Хочешь быть на его месте? — осведомился он с холодной усмешкой, странно контрастировавшей со взглядом, полыхавшим безумной яростью. — Давай, я отпущу его, и это ты будешь здесь. Да?
Ихиссе прикрыл глаза.
— Нет, — сказал он голосом, лишённым всякого выражения.
— ...как я мог знать, ведь у вас обоих были возлюбленные, мне никогда и в голову не могло прийти... — продолжал лепетать обезумевший от ужаса Миреле.
Тут даже Ихиссе, теоретически занимавший его сторону, не выдержал.
— Ты и в самом деле такой дурак или только прикидываешься? — спросил он, истерически смеясь.
Пренебрежение в его голосе было больнее, чем пощёчина. Миреле замер, перестав закрывать лицо, и тут же получил удар такой силы в переносицу, что в голове зазвенело, а тело стало невероятно лёгким, так что казалось — ещё немного, и можно воспарить в воздух.
— Ты его изуродовать хочешь? — донёсся до него, как сквозь толщу ваты, голос. — Чтобы я на него больше никогда не клюнул?
— Да мне плевать, — последовал чудовищно спокойный ответ. — Мне на него вообще плевать.
Солнце лилось сквозь окна, и свет его был таким болезненно-ярким, таким невыносимо-ослепительным, что хотелось сорвать его с небес и швырнуть вниз — в разверзшуюся чёрную пропасть, открывающуюся прямо в Подземный Мир. Пусть горит там, среди адовых огней, и пусть все демоны, во главе с Хатори-Онто, потешаются над его сиянием — круглое светящееся колесо, которое катится по небу с бессмысленной улыбкой. Но не вечно ему кататься — нашёлся кто-то, кто разворотил перед ним дорогу, и оно рухнуло вниз с невероятной высоты.
А мир пусть проглотит тьма.
...Следующим, кого увидел Миреле, был Лай-ле.
У него была походка пьяного человека, однако взгляд казался вполне осмысленным. Он был в сознании, только как будто бы видел перед собой совсем не то, что видели другие. Но Миреле он заметил — быть может, они сейчас пребывали в одном и том же мире, одинаково одурманенные, но разными иллюзиями.
— Ты что, правда спал с Ихиссе? — спросил Лай-ле, придерживаясь рукой за стену и глядя на него сверху вниз. — Ну ты даёшь.
Миреле лежал на полу в луже чего-то липкого — может, крови, а, может, рвоты, и даже не пытался приподняться.
Лай-ле казался ему каким-то полупрозрачным — светящийся призрак, наполненный голубоватым дымом, который он с таким наслаждением вдыхал в купальне.
— Ихиссе — известная ..., — продолжил тот, ввернув крепкое словечко. — После того, как Ксае полгода назад чуть не зарезал одного из его любовников, все здесь держатся от него подальше. Так что хоть он и готов кидаться на каждого, как собака во время течки, но у него просто нет возможности. Поверить не могу, что, наконец, нашёлся идиот, который... Ты что, совсем не замечаешь ничего вокруг себя?
* * *
В следующий раз Миреле довелось увидеть солнечный свет два месяца спустя, когда осень была в самом разгаре.
Он появился на аллее и обвёл взглядом знакомо-незнакомый сад — казалось, что в последний раз он был здесь лет десять тому назад. Или, может быть, в далёком детстве, когда все предметы кажутся гораздо больше, чем есть на самом деле, так что потом, увиденные во взрослом возрасте, они вызывают смешанное чувство удивления, печали и разочарования.
Это был тот самый сад, но в то же время совсем другой. Впечатление усиливалось от того, что все деревья были в багряном и золотом уборе — зелёному цвету здесь совершенно не осталось места. Это казалось каким-то неестественным — как будто на давно знакомой картине, всю жизнь висевшей на соседней стене, кто-то взял и перекрасил цвета.
Миреле сделал несколько шагов и остановился, чтобы отдохнуть — ходить ему всё ещё было тяжело, и переломы срослись не окончательно. Со стороны казалось, что он любуется листопадом, но он был далёк от этой мысли — ветер, дувший ему в лицо и бросавший под ноги золотисто-оранжевые и багряно-алые листья, был для него таким же испытанием, как и очередные несколько шагов по аллее, как горбатый мостик, перекинутый через вытекающую из пруда речку, как каменная лестница с десятью ступенями. Испытанием, которое следовало преодолеть.
Отдышавшись, он двинулся дальше. Осенний пейзаж вызывал у него мало чувств, хотя он и созерцал его с отрешённым видом в те минуты, когда вынужден был снова замереть, морщась от боли — у него были сломаны два ребра.
Пройдя по берегу пруда, он свернул на одну из боковых аллей, уводившую вглубь сада и совершенно занесённую листьями. Там ему встретился Алайя, судя по всему, наслаждавшийся именно тем, чему так мало значения придавал его ученик — любованием осенним садом.
— Госпожа уже разрешила тебе прогуливаться? — спросил он, всматриваясь в лицо Миреле с пристальным равнодушием.
— Да, — сказал тот, глядя сквозь него, как сквозь прозрачную картинку.
Алайя молчал, о чём-то думая, Миреле не двигался с места.
— Как только окончательно поправишься, я переселю тебя в другой павильон, — решил, наконец, Алайя. — Да, и можешь появляться на вечерних репетициях.
Услышав это, Миреле удостоил его взглядом. История о том, что произошло, облетела весь квартал со скоростью ветра, и каждый знал её во всех подробностях. Чтобы не ловить на себе чужие взгляды, Миреле предпочитал вообще не смотреть по сторонам — он глядел только прямо перед собой, сжав губы и чуть прикрыв глаза, отчего выражение его лица казалось надменным и презрительным, точь-в-точь как у Алайи. Миреле было безразлично, что тот к нему испытывает: жалость, снисхождение или желание пристроить бесполезного новичка хоть куда-то, пока он непригоден для танцев, но возможность вновь приходить на драматические репетиции казалась справедливым приобретением в обмен на цену, которую он уплатил.
Так и должно было быть, и Миреле не чувствовал благодарности.
Впрочем, скорее всего, Алайя сделал это не из возвышенных побуждений, а из присущих ему вредности и мстительности — услышанные в полубеспамятстве разговоры помогли Миреле понять, что они с Ксае были давними врагами. На последнего, с его каменным лицом и самообладанием статуи, вряд ли могли действовать уничтожающие выговоры и насмешки, и Алайе приходилось довольствоваться другими методами — например, поддерживать тех, кто вступал с Ксае в открытое противоречие.
Так что теперь они с надменным учителем были вынужденными союзниками, и это таило в себе многочисленные преимущества, но сейчас Миреле едва заставил себя поклониться ему и двинулся дальше. Он решил, что пройдёт с начала и до конца четыре аллеи — ни шагом меньше — и никакая боль не могла заставить его отступить от намеченного плана.
Неделю или полторы спустя он уже чувствовал себя настолько лучше, что вопрос о переезде был решён — комната, в которой Миреле провёл в одиночестве почти два с половиной месяца, требовалась для других больных. Ему же предстояло вернуться в свой прежний дом за вещами и переселиться в другой павильон, расположенный в противоположном конце сада.
— Если хочешь, я попрошу кого-нибудь сопроводить тебя, — предложил Алайя с присущим ему безразличием в голосе, так что трудно было верить в его искреннее желание помочь.
— Нет, спасибо, не надо. Я могу и сам, — коротко ответил Миреле.
Не то чтобы он больше не боялся Ксае, но что-то подсказывало ему, что тот не станет нападать на него два с половиной месяца спустя, безо всякого нового повода, на глазах у всех.
Предоставлять же ему повод Миреле не собирался. Пока что.
Перед тем, как выйти на улицу, он тщательно оглядел самого себя в зеркале. Сломанный нос сросся не слишком ровно, отчего на нём образовалась горбинка, а левую бровь пересекал выпуклый шрам, лишивший её части растительности — это Ксае вдавил его лицом в осколки вазы — но Миреле даже не собирался всё это прятать.
Наоборот, он зачесал волосы в высокий хвост, открывая лоб, и смотрел на самого себя с чувством, напоминающим удовлетворение. От прежней его красоты, которая, надо думать, и заставила Ихиссе произнести слова: "Ты такой милый" не осталось и следа — помимо нанесённых увечий, с лицом Миреле произошли и другие изменения: щёки запали, скулы выделялись очень чётко, и приобретённая угловатость черт совсем ему не шла.
Для другого актёра подобные изменения во внешности стали бы роковыми, но Миреле верил, что сможет извлечь из них определённую выгоду, и ему оставалось только порадоваться, что он так долго тянул с тем, чтобы выбрать себе образ.
Теперь этот вопрос был, по всей вероятности, решён.
Криво усмехнувшись, Миреле затянул потуже пояс своего тёмного однотонного одеяния — только ярко-лиловая прядь в волосах нарушала гегемонию коричневого цвета в его облике, но он, поразмыслив, не стал прятать и её.
"Всё, что у тебя есть, можно обратить в собственную пользу, — думал он, пристально глядя в глаза собственному отражению, как будто хотел испепелить его взглядом. — И всё, чего у тебя нет — тоже".
Завершив приготовления, он вышел в окончательно облетевший сад и отправился по знакомой дороге.
Напротив дерева абагаман, ничуть не изменившего свой облик и всё так же простиравшего тёмно-розовые ветви, украшенные фиолетовой кроной, над грудой опавших листьев, Миреле ненадолго остановился, смотря перед собой с таким же отрешённым безразличием, как во время своей первой прогулки по осеннему саду.
Он ничего не чувствовал и не думал, но что-то всё-таки не позволило ему просто пройти мимо, не удостоив деревце своим вниманием.
Это было нечто вроде знака или обряда, смысла которого он сам не понимал. Быть может, это было как-то связано с предыдущей жизнью — той, от которой у Миреле не осталось ни одного воспоминания.
Он увидел Ксае сразу же, как только открыл калитку и вступил в садик, окружавший павильон — тот работал возле клумбы, подвязывая ветви какого-то кустарника: актёрам не полагалась иметь слуг, и большую часть работ приходилось выполнять самостоятельно.
Подавить моментально всколыхнувшийся, инстинктивный страх всё-таки не удалось, но Миреле смог ничем себя не выдать. Он остановился, выпрямив спину и глядя на Ксае из-под наполовину опущенных ресниц — со всем презрением, на которое только был способен.
Тот отвечал ему прямым, ничего не выражающим взглядом. Ветер развевал его длинные ярко-алые волосы, сейчас, в окружении осеннего пейзажа, смотревшиеся чуть более органично, чем летом. Всё-таки облик Ксае, когда он был не на сцене, удивительно ему не шёл.
"Я физически слабее, и ты можешь, при желании, прихлопнуть меня, как бабочку, — думал Миреле. — С этим ничего не поделаешь. Но, с другой стороны, у меня нет любовника-шлюхи, который готов изменять мне со всеми подряд, и которого я не в силах бросить, потому что — какая незадача — люблю его и не могу ничего с собой поделать. Так что кто из нас более жалок — это ещё большой вопрос".
Он зло усмехнулся, чувствуя внутреннюю победу.
Ветер сорвал с веток несколько остававшихся на них листьев, и они с шуршанием полетели под ноги Ксае.
— Я за вещами, — сказал Миреле, стараясь говорить холодно и спокойно.
Однако голос его, подхваченный ветром, прозвучал по-мальчишески звонко — Миреле услышал его как будто со стороны и вздрогнул, словно до него донеслись обрывки прежде любимого, но почти позабытого напева.
Ксае пожал плечами, и Миреле прошёл мимо него, чувствуя, как по спине стекают струйки холодного пота, однако внешне оставаясь абсолютно равнодушным.
В доме, к счастью, никого не оказалось.
Миреле принялся собирать вещи с большей поспешностью, чем ему бы хотелось. Впрочем, вещей было немного — сказать по правде, он пришёл сюда ради единственной из них: свитков с выписанными из книги сценами. Это была работа, которую он проделал, и она не должна была пропасть — он не собирался позволить Ксае и Ихиссе отобрать у него ещё хоть каплю того, чем он обладал.
Он боялся того, что его записи просто выбросят, но они оказались сложены — без особой аккуратности, так что выражение "свалены в кучу" подходило, наверное, больше — вместе с одеждой на кровати Миреле. Тот сложил их в книгу из библиотеки, завернул все собранные вещи в покрывало и вышел, прижимая свёрток к груди.
Ксае всё ещё работал в саду, даже не потрудившись переодеться — вид человека в цветастом шёлковом халате и с мотыгой в руках казался смешным и странным.
"Тебе ведь плевать на цветы, которые здесь растут, — мысленно сказал ему Миреле. — Это Ихиссе они нравятся, но сам он слишком ленив и слишком любит свои белые руки, чтобы пачкать их в земле. Ты делаешь за него всю грязную работу и выполняешь все его капризы, а ещё вынужден каждый вечер сторожить, как бы он не пошёл налево. Ты по-настоящему жалок".
Ксае как будто услышал и поднял голову.
— Надеюсь, ты выучил свой урок, — сказал он холодно.
Миреле передёрнуло.
"Твоя очередь будет следующей", — подумал он, стиснув зубы, и усилием воли заставил себя не ускорять шаг.
Возле "лазарета" — павильона, в который переносили заболевших или раненых, он ненадолго остановился, чувствуя что-то, слабо напоминающее сожаление. Это место нравилось ему, хотя и внушало оторопь одновременно — внутри была очень простая и строгая обстановка, ни следа от ярких, кричащих цветов, которыми был полон весь квартал, ни единого украшения, исключая статуэтку Великой Богини на небольшом алтаре. Это место должно было быть под стать женщине, которая его посещала.
Во время своей болезни Миреле впервые увидел жрицу.
Он знал, что императорским манрёсю была положена врачевательница; два раза в месяц, помимо срочных случаев, служительница Богини приходила в квартал, чтобы осмотреть актёров, но Миреле всячески избегал этих встреч, потому что боялся и стеснялся. Остальные относились к ним, как к очередному развлечению. Судя по разговорам, которые велись, всегда находился кто-то, кто пытался смутить жрицу непристойными шуточками или двусмысленными намёками. Каждый раз — безуспешно, но это актёров не останавливало.
— Говорят, для жриц обязанность посещать и лечить актёров считается одной из самых неприятных, и каждая старается её избежать, — слышал Миреле от кого-то. — Меж тем как я не понимаю. Разве это не прекрасная, к тому же совершенно официальная возможность полюбоваться на такое количество обнажённых тел, не нарушая обета воздержания? Где ещё жрице доведётся увидеть голого мужчину?
И говоривший пошленько хихикал.
Увидев жрицу, Миреле понял, насколько все эти разговоры далеки от истины. Лечившая его женщина была воплощением ледяной, далёкой чистоты — строгая, суровая, одетая в однотонное платье. На её лице никогда не появлялась улыбка, разве что при взгляде на статуэтку Великой Богини — тогда уголки её губ чуть приподнимались, как будто она вспоминала, кто она есть на самом деле, и насколько выше она того человека, к которому вынуждена прикасаться.
Контраст этих холодных прикосновений с другими прикосновениями, которые довелось испытать Миреле, был разителен. Но жрица нравилась ему — именно потому, что представляла собой полную противоположность тому месту, в котором он оказался, и тем людям, которые в нём жили.
Однажды — он лежал тогда в лихорадке, но температура немного спала, и сознание к нему вернулось — он не вытерпел и, перехватив руку, клавшую компресс ему на лоб, с силой сжал тонкие пальцы, пытаясь притянуть девушку к себе.
Та посмотрела на него холодно и без особого удивления.
— Даже не пытайся, — предупредила она довольно равнодушным тоном. — Я не буду жаловаться, но у тебя всё равно ничего не выйдет. Запомни это раз и навсегда.
Миреле понял, что она говорит правду.
Вероятно, презрение, которое гордые служительницы Богини питали к падшим созданиям, было настолько велико, что безо всякого усилия побеждало любой проблеск страсти, которая, быть может, ещё сохранялась в этих женщинах. Миреле с удивлением понял, что это, скорее, восхищает его, чем огорчает. Девственность, холодная чистота и полное отсутствие физического желания стали для него идеалом в противоположность беспорядочным связям и похоти, внушавшим отвращение.
— Как завоевать сердце женщины? — с трудом проговорил он, не отпуская руку жрицы.
При этих словах в её бесстрастном взгляде проскользнуло что-то, напоминающее удивление.
— Вам, актёрам, лучше знать, — промолвила она.
— Как добиться того, чтобы это она захотела завоевать моё сердце? — переиначил свой вопрос Миреле. — Я не хочу использовать приёмы, обычные для актёров. Бывает ли так, что в отношениях с покровительницей отсутствует постель?
— Актёр, решивший остаться девственником? Это что-то новенькое. — Жрица впервые за всё время усмехнулась. — Что ж, могу посоветовать и дальше держаться той же линии. Новое и оригинальное всегда привлекает внимание, даже если поначалу вызывает только насмешки.
Миреле думал об этих словах, направляясь к своему новому дому. Впрочем, это слово он не собирался использовать теперь даже в мыслях — Сад Роскоши и Наслаждений не был ему домом, а населявшие его люди — ни его друзьями, ни близкими. Всё, что от него требовалось — это как-то выжить в этом грязном месте, кое-как задрапированном цветастым шёлком.
Выжить для чего?
Он чувствовал, что в глубине души знает ответ на этот вопрос, но пока что предпочитал не размышлять над ним.
Новый павильон, в котором ему предстояло жить, было расположен гораздо ближе к основным постройкам — о чувстве уединённости предстояло позабыть, но Миреле, пожалуй, было всё равно: трепетность по отношению к присутствию рядом другого человека начисто испарилась из него.
Он прошёл внутрь, не бросив ни одного взгляда на своих новых соседей, не пытаясь с ними познакомиться, не обращая на них ни малейшего внимания. Чистые постельные принадлежности, как и в прошлый раз, обнаружились в шкафу; Миреле расстелил их в первом попавшемся свободном углу, не интересуясь ничьим мнением на этот счёт. Устроив себе постель, он отвернулся лицом к стене, спиной — к обитателям комнаты, и принялся читать книгу.
Разговор, надолго прерванный его появлением, возобновился, но в голосах соседей, так и оставшихся безликими, не было прежней непринуждённости. Миреле, не отрывая взгляда от страницы, усмехнулся: на этот раз ему не пришлось остаться незамеченным.
Когда в павильон принесли завтрак, он взял, не глядя, с общего подноса несколько блюд и, довольно быстро справившись с ними, вышел с посудой в сад. Когда он пристроил грязные тарелки в тазу возле хитрого приспособления из бамбуковых трубок, по которому текла вода, рядом появился один из его соседей — черноволосый юноша примерно его возраста.
Глядя, как Миреле пытается поправить трубки так, чтобы напор воды был сильнее, он поставил свою посуду рядом и предложил:
— Давай помогу, ммм?
Не дожидаясь ответа, он пристроился позади Миреле и, наклонившись, потянулся через него вниз — так что почти что лёг грудью ему на спину. Слова вырвались из Миреле раньше, чем он успел что-либо сообразить.
— Руки от меня убери, ты! — выдавил он с холодной яростью, со всей силы оттолкнув соседа.
Тот упал, не удержавшись на ногах, в траву, поглядел на Миреле, как на сумасшедшего, и, поднявшись, поспешил вернуться в дом.
Миреле снова присел на корточки, закрыв лицо от слепящего солнца руками. Он слушал, зажмурившись, тихий шелест осенних листьев, грустное стрекотание какого-то насекомого, мерный стук бамбуковой трубки, чуть покачивавшейся от ветра и ударявшейся о таз.
— Только попробуй ещё хоть раз до меня дотронуться, ублюдок, — проговорил он в никуда. — Убью.
~~~
Тем же вечером он отправился на репетицию.
Если раньше он просто терялся в толпе себе подобных, то теперь стоял, как будто окружённый невидимой стеной. Может быть, его сторонились из-за сплетен о произошедшем, а, может быть, самый его вид говорил о том, как мало он расположен к общению, но Миреле стоял в одиночестве в центре зала, в то время как остальные актёры кучковались по углам.
Он чувствовал на себе чужие взгляды, однако не обращал внимания, глядя только в листок, который держал в руках, и бездумно повторяя про себя слова роли. Это были слова, выписанные из книги — Миреле рассчитывал, что Алайя позволит ему читать какой угодно текст, но тот, появившись, не подтвердил его ожиданий.
— Каждому из нас приходится повторять один и тот же текст спустя определённые промежутки времени, — заявил он, сунув Миреле в руки тот же самый свиток, который привёл к его позору и бегству в прошлый раз. — Именно этот текст лучше всего свидетельствует от изменениях, произошедших в мастерстве. И чаще всего это та роль, которую актёр больше всего ненавидит, — добавил Алайя, усмехнувшись. — Я заставляю его исполнять её, пока он с ней не свыкнется и хотя бы отчасти не полюбит. Каждый об этом знает, но почему-то это помогает далеко не всегда. Многие всё равно предпочитают ненавидеть то, что делают, хотя им известно, что именно это и закрывает путь к освобождению. Но такова человеческая натура.
Он улыбнулся, снисходительно и высокомерно.
Но Миреле не собирался позволить ему смутить себя.
Развернув свиток, он перечитал уже знакомые слова, и тут его как будто ударило молнией — он понял, что должен и хочет сделать.
— Приди, о смерть. Пусть смоет кровь мои грехи, — проговорил он со сладострастием, представляя на своём месте другого человека.
Он прочитал текст роли, воображая, что это предсмертный монолог Ихиссе — осознавшего всю тщету своих легкомысленных стремлений, ощутившего пустоту своей никчёмной жизни, раскаявшегося в грехах, оставленного всеми любовниками, включая Ксае, нищего, больного и умирающего. Забегая вперёд, в дальнейшем оказалось, что это хороший метод — почти любого персонажа можно было каким-то образом ассоциировать с Ихиссе — герой становился его двойником или же противником, в зависимости от той судьбы, которая его ожидала, и Миреле мог получить удовлетворение хотя бы таким образом.
Алайя молча выслушал его и, ничего не сказав, позвал другого актёра. На следующий день он дал Миреле текст другой роли, и ситуация повторилась — он не хвалил его, но и не ругал, что, наверное, могло считаться хорошим знаком.
Миреле старался не думать о его реакции и предавался во время исполнений чистейшей, незамутнённой, сладострастной ненависти к Ихиссе — ему вновь казалось, что он воспаряет в небеса, как и во время самой первой репетиции в саду, но на этот раз крылья, должно быть, были чёрными, а не белыми. Впрочем, это не имело значения — леталось ему так же хорошо, а огонь, разожжённый злостью, наполнял его такой силой, что все возможные преграды казались по плечу.
Он научился получать удовлетворение от этого чувства, равного которому никогда не испытывал, но в один из дней Алайя остановил его нетерпеливым жестом.
— То, что ты умеешь выразительно читать монологи — это мы уже выяснили, — сказал он и поморщился, как будто ненароком высказанная похвала, пусть даже в таком завуалированном виде, бесконечно его раздражала. — Но у нас, увы, нет представлений для одного человека. Тебе придётся взаимодействовать с другими актёрами, а здесь твои успехи, боюсь, будут оставлять лучшего. Каи, иди сюда, и сыграйте вдвоём с ним сцену из "Пиона в ирисовом саду".
Миреле получил текст новой роли и, прочитав её, похолодел.
Это была фривольная пьеса о двух любовниках одной госпожи, которые в итоге, оказались в постели друг с другом. Официально она, разумеется, была запрещена к постановке, но многие знатные дамы питали тайную симпатию к подобного рода жанру и, задумывая развлечься с подругами, заказывали манрёсю сыграть на сцене "весеннюю любовь" — так это называлось.
К тому же, теперь во дворце негласно царил Хаалиа, известный своим свободным нравом и широтой во взглядах, и то, что раньше каралось суровым наказанием, процветало почти безо всякого прикрытия.
"Пион в ирисовом саду", а также другие произведения, подобные ему, исполнялись актёрами императорской труппы регулярно.
Миреле почувствовал на своём плече чужую руку.
— Я хорошо знаю эту роль, а от тебя почти ничего не требуется, только изображать ко мне тайную влюблённость, — сказал ему актёр, которого Алайя назвал Каи. — Пошли.
Он толкнул его на середину зала и, продолжая обнимать, принялся нашёптывать на ухо какие-то нежные слова, от которых персонаж, изображаемый Миреле, должен был млеть и таять. Сказать, что Миреле был далёк от того, чтобы пытаться хорошо сыграть свою роль, было бы мало — все его силы уходили на то, чтобы заставить себя помнить, что он находится на репетиции, и сдерживать желание заехать Каи кулаком в зубы. Он стоял, неестественно выпрямившись в чужих объятиях, и по спине у него текли струйки пота — он весь взмок от своей бессильной ярости, не имевшей никакой возможности выхода.
— Эй, эй! — нетерпеливо закричал ему Алайя. — Вам ещё далеко до постельной сцены, которую ты, судя по твоей страстной дрожи, горишь желанием сыграть! Ты должен показать зрителям нежность, трогательную упоённость первой мечтой, страх поверить в то, что её исполнение возможно! Ты вообще понимаешь, что это такое? Ты когда-нибудь влюблялся? Находился в одной комнате с тем, кого ты любишь? Если ты и тогда стоял таким же неподвижным чурбаном и только метал глазами молнии, то понятно, почему твоё чувство осталось без взаимности!
Кровь стучала у Миреле в ушах, комната плыла перед глазами. Он не видел лица своего партнёра, однако продолжал чувствовать его липкие руки, скользившие по его спине на глазах у всех.
"Ненавижу, — чёрная ярость взрывалась в нём, подобно всплескам в гигантском котле с каким-то ядовитым варевом. — Я убью вас всех. Спалю этот квартал дотла".
Иногда эта мысль странным образом перемежалась другой, более спокойной и даже отстранённой: "Нужно как-то дотерпеть. Дождаться конца репетиции. Не срываться при всех. Суметь..."
Ему это удалось.
Комментарий учителя к его игре — точнее, её отсутствию — надо полагать, был особенно язвительным, но Миреле даже не пытался его услышать. Дождавшись, пока остальные актёры покинут зал, а они с Алайей останутся наедине, он глубоко вздохнул, выпуская на волю скопившуюся ярость, и швырнул бумагу с текстом роли на пол.
— Я больше никогда не буду играть сцены, подобные этой, — выдавил он. — Даже не пытайтесь меня заставить.
Тонкая, пшеничного цвета бровь поползла вверх, но в глазах Алайи удивления не было.
Он сказал именно то, что Миреле от него и ожидал.
— Мне наплевать, если текст роли задевает твои чувства и напоминает о том, что ты всеми силами пытаешься вытравить из памяти, — отрезал он. — Ты актёр. Когда ты выходишь на сцену, то забываешь о себе. Ты больше не чувствуешь свою собственную боль — только боль того, кого ты играешь. Тебя не существует. Если это значит убить себя в себе — то сделай это.
— Я не буду играть любовные отношения на сцене, — стоял на своём Миреле. — Никогда. И мне наплевать, что вы об этом думаете. Хотите — запрещайте мне приходить на репетиции.
В этом месте Алайя расхохотался.
— Не будешь играть любовные отношения? — повторил он. — Актёры продают свою любовь, если ты об этом до сих пор не знал. Актёр без покровительницы ничего не значит. Если ты решил дать обет воздержания, то рекомендую сразу идти в храм и проситься стать жрицей невзирая на то, что ты мужчина. Шансов на успех будет столько же, сколько и в квартале манрёсю без наличия знатной дамы, которая тебя поддержит.
Эти слова мало задевали Миреле, но почему-то именно на них он и сорвался.
— Знатная дама? — закричал он. — Я ничего не имею против знатной дамы и того, чтобы продавать ей свою любовь! Но только не нужно вовлекать меня в эту мерзость, которая царит в квартале, в этот ваш постыдный противоестественный разврат! Я не собираюсь ни участвовать в этих непристойных играх, ни изображать их на сцене, потому что ничего, отвратительнее этого, нет и быть не может! Мне крайне жаль, что теперь отменили наказание за участие в этой гадости, отменили по воле развращённого и самовлюблённого любовника Императрицы, который и сам не чужд подобных прихотей...
"Это я о Хаалиа, — вдруг промелькнуло в голове Миреле посреди этой тирады, как будто вмешался чей-то чужой бесстрастный голос. — О Хаалиа так говорю".
— ...будь на его месте я, я бы ввёл за эту вашу "весеннюю любовь" и всё, что её касается, смертную казнь!
Он замолчал, тяжело дыша и выплеснув всю переполнявшую его ярость до последней капли.
Но ненадолго: почти сразу же ему пришли в голову все аргументы, которые сможет использовать против него Алайя. Сейчас тот скажет, что он сам будет первым из тех, кому отрубят голову за "весеннюю любовь" по новому указу Миреле-Который-Хотел-Бы-Быть-На-Месте-Хаалиа-Но-Никогда-Не-Будет, приплетёт про влюблённость, припомнит ему все трепетные чувства...
"Я желал обычной человеческой теплоты! — мысленно отметал он пока ещё не высказанные обвинения. — Во мне не было ни малейшей капли этой гадкой похоти, которой переполнены вы все! То, как использовали моё неведение..."
На этом месте Миреле почувствовал себя так, как будто в забытьи сорвал с себя бинты и со всего размаху заехал рукой по едва начавшей подживать ране.
Прекратив внутренние монологи, он сосредоточился на том, чтобы собрать в себе всю злость и направить её против Алайи, когда тот захочет высказаться в своей обычной уничтожающей манере.
Он стоял и прожигал учителя глазами, готовясь ответить ударом на удар и победить если не остротой насмешки, то хотя бы силой ярости, но того, чего он ждал, не произошло.
Алайя ничего ему не ответил и только усмехнулся — или даже улыбнулся, отстранённо и как будто бы с долей горечи. Впрочем, последнее предположение Миреле отбросил сразу же, как только оно у него появилось — он просто в очередной раз поддался соблазну посмотреть на мир наивно и увидеть что-то, чего нет на самом деле.
Так он сказал себе.
— Иди, — пожал плечами Алайя, посмотрев куда-то в сторону. — Хорошо, я не буду заставлять тебя играть "весеннюю любовь".
Миреле судорожно вздохнул и выскочил из павильона — в холодную осеннюю ночь, позабыв о том, чтобы набросить на плечи тёплую накидку.
Впрочем, холода он почти не ощущал — только чувствовал, как касаются лица снежинки, падавшие с непроницаемо-тёмного неба и таявшие, оставив на коже едва уловимый след чего-то прозрачного, сладкого и нежного.
Снег всегда сладкий на вкус — Миреле не знал, откуда ему явилась эта мысль. Быть может, опять из прежней жизни.
"Я победил, — думал он, торопясь к дому по слабо освещённой аллее. — Я не только высказал Алайе всё, что думаю, но и заставил его сделать так, как нужно мне!"
Это казалось почти невероятным, и, видимо, именно непостижимость произошедшего мешала Миреле в полной мере насладиться своей победой.
Он вошёл в почти не освещённый дом и увидел в ближней комнате одного из соседей — того, которого он однажды грубо оттолкнул.
Юношу звали Юке.
Миреле вдруг захотелось сделать ему что-то хорошее — что угодно, какую-нибудь мелочь. Помочь прибраться или помыть на веранде пол, расспросить о книге, которую он сейчас читает, о репетиции, на которой Юке почему-то не присутствовал. Предложить ему свою накидку, свой гребень, свои духи. Или просто поделиться мыслями.
"Знаешь, там на улице — первый снег. А для меня он и в самом деле как будто первый в жизни, ведь если я и видел его раньше, то не помню этого. Снежинки как будто светятся в темноте, и они кажутся такими тёплыми, когда падают на лицо..."
Юке поднял взгляд и посмотрел на него.
Миреле стоял на пороге, не закрывая двери, и позади него была беззвёздная ночь, туманное тёмное небо, черневшее между обнажёнными ветвями деревьев, и начинающаяся вьюга.
Ворвавшийся ветер едва не загасил пламя масляного светильника, который Юке поставил рядом с собой, чтобы читать книгу, и он поспешно прикрыл огонёк ладонью, а потом поднялся на ноги и ушёл в другую комнату.
Охвативший Миреле порыв начисто пропал, как будто задутый ветром. Он стоял и поражался самому себе — своим мыслям и желаниям, возникшим у него мгновение назад. Трудно было придумать что-то более глупое, чем возвращаться к прежнему стилю поведения.
Он вернулся в воображении к разговору с Алайей и мысли, которая должна была приносить радость:
"Я победил".
Он ощущал удовлетворение, но какое-то пресное, как будто бы он добрался до давно желанного блюда, однако ел его с заложенным носом, не чувствуя ни вкуса, ни аромата. Человек, которого он так боялся в прошлом, сдался под натиском его напора, принял его условия...
Миреле расстелил постель и закутался в одеяло, весь дрожа — холод, оставшийся за порогом, запоздало настиг его уже в тёплой комнате.
Тем не менее, наутро он вышел из дома всё в той же лёгкой накидке, в которой присутствовал на репетиции, как будто победа над Алайей открывала для него возможность и новых побед — например, над холодом и его властью над собственным организмом.
Утро после ночной метели было удивительно ясным и солнечным, вода в лужицах застыла, и хрупкий лёд сиял на солнце, отражая заснеженный пейзаж.
Миреле оглядывался вокруг с чувством лёгкого головокружения — знакомая картина вновь изменила все цвета, и прежние унылые оттенки поздней осени сменились ослепительной, сверкающей белизной.
Он пришёл на утреннюю репетицию, несмотря на то, что Алайя пока что не разрешал ему возвращаться к танцам, и тот не прогнал его.
Вечером учитель дал ему новый текст — скучные, лишённые каких бы то ни было эмоций слова для третьестепенного персонажа.
"А, понятно, — промелькнуло у Миреле. — Он решил доказать мне, что я сам вырыл себе могилу. Пьес без любовных отношений не бывает, значит, основных ролей мне не видать. Ну, посмотрим..."
— Приближается зима, а с ней и подготовка к весенним празднованиям Нового Года, — напомнил Алайя, скрестив руки на груди. — В этом году мы будем ставить "Поединок у Снежных Холмов". То, что вы получили сейчас — выписки из сценария, и, надеюсь, никому не придёт в голову оспаривать распределение ролей. Если кому-то не нравится быть статистом, то пусть докажет, что он умеет что-то большее.
"Ладно, — подумал Миреле, стиснув зубы. — Я ещё покажу тебе, на что я способен. Я и эту третьестепенную роль сыграю так, что ты ахнешь".
Но сколько он ни пытался поразить воображение Алайи, тот больше не обращал на него ни малейшего внимания. Не ругал, не язвил, не насмехался — и даже иногда хвалил, правда, безо всякого выражения в голосе.
— Неплохо, — говорил он таким же тоном, каким сказал бы: "Закрой двери".
И поворачивался к другому актёру.
"Не может простить мне моей победы, — думал Миреле. — Ладно, неважно. Это не станет для меня преградой. Это очередное испытание, которое я должен преодолеть. Чтобы выжить, чтобы победить..."
Впрочем, побеждать теперь было некого.
Когда стало ясно, что всё, чего можно дождаться от репетиций — это скупые, равнодушные похвалы и никакого побуждения для дальнейшего развития, Миреле понял, что должен что-то делать сам, иначе так и останется в статистах до конца жизни.
Он решил возвратиться к своей прежней задумке — одиночным репетициям, и для этой цели вновь вытащил текст, выписанный из книги и благополучно заброшенный несколько месяцев назад.
Ясным морозным утром в самом разгаре зимы Миреле, сделав себе уступку, оделся потеплее и, выбравшись из дома, отправился вместо танцевальной репетиции в дальний уголок сада. Он знал, что его всё равно не будут ругать за пропуск — Алайя теперь предпочитал делать вид, что его не существует.
Свернув с расчищенной от снега аллеи и углубившись в сад, он принялся пробираться прямо по насту, то и дело проваливаясь в сугробы.
Наконец, Миреле нашёл то место, в котором устроил летом свою первую и пока что единственную репетицию — небольшую поляну позади платанов, широкие стволы которых надёжно скрывали от любого, кому могло прийти в голову забрести в эту дальнюю, заброшенную часть квартала.
На мгновение ему вдруг почудился шелест цветной ткани за деревьями, и он отпрянул, весь дрожа от инстинктивного ужаса — возможное столкновение с Хаалиа страшило его так, как не испугала бы встреча с призраком или демоном Подземного Мира.
"Он — всего-навсего любовник Светлейшей Госпожи, добившийся влияния благодаря использованию тех же приёмов, которыми не брезгуют актёры", — старался убедить себя Миреле, но по-прежнему вздрагивал и едва сдерживал желание убежать сломя голову, когда ему чудилась где-то вдалеке знакомая фигура в дорогих одеждах.
Вот как сейчас.
Впрочем, бежать всё равно было некуда, и, оглядевшись, Миреле понял, что ошибся.
Он был совершенно один в окружении спящих, заснеженных платанов. Где-то среди их ветвей чирикала птица — след от её лапок петлял по белоснежному настилу и терялся среди сугробов. Никаких других звуков не раздавалось — разве что снеговая шапка, сползая с толстой ветви, падала вниз с глухим стуком, и всё вокруг снова погружалось в зимнее безмолвие.
Чуть успокоившись, Миреле достал из-за пазухи свои листы, закатанные в трубку, и расправил свиток.
Он пробежал взглядом по странице, с трудом узнавая почерк и слова, которые он выписывал собственной рукой. Его охватила какая-то странная оторопь, но, переждав её, он продолжил читать, а потом преодолел себя и произнёс несколько фраз вслух.
Его вдруг охватила такая же ярость, как в зале для репетиций, когда другой актёр обнимал его за пояс и шептал ему на ухо нежности, предназначенные для вымышленного героя.
Но на этот раз Миреле с отчётливой ясностью понимал: он ненавидит не кого-нибудь, а эту роль, эту глупую наивную героиню с её возвышенными идеалами, с представлениями о добре и справедливости, однобоким взглядом на мир и пафосным бредом, который вылетал из хорошенького ротика.
И подумать только, когда-то это всё могло нравиться ему — когда-то он считал, что и сам хочет стать таким же.
— Я бы хотел сыграть того, кто убьёт тебя, убогая! — закричал он с бессильным и яростным отчаянием.
И попытался это сделать: изобразил персонажа, который душит призрака; борется с собственной тенью, корчась в муках слепой ярости, в пламени безнадёжной ненависти, направленной на собственную душу.
"Что ж, прекрасно, — думал Миреле позже, свалившись в снег, обессиленный и опустошённый. — Это хорошая идея. Мне нужна не эта роль, а та, которая будет её полной противоположностью. Жаль, что в книге у моей героини не было противницы, тёмного и злого двойника. Я бы с гораздо большим удовольствием сыграл теперь её. А, впрочем, может быть, ещё и сыграю".
Он побрёл домой, сгибаясь под тяжестью тяжёлой, подбитой мехом накидки — она вся взмокла и запутывалась у него между ногами, но у него не было сил даже для того, чтобы распахнуть её и сбросить.
Тем не менее, когда он добрался до своей комнаты, силы неожиданно вернулись. Миреле схватил письменные принадлежности и принялся торопливо записывать на чистый лист бумаги все те фразы, которые выкрикивал в пику своей прежней героине. Да, вот она была — его настоящая роль.
В книге про таких героинь не пишут, ну так что ж, он сам придумает её. Придумает, а потом сыграет.
Новая работа настолько захватила его, что несколько дней подряд он пропускал репетиции и сидел, не разгибаясь, над низким столиком, заваленным бумагой. Ему приходили в голову всё новые и новые фразы, диалоги героини с её противницей, сцены их борьбы не на жизнь, а на смерть. Он записывал всё это, а потом бежал в своё тайное место и с наслаждением отыгрывал, вновь и вновь бросаясь на прежний образ — с кинжалом, с плетью, с кулаками. Он душил наивную дурочку, топил в колодце, сжигал в огне, сбрасывал с крыши, отравлял ядом, убивал магией жриц, ослеплял, обездвиживал, уродовал, отдавал на растерзание собакам, варил в кипятке, замуровывал в стену, заживо хоронил. Он её уничтожил.
Тогда к нему вновь пришло опустошение.
Сидя на корточках перед разбросанными по комнате исписанными листами, Миреле раскачивался, прижав ладони к лицу и не понимая, что ему делать дальше.
"Я снова ошибся. Переключился на вымышленного персонажа, в то время как должен ненавидеть того, кто этого действительно заслуживает, — наконец, подумал он, и эта мысль показалась ему проблеском света в тёмной пелене безумия, застилавшей глаза. — Я должен вернуться к самому началу. К тому, кто сделал всё это со мной. Я должен отомстить, и тогда я, наконец, обрету мир в своей душе".
Он повалился на пол, измождённый и успокоенный, как человек, наконец, нашедшей решение долгой и сложной задачи, которая много месяцев не позволяла ему жить нормально. И каким бы тяжёлым ни было это решение и, самое главное, претворение его в жизнь, это было лучше, чем бессильные, душераздирающие метания.
"Я убью Ихиссе, — думал Миреле, глядя широко раскрытыми глазами в потолок. Рядом душно чадила свеча, и тлела одна из исписанных страниц, попавшая уголком в жаровню. — И не как персонажа в какой-нибудь пьесе. Я по-настоящему его убью".
* * *
В конце года Миреле довелось впервые побывать на той сцене, перед которой он однажды сидел бок о бок с Хаалиа. Выходя, он испытал неприятное предчувствие, что увидит его перед собой на одном из почётных мест, но оно не оправдалось — видимо, Хаалиа, как и прежде, появлялся здесь довольно редко. Впрочем, всесильный фаворит Императрицы наверняка давно позабыл о нём — Миреле не строил иллюзий на этот счёт, и всё же он почувствовал успокоение, зная, что тот не может его видеть.
Он проговорил слова своей небольшой роли, пристально глядя на зрителей. Там, среди них сидел Ихиссе со своей любовницей — на этот раз он не был в основном составе исполнителей и появился в качестве гостя.
Миреле нечасто приходилось с ним видеться — то ли Алайя позаботился, чтобы они не сталкивались на репетициях, то ли Ихиссе был слишком занят встречами со своей покровительницей и выступлениями на сцене. После завершения новогодних празднований "Императорский наложник" — та пьеса, в которой Ихиссе и Ксае были заняты в основных ролях — должна была вновь появиться в репертуаре, и именно с ней Миреле связывал свои планы.
Отыграв свой крохотный отрывок, он ушёл со сцены и прислонился к стене в задней части помещения, весь дрожа. Рядом суетились другие актёры: торопливо переодевались, поправляли причёски, пили подслащённую воду — более крепкие напитки во время выступлений были запрещены. Кто-то разговаривал на повышенных тонах, кто-то, исполнив свою часть, расслабленно болтал с приятелями. До ушей Миреле доносились многочисленные сплетни, на которые актёры были горазды: обсуждалась — и чаще осуждалась — игра тех, кто выступал, кто и с кем появился в качестве зрителей, кому из актёров молва приписывала внимание новой покровительницы или же охлаждение отношений с прежней.
— Переволновался? — спросил Миреле кто-то. — Первый раз играешь?
Тот почувствовал желание рассмеяться при этих словах.
Возможно, когда-то раньше первая роль и в самом деле произвела бы на него впечатление, но не теперь — он позабыл о ней в тот же момент, когда ушёл со сцены, и волнение его было вызвано иными причинами.
Он ничего не ответил говорившему, хотя это был редкий случай, когда кто-то обратился к нему с вопросом, и вновь принялся проигрывать в воображении сцены, от которых по всему его телу прокатывалась дрожь — Алайя наверняка бы назвал её, издеваясь, страстной.
Миреле думал об "Императорском наложнике".
Он не знал, каким образом этого добьётся, но рассчитывал однажды получить ту роль, которую исполнял в пьесе Ксае. И тогда, когда по сценарию ему предстоит убить свою прежнюю возлюбленную, он и в самом деле убьёт — Ихиссе. Взять с собой на сцену вместо бутафорского кинжала настоящий, с остро заточенным лезвием, представлялось не слишком большой проблемой — вряд ли кто-то станет это проверять.
Быть может, проще было бы просто подкараулить Ихиссе где-нибудь в саду с таким кинжалом, но, во-первых, Миреле сомневался в своих физических силах, а, во-вторых, ему хотелось прежде высказать Ихиссе всё, что он думает о нём. Момент на сцене будет самым подходящим — он отчётливо представлял изумление Ихиссе, когда его партнёр произнесёт совсем не те слова, которые положены ему по сценарию, проблеск понимания в синих искрящихся глазах... а потом Ихиссе, быть может, осознает то, что ему предстоит, но будет уже слишком поздно.
— Та рана, которую ты мне нанёс, не была физической, — мысленно произносил Миреле, представляя, как заставляет Ихиссе запрокинуть голову, схватив его за волосы, и приставляет к его горлу кинжал. — Ран, которые кто-то оставляет в чужой душе, окружающим не видно. И, тем не менее, платить за неё ты будешь не чем-то, а кровью. Я бы с радостью ответил тебе тем же, что ты сделал со мной, нанеся удар по твоей душе, но, видишь ли, это невозможно. Потому что у тебя нет души — только душонка.
И он вонзал в его горло нож.
Пережив последние судороги болезненного удовольствия, неизменно охватывавшего его при этой воображаемой картине, Миреле сполз по стене вниз, прижимая ладонь ко лбу. Волосы липли к его разгорячённому лицу, кровь бешено пульсировала в висках.
Несколько минут спустя он присоединился к числу зрителей, смотревших представление.
Место рядом с Ихиссе и его любовницей оказалось пустым, и Миреле, поколебавшись на мгновение, решительно шагнул к нему. Сидевшая рядом с Ихиссе дама смерила его долгим высокомерным взглядом — очевидно, ей не слишком-то улыбалось видеть в своих соседях маленького актёра с изуродованным лицом и в коричневой одежде, но воспитание и гордость не позволяли ей высказать недовольство.
— Прекрасное исполнение, не правда ли? — спросил Миреле, отвечая ей прямым взглядом и приподняв свою рассечённую бровь.
Это было просто верхом невежливости — чтобы актёр посмел первым обратиться к даме, но Миреле было всё равно. Женщина, путавшаяся с Ихиссе, не заслуживала по его мнению особого почтения. Что же до неофициальных правил поведения — так он уже давно не обращал на них никакого внимания.
Человеку, приговорённому к смертной казни — а его к ней, без сомнения, приговорят за убийство человека — не до условностей.
Дама ничего не ответила и отвернулась.
Миреле искоса смотрел на Ихиссе, сидевшего по другую сторону от неё.
"Полагаешь, что я преследую тебя? — думал он, чуть приподняв уголки губ. — Что всё ещё питаю к тебе влюблённость и не могу, как Ксае, справиться со своим чувством? Хожу по твоим пятам, ловлю твои взгляды, пытаюсь расстроить твоё свидание с возлюбленной? Что ж, думай так. Воображай себя центром мира, а не тем, что ты представляешь собой на самом деле — самовлюблённую пустышку, бабочку-однодневку, весело порхающую по цветам и не знающую, что через день они должны засохнуть. Разрешаю тебе потешить самолюбие за мой счёт ещё немного. До тех пор, пока не опадут твои цветы, и ясное небо не затянет серыми осенними тучами. Тогда-то ты и узнаешь, что всему на свете приходит конец, и что твоя безнаказанность не может быть вечной".
Досмотрев представление, Миреле поднялся на ноги и хотел было уйти, но что-то его остановило.
Чувство удовлетворения, которое он продолжал испытывать с тех пор, как произнёс свой внутренний монолог, делало его бесстрашным и добавляло каплю легкомысленного веселья — человек, который уверен в своей победе, может позволить себе побыть беспечным и даже ввязаться в бессмысленную авантюру.
— До свидания, — сказал он, насмешливо улыбаясь, и поклонился Ихиссе с его дамой. — Благодарю за прекрасный вечер, мне было более чем приятно провести его в вашей компании.
Он ушёл, ощущая, что последнее слово осталось за ним, и переполненный злорадным удовольствием.
Ночной ветер слегка охладил его пыл.
Весна уже началась, однако снег не успел растаять, и теперь стояли такие дни, которые часто случаются в конце Третьего Месяца Воды — когда зима ненадолго возвращается и приносит последние сильные морозы.
С тёмного неба хлопьями валил снег — из-за поднявшейся метели ничего не было видно вокруг на расстоянии двух шагов. Свет зажжённых в квартале фонарей с трудом пробивался сквозь снежную ночную мглу, и Миреле шёл почти наугад.
Вдруг дорогу ему преградила чья-то фигура, едва различимая в темноте.
Миреле остановился, сверхъестественно убеждённый в том, что это Ксае, узнавший о его планах, и пришедший, чтобы помешать ему.
"Вот и всё, — проскользнула в его голове отстранённая мысль. — Он убьёт меня сейчас, и это закончится".
Но стоило человеку заговорить, как впечатление рассеялось.
— Ты не узнал меня, ах-ха-ха, — проговорил голос, который нельзя было спутать ни с чьим другим. — Позабыл о Манью, а ведь именно он привёл тебя в это место! Или ты больше не чувствуешь ко мне благодарности? Может, скажешь, что ненавидишь меня за то, что я сделал это?
Миреле молча стоял, почему-то совсем не удивлённый этой встречей, хотя он не видел наставника дворцовой труппы почти год — с тех пор, как здесь появился. Вокруг него вихрилась вьюга, и белые одежды господина Маньюсарьи тоже казались сотканными из снега — обжигающе холодного и летящего через тёмный сад в направлении, известном лишь Духам Ветра.
— Ты не нарушил своё обещание? Не прочитал записку, которую я сказал тебе не трогать? — спросил господин Маньюсарья как будто бы озабоченно.
— Даже пальцем к ней не прикасался, — ответил Миреле и сам удивился тому, что это было правдой. Он напрочь позабыл о своём предсмертном послании и за весь год ни разу не доставал его из подклада рукава.
— Но ведь ты сейчас собираешься совершить то же самое. Может, стоит написать новую записку и в ней объяснить, почему ты хочешь это сделать?
— Я не планировал покончить с собой, — возразил Миреле.
— Ах, ты можешь как угодно это называть, но Манью-то всё известно! Манью умнее, чем вы все, его не проведёшь, как других или самого себя! — и наставник дворовой труппы подленько захихикал, как мальчишка, подсыпавший перец сестре в стакан.
— Я не собираюсь убивать себя! — повторил Миреле громче, почему-то ужасно раздражённый услышанным. — Я собираюсь отомстить и убить другого человека. Если это будет стоить мне жизни — что ж. Я готов заплатить цену и побольше этой.
— В самом деле? — спросил Маньюсарья как будто бы уважительно.
Впрочем, Миреле знал, что он продолжает насмехаться.
— Мне не нужна жизнь, мне не нужна даже самая прекрасная жизнь, если это означает, что бок о бок со мной будет так же прекрасно жить человек, причинивший мне боль и ничем за это не заплативший, — проговорил он, побледнев от злости. — Пусть другие прощают, пусть стремятся к своим целям, стараясь выкинуть произошедшее из памяти. Я пытался сделать всё это и понял, что не могу. Что бы я ни предпринял, это навсегда останется в моей памяти, как яд, впрыснутый в кровь и разрушающий меня изнутри. Я не смогу избавиться от своей ненависти, подавляя её — значит, я должен её удовлетворить. Говорят, что человек живёт много жизней. Совершив свою месть сейчас и позабыв о ней, может быть, в следующей жизни я смогу жить спокойно.
— Как знать, может быть, ты уже однажды подумал всё то же самое. И тогда пришёл ко мне, чтобы выпить средство забвения и позабыть о ненависти, отравлявшей твоё существование, — задумчиво проговорил господин Маньюсарья.
— Да! — встрепенулся Миреле. — Да, я об этом и говорю! Может быть, я так и поступил, но в итоге пришёл к тому же самому. И это лучше всего подтверждает, насколько глупо пытаться забыть о ненависти! Я могу вытравить воспоминания, но ситуация будет повторяться до тех пор, пока я не сделаю то, что должен — не покончу одним ударом с тем, кто причинил мне боль.
— ...а, может быть, всё было совершенно наоборот, — продолжил господин Маньюсарья, гаденько хихикая. — Может, это ты поступил с кем-то так же, как сейчас поступили с тобой. И твоя жертва совершила месть таким оригинальным способом — подлила тебе в стакан напиток забвения и продала тебя в труппу всеми презираемых актёров. Но, заметь, у неё достало благородства отдать тебя не куда-нибудь, а в императорский дворец!
Миреле похолодел, но только на мгновение.
— Вам не сбить меня с толку своими хитрыми уловками! — закричал он. — Если всё было именно так, то я уже получил своё наказание, но это не значит, что другой, причинивший боль мне, должен остаться без него! Знаете, что я думаю? Вся жизнь человека — это беспрестанная месть тем, кто сделал ему больно, кто разрушил его идеалы, кто лишил его невинности. Только кто-то мстит именно тем, кто совершил это, а остальные — всем другим. Я принадлежу к первым, и я считаю, что это более честно! Если же кто-то утверждает, что можно жить по-другому, то он бесстыдно врёт или понятия не имеет о том, о чём говорит! Я не верю, что после того, как тебе плюнули в раскрытую душу, можно жить счастливо, позабыв о ненависти к тому, кто это сделал! Если бы это было так, то это... то это бы означало, что жизнь устроена невозможно несправедливо.
Он содрогнулся, закрыл лицо руками и зарыдал.
Вернее, он почувствовал себя так, как будто сделал это, но слёз в глазах не было — Миреле ясно чувствовал кожей прижатых к лицу ладоней свои ресницы, сухие, колючие и топорщащиеся, как иглы ели. У него были длинные ресницы, но совершенно прямые и, пожалуй, жёсткие.
Когда он открыл глаза, то господина Маньюсарьи рядом уже не было.
Вероятно, это тоже следовало считать победой — он понял, что ему не переубедить несговорчивого ученика и попросту ушёл — но Миреле не чувствовал себя победившим. Впрочем, проигравшим тоже.
Господину Маньюсарье не было дела до чужих убеждений. Он попросту бродил по своему кварталу и, наталкиваясь на кого-нибудь, принимался смеха ради сбивать человека с толку, насмехаться, внушать сомнения, застилать глаза метелью, заставлять поколебаться в принятом решении. Единственной защитой от такого, как он, могла быть только непоколебимая уверенность в собственной правоте — а иначе он, играючи, разметает все твои убеждения, как ветер разбрасывает осенние листья.
Придя к такому выводу, Миреле продолжил свой путь и добрался до павильона без дальнейших приключений.
Он рухнул в постель, ни о чём больше не задумываясь, а наутро, когда он проснулся, его уже ждала записка.
"Вы избрали очень оригинальный способ знакомства со мной, — было написано в ней. — Но я оценила. Приходите сегодня в полдень в мои покои в Летнем Павильоне. Покажите эту записку и печать, вас пропустят. Да, и захватите с собой веточку цветущей примулы — началась весна, и сегодняшний день обещает быть теплее предыдущего. Мерея".
Мереей звали любовницу Ихиссе.
"Мерея и Миреле — даже звучит похоже", — только эта мысль и пришла в голову поначалу.
Миреле смотрел несколько мгновений на письмо, не веря своим глазам, а потом расхохотался. Получается, возлюбленная Ихиссе, до которой ему не было никакого дела, решила, что он весь вечер пытался проявить к ней внимание — более того, это ей понравилось. Ничего не скажешь, неожиданное последствие легкомысленного действия. Но не то чтобы неприятное.
Подавив инстинктивное желание надеть что-нибудь более симпатичное, Миреле облачился в привычный тёмно-коричневый наряд — если уж придворная дама соблазнилась им, несмотря на скучность и даже непривлекательность его облика, то пусть не ожидает, что он что-нибудь ради неё изменит.
Тем не менее, он захватил с собой примулу, как она и просила.
Он не собирался специально выполнять её каприз, но цветок попался ему по дороге — грех было не воспользоваться. Взгляд его почти случайно скользнул по неприметному светло-жёлтому венчику в проталине — растение проклюнулось сквозь толщу мёрзлой земли, едва только начал сходить снег, и на зелёных листьях всё ещё виднелись кристаллики льда после вчерашней метели.
Сегодня и в самом деле стало значительно теплее, и снег повсеместно таял, наполняя воздух звоном капели и текущих ручейков.
Чтобы сорвать примулу, Миреле опустился на колени и очень остро ощутил ладонями холод земли, лишённой своего многомесячного покрова. Земля была студёной и затвердевшей, снег — колюче-обжигающим, листики примулы — нежными, мягкими и пахучими. Миреле поколебался на мгновение, прежде чем закусить губу и с силой дёрнуть руку, сжимающую стебель. Но просто сорвать цветок у него не получилось, и пришлось вытащить растение из земли с корнями.
Он сунул его в рукав и продолжил путь.
Миреле никогда ещё не приходилось покидать территорию квартала, и когда перед ним распахнули ворота, он остановился перед ними со странным чувством. Изнутри они были расписаны божествами всех стихий: бесплотными духами ветра, играющими в облаках; прозрачно-мечтательными детьми воды, резвящимися в лазурных волнах; созданиями земли, увитыми цветами и листьями, и огненными существами, танцующими в ореоле пламени. Великой Богини Аларес не было, однако посередине ворот было нарисовано восходящее солнце, заливающее своими лучами все четыре царства стихий.
Наружные же створки были расписаны демонами Подземного Мира всех мастей во главе со своим верховным владыкой, Хатори-Онто, исконным противником Светлосияющей Богини-Солнца. Его страшное, абсолютно чёрное лицо в обрамлении ярко-рыжих развевающихся волос было изображено аккурат в том месте, где с внутренней стороны располагалось солнце.
Миреле подумал, что это странный выбор: вид подобных ворот должен подталкивать гостей к мысли, что они готовятся переступить порог самого Ада. Впрочем, быть может, это было сделано намеренно, чтобы предотвратить добропорядочных дам от посещения злачного квартала... Увы, судя по количеству посетительниц, подобное намерение, если оно у кого-то и было, потерпело сокрушительное поражение.
Покинув квартал, Миреле вновь продолжил путь по саду, но на этот раз по той его части, которая предназначалась для придворных дам и — быть может — даже самой Императрицы. Постройки здесь попадались значительно реже, огромное пространство занимали зелёные насаждения, тенистые рощи и цветочные поля. Впрочем, сейчас, ранней весной, снег царил и здесь, и Миреле мог только представлять, как выглядит императорский сад в летнее время года: со всеми экзотическими растениями, дорожками, посыпанными цветными камнями — не драгоценными ли? — и золотыми куполами павильонов, сияющими среди глянцево-зелёной листвы. Где-то здесь была и целая роща, засаженная деревьями абагаман, но Миреле не был уверен, что хочет на неё смотреть.
Он заранее проверил по карте, где находится Летний Павильон, и нашёл его без особого труда, тем самым подтвердив, что память у него не такая уж плохая. Вероятно, это был бы для Алайи неприятный сюрприз.
Снаружи его уже ждали прислужницы, проводившие его к покоям госпожи.
Обиталище знатной дамы выглядело совсем не так, как даже самые красивые павильоны в квартале манрёсю — всё здесь дышало роскошью, но роскошью царственной и благородной.
Госпожа Мерея встретила Миреле в домашнем наряде, накинутом на плечи с изысканной небрежностью. Войдя в её покои, он оглянулся по сторонам, ожидая увидеть те многочисленные "штучки", о которых когда-то обмолвился Ихиссе — склянки с жидкостями, астрологические карты и прочие магические приспособления, похищенные у жриц — но, к его удивлению, комната была очень просторной, светлой и почти пустой.
Возможно, "штучки" хранились в каком-то другом зале.
— Проходи.
Мерея кивнула в сторону тяжёлого занавеса, отгораживавшего часть комнаты.
Миреле сделал шаг вперёд, уверенный, что там, за занавесом, находится разостланная постель. Он старался не думать о том, что предстоит, по дороге в этот дом, но теперь не испытал большого страха — он сделает, то что от него хотят, и получит за это деньги... почему-то это казалось куда менее грязным и непристойным, чем то, что было с Ихиссе.
Ну и к тому же, теперь это будет женщина.
Госпожа Мерея распахнула занавес, и Миреле увидел окна во всю стену, не занавешенные шторами, отчего комната буквально тонула в солнечных лучах.
Неподалёку от окна стоял стул, и больше ничего здесь не было.
— Я позвала тебя, чтобы ты был моим натурщиком, — сообщила Мерея, заходя следом и задёргивая занавес за собой. — У тебя удивительное лицо. Я хочу нарисовать твой портрет. Ты принёс с собой примулу, как я просила?
Миреле потрясённо смотрел на стул. Опомнившись, он попытался вытащить цветок, но руки почти ему не подчинялись — он чувствовал себя, как во сне. Наконец, ему удалось справиться с собой.
— Почему именно я? — спросил он с кривой улыбкой. — Я настолько не похож на остальных?
— Не только, — ответила женщина. — Найти хорошего натурщика, который делает именно то, что захочет от него художник, не так-то просто. Разумеется, никто из мужчин-аристократов не согласится на такую роль, если это только не их парадный портрет, где они изображены во всём своём блеске. Некоторые из моих знакомых художниц специально отправляются в Нижний Город, чтобы пригласить к себе в мастерскую простолюдинов, но мне они не нравятся — их лица слишком грубы, и всё богатство эмоций сводится у них к двум-трём: довольство, когда они сыты, злость, когда они голодны, и жадный интерес, когда им показывают какое-то зрелище. Конечно, я не могу их за это осуждать, но всё же. Актёры с удовольствием соглашаются быть натурщиками, и в их случае я не испытываю ни малейшего недостатка в эмоциях, но, сдаётся мне, именно это и становится проблемой. Актёр слишком легко надевает ту маску, которую, как ему кажется, я хочу видеть. В то время как именно маски-то мне и не нужны. Я хочу видеть правду и, поглядев на тебя, я вдруг поняла, что нашла именно то, что искала. Ты мне показался очень естественным, что крайне редко встречается среди манрёсю.
— Так вы, получается, хотите, чтобы я раскрыл перед вами душу? — уточнил Миреле, стоя неподвижно.
— Только ради того, чтобы я запечатлела её на полотне, — ответила художница.
— Какой мне резон делать это? — спросил Миреле, чувствуя какую-то странную, тихую ярость, нараставшую внутри него.
Он подумал, что сейчас она предложит ему денег. Или постель. Или покровительство.
Но Мерея сказала:
— Чтобы кто-нибудь увидел картину, и его собственная душа очистилась.
Ярость прошла, и на её место пришёл горький смех.
— Как может чья-то душа очиститься при виде человека, одержимого ненавистью?
— Душа всегда очищается, когда сталкивается с чем-то, в чём есть хотя бы доля чужой искренности, — серьёзно ответила женщина.
— Сомневаюсь, — проговорил Миреле, стиснув зубы.
Тем не менее, он сел на стул и застыл на нём в неподвижной позе.
Мерея кинжалом отрезала от примулы корни с засохшими на них комочками земли и вложила цветок в его руку. Потом она ещё долго крутила его и так, и сяк, усаживая на стуле поудобнее, расправляя его одежду и меняя положение рук и ног. Всё это напомнило Миреле тот момент, когда Ихиссе пытался приноровить его к себе в постели, но воспоминание, как ни странно, не вызвало привычной смеси стыда, ненависти и ослепляющего гнева.
Возможно, он был просто слишком шокирован, обнаружив мастерскую художницы в том месте, в которое пришёл, чтобы за деньги лечь в чужую постель.
Распустив причёску Миреле и собрав его волосы в обычный, низкий, свободный хвост, из которого было выпущено несколько прядей, Мерея, наконец, удовлетворилась результатом и села напротив него с планшетом и листом бумаги.
Потекли долгие напряжённые часы, во время которых Миреле не мог без разрешения пошевелиться. Солнечный свет продолжал вливаться в незанавешенные окна, и приходилось прикладывать усилие, чтобы не моргать беспрестанно и не пытаться смотреть куда-то в сторону. Только этим Миреле и был занят, и ни о чём другом думать не мог.
Вдруг за занавес проскользнула служанка и шепнула что-то на ухо госпоже.
Та ничего не ответила, но на лице у неё появилась чуть насмешливая улыбка.
— Можешь пока отдохнуть, но не вставай с места, — сказала она Миреле, отложив рисунок в сторону и поднимаясь на ноги. — Сиди тихо и ничем не выдавай своего присутствия.
С этими словами она ушла в другую часть комнаты.
Вскоре послышались звуки, говорившие о появлении в покоях другого человека.
Когда он заговорил, Миреле сразу же узнал этот голос. Но первая фраза была произнесена настолько тихо, что разобрать её ему не удалось.
— ...рисую, — послышался достаточно громкий ответ Мереи. — Ты прекрасно знаешь, что я люблю рисовать и терпеть не могу, когда меня отвлекают в процессе.
Её собеседник пробормотал что-то невнятное, очевидно, извиняясь.
Потом он говорил ещё что-то и, по всей видимости, ходил по комнате, потому что его голос то приближался, то отдалялся. В какой-то момент до Миреле, наконец, долетел обрывок фразы, который он смог отчётливо расслышать.
— ...если этот слух — правда...
— То что? — спросила Мерея с вызовом. Она с самого начала говорила очень громко, так что её слова были слышны прекрасно. — У тебя что, достанет наглости упрекать меня в измене? Это у тебя-то? — Она насмешливо фыркнула. — Ты, кажется, забываешься. Кто ты — и кто я. Напомнить?
— Я знаю! — вскричал с отчаянием Ихиссе. Теперь он стоял достаточно близко к занавесу, так что голос его был отчётлив, и Миреле мог видеть в просвете ярко-синие волосы, искрившиеся от солнечных лучей. — Я знаю, Мерея, знаю!
Но она продолжала быть безжалостной.
— Нет уж, давай проясним ситуацию, чтобы в следующий раз, когда ты прибежишь ко мне в дом, услышав сплетню о том, что я обратила внимание на другого актёра, у тебя всё в голове сразу встало на правильные места. Так вот, Ихиссе. Я тебе не жена. И даже не полноценная любовница. Однажды я нарисовала твой портрет, поглядела на него, и мне стало тебя жалко. Я с тобой из жалости. Я тебя...
— ...ты меня не любишь, — договорил Ихиссе потерянным, обречённым голосом. — Но я-то... я тебя по-настоящему люблю.
Миреле, отделённый от него занавесом, вскинул голову.
"Любишь, вот оно как? — переспросил он мысленно. — А как же Ксае и все твои многочисленные похождения?"
— Ладно, неважно, — поспешно прибавил Ихиссе. — Я помню, что ты сказала никогда тебе этого не говорить. Я не о том. Я просто... Так это правда? — вдруг спросил он с решительностью отчаявшегося человека.
— Кое-кто заинтересовал меня, — ответила Мерея, и Миреле почти увидел, как она пожимает плечами и отворачивается куда-то в сторону, скользя по комнате надменным, равнодушным взглядом.
— Так это что... всё? — проговорил Ихиссе голосом человека, который получил смертельную рану и с изумлением смотрит на собственную залитую кровью одежду, уже понимая, что через несколько минут он умрёт, но не в силах поверить в это.
Он привалился к стене, придавив своим телом часть занавеса, так что перед Миреле открылся больший просвет, в котором он увидел Мерею. Она сидела на софе, скрестив руки на груди и покачивая вышитой туфлей, болтавшейся на босой ноге.
— Не знаю, Ихиссе, не знаю, — сказала она раздражённым тоном. — Всё зависит от... А, впрочем, ни от чего не зависит. Как я захочу, так и будет. Если я однажды проснусь с мыслью, что ты мне смертельно надоел, то ты забудешь дорогу в этот дом. Это и раньше было так, и ты прекрасно об этом знал.
Миреле слышал тяжёлое дыхание Ихиссе, вырывавшееся из него с хрипом и свистом.
— Не бросай меня, — вдруг проговорил он совершенно бесцветным тоном, лишённым каких бы то ни было эмоций, кроме, разве что, униженного смирения. — Заведи себе нового любовника, если хочешь, только не оставляй меня. Я без тебя ничего не значу. Ты знаешь... — он на мгновение остановился, переводя дыхание, — ...какой я посредственный актёр. Если ты лишишь меня своего покровительства, то меня просто выкинут со сцены. А я не могу без неё жить. Так же, как и без тебя.
"Как же можно так унижаться? — думал Миреле потрясённо. — И ты — не посредственный актёр. Я-то знаю".
— Ненавижу тех, кто давит на жалость, — сказала Мерея. — Вон отсюда.
Миреле услышал звук, в котором мгновение спустя с ужасом узнал сдавленные рыдания.
К счастью, всё это недолго продолжалось — дверь захлопнулась, и Мерея вновь прошла за занавес.
— Прошу прощения за эту нелицеприятную сцену, — сказала она, ослепительно и жёстко улыбаясь. — Терпеть не могу подобные скандалы. Мне следовало выгнать его сразу же, как он переступил порог.
И вдруг жестокая улыбка сошла с её лица.
Она глубоко вздохнула, как человек, который только что завершил какую-то трудную работу, и с обессиленным видом прислонилась к стене.
— Это правда, что вы испытали к нему жалость, нарисовав его потрет? — спросил Миреле, сам не зная, зачем.
Мерея взмахнула рукой, как будто пытаясь ответить жестом: "Правда, правда, только оставьте меня в покое".
— Я всех жалею. — Она засмеялась каким-то неестественным, глухим смехом. — Ненавижу себя за это.
Миреле стиснул в руке веточку примулы, уже начинавшей подвядать.
— Ладно, вернёмся к нашей работе, — проговорила Мерея уже совсем другим тоном, в котором не слышалось ничего, кроме желания как можно скорее вернуться к излюбленному делу. — Я думаю, хороший получится портрет.
Оставшиеся несколько часов Миреле просидел, не шелохнувшись, и даже не испытывая такого желания. Примула медленно умирала в его руке, и он не мог оторвать от неё взгляда, как будто хотел запечатлеть в памяти этот процесс — постепенное увядание — во всех деталях. Судя по тому, что Мерея не просила его посмотреть в другую сторону, она была не против.
— Готово, — сказала она, когда за окном уже спускалась ночь. — В любом случае, освещение уже не то, и лучше у меня не получится.
Миреле медленно поднялся со стула, распрямляя затёкшие руки и ноги.
— Можно мне взглянуть? — спросил он.
— А не боишься увидеть самого себя без прикрас? — засмеялась она.
— Вы такого хорошего мнения о себе, как о художнице? — поинтересовался Миреле без вызова, просто повинуясь чувству отстранённого любопытства.
— Ненавижу ложную скромность, — отрезала она.
Он подошёл ближе и опустил взгляд на изрисованный грифелем листок бумаги.
Зрелище ожидаемо поразило его, и всё-таки он не думал, что это будет настолько больно.
— О, Великая Богиня, — пробормотал он, прикрыв глаза и бессильно кривя губы.
— Если честно, я просила тебя захватить примулу, чтобы сделать контраст, — сказала художница, помолчав. — Ты вчера был по-настоящему зол, вот я и хотела изобразить эту злость, стихийную ярость на лице в сочетании с первым весенним цветком, символом чистоты и нежности, в твоей руке. Но контраста не получилось. Впрочем, может это и к лучшему. Я по-прежнему считаю, что портрет получился удачным. Хочешь, я нарисую копию и пришлю тебе?
— Нет, благодарю вас, не стоит, — отказался Миреле.
Попрощавшись с художницей и получив деньги за свою работу, он покинул павильон. В саду царила ночь, по-настоящему весенняя и тёплая — свежий ветер овевал лицо и трепал волосы, и без того растрёпанные художницей. Где-то в комнатах павильона оставалась вырванная с корнями примула, увядшая и больше не представлявшая собой никакой ценности, однако получившая взамен бессмертную жизнь на портрете.
Миреле чувствовал странную лёгкость во всём теле, и в голове тоже — вероятно, это было следствием усталости, или того, что он за весь день почти ничего не съел. А, может быть, он тоже не мог сопротивляться действию весны, возрождавшей к жизни всё вокруг.
Вернувшись домой, он зажёг светильник и достал из укромного места листы, к которым в последние недели не притрагивался — страницы, исписанные диалогами о мести и сценами убийства. Спать Миреле не хотелось, и он несколько часов перечитывал свой текст, находя, что часть сценария написана неплохо и заслуживает дальнейшего внимания, в то время как другую часть можно без особых сожалений выбросить. Таким образом пропалывают посадки, промелькнуло у него. Сорняки — в мусорную кучу, а настоящее растение, освобождённое от паразитов, расправляет листья и тянется навстречу солнцу.
Он устал и, отложив в сторону сценарий, прислонился головой к стене.
Дышать было трудно, как будто в комнате не хватало воздуха, хотя она была хорошо проветрена.
В голове проскользнули слова Мереи, сказанные на прощание.
"Не стоит сообщать Ихиссе о произошедшем недоразумении, — посоветовала она. — Ему будет полезно. Пусть испытает разок то, что заставлял испытывать других".
Миреле не стал говорить ей о том, как он согласен с этими словами.
Он потянулся рукой к письменным принадлежностям и на некоторое время застыл над чистым лицом бумаги с кистью в руке. Потом, словно бы через силу, вывел первое слово.
"Она не моя любовница, Ихиссе, — написал он. — Она позвала меня только для того, чтобы нарисовать мой портрет. Ты можешь посмотреть на него, если захочешь. Миреле".
Закончив это короткое письмо, он вышел из павильона и направился через весь сад к своему прежнему дому.
Стоял уже второй час пополуночи, но благодаря полнолунию и ясному небу ночь была удивительно светла.
Миреле тенью проскользнул мимо кустарника, который когда-то осенью подвязывал Ксае, прокрался по веранде и засунул свою записку в щель между дверями, ведущими в комнату Ихиссе.
Когда он утром проснётся, то, как обычно, сразу же раздвинет их, чтобы впустить в комнату свет и воздух, и письмо упадёт ему прямо под ноги.
Миреле постоял ещё некоторое время на веранде, а потом двинулся в обратный путь, выбрав длинную дорогу и пройдя мимо деревца абагаман, которое он уже долгое время избегал навещать.
Абагаман был таким же, как прежде, и никто не мог предсказать, когда на его ветвях появятся нежно-сиреневые, как будто сотканные из кружева цветы — это могло произойти и весной, и летом, и осенью, и даже во время самых сильных морозов.
Улыбаясь, Миреле гладил его причудливо извивающиеся, однако очень гладкие тёмно-розовые ветви, касался глянцевитых, как будто покрытых лаком листьев.
"Ну где же ты, — думал он с лёгким нетерпением. — Приди и посмейся надо мной".
Однако если господин Маньюсарья и гулял по саду в эту ночь, то не в этой части квартала.
Наконец, Миреле отпустил ветви абагамана и, тяжело дыша, как после бега, прислонился лбом к его стволу.
— Ну что, похоже, что моя смертная казнь отменяется, — проговорил он, глядя на полную луну, заливавшую сад призрачным мерцающим светом. — Могу себя с этим поздравить.
И он хрипло рассмеялся, а эхо повторило его смех, сделав его почти весёлым.
Акт II
Бабочка
Не смела бабочка игривая коснуться
прекрасной розы тоненьким крылом:
цветку нельзя теперь было проснуться,
давно забылся он глубоким сном.
Ольга Аболихина
Время в квартале летело незаметно — несколько лет минули, почти ничем не отличаясь друг от друга.
В один из солнечных дней Первого Месяца Земли, когда от снега остались лишь воспоминания да рисунки художниц, очарованных зимними пейзажами, Миреле красил ограду в дальней части сада, неподалёку от тех платанов, где когда-то устраивал свою первую "репетицию".
Стояла весна, те ежегодные солнечные дни, когда актёры собственными силами приводят квартал в порядок — убирают мусор, подновляют краску на павильонах, засаживают сад цветами.
— Традиция, что актёры не имеют слуг, уходит корнями в давнее прошлое, когда у них просто не было на это денег, — неизменно ныли некоторые, Ихиссе в том числе. — Но императорские манрёсю могут себе позволить не пачкать собственных рук.
— Считайте это одной из репетиций, — насмешливо улыбаясь, отвечал Алайя. — Крестьянская жизнь, физический труд. — Лицо его становилось более жёстким, он вручал белоручке лопату или грабли и рявкал: — Вперёд, без разговоров!
Миреле тоже не слишком-то улыбалась посвятить несколько дней уборке сада, но он предпочитал не спорить — тем более, что занятие, которого ему удалось добиться, ему нравилось. Он работал вдалеке от остальных, не чувствуя ни малейшего желания участвовать в тех забавах, которые другие актёры придумывали, чтобы разнообразить свой монотонный труд. Изредка ветер доносил до Миреле обрывки песен, шуток, чужого хохота, и он нет-нет, да и представлял себя среди прочих, смеющимся вместе со всеми, обсуждающим новую постановку или чью-то любовницу.
Тогда кисть с краской на мгновение застывала в его руке, но уже через минуту он возвращался к своей работе и к тишине, нарушаемой лишь пением птиц и шорохом в кустах, которые были потревожены каким-нибудь зайцем.
Рисовать Миреле не умел, и это несколько огорчало его: он с завистью смотрел на тех художников, которые украшали ограду настоящими картинами — пейзажами или же сценами из любимых пьес. Расписывать ворота доверялось самому талантливому из них и считалось большой честью.
С другой стороны, благодаря отсутствию таланта Миреле отправили красить ту часть ограды, которая почти никому не попадалась на глаза, и он получил возможность работать в одиночестве. Никто не следил за ним, никто не подгонял; ему нравилось видеть, как поблёкшая поверхность расцветает от его движений, как размытые дождями краски воскресают, обновлённые, и сияют под лучами солнца.
Воодушевившись, он принялся работать особенно быстро, и его резкие движения спугнули стаю бабочек, привлечённых сладким ароматом тропического дерева, чьи ветви клонились к земле под тяжестью крупных, ало-розовых цветков и почти доставали до забора. Бабочек неожиданно оказалось очень много — они вспорхнули с ветвей и обрушились на Миреле разноцветным ливнем, так что ему пришлось на мгновение оторваться от работы и прикрыть глаза рукой.
Когда он вновь обмакнул свою кисть в краску и повёл ею по поверхности забора, за его спиной кто-то стоял — он ясно ощущал чьё-то лёгкое дыхание и шелест длинных шёлковых одежд. И хотя могло быть несколько вариантов — как минимум, два — Миреле почему-то сразу же понял, кто именно пришёл посмотреть за его работой.
— Вы тоже волшебник, господин Маньюсарья? — хмыкнул он, не прерывая волнистой линии изумрудно-зелёного цвета, которую рисовал в верхней части ограды. — Ваше появление всегда сопровождают всякие чудесные эффекты. То вьюга, то бабочки. А я думал, что Хаалиа является единственным мужчиной, который, как говорят, постиг секреты жриц.
— Как знать, как знать, — откликнулся голос, который показался Миреле очень довольным. — Может быть, мы с Хаалиа — давние соперники.
Закончив свою волну, Миреле наконец-то обернулся и увидел перед собой неизменную хитрую улыбку. Господин Маньюсарья стоял, сложив руки за спиной, и ветер слабо трепал его длинный бело-розовый наряд, вытканный цветами вишни.
— Мне казалось, вы гуляете только по ночам, — продолжал Миреле чуть насмешливо.
— Какой бред, — фыркнул тот. — Ты ещё скажи, что я появляюсь в столбе пламени, веду за собой стаю демонов, и лицо у меня чернее сажи. Да-да, чего только обо мне ни придумывают. Кстати, ты не догадывался? Я же Владыка Подземного Мира, Хатори-Онто. — Не дав Миреле времени для ответа, господин Маньюсарья визгливо расхохотался. — Ах-ха-ха, ведь ты же сейчас поверишь в это! Вас всех настолько легко одурачить, что мне становится неинтересно это делать. Вы лишаете меня моей главной забавы, я отчаянно скучаю уже множество столетий.
В этом месте его улыбка, наверное, должна была стать печальной, но грим господина Маньюсарьи был настолько густ, что его лицо представляло собой маску, и изменить его выражение было невозможно при всём желании.
— Почему вы пришли? — поинтересовался Миреле, присев на корточки и обмакнув кисть в краску. — На этот раз я, как никогда, далёк от совершения самоубийства. Если вы намерены доказать мне обратное, то давайте, я послушаю — это будет интересно.
— Нашёл своё место в жизни? — чёрные-глаза щелочки в прорезях век лукаво блеснули.
— Вроде того, — пожал плечами Миреле.
И пусть это место было не на вершине негласной иерархии, как он мечтал когда-то, а здесь, в уединённом уголке сада, вдалеке от всех, он не жаловался. И, самое главное — не скучал.
— Ай-ай-ай, что же ты обо мне думаешь так плохо! — господин Маньюсарья вдруг всплеснул руками — точнее, своими длинными рукавами, взметнувшимися в воздух и спугнувшими с цветов ещё несколько бабочек. — Как будто бы Манью только и делает, что ходит и подговаривает к самоубийству тех, кто только-только устроился в жизни и осознал её ценность! Нет, Манью не такой. Напротив. — Он прищурился. — Я принёс тебе хорошее известие.
Миреле недоверчиво усмехнулся.
"Сейчас он скажет, что выгоняет меня отсюда, — подумал он. — И преподнесёт это, как долгожданный подарок мне. Ну как же, ведь когда-то я хотел именно уйти. Ладно, пускай. Скажет уйти — уйду. Присоединюсь к каким-нибудь бродячим манрёсю".
Возможность подобной кардинальной перемены пугала его, но всё же не приводила в неописуемый ужас. Можно будет жить и в других условиях... Жить, скорее всего, хуже, чем сейчас, но всё-таки.
Он поднялся на ноги, выпрямил спину и чуть выставил вперёд правую ногу, неосознанно защищаясь.
Но господин Маньюсарья сказал совсем не то, чего он ожидал.
— Кое-кто интересуется тобой, — сообщил он с нарочито таинственным видом. — Кто-то, кого очаровал твой облик.
Миреле вздрогнул, и в тот же момент, по какому-то случайному совпадению, его взгляд упал на собственное отражение в луже, оставшейся после вчерашнего дождя. Грязноватая вода отобразила юношу в заляпанной краской, поношенной одежде, с повязанной на голове косынкой — ни дать ни взять, крестьянский сын в бедном семействе. Бледненький, неприметный, но хуже всего — ничуть не озабоченный собственной внешностью.
Можно было, конечно, списать всё это на дни весенней уборки, но Миреле и в обычное время ходил точно так же — исключая, разве что, косынку, подвязывающую волосы. Он по-прежнему предпочитал тёмные наряды, но теперь уже не из принципа, а потому, что его мало интересовали шёлковые тряпки, и было лень тратить время и усилия на выбор рисунка на одежде. Он мог остановиться и подолгу разглядывать чужое роскошное одеяние, восхищаясь подбором цветов и изяществом узора, но носить это на себе, каждое мгновение опасаясь испортить или заляпать такую красоту, семенить по саду, подбирая тяжелейший подол и не имея возможности пройти наискосок через лужайку?
Избавьте.
Тем более что шрам на его лице, залысина на брови, никак не желавшая зарастать, и горбатый нос, не слишком бросавшиеся в глаза при общей неприметности облика, в сочетании с роскошной одеждой выглядели бы смешно и совсем уж неприглядно.
"Хорош красавец, нечего сказать, — подумал Миреле, криво усмехнувшись. — Если кого-то и впрямь очаровал мой облик, то у этой дамы весьма странный вкус. Если она, конечно, не художница, которая ищет натурщика".
Впрочем, он не считал, что это абсолютно невозможно, и что он не в состоянии никого заинтересовать. С тех пор, как он побывал в покоях госпожи Мереи, ни одна дама не проявляла к нему внимания, но это было и неудивительно — если учитывать его облик и амплуа, по-прежнему не выходившее за рамки второстепенных персонажей. Он не то чтобы чурался любовных отношений, однако не пытался найти их специально.
"Если что-то каким-то случайным образом сложится — то пусть, — думал он. — Предпринимать каких-то особых усилий я не буду".
Теперь, если господин Маньюсарья сказал правду, то это "случайное", судя по всему, произошло.
Миреле почувствовал себя одновременно неуютно и воодушевлённо. Не то чтобы ему очень хотелось найти, наконец, покровительницу, но всё же её появление предвещало некоторые перемены в его жизни, которая вот уже несколько лет текла по одному и тому же руслу, не меняясь из года в год... Нет, он сам выбрал такой путь и не сожалел об этом, но капелька разнообразия всё же не была бы лишней.
— Что ж, в таком случае передайте этой даме, что я готов с ней встретиться, — сказал он, стараясь сохранять спокойствие.
Лицо господина Маньюсарьи расплылось в торжествующей, насмешливой улыбке, которая бывает у человека, которому не терпится подшутить над наивностью своего приятеля.
То есть нет, конечно, оно не расплылось, потому что оставалось застывшей маской — но ощущение у Миреле было именно таким.
— Ай-яй-яй, я забыл упомянуть одну маленькую, но важную деталь! — воскликнул он, изображая сожаление о своей рассеянности. Но игра эта продлилась недолго, и вскоре господин Маньюсарья с удовольствием вытащил спрятанный в рукаве козырь: — Это не дама.
"А кто?" — чуть было не спросил Миреле, но понял всё раньше, чем раскрыл рот, и лицо его разочарованно искривилось.
— Ну нет, — сказал он с гримасой недовольства. — Только не снова. Ни за что.
— Это очень богатый и знатный господин, — искушал его господин Маньюсарья, и глаза его насмешливо блестели. — К тому же, молодой и красивый. И утончённый. Думаешь, он набросится на тебя в первое же мгновение, как этот дурак Ихиссе? Поверь, ты просто не сталкивался с аристократами. Всё будет по-другому. Ты не испытаешь отвращения, а, может быть, тебе даже и понравится.
— Нет, нет, — бессмысленно повторял Миреле, и у него был ощущение, что он отбивается от чего-то бестелесного и бесформенного. Сражается с призраком или с ветром.
— Без того, кто будет покровительствовать тебе, ты ничего не добьёшься на этой сцене, — проговорил господин Маньюсарья назидательно. — Мог бы и сам понять за столько лет, проведённых здесь. Думаешь, ты просто так не вылезаешь из ролей второстепенных персонажей? Полагаешь, что ты посредственный актёр, и дело в этом?
Миреле нечасто слышал похвалу, и она была ему приятна — даже если наставник дворцовой труппы просто издевался.
Он пожал плечами, ничем не выдавая своего удовольствия.
— Я и не хочу ничего добиваться.
— Вот только не надо Манью врать! — рявкнул наставник дворцовой труппы голосом Алайи, отчитывающего одного из учеников. И тут же добавил мягко, почти вкрадчиво: — Ты же мечтаешь о собственной пьесе, ты репетируешь её каждый день. Главная роль, которую ты написал для себя сам. Если бы некое влиятельное лицо попросило за тебя, то, что ты считаешь совершенно невозможным, могло бы стать реальностью...
Миреле прикрыл глаза.
— Не такой ценой, — сказал он.
— Ты актёр, ты должен быть готов уплатить любую цену, включая собственную жизнь! — прикрикнул на него господин Маньюсарья. — Во имя искусства приносятся и не такие жертвы, глупец. Это шанс, который даётся раз в жизни, и который кто-то готов упустить из страха, а кто-то — из неких принципов, которыми он гордится, но которые на самом деле лишь свидетельствуют о его ограниченности. У свободного человека нет принципов. У него есть лишь то, что ему велит душа.
— Вот она мне и не велит ложиться в постель с мужчиной, — возмутился Миреле.
— Э-э-э, нет, — захихикал наставник дворцовой труппы. — Это не душа тебе не велит, и даже не тело, а всего лишь страх перед предыдущим опытом. Если бы душа не велела тебе чего-то делать, ты бы испытывал лишь спокойное равнодушие. А ты взбешён!
— Я не взбешён, — устало возразил Миреле. Спорить с подобным противником было себе дороже — лучше и не ввязываться. — Просто не хочу.
— Другой такой возможности у тебя не будет, — сказал господин Маньюсарья чопорно. — Подумай об этом.
И испарился в своей всегдашней манере — должно быть, разлетелся на тысячу разноцветных бабочек.
Миреле не знал, потому что отвернулся и несколько минут разглядывал недокрашенный забор, сосредоточив все мысли на этом нехитром занятии.
Приступ раздражения и злости, вызванных "непристойным предложением", прошёл у него довольно быстро, и он, пожалуй, начал понимать слова господина Маньюсарьи о спокойном безразличии, свидетельствующем о том, что душа не желает что-то делать. Однако уверенности в том, что это то самое спокойное безразличие, у него всё-таки не было.
Докрасив участок ограды, он собрал свои принадлежности и отправился в павильон, чтобы пообедать.
Остальные актёры, привыкшие к ночному образу жизни и в эти дни вынужденные бодрствовать от рассвета до заката, да ещё и трудиться, чувствовали себя, по большей части, плохо, но Миреле, не занятный в крупных ролях и не встречавшийся с покровительницей, придерживался обычного распорядка дня и теперь остро ощущал собственное преимущество.
Впрочем, преимущество он ощущал и раньше — когда бродил по залитому полуденным солнцем пустынному кварталу, когда имел возможность полюбоваться закатом солнца, золотившим верхушки деревьев, когда прислушивался к тихому плеску озера, по которому плыли появлявшиеся только в дневное время суток утки.
Но раньше никто бы не согласился с тем, что это чего-то стоит, а теперь остальные актёры, к полудню стонавшие и зевавшие через каждые несколько минут, с завистью взирали на его свежий вид.
Это было приятно, что и говорить — жаль, что продолжалось всего лишь несколько дней в году.
Миреле прошёл мимо дома, в котором прожил самые первые месяцы после своего появления в квартале, и остановился, чтобы поглядеть на запущенный, заросший садик, за которым некому было теперь ухаживать.
Здесь уже некоторое время никто не жил, и о павильоне ходила дурная слава.
Прошлогодней весной повторилось то, чему Миреле однажды стал свидетелем — Ихиссе, не выдержав долгих месяцев воздержания, снова изменил Ксае с каким-то новичком. Слухи об этом, как водится, моментально разошлись по всему кварталу, и Миреле несколько дней напряжённо ждал развязки, не зная, что испытывает по отношению к тому человеку, на чьём месте был когда-то — злорадство или сочувствие.
Но новичка, вопреки ожиданиям, не тронули.
Ксае попросту исчез — ушёл из квартала, собрав свои нехитрые пожитки и не оставив даже прощальной записки. Ихиссе несколько дней горевал и отказывался от пищи, а потом утешился и завёл интрижку с тем партнёром, который заменил Ксае в "Императорском наложнике". О его отношениях с Мереей Миреле ничего не знал и не старался узнавать специально, но, судя по всему, она продолжала его поддерживать.
Потом произошло несчастье с Лай-ле. Большинство актёров в квартале были уверены, что он тоже исчез — причём при самых загадочных обстоятельствах; некоторые даже утверждали, что видят то тут, то там его призрак, взывающий об отмщении. Но Миреле знал правду: он, в отличие от остальных, не спал днём и видел, как Лай-ле выносили из павильона, бледно-зелёного, с пеной на губах, и тащили в лазарет, из которого он уже не вышел.
Может быть, он не умер — оставалась вероятность, что, узнав о его прогрессирующей пагубной привычке, его просто выгнали из квартала; Миреле хотелось надеяться, что это так. Но Ихиссе, судя по всему, думал по-другому.
После того, как Миреле покинул своих соседей, они продолжали жить втроём. Оставшись в одиночестве, Ихиссе впал в истерику — он утверждал, что ему снятся каждую ночь кошмары, и что он не может жить в доме, мучимый воспоминаниями о бывших друзьях. Миреле бы даже стало его жалко, если бы он при этом не крутил напропалую интрижки со всеми теми, кто успел остаться неподвластным его чарам в те времена, когда ещё не было Ксае — а с некоторыми и по второму кругу. Отрывался за годы, наполненные вынужденным целомудрием.
Как бы там ни было, но его просьбу о переезде удовлетворили. Ихиссе переселился в другой павильон, а этот пустовал, ветшая, уже больше года.
Миреле смотрел на него, как на старого знакомца, заболевшего тяжёлой болезнью — с симпатией и состраданием. На мгновение у него блеснула мысль прибраться здесь и посадить в садике цветы, но от неё пришлось отказаться — благородный порыв потребовал бы большой затраты времени и сил, которые нужны были для репетиций и прочего. К самопожертвованию во вред себе Миреле не был готов, и всё же ему было грустно — он надеялся, что в павильоне вскоре появятся новые жильцы и приведут его в порядок.
"Странно всё-таки. Как бы ни было плохо в прошлом, оно всё равно вспоминается с нежностью и ностальгией, — промелькнуло у него в голове. — До чего я страдал в этом павильоне, а сейчас был бы совсем не против вернуться в те дни. Ненадолго".
Взгляд его скользнул по неподвязанному кусту, распластавшемуся по земле подобно обессилевшему человеку, и перед ним будто воочию появился Ксае в своей цветастой одежде и с мотыгой в руках. Уходя, он оставил все свои шёлковые наряды в квартале — они лежали, аккуратно сложенные на постели и даже поглаженные напоследок.
Так, во всяком случае, слышал Миреле.
"Вероятно, он сумел найти своё место в мире, хоть и говорят, что актёр умирает за оградой своего квартала, как экзотическая птица умирает в неволе, — подумал он. — Он всегда был сильным, не только физически".
Вопреки всему, ему хотелось, чтобы это было так.
Посмотрев на павильон ещё немного, он вернулся в свой нынешний дом. Юке уже обедал, устроившись прямо на веранде; в одной руке он держал чашку с супом, прихлёбывая из неё, не глядя, во второй — книгу. Он вообще много читал, но, в отличие от Миреле, делавшего это с определённой целью, всё подряд и без разбора — философские трактаты наряду с фривольными эротическими пьесками, "народные" сочинения, изобилующие грубым площадным юмором, наряду с утончёнными стихами аристократов-литераторов.
Судя по всему, ему нравился процесс чтения сам по себе, вне зависимости от того, какая книга попадала ему в руки, хотя Миреле с трудом представлял, как такое может быть. Сам он тоже не брезговал литературой низшего пошиба, но делал это ознакомления ради и в попытках отыскать какой-то новый компонент для своей пьесы. Юке же просто читал и, по всей вероятности, ни к чему не стремился — он также был занят во второстепенных ролях, но вполне удовлетворялся существующим положением вещей.
Как-то Миреле осторожно спросил его о том, какой он видит свою жизнь дальше.
— Такой же, как сейчас, — пожал плечами его сосед. — Что в ней такого уж плохого. Я просыпаюсь с хорошим настроением и засыпаю с ним, мне нравится то, что я делаю, мне никогда не бывает скучно.
Видимо, это и в самом деле было счастье — не слишком заметное для окружающих, но и не зависящее от них же. Миреле иногда жалел, что не способен жить так же, но потом говорил себе: он — это он, а Юке — это Юке.
В последние несколько месяцев они жили вдвоём: третьему их соседу повезло очаровать некую знатную даму до такой степени, что она взяла его к себе в наложники. В то же время никто не знал, как долго продлятся их отношения, и не отправит ли аристократка актёра обратно, наигравшись, так что его комната в павильоне оставалась незанятой. В квартале вообще давно не появлялось новичков — говорили, что раз в несколько лет господин Маньюсарья совершает поездку по провинциальным столицам, набирая в труппу новых подопечных, но Миреле надеялся, что до этой поездки далеко: его более чем устраивало жить в павильоне, разделённом на двоих.
Близкими друзьями с Юке они так и не стали — вероятно, потому что оба были слишком самодостаточны в своих исканиях. Миреле отдавал всё свободное время и силы репетициям, Юке же просто наслаждался своей спокойной жизнью, не нуждаясь в том, чтобы с кем-то делить досуг. Но первое время, когда они не говорили друг другу ни слова, давно прошло: Миреле привык к своему соседу и не стеснялся обращаться к нему, когда у него появлялось такое желание.
Сейчас оно у него как раз было.
— Суп из проросших бамбуковых ростков, — сообщил Юке, не отрывая взгляда от своей книги. — Вкусно. Не так давно принесли, у тебя ещё, наверное, не остыл.
Миреле перескочил через небольшую деревянную лестницу, ведущую на открытую веранду, пододвинул к себе низкий столик с тарелками и окунул ложку в густое светло-зелёное варево.
— Вкусно, — согласился он, попробовав суп. — Наш толстяк превзошёл сам себя. Вот что значит найти свою стезю.
Еду актёрам приносили три раза в сутки из огромного павильона, работа в котором кипела днём и ночью напролёт. Заправлял в нём человек, которого прозвали "Толстяк" за его необъятные габариты; в юности, как говорили, он начинал как обычный актёр и был, разумеется, совершенно непопулярен и несчастен. Но была у него одна пламенная страсть, которая и привела к столь пагубным изменениям в его внешности — он был гурманом. Больше всего в жизни его интересовала еда — рассказывали, что и в актёры-то он подался, чтобы иметь возможность зарабатывать на дорогие и изысканные кушанья. Существующий выбор блюд, которые разносили актёрам, его совершенно не устраивал, и жизнь его протекала по странной схеме: вечером он участвовал в представлениях, чаще всего комедийных, где изображал нелепых увальней или гротескных обжор, а ночами напролёт готовил в своём павильоне еду, растрачивая на ингридиенты все свои небольшие сбережения.
Дамы не обращали на него абсолютно никакого внимания, разве что смеялись над толстяком в цветных одеждах, зато соседи обожали — ещё бы, ведь он почти каждый день кормил их редкостными и необыкновенно вкусными блюдами.
В конце концов, Толстяк попал туда, где и должен был, наверное, оказаться с самого начала — на кухню, где и смог, окружённый со всех сторон манящими ароматами, проявить свой талант в полной мере.
С той поры актёры перестали жаловаться на то, что их плохо и неразнообразно кормят, а Толстяк, надо полагать, обрёл то счастье, которое было отпущено ему на время этой жизни.
"У меня оно тоже должно быть, — думал Миреле иногда, вспоминая об этой истории. — Какое-то счастье, которое мне положено, и которое я должен обрести. Испытаю ли я его тогда, когда сыграю свою главную роль?"
Он перестал есть суп и выпрямился, искоса глядя на Юке.
Тот не замечал его взгляда, погружённый в свою книгу.
— Юке, слушай, — наконец, позвал Миреле, устав ждать. — Ты помнишь ту историю, которая произошла со мной несколько лет назад? Ну... с Ихиссе. Почти всем в квартале были известны подробности и тебе, надо полагать, тоже.
Слова его произвели эффект: Юке отложил книгу и посмотрел на него с заметным удивлением — это был первый раз, когда Миреле заговорил о своём прошлом.
— Ну да, — сказал он осторожно. — Помню, конечно, а что?
— А то... — Миреле запнулся на мгновение, но всё-таки продолжил. — У тебя были с кем-нибудь подобные отношения?
Юке отвёл взгляд своих тёмных глаз — как и Миреле, он не пользовался средствами для изменения цвета волос и глаз, но почему-то вовсе не выделялся этим из толпы. Он не был ни незаметным, ни чересчур бросающимся в глаза; к нему все относились к симпатией, но никто не превозносил и не ненавидел.
— Были, да, — сказал он, наконец, без особого смущения. Первоначальная его заминка была вызвана, скорее, удивлением, что Миреле задал такой вопрос, чем стыдом или недовольством. — Почти у всех в квартале такое было. А то ты не знал?
— Знал, — согласился Миреле нехотя, разглядывая плавающую в супе зелень.
— Я не вижу в этом ничего такого, — добавил Юке, глядя куда-то в сторону. — Обычные люди считают, что это плохо и отвратительно, но остальные вещи, которые делаем мы, актёры, для них заслуживают ещё большего осуждения. Так не всё ли равно.
— Да, ты, наверное, прав.
— Но сейчас у меня никого нет.
— Почему?
— Мне хорошо и так, — ответил Юке, как показалось, после некоторого колебания.
"Вот и мне тоже", — подумал Миреле, снова опуская ложку в суп.
Вечером, когда остальные актёры отдыхали после дневных трудов, он отправился в павильон для репетиций. Теперь у него не было необходимости прятаться позади стволов платанов и прислушиваться к каждому шороху; вот уже несколько лет он отыгрывал собственную пьесу там же, где репетировали остальные актёры — в дневные часы, когда павильон был свободен. Он не таился и не скрывал того, что делает, но, как ни странно, это не вызывало ни малейшего интереса со стороны других актёров.
Изредка кто-нибудь проходил мимо открытой сцены, на которой Миреле отыгрывал и свою главную героиню, и её противницу, и останавливался, прислушиваясь к словам, но этого любопытства обычно хватало ненадолго.
Миреле старался относиться безразлично и к проявлению внимания, и к его отсутствию.
Сосредоточившись на своих репликах, он старался вложить в них как можно больше живого чувства — и часто прямо во время репетиций к нему в голову приходили новые фразы и диалоги; тогда, доиграв сцену, он торопился к листу бумаги, чтобы поскорее их записать. Иногда было и наоборот: не успев дописать новый кусок текста, он чувствовал такое отчаянное желание поскорее воплотить его на сцене, что бросал письменные принадлежности и торопился к павильону — или же ещё куда-нибудь, если тот был занят.
Но готовой пьесы у Миреле по-прежнему не было. У него было громадное количество отрывков и сцен, монологов и диалогов, противостояние между "тёмной" и "светлой" героиней, но не было ни связанного сюжета, который объединил бы все эти куски, ни других персонажей, которые оттеняли бы борьбу главных. Он понимал, что в таком виде его пьеса не может быть поставлена, даже если бы не было никаких других причин, препятствующим этому, но продолжал работать над ней, надеясь, что рано или поздно сможет привести её в законченный вид.
И тогда он исполнит её на сцене — ту роль, которую придумал для себя сам, и к которой готовился половину жизни.
Изредка Миреле позволял себе помечать об этом — остановившись посередине сцены, весь взмокший от эмоций, неизменно обуревавших его во время исполнений, смертельно уставший, он прислонялся к стене и представлял, что находится в центральном павильоне, наполненном зрителями.
Пока что зритель у него был один-единственный — светловолосый мальчуган, не знавший, куда деть себя от скуки, и время от времени крутившийся в павильоне. Это был один из тех детей, которые с самого детства росли в квартале и не знали другой жизни — сын актёра, дитя осуждаемой обществом связи, которого мать отдала отцу, не пожелав держать в своём доме наравне с детьми от законных браков. Со временем он должен был или тоже стать актёром, или найти какое-то другое занятие в квартале, но пока что он наслаждался беззаботным детством и ничего не знал о тех трудностях, которые со временем должны были на него свалиться.
Периодически он задавал Миреле какие-то каверзные вопросы, например:
— Почему вы репетируете в одиночестве?
"Потому что кому другому нужна пьеса, которую, скорее всего, никогда не поставят на сцене, и которая не обретёт поклонников?" — думал тот. Однако терпеливо отвечал:
— Потому что мне так больше нравится.
— А почему вы не играете в тех представлениях, которые идут по вечерам?
"Потому что мне совершенно не нравится репертуар, который зависит от капризов придворных дам, выделяющих на это деньги. Среди тех ролей нет ни одной, в которую я хотел бы вложить свою душу".
— Я играю, только не главные роли.
— А пьесу, которую вы репетируете, когда-нибудь поставят для зрителей — ну, с костюмами и с музыкой, как полагается? — продолжал любопытствовать назойливый мальчишка.
"Сомневаюсь, — думал Миреле мрачно. — Знатные дамы любят или фривольные пьесы с двусмысленными намёками, или комедии, не несущие в себе никакого смысла. Другого не дано. "Императорский наложник" был единственной по-настоящему хорошей серьёзной постановкой, но теперь и он снят со сцены. Возможно, это Мерея заказывала его... А теперь она, судя по всему, всё-таки бросила Ихиссе и утратила к кварталу манрёсю интерес".
Существовала ли в природе покровительница, достаточно влиятельная и богатая, чтобы протолкнуть на сцену то, что делал он? Или вот... покровитель.
Он с отвращением представил, как ему придётся выслуживаться перед той или тем, кто, быть может, даст ему шанс на осуществление мечты всей жизни — ходить на задних лапках, ловить каждое слово, исполнять любой каприз, льстить, очаровывать и в то же время оставаться недоступным, казаться таинственным, подогревать интерес к себе.
Для других актёров это давно стало ещё одной ролью, которую они наловчились исполнять так же хорошо, как те, в которых были заняты на сцене, но Миреле не мог заставить себя поступиться гордостью и чувством собственного достоинства. Или, может быть, он просто был не слишком хорошим актёром.
"Нет, дело не в этом. Я хочу исполнить ту роль, которую выбрал для себя с тех пор, как оказался в этом квартале, — подумал Миреле, остановившись посреди сцены и глядя в листок с давно заученными наизусть фразами. — И ничего, кроме неё. Хочу сыграть так, чтобы все вокруг сказали: "Это совершенство. И это то, что мог сделать только он"".
Но его тут же охватила тоска: он понимал, что может добиться хоть самого невероятного в мире мастерства, исполняя свою главную в жизни роль, но никто ничего не скажет, потому что не увидит этого. Так не лучше ли наплевать на гордость и использовать любые средства, чтобы добиться своего, если уж он решил, что это единственное, что важно для него в жизни?
Мысли его плавно перетекли к тому человеку, который изъявил желание познакомиться с ним. Кто он был? Где он его увидел?
Мужчины были не частыми гостями манрёсю. Иногда случалось, что какая-нибудь знатная дама желала устроить праздник и откупала на день или два весь квартал — всё это время на сцене были те представления, которые она пожелала увидеть, а среди зрителей — её гости, включая друзей и мужа. Но Миреле видел выражения на лицах этих мужчин — они держались подчёркнуто высокомерно и всем своим видом показывали, что появились в таком месте исключительно ради своей супруги, и что на самом деле глубоко презирают актёров. Это было отвратительно.
Также в квартал заходили некоторые мужчины, бравировавшие своим подчёркнутым пренебрежением к общественному мнению. Таких было легко распознать по выражениям лиц и жестам — они медленно прогуливались по аллеям, заложив руки за спины, и держались подчёркнуто вежливо. Но сквозь эту маску великодушного интереса проскальзывало совсем другое: отчаянный страх "запачкать руки". "Вы только не подумайте, что я имею к этому какое-то отношение! — кричал их взгляд. — Мне всего лишь любопытно, и я достаточно независим, чтобы позволить себе удовлетворить это любопытство, невзирая на то, что мои друзья актёров презирают! Видите, насколько я выше и раскрепощённее моих друзей? Но, повторяю ещё раз, только не подумайте, что я..."
Миреле понял, что если он увидит на лице своего возможного покровителя одно из подобных выражений, то, не задумываясь, заедет ему кулаком в челюсть. Пусть даже перед ним будет стоять сам сын Светлейшей Госпожи.
И тогда призрак площади, на которой проводятся смертные казни, маячивший перед ним несколько лет тому назад, всё-таки обретёт своё воплощение.
От этих мыслей Миреле отвлекло известие, что его зовёт в свой павильон Алайя.
Тот уже много месяцев не проявлял к нему особого интереса — того интереса, который проявлялся у наставника в бесконечных насмешках, отповедях и издевательствах. Миреле не знал, радоваться ему по этому поводу или огорчаться, однако давно уже перестал бояться грозного учителя и отправился к нему в павильон без особого волнения, даже несмотря на то, что тот впервые вызвал его к себе домой.
Личные покои помощника господина Маньюсарьи подозрительно напоминали репетиционный зал.
"Великая Богиня, он что, и здесь тоже устраивает репетиции? И для кого, для самого себя и своих личных фаворитов? — думал Миреле, глядя на огромное полупустое помещение с многочисленными зеркалами. — Или, может быть, тренирует перед зеркалами свой убийственно презрительный взгляд?"
Алайя сидел в центре зала, обложившись вышитыми подушками, и курил трубку.
Вид у него был утомлённый, но Миреле прекрасно знал, что весенняя уборка здесь не причём — Алайя никогда в ней не участвовал, если не считать за участие то утончённое удовольствие, с которым он вручал мотыги, лопаты и грабли самым изнеженным белоручкам и выгонял их из павильонов с утра пораньше.
— Я здесь, — сказал Миреле, не собираясь ждать, пока Алайя соизволит сделать вид, что только что его заметил.
Тот прикрыл глаза в знак того, что услышал его голос, однако не обернулся.
— Я прекрасно помню те слова, которые ты сказал мне несколько лет тому назад, — монотонно проговорил Алайя безо всякого предисловия. — Про постыдный противоестественный разврат и так далее.
"Так это на самом деле его задело, — поразился Миреле. — Понятное дело, что он сам не чужд подобных отношений, как и все в этом квартале, но запомнить так надолго слова, брошенные озлобленным мальчишкой..."
— Это было давно, — сказал он вслух. — Теперь я уже так не думаю. — И, поколебавшись, добавил: — Понятное дело, что извинения спустя столько лет — это довольно смешно, но всё-таки, простите.
На Алайю эта благородная просьба о прощении не произвела ровным счётом никакого впечатления.
— Если ты теперь так не думаешь, так отчего же отказываешься встретиться со знатным господином, который проявил к тебе внимание? — спросил он голосом, в котором звучали нотки нетерпения. Обычно таким тоном он отчитывал совершенно бесполезного, с его точки зрения, ученика, который не мог усвоить нужное движение с первого раза, и на которого приходилось тратить лишнее время.
Миреле молчал.
Если с таинственным господином Маньюсарьей он мог позволить себе высказать личные причины, то разговор по душам с Алайей — это было последнее, чего ему хотелось. Тем не менее, он понимал, что особого выхода у него нет. Таким преимуществом, как "приватная жизнь", актёр не обладал — все всегда были в курсе подробностей его отношений с кем бы то ни было.
Обижать наставника вторым слишком резким высказыванием после того, как он только что извинился за первое, Миреле не хотел и постарался повести разговор осторожно.
— Поймите меня правильно, дело не в том, что я презираю подобные отношения, — сказал он. — Я и сам обладаю таким опытом... в некоторой степени. Но всё-таки это не то, что заложено в меня природой.
Глаза Алайи вспыхнули малиново-алым блеском — Миреле видел это даже несмотря на то, что учитель сидел к нему в профиль. Потом Алайя всё-таки повернулся к нему, и на мгновение Миреле показалось, что на него сейчас обрушится самая гневная и яростная отповедь, которую он когда-либо в жизни слышал.
Но когда Алайя заговорил, голос его был тихим, если даже не сказать мягким, хотя и достаточно насмешливым.
— Природа, — хмыкнул он. — А ты думаешь, что все остальные, здесь живущие, с рождения обладали тягой к собственному полу? Природа заложила в свои творения инстинкт совокупляться. Который мужчина и женщина удовлетворяют друг с другом. А некто другой, может быть, Великая Богиня, хотя её не слишком-то почитают в нашем квартале, заложила в человека и кое-что ещё: потребность признания, потребность уважения и восхищения со стороны себе подобного. Желание любить и быть любимым, если позволишь мне выражаться высокопарно. Любовь возможна только там, где есть равенство. Ты ещё слишком многого не знаешь, у тебя никогда не было покровительницы. Возможно, если бы ты обладал подобным опытом, то понял бы больше, чем понимаешь сейчас. Возможно, тогда бы ты перестал ставить так высоко отношения, которые ты называешь естественными в противовес "противоестественному разврату", и больше бы оценил тягу души к душе, а не тела к телу. Когда человек умирает от жажды, ему всё равно, в каком сосуде ему преподносят воду — в глиняной чашке или в графине из дорогого хрусталя. Когда же истощена душа, когда ей смертельно не хватает чужого тепла и понимания, то она тоже не обращает внимания на сосуд, в которое они заключены. В первую очередь, потому, что тепло и понимание встречаются в мире слишком редко, чтобы предпочитать только мужчин или только женщин. Вот когда ты дойдёшь до такой степени одиночества, что тебе будет глубоко всё равно — мужчина или женщина, да хоть демон Подземного Мира — тогда сможешь считать, что ты что-то в этой жизни понял. Но не раньше.
Алайя замолчал, и в комнате стало тихо. Один из светильников погас, и сквозь раскрытые шторы стала просачиваться вечерняя темнота, разбавляемая лишь пламенем свечи в высоком напольном подсвечнике.
— Все мы попали сюда по разным причинам, — продолжил Алайя более отрывисто и раздражённо. — Но объединены одним: нам приходится выживать, потому что человеку для выживания нужны не только еда и питьё, отнюдь. Нам приходится создавать свой собственный хрупкий мирок, отделённый от остального мира оградой, гораздо более высокой и крепкой, чем та, которую ты сегодня красил. Мы создаём свои собственные правила, и глупо пытаться следовать правилам тех, кто ничего не знает о нашем мире; более того, презирает его. Презирает, даже не пытаясь понять.
Он дёрнул рукой, как будто отмахиваясь от кого-то невидимого, и широкий шёлковый рукав, расшитый розовыми цветами, взметнувшись в воздух, затушил пламя единственной горевшей свечи.
Зал затопили сумерки.
— Вы говорили про любовь между двумя актёрами как про отношения между равными, — наконец, проговорил Миреле тихо. — Но мне-то предлагают не это, а покровителя. С которым я никогда не буду стоять на одной и той же ступеньке.
— Я говорил про то, что не нужно себя связывать, — возразил Алайя, и его лицо искривилось, как будто он проглотил что-то очень кислое, но тон остался ровным. — Кто знает, может, этот человек, что предложил тебе встречу, по-настоящему тебя любит. Или полюбит. Всякое случается. Нужно давать судьбе шанс. Особенно если ты актёр, которому не на что рассчитывать, кроме как на удачу. Удача любит тех, кто в неё верит.
Миреле чуть вздохнул.
— Ладно, — сказал он негромко. — Можете считать, что вы меня убедили.
Тут произошло неожиданное: Алайя уронил голову на колени и расхохотался.
Миреле слушал этот хохот, больше подходящий господину Маньюсарье, с удивлением и неприязнью.
— Быстро же, — заметил Алайя, утерев на глазах слёзы, выступившие от смеха. — Быстро я тебя убедил. Если Ихиссе понадобилось лишь обнять тебя и предложить свою накидку, то теперь твою благосклонность можно купить проникновенной речью. Растёшь, ты воистину растёшь над собой! Впрочем, мне-то что. Я своей цели добился, это главное.
"Так, ну понятно, — подумал Миреле, стараясь сдержать раздражение. — Насмешки и издевательства возвращаются. Давно не виделись, я уже начинал по вам скучать".
— Слушайте, я одного не понимаю, — не удержался он. — Вам-то не всё равно, с кем я буду или не буду спать?
На мгновение он вдруг подумал, что учитель тоже скажет ему про пьесу, про искусство, про возможность осуществить свою мечту.
Но Алайя вытаращил на него глаза так, как будто услышал самый глупый в своей жизни вопрос.
— Как это всё равно? — вскричал он. — Я имею деньги за каждого актёра, которому устраиваю встречу с потенциальной покровительницей! Или покровителем. В последнем случае я, ясное дело, получаю больше, поскольку мужчина дорожит своей репутацией и платит за то, чтобы его имя осталось тайным.
— А-а-а, — протянул Миреле, иронически улыбаясь. — Прошу прощения, это как-то совсем выскользнуло у меня из головы.
Как ни странно, он не был зол.
Может быть, потому, что не верил, будто сказанное Алайей было ложью или чем-то вроде проверки — во всяком случае, не полностью.
"Или он очень хороший актёр, — промелькнуло в голове Миреле. — По-настоящему гениальный. Почему он не играет на сцене?"
Вдруг ему пришёл на ум один вопрос, о котором он ни разу не задумывался прежде.
— Сколько вам лет? — спросил он.
Алайя посмотрел на него с некоторым удивлением, но без злости, и злые огоньки пропали из его глаз, потерявших в темноте свой яростно-алый блеск.
— Больше, чем ты думаешь, — ответил он, усмехнувшись. — И больше, чем то, на сколько я выгляжу.
Миреле понял, что это правда.
Не яркий свет, но предвечерняя темнота вдруг открыли ему, что в уголках глаз наставника давно уже собрались многочисленные морщинки, и что его лицо — это лицо человека, который повидал на свете многое. Теперь было странно подумать, что, увидев Алайю, он мысленно назвал его "юношей", пусть даже это и произошло несколько лет тому назад.
Не произнося ни слова, Миреле развернулся и тихо выскользнул из павильона.
Он знал, что у него нет необходимости говорить: "Хорошо, устройте мне встречу с этим господином", потому что его прекрасно поняли без слов. Судя по всему, Алайя и впрямь отлично разбирался в людях.
Возможно, отсюда и была вся его презрительность.
В воздухе остро пахло клейкой, едва распустившейся листвой и подсыхающей краской, поблескивавшей в свете зажжённых фонарей. Утомлённые актёры отдыхали в своих домах — в дни весенней уборки все репетиции, представления и даже встречи с покровительницами отменялись.
Миреле пошёл, никуда не глядя, в павильон для репетиций, чтобы в полном одиночестве продолжить на сцене то, ради чего он только что продал своё тело, честь, достоинство и самоуважение.
Он начал отыгрывать какую-то сцену, придумывая её на ходу и почти не понимая слов, которые произносил. Но, очевидно, они были наполнены болью и отчаянием, а, может, он даже и кричал, потому что откуда-то из ближайшего угла, в котором был неаккуратно свален отслуживший своё реквизит, кубарем выкатился светловолосый мальчишка.
— Что... что это было? — спросил он испуганно, широко раскрыв свои аметистово-фиолетовые глаза.
Миреле никак не мог запомнить его настоящее имя и поэтому так и стал звать его — Аметист — по цвету глаз.
— Страдания, — ответил он машинально. — Это были страдания человека, который идёт на сделку с собственной совестью. Или не с совестью, я не знаю... Который поступает противно своей природе. — Тут он вспомнил слова, сказанные Алайей и снова осёкся. — Нет, и это тоже не то. Который вынужден проходить через то, что невыносимо, во имя некоей призрачной и далёкой, почти неосуществимой цели. Да, примерно так, — он горько усмехнулся.
Мальчишка молчал, тараща на него свои прозрачные, светящиеся в темноте глазищи. Очевидно, все эти высокие материи были для него пока что недоступны.
— Забудь, — махнул рукой Миреле. — Это просто роль.
— Новая? — спросил Аметист, облизнув сухие губы. — Раньше было по-другому.
— Ну, вероятно, да.
Постояв ещё немного, мальчишка поплёлся прочь. Миреле подождал ещё немного и последовал его примеру — накопившаяся за день усталость неожиданно обрушилась на него вся сразу, и он еле добрёл до павильона.
— Поздравь меня, Юке, — пробормотал он, рухнув в постель, даже не раздеваясь. — Я только что разделался с такой обременительной и совершенно ненужной частью души, как принципы. И, вероятно, обрёл свободу. Во всяком случае, мне остаётся утешать себя такими доводами.
Сосед косил на него из дальнего угла комнаты тёмным глазом.
— Зато из всех актёров этот господин, который предпочитает мальчиков, выбрал именно тебя, — утешил он. — Какая-никакая, а польза самолюбию. Женщины обычно смотрят на тех, кто блистает на сцене, и соблазняются ролью, а этот... кто он там... вероятно, разглядел тебя как личность. Не знаю, правда, где он умудрился.
Разумеется, Юке уже был в курсе.
Миреле захихикал, скрючившись в постели и не зная, чего в этом смехе больше — веселья или слёз. Но смешно ему всё-таки было.
— О да, — сказал он, отсмеявшись. — Я чрезвычайно польщён.
* * *
Встреча состоялась в начале лета, когда вокруг всё уже цвело и пахло, и обновлённый, сверкающий чистотой квартал утопал в распустившихся цветах.
Таинственный господин пожелал встретиться днём, не позже полудня, и это было на руку Миреле — по крайней мере, никто в пустующем квартале не провожал его взглядами и не обсуждал за спиной наряд.
Поначалу Миреле хотел надеть своё привычное тёмное платье, но в последний момент передумал — если уж расставаться с принципами, так во всём. И он впервые за время своего пребывания в квартале надел цветную шёлковую накидку с фиолетовым геометрическим узором — под цвет лиловой пряди в волосах, которую Миреле, сам не зная почему, продолжал носить вопреки существовавшей моде.
"Я иду туда, как на казнь, — подумал он, остановившись посреди аллеи, по которой брёл, придерживая длинные полы своего одеяния, чтобы они не волочились по земле. — Надо взбодриться. В конце концов, всё это не должно продолжаться слишком долго".
Он вошёл в один из павильонов, который предназначался для подобных "встреч" и располагался в уединённом уголке квартала. Господин не пожелал приглашать Миреле к себе домой и предпочёл сам появиться здесь — можно было его понять, если учитывать его стремление сохранить репутацию незапятнанной. Быть может, у него даже была супруга — и тогда подобное свидание, если бы о нём стало известно, грозило ему серьёзными последствиями, вплоть до смертной казни.
Господин был вынужден всячески изворачиваться, и ему, надо полагать, тоже пришлось несладко.
"Великая Богиня, надо было хоть имя его узнать, — запоздало опомнился Миреле уже у входа в павильон, но потом скривился и махнул рукой. — А, демон с ним. Как-нибудь выкручусь".
Оказалось, что он пришёл первым.
Широкие окна в павильоне были задёрнуты, в комнатах царил приглушённый свет. Обставлены они были значительно роскошнее, чем дома наиболее влиятельных актёров, но это можно было понять — знатные господа и дамы вряд ли пожелали бы совокупляться в обстановке, сильно отличающейся в худшую сторону от их собственных покоев, некоторое представление о которых Миреле имел, побывав в доме у Мереи.
Хотя, вероятно, могли попадаться экземпляры, получающие извращённое удовольствие от вида разрухи и нищеты.
Миреле был наслышан о том, что богатые аристократы часто обладают весьма странными причудами — деньги, власть и безнаказанность развращали ничуть не хуже, чем жизнь в квартале актёров. Какая-то из дам требовала от своего любовника, чтобы он разыгрывал калеку — из тех, что просят подаяние у ворот в Нижний Город, демонстрируя свои увечья. Несчастному актёру приходилось всё время ходить в гриме, изображающем язвы и струпья, и оборачивать руки и ноги грязными, рваными тряпками, причём не только во время свиданий с покровительницей, но и вообще всё время — это было одно из её условий.
Бедняга старался относиться к своей участи с юмором, но Миреле не был уверен, что сможет снести подобное с таким же терпением.
Он прошёлся по комнатам, разглядывая цветы в вазах и со вкусом расставленные статуэтки. Некоторые из них изображали Великую Богиню в её разных ипостасях — в павильонах актёров, занимавших по отношению к официальной религии враждебно-нейтральную сторону, такое редко можно было встретить, но среди тех, кто заказывал свидание, порой попадались весьма религиозные люди.
В одном из залов оказался мраморный бассейн, заполненный изумрудной водой и живо напомнивший Миреле утро после ночи, проведённой с Ихиссе. Его передёрнуло, и он понадеялся, что сможет отговорить своего новоявленного покровителя от такого времяпрепровождения как "совместное принятие ванны".
Он вернулся в первую комнату и присел на постель, которая была накрыта затканным цветами покрывалом.
В этот же момент до него донёсся звук раскрывающихся дверей.
Шагов он не услышал из-за внезапного сильного шума в ушах.
Миреле сидел на постели, скривившись, как от зубной боли, и то тряс головой, то, наоборот, застывал в неподвижной позе, пытаясь избавиться от этого всё нарастающего звона, переходившего из правого уха в левое и наоборот, но всё было бесполезно. Это был не просто шум, а настоящий гул, напоминающий гомон многотысячной толпы; Миреле в отчаянии зажал уши руками и повернулся в сторону дверей.
Лицо мужчины, стоявшего на пороге, казалось растерянным.
Вероятно, он был испуган искажённой гримасой на лице того, кого увидел в комнате, предназначенной для наслаждений.
И вдруг всё стихло — так же внезапно, как и началось.
Миреле отнял руки от ушей, почти не веря наступившему облегчению — на какое-то мгновение он был совершенно уверен в том, что гул никогда уже не смолкнет и будет нарастать до тех пор, пока звон не переполнит его голову, а потом тело, и тогда они, не выдержав этого давления изнутри, разлетятся на миллионы брызг. Или, может быть, на миллионы бабочек, как господин Маньюсарья.
Его окружила звенящая тишина, как будто из мира вдруг разом пропали все звуки. Но Миреле знал, что он не оглох, а что, наоборот, слух его вдруг обострился до такой невероятной степени, которая позволила бы ему услышать гудение шмеля в противоположной части квартала, а то и за оградой императорского сада.
Но сейчас, на несколько мгновений, все шмели в мире вдруг отложили свои насущные заботы и перестали гудеть, пристраиваясь к особенно привлекательному цветку.
А потом в этой тишине раздался голос — негромкий, по обычным человеческим понятиям, но чуть не оглушивший Миреле заново.
— Простите, я... — сказал мужчина с явным смятением и осёкся. А потом продолжил, и голос его прозвучал участливо: — Мне кажется, вам нехорошо.
Миреле слушал его с мученической гримасой на лице.
Теперь ему было уже всё равно, какие извращённые причуды окажутся у этого господина, и потащит ли он его в бассейн или сразу на постель — лишь бы прекратилась эта внезапная ни с чем не сравнимая пытка.
И она прекратилась.
Он вытер взмокшее лицо и отдышался и только после этого поднял взгляд на гостя, который по-прежнему растерянно смотрел на него с порога комнаты.
Миреле разглядывал его с отрешённым любопытством человека, которого только что отпустил резкий приступ боли, и который ещё не успел вернуться к привычному мироощущению.
Мужчине было на вид лет тридцать. Он был одет изысканно, но неброско, тёмные волосы его были распущены по моде аристократов, лицо утопало в полутьме — единственный солнечный луч, прорвавшийся сквозь плотно сдвинутые шторы, скользил по его гладкой щеке и отражался в карем глазе, отчего казалось, что глаз светится.
В целом, это было симпатичное лицо — могло быть и намного хуже.
— Со мной приключилось что-то непонятное, — счёл нужным объяснить Миреле. — Сильный звон в ушах, не знаю, почему вдруг именно сейчас. И ещё такое странное ощущение, как будто... Впрочем, вы, наверное, не поймёте.
— Что вы, я понимаю, — поспешил заверить его мужчина. — То есть, не понимаю, потому что сам не испытывал подобное, но охотно верю, что такое может быть. Сказать по правде, актёры всегда представлялись мне созданиями немного из другого мира, в хорошем смысле, я имею в виду. Мира, в котором есть нечто таинственное, волшебное, недоступное простому человеку... — он улыбнулся краешками губ, и в голове его засквозили мечтательные нотки. — Нечто вроде магии жриц, но не такое холодное и отстранённое. Вы простите, если я говорю что-то не то, я не очень хорошо владею словом, — добавил он несколько огорчённо. — На поэтических конкурсах и, особенно, на экзаменах в Академии со мной вечно происходил конфуз...
Он снова улыбнулся, и улыбка его показалась Миреле довольно милой — немного смущённой, но не как у застенчивого мальчишки, а как у человека, который привык относиться к самому себе с юмором.
— Так вот, на одном из них нам задали тему "бабочка", — продолжал мужчина, по-видимому, увлёкшись своими воспоминаниями. — И тут произошло интересное совпадение: эта самая бабочка, про которую следовало писать стихотворение, залетела в экзаменационный зал и села прямо на мою чернильницу. Здесь надо сделать небольшое отступление: представьте себя меня в то время — наивный восторженный сопляк, девятнадцать лет, сами понимаете... Я увидел в этом некий знак судьбы и до того увлёкся своей бабочкой, что в полном восторге начал описывать её на листе бумаги: превозносил рисунок на её крыльях, их цвет, ту лёгкость, с которой она перепорхнула с подоконника на мой стол... Вообразите себе лицо преподавательницы, когда она увидела среди пачек с коротенькими стихами мой пространный опус!
Мужчина рассмеялся, и Миреле тоже осторожно улыбнулся, хотя для него все эти слова — "поэтический конкурс", "Академия", "экзамены" — было чем-то из совершенно другого мира, о котором он прежде не имел ни малейшего понятия.
— Но наша преподавательница была женщиной с юмором и решила зачитать моё сочинение всем, озаглавив его "Философский трактат о бабочке, или вдохновение, рождающееся от нежелания выполнять экзаменационное задание". С тех пор меня называли исключительно Философ-Бабочковед, — закончил с улыбкой гость.
Его дружелюбные манеры и лёгкость, с которой он завёл беседу, позволили Миреле несколько расслабиться. Он сам не заметил, как переменил свою прежнюю скованную позу на более свободную и подвинулся на постели, освобождая для гостя место.
Тот понял правильно и, шагнув вперёд, сел рядом с ним.
— Философ-Бабочковед? — повторил Миреле, решив, что это подходящее время для того, чтобы вставить свою фразу. — Ммм... вы хотите, чтобы и я называл вас так же?
Мужчина рассмеялся.
— Нет, конечно, нет! Не то чтобы меня раздражало это прозвище, но я столько его наслушался за годы учёбы, что, пожалуй, предпочитаю собственное имя, хотя в юности оно мне совсем не нравилось. Так что зовите меня просто Кайто.
Миреле порадовался, что ему не пришлось спрашивать об имени специально и тем самым признаваться, что он не удосужился его узнать.
Кайто, тем временем, обвёл заинтересованным взглядом комнату.
— Как здесь красиво и необычно, — похвалил он, как показалось Миреле, с искренним восхищением. — Я имею в виду не только павильон, но и сам квартал. Теперь я рад, что пришёл сюда, хотя поначалу, признаться, меня несколько удивило то, что я не имею права пригласить вас в гости. Когда я сказал, что хотел бы познакомиться с кем-нибудь из актёров, то мне объявили, что для этого я сам должен прийти сюда, а не наоборот. Впрочем, не подумайте, что я жалуюсь — я понимаю, что у вас другой мир, свои обычаи, свои правила. Собственно, всё это и интересует меня до такой степени, что я готов приходить сюда хоть каждый день.
В голове у Миреле проскользнуло внезапное подозрение.
— Вы поставили своей целью написать трактат об актёрах? — спросил он с несколько напряжённой улыбкой.
— Ну, я не то чтобы задумывался именно о философском сочинении, но если меня посетят некоторые мысли на эту тему... — Кайто осёкся, видимо, что-то почувствовав. — Я сказал что-то не то? Простите, пожалуйста, я не хотел вас обидеть. Разумеется, я пришёл не только для того, чтобы найти идеи для будущего трактата. Я же сказал, что всегда относился к миру манрёсю как к чему-то волшебному, удивительному, вдохновляющему... Мне очень хотелось познакомиться с кем-то из актёров лично и узнать этот мир не только издалека, так сказать, подглядывая из-за ограды, но и прикоснуться к нему, войти в него. Я понимаю, что не смогу стать его частью, но, пожалуйста, не сомневайтесь в моих искренних симпатии и интересе. Я не из тех людей, которые появляются в квартале из праздного любопытства, а потом высказывают в обществе обидные для актёров суждения.
Миреле молча радовался, что ему уже однажды пришлось столкнуться с подобной ситуацией: он пришёл с уверенностью, что будет продавать своё тело, а его усадили на стул и стали рисовать его портрет.
Теперь он, по крайней мере, смог быстро сделать выводы и правильно оценить происходящее.
Раньше, чем начал, к примеру, раздеваться или говорить какие-то двусмысленные вещи.
— Вы верите мне? — спросил Кайто, и в голосе его послышалась тревога.
"Великая Богиня, да он ещё более наивен, чем я когда-то был, — поразился Миреле, глядя в его светло-карие глаза, позолочённые солнцем, которое всё-таки умудрилось прорваться за занавески. — Хотя и намного старше. Он вообще ничего не понимает!"
— Верю, — поспешил успокоить он. — Просто я был несколько... удивлён.
Кайто отвернулся и сцепил руки на коленях.
— Меня предупреждали, что актёры бывают обидчивы, — признался он. — Мне не нравится говорить людям что-то неприятное, но я опасаюсь, что могу сделать это по незнанию. Заранее простите.
— Не извиняйтесь всё время.
— Да, конечно. Извините. То есть... — Кайто улыбнулся, виновато разведя руками.
А потом поднялся на ноги и решительным движением раздёрнул занавески. Полуденный свет хлынул в зал золотыми потоками, преобразившими каждую вещь в комнате.
— Да, и ещё вот, — сказал Кайто, с некоторым усилием распахнув широкое окно. — Мне кажется, так намного лучше, — добавил он с удовлетворённым видом, оглядев комнату и остановившись взглядом на Миреле. — Вы так красивы в лучах солнечного света.
Миреле продолжал сидеть на постели, неосознанно повторяя ту позу, в которой только что сидел его гость — сцепив руки на коленях в замок и чуть сгорбившись.
— Не хотите написать мой портрет? — пробормотал он с усмешкой.
— Что-что?
— Не обращайте внимания, это я сам с собой.
Они немного помолчали.
Миреле прислушивался к звукам, доносившимся из сада — слух его после странного происшествия по-прежнему оставался обострённым, но не до такой степени, чтобы это причиняло муку. Просто он очень хорошо и отчётливо слышал шелест листвы, трели птиц, далёкий звон колокольчиков — очевидно, кто-то из танцовщиков не спал и репетировал своё выступление.
Лето принесло с собой душный аромат цветов, свежей травы, волнующегося моря листьев.
— Вы видели когда-нибудь океан? — спросил Миреле, повинуясь внезапному импульсу.
— О, чтобы увидеть океан, нужно ехать в провинцию Канси, — с готовностью откликнулся Кайто. — Это на самом западе, там по-настоящему красиво. В прежние времена туда отправляли в ссылку, но ссылаемые неизменно открывали в себе поэтический дар и возвращались со сборниками стихотворений, так что в конце концов Светлейшая Госпожа возмутилась и заявила, что накладывает опалу, а не посылает в путешествие за вдохновением. Да-да, представьте себе, именно так и сказала, и с тех пор Канси превратилась из унылой обители отстранённых от двора в, так сказать, модное пристанище поэтов и иных творческих личностей. Впрочем, это я увлёкся, люблю рассказывать занимательные истории... На самом деле я имел в виду, что как ни называй Канси, а она прекрасна. Я бы мог взять вас туда с собой, если захотите... Впрочем, что это я говорю, — Кайто хлопнул себя по лбу. — Если я даже не могу пригласить вас к себе в гости.
— Нет-нет, вы неправильно поняли, — возразил Миреле. — Я имею право покидать квартал и встречаться с... тем, кто пожелает со мной встретиться в любом другом месте. Просто не в первый раз.
— А, ну это прекрасно! Так вы поедете со мной в Канси?
Судя по тону, это предложение было произнесено вполне всерьёз.
Миреле опешил от неожиданности.
— Ну, я... — замялся он. — Может, когда-нибудь.
— Вы не подумайте, что я тут пытаюсь блеснуть своей щедростью и предложить вам чересчур роскошный подарок, — сказал Кайто быстро. — Просто для меня было бы настоящей радостью обрести попутчика, с которым можно побеседовать на интересную тему, и который принадлежит к тому миру, с которым я так страстно мечтаю познакомиться.
Миреле молчал, заслонив рукой лицо от ослепляющего солнца.
— Вы... очень добры, — наконец, сказал он, чтобы сказать хоть что-то.
Кайто принялся ходить по комнате.
— Вы знаете, я всегда гордился своим умением чрезвычайно легко сходиться с людьми, — неожиданно признался он. — То есть, наверное, гордиться тут нечего, потому что это особенность характера, а характер даётся с рождения, моей заслуги в этом нет, но всё-таки. Но с вами... у меня такое ощущение, что у меня ничего не получается. Я чувствую себя виноватым.
— Это не ваша вина, а, вероятно, моя.
— Да ну что вы, это же я захотел с вами встретиться. Само ваше согласие уже является для меня наградой, а что я могу предложить вам взамен?
Миреле на мгновение поколебался, прежде чем сказать:
— Вы заплатите мне за эту встречу деньги.
Но Кайто не принял это близко к сердцу.
— А, что значат деньги... — он махнул рукой. — Впрочем, вы, вероятно, сочтёте меня слишком беспечным.
Они поговорили ещё некоторое время, но разговор ощутимо не клеился; Миреле думал только о том, как бы изобрести подходящий предлог, чтобы поскорее покинуть павильон. Наконец, он воспользовался самой банальной отговоркой из всех возможных: солгал, что ему нужно торопиться на репетицию.
— Да, конечно, — согласился Кайто. И добавил с печальной ноткой в голосе: — Мы с вами, вероятно, больше не увидимся, так что, пожалуйста, примите мою искреннюю благодарность. Несмотря ни на что, мне было очень интересно с вами пообщаться.
Миреле, уже стоявший у порога, резко развернулся.
— Не увидимся? — повторил он.
— Ну, вы вряд ли этого захотите. Я чувствую, что вам со мной скучно, — ответил Кайто с уже знакомым беспомощно-виноватым жестом, разводя руками.
И тут Миреле с ужасом почувствовал приближение знакомого звона в ушах — и ещё что-то, от чего перестало хватать дыхания. Он прислонился к стене, чувствуя себя утопающим, который ищет соломинку, чтобы за неё схватиться.
— Вы можете приходить, когда хотите, — сказал он быстро. — И писать мне письма... да. Что вы желаете знать о наших обычаях? Я расскажу. Мне это тоже интересно.
Соломинка помогла — гул отступил.
Чуть позже, когда Миреле, наконец-то, отказался один и вне павильона, он впервые почувствовал, какая тяжесть упала с его души.
"Свободен", — почему-то вертелось у него в голове, и хотелось беспричинно броситься бегом, как в детстве, которого он не помнил.
Он торопливо отправился домой, испытывая сильнейшее желание как можно скорее увидеть Юке — и нет, не поделиться с ним произошедшим — но просто поговорить. О чём угодно.
Что было странно, учитывая, что совсем недавнее время назад он едва мог вытянуть из себя хоть слово.
— Великая Богиня, до чего же он меня умотал! — первым делом воскликнул Миреле, зайдя в свою комнату и бросившись на постель.
Не спавший Юке посмотрел на него ошарашенно.
— Однако ты выглядишь скорее довольным, чем нет, — заметил он с несколько нервической усмешкой.
— Да не тем умотал, о чём ты думаешь, — отмахнулся Миреле. — А своими разговорами о поэзии, экзаменах... о бабочках там каких-то. И вот ведь странное дело, я не то чтобы не начитанный человек, так что мог бы ввернуть в разговор пару умных замечаний, но тогда мне абсолютно ничего не шло в голову. Он собрался судить по мне обо всех актёрах, представляю себе, какие выводы он сделает. Нет, я одного не понимаю: почему именно я? И кто решил, что это буду я, Алайя? Манью ведь ясно сказал мне, что...
Последние слова он бормотал уже в полудрёме, на границе между сном и явью, слыша собственный голос как будто откуда-то издалека.
А потом он окончательно уснул, и ему приснились бабочки — много-много разноцветных бабочек, по всей видимости, оставшихся от исчезнувшего господина Маньюсарьи. Миреле лежал на спине, и эти бабочки сражались между собой за право сесть ему на нос. Они касались его своими лёгкими крылышками, перемазанными в пыльце, и ему было щекотно и смешно. Он отгонял их руками, но бабочки были упорны и набрасывались на него снова и снова.
А рядом сидел Кайто и, поглядывая на него, с улыбкой строчил свой философский трактат.
Наконец, одна из бабочек устроилась на запястье Миреле, и тот замер, не дыша.
— Посмотрите, — прошептал он, осторожно протягивая руку к своему собеседнику. — Какая красивая и хрупкая бабочка, и как доверчиво она ко мне относится, не думая о том, что я могу оторвать ей крылышки или растоптать. Может быть, это прекрасное крохотное существо снова принесёт вам вдохновение?
Кайто отложил кисть в сторону и тоже протянул руку, коснувшись пальцами его пальцев; движение было таким лёгким и неуловимым, что не спугнуло бабочку, и через какое-то время она перепорхнула на чужое запястье.
— А ты, Миреле, хотел бы быть бабочкой? — спросил Кайто, внимательно её разглядывая.
Во сне тот не слишком сомневался.
— Хотел бы, — горько ответил он. — И иногда мне кажется, что был когда-то, но теперь уже вряд ли смогу... Для того, чтобы взмахнуть крыльями, нужно сбросить с них всю лишнюю тяжесть. Разве может человек сделать это?
Кайто молчал и только улыбался, не отрывая взгляда от трепетавших в воздухе крылышек.
Лежавший в траве Миреле полной грудью вдыхал сладостный аромат цветов, и иногда ему казалось, что ещё немного, и он не выдержит — воздуха окажется слишком много для него, и он задохнётся, как если бы его не было вовсе. А лето всё продолжалось и продолжалось — цветы цвели, выпуская новые бутоны, лепестки раскрывались, птицы пели, сыпалась золотистая пыльца...
Бабочка улетела, Кайто вновь принялся за свой трактат, а Миреле очень осторожно подвинулся к нему и замер, коснувшись лицом подола светлой одежды, разостлавшегося по траве.
Глубоко вздохнул, чувствуя облегчение, и уснул — во сне.
* * *
А в квартале, тем временем, назревали перемены, но в открытые события они вылились лишь больше года спустя первой встречи Миреле с его благодетелем.
Закулисные интриги, разумеется, существовали всегда, и в сообществе манрёсю более чем где-либо, но на этот раз дело не ограничилось злыми сплетнями и лживыми слухами.
Миреле, поглощённый своими репетициями, к которым теперь ещё и прибавилась переписка с Кайто, тоже отнимавшая у него немалое количество времени, был не в курсе всего этого, но настал тот день, когда отголоски произошедшего скандала долетели и до него, как долетают слабые раскаты грома до человека, находящегося вдалеке от места, где разразилась гроза.
— Слушай, мы с тобой, остались, по-моему, последними в квартале, кто ещё не принял чью-либо сторону, — сказал ему однажды Юке. — Скоро Ленардо за тебя примется.
Миреле, строчивший очередное послание, пододвинул поближе к себе догоравшую свечу и только после этого вскинул голову.
— А? Что? Какой Ленардо?
Юке посмотрел на него с подозрением.
— Только не говори, что ты ничего не знаешь. Весь квартал говорит об этом уже полгода.
Слова эти напомнили Миреле те, которые он уже однажды услышал: "Ты что, совсем не замечаешь ничего вокруг себя?", но он не принял их близко к сердцу — в конце концов, теперь он держался подальше от актёрской жизни сознательно и намеренно.
— Я же говорил тебе, что мне всё это скучно, — ответил он, зевнув. — Сплетни, скандалы... Мне кажется, что глупо тратить столько времени на то, чтобы перемывать кости друг другу.
Но тут его взгляд упал на неоконченное письмо, и он подумал, что, быть может, Кайто будет интересно узнать и об этом тоже. В конце концов, интриги были совершенно неотъемлемой частью "волшебного" мира манрёсю, который мог быть назван царством красоты, но отнюдь не справедливости и благородства.
— Так что ещё за Ленардо? — переспросил Миреле, откладывая в сторону кисть и накрывая тушечницу крышкой.
Ещё недавно Ленардо был новичком в квартале, но не тем новичком, которые, подобно Миреле, поначалу ведут себя застенчиво и не решаются бунтовать против установленных традицией правил. Нет, он появился подобно вспышке молнии — яркий, наглый и самоуверенный, обладающий глубокой убеждённостью в том, что он имеет право поступать, как ему вздумается, и подчинять всё собственному желанию. На тех, кто обладал менее решительным характером, это произвело впечатление, и они начали клониться в его сторону, как слабые ветви дерева клонятся туда, куда их ведёт порывом ветра.
Остальные — большинство "старожилов" в квартале — начали роптать. Однако была в Ленардо одна черта, которая давала ему преимущество над всеми — он не гнушался играть в открытую, в том числе, доводить закулисные интриги до публичного скандала с бросанием обвинений в лицо и осыпанием друг друга самыми грязными ругательствами. Его прямой напор и грубость сбивали с толку даже актёров, наиболее искушённых в искусстве плетения интриг — они не решались, не умели или не хотели вести себя так же, и в результате Ленардо оставался в выигрыше.
Нечто подобное произошло раньше с Ксае, который не желал снисходить до тонкой паутины интриг и применял против своего противника грубую физическую силу — с ним просто-напросто опасались связываться.
Но если Ксае интересовал исключительно Ихиссе, и последнего сочли за лучшее отдать ему, чтобы, как говорится, не будить чудовище, то амбиции Ленардо простирались гораздо дальше, нежели союз с одним из популярных актёров.
В своей игре он также не желал придерживаться традиций и на сцене вёл себя почти так же, как в жизни — грубо, вульгарно, ярко. Он переиначивал традиционные роли на свой странный лад, импровизировал и добавлял в спектакли те нотки, которые, судя по всему, вдохновляли его самого — злость, скандальность, откровенная пошлость.
Как ни странно, но на многих это также произвело впечатление, и у него образовалась своя группа поклонников — что называется, прихлебателей. Они смотрели ему в рот, аплодировали каждому его шагу и готовы были соглашаться с каждым его утверждением.
С этой поддержкой самоуверенность Ленардо, который и без того был высокого мнения о самом себе, возросла практически до небес. Он стал в открытую провозглашать себя гением, равным которому в квартале нет, и критиковать игру всех и каждого, включая тех, кто занимал наиболее высокие места в негласной иерархии манрёсю.
Алайя, казалось бы, единственный мог остановить всё это, но когда Ленардо встречался с главным наставником, то вся его наглость волшебным образом утихала. С Алайей он вёл себя подчёркнуто обходительно, всячески льстил ему, угождал и выказывал своё огромное почтение, так что тот его не трогал. Судя по всему, он был не так уж глуп, этот Ленардо, и понимал, где может выпустить на волю своё самомнение и бунтарские наклонности, а где их пока что следует придержать.
Прочие актёры, из тех, что не пожелали признавать в Ленардо талант и считали его просто дерзким, наглым и грубым выскочкой, пока что терпели, посчитав ниже своего достоинства открытое противостояние с подобным человеком.
Возможно, именно это и стало их ошибкой.
Скандал разразился летом, во время распределения ролей для одного из главных спектаклей осенних праздников, посвящённых Дню Равноденствия. Собственно говоря, это распределение было лишь пустой формальностью — всем и так было ясно, что главные роли достанутся тем же, кто играл их в прежнем сезоне. Всем, кроме Ленардо.
Несмотря на его притязания, главная роль досталась Андрене, и Ленардо устроил ему отвратительную сцену, высказав всё, что думает о нём и о его успехе, якобы купленном исключительно через постель покровительницы.
С этого дня началось противостояние, которое назревало уже давно.
Некоторая часть манрёсю поспешила перебраться на сторону Ленардо — уже не столько из преклонения перед его талантом, сколько ради того, чтобы встать в оппозицию к прежним кумирам. Они в открытую рассказывали, что никогда не считали Андрене и прочих актёров, считавшихся неприкосновенными для критики, такими уж талантливыми, но вынуждены были молчать, поскольку знали, что никто не посмеет их поддержать.
Ситуация осложнилась тогда, когда Ленардо обрёл влиятельную покровительницу — как будто бы не он сам не так давно бросал прочим актёрам обвинения в том, что их слава была заработана исключительно постелью. Не гнушаясь пользоваться тем же самым способом, в котором он гневно изобличал других, он уговорил свою любовницу дать ему денег на постановку собственного спектакля, в котором он, разумеется, собирался исполнить главную роль.
Таким образом, возникла неслыханная ситуация — в Праздник Осеннего Равноденствия, когда, по традиции, весь императорский двор навещал квартал манрёсю, на сцене должны были быть исполнены не один, а два спектакля.
Квартал раскололся на две половины.
Ленардо, почувствовав свой шанс добиться гораздо более высокого положения, чем ему прежде мечталось, бросил все свои силы — не столько даже на спектакль, сколько на то, чтобы собрать вокруг себя как можно большее число сторонников. Он не гнушался даже самыми мелкими сошками в квартале — общался с ними лично, сулил различные выгоды, заручался поддержкой.
Андрене взирал на всё это с отвращением и не мог заставить себя снизойти до подобных методов, несмотря на то, что чувствовал, что былое влияние утекает от него, как вода из решета. Он привык к своей славе как к чему-то само собой разумеющемуся и не желал повторно доказывать, что имеет на неё право. Тем не менее, игнорировать сложившуюся ситуацию он не мог при всём желании, и с удвоенным рвением взялся за репетиции. Превосходное исполнение, удостоившееся похвалы Императрицы, единственное могло подтвердить его звание одного из лучших актёров в труппе. Вскоре его позиция стала известна в квартале: настоящий талант говорит сам за себя, а тот, кто им не обладает, пытается воспользоваться другими, подлыми методами. Но умный человек сумеет отличить настоящую жемчужину от поддельной, и первой нет нужды специально украшать себя.
Алайя не поддержал инициативу новичка и оставался наставником для тех актёров, которые участвовали в традиционной постановке. Но, в то же время, он не наложил никаких наказаний на тех, кто пожелал играть в спектакле Ленардо, и всё должен был решить выбор, который сделает Светлейшая Госпожа во время празднований.
— Вот я и говорю, что Ленардо наверняка захочет побеседовать и с тобой тоже, — заключил свой рассказ Юке. — Несмотря на то, что ты уже столько времени не появляешься на репетициях, и ручаюсь, что большинство в квартале позабыли, как тебя зовут. Этот Ленардо — пронырливый тип. Кажется прямым, как палка, но в глубине души — хитрая змеюка. Не нравится он мне.
— М-да, — только и смог ответить Миреле.
Уже больше года он не появлялся на вечерних репетициях, выторговав себе это право отношениями с Кайто. Несмотря на то, что эти отношения не переходили грань дружеских, Кайто исправно платил Алайе причитающиеся тому деньги, и Миреле мог пользоваться теми же преимуществами, что и актёры, имевшие покровительниц. Он отказался от участия в спектаклях, в которых всё равно исполнял лишь глубоко второстепенные роли, и, таким образом, весь этот грандиозный скандал прошёл мимо него.
— Я уже встречался с ним, — добавил Юке.
— И чем это закончилось?
— Ничем. Я сказал, что хочу быть нейтральной стороной. — Юке пожал плечами. — Ему ничего не оставалось, кроме как отступиться от меня. Что он может мне посулить? Главные роли в спектаклях меня не интересуют. Вроде бы, он всё понял и не стал настаивать. Из чего я и заключаю, что он не глуп. Но всё равно мне не нравится.
Пророчество Юке сбылось — не прошло и трёх дней, как Ленардо навестил Миреле.
Произошло это, что самое интересное, днём, когда большинство обитателей квартала отдыхало после утренних танцевальных репетиций.
Миреле, как обычно, не спал и, услышав стук в дверь, в первое мгновение подумал, что это Кайто. Они встречались довольно редко — больше переписывались — и в его павильоне Кайто не появлялся никогда; мысль о том, что он каким-то образом самостоятельно нашёл его дом и не побоялся появиться в нём, удивила и обрадовала Миреле.
Взволнованный, он поспешил на веранду, но это оказался неизвестный ему человек.
— Привет, я Ленардо, — сразу же представился тот. — Мы ещё незнакомы, но, по-моему, пришла пора это исправить. Может, прогуляемся, пока в квартале не слишком много народа?
Он улыбался широкой и, вроде бы, доброжелательной, но отчего-то всё равно неприятной улыбкой.
Миреле согласился, испытывая внутреннюю неприязнь, но не желая поддаваться первому и, возможно, ошибочному впечатлению.
Внешность у Ленардо была тоже какая-то странная — одновременно вызывающая, притягивающая и отталкивающая. У него были тёмные волосы, выкрашенные не полностью, а отдельными прядями — в красный и синий цвет; сочетание цветов в его одежде казалось совершенно негармоничным и безвкусным, но, в то же время, отвести от его наряда взгляд было довольно трудно.
Вдобавок ко всему, фасон его одеяния тоже никак нельзя было назвать традиционным — правый рукав отсутствовал напрочь, оголяя плечо, покрытое затейливой татуировкой.
Ленардо, не утруждая себя какими-то особенными предисловиями, довольно быстро перешёл к делу.
— В этом мире всегда выживает сильнейший, и это наблюдается во всём, вплоть до законов в растительном и животном царстве, — уверенно говорил он, идя по аллее и рассыпая вокруг себя крошки от булки. Маленькие птички тут же налетали на них и отчаянно боролись между собой, как будто стремясь подтвердить своим примером сказанное, но проходило немного времени, и другая птица, более тяжеловесная и неторопливая, опускалась на аллею и вырывала "награду" из клювиков своих меньших собратьев. — Если же кто-то не обладает инстинктом хищника от рождения и, соответственно, не может победить, то единственная возможность преуспеть для него заключается в том, чтобы примкнуть к сильнейшему. Стая, обладающая матёрым вожаком с острыми зубами — вот естественная группа для этого мира. Примкнуть к такой группе — значит выжить. И так будет всегда.
— Алайя, да и господин Маньюсарья тоже, всегда говорили нам, что основная цель актёра — это творить искусство, — возразил Миреле ровным тоном. — Пусть даже ценой собственной жизни. Поэтому я не могу согласиться с тем, что выживание — это главное. Если бы каждому человеку хотелось только жить, и ничего больше, то самоубийц не существовало бы вовсе.
— Искусство должно отражать реальность, — заявил Ленардо, усмехаясь. — Приходи на репетицию моего спектакля, и ты увидишь то, что изменит твои представления о жизни. Человек состоит из злости, похоти и стремления к власти. Человеческая душа полна мерзости, и моя цель — показать это во всей красе. Мой успех подтверждает то, что это мнение абсолютно верно. Люди видят то, что я делаю, и их ужасает это, но в то же время они не могут отвести взгляд. Это как наркотик — они хотят ещё и ещё, потому что прекрасно знают, что всё это — правда, не прикрытая лживой масочкой добродетели.
— А ваша... госпожа тоже разделяет это представление о жизни, которое, как я понимаю, будет отражено в вашей постановке? — поинтересовался Миреле.
— Абсолютно, — осклабился Ленардо. — Впрочем, даже если бы не разделяла. Мне на неё наплевать. Я всего лишь использую её, как использовал бы любого другого на пути достижения своей цели. Видишь, я честен и не скрываю этого. И, тем не менее, у меня есть сторонники, и их много. Человек готов смириться даже с тем, что его используют, если он видит истинную силу, которая заключается в способности вырвать из когтей другого то, что принадлежит тебе по праву. Можно сколько угодно прятаться от этой истины, но когда она застигает тебя врасплох, так что ты не успеваешь отвести глаза — ты покорен и склоняешь голову.
Миреле пообещал посетить одну из репетиций, и на этом разговор был окончен.
В течение нескольких дней он сдержал своё слово и, действительно, увидел то, что, в некоторой степени, изменило его представления о жизни.
Спектакль был наполнен грубой эротикой и завершался сценой каннибализма — главный герой, роль которого исполнял Ленардо, убивал своего любовника, расчленял его тело на части и с аппетитом съедал эти куски.
Что самое ужасно, Ленардо был отнюдь не бесталанен, и от его игры действительно бросало в дрожь.
Чтобы избавиться от впечатления, вызванного этим чудовищным спектаклем, Миреле решил посмотреть на репетицию Андрене. Там всё было достаточно чинно, благопристойно и приятно для глаза, но — Миреле не мог не признать этого — на фоне постановки Ленардо всё это смотрелось достаточно бледно.
После окончания действия Миреле решился подойти к Андрене.
Теперь, когда последнего покинула большая часть поклонников, он уже не выглядел настолько высокомерным, как в первую их встречу и, казалось, был рад снизойти до истинного ценителя его игры.
Перво-наперво Миреле уверил Андрене, что он является таковым, а потом задал осторожный вопрос:
— Вы видели игру Ленардо?
Андрене скривился.
— Это ничтожество — мне не соперник, — отрезал он, теряя самообладание. — Этот жалкий выскочка играет на самых грубых чувствах, но долго его успех продлиться не может. Скоро все остальные отойдут от шока, и тогда голова вернётся к ним на место, а я просто подожду этого момента. Я не собираюсь приходить на его репетиции и тешить его самолюбие тем, будто бы я во что-то ставлю его игру и присматриваюсь к ней.
— Но вы должны это сделать, — настаивал Миреле. — Хотя бы для того, чтобы ужаснуться. Красота и мудрость должны победить уродство и жестокость, но этого не произойдёт, если они будут прятаться от их вида. Вы ведь когда-то сыграли роль Энис, мудрой женщины, которая произвела на меня самое большое впечатление из увиденного. Ваш талант беспримерен, но я очень боюсь, что свет настоящей жемчужины потеряется в кричаще ярких, грубо размалёванных декорациях.
Андрене молчал, но, казалось, эти слова произвели на него некоторый эффект.
Вечером Миреле поделился своими впечатлениями с Юке.
— Ну и кого ты собираешься поддерживать? — поинтересовался тот.
— Конечно, Андрене, — ответил Миреле. — Он, может быть, не очень правильно себя ведёт, но всё-таки в его игре есть благородство, достоинство, красота. Ленардо тоже не бездарен, отнюдь. К сожалению... Я, впрочем, всё равно не верю, что он может одержать верх.
— Думаешь, благородство всегда побеждает грубость и наглость? — пожал плечами Юке. — Я вот не уверен.
— По-твоему, Светлейшая Госпожа может оценить подобного рода спектакль? — недоверчиво спросил Миреле. — Я скорее поверю в то, что, увидев такое, она возмутится и разгонит всю труппу манрёсю к демону Хатори-Онто. Я не очень понимаю, почему никому в голову не приходит такая мысль. Ленардо роет самому себе могилу. И всем нам заодно.
— Но ведь Алайя не запрещает постановку, — резонно заметил Юке. — А ведь он в курсе всей дворцовой жизни, и ему известно то, что не известно нам. Возможно, то, что мы видим — всего лишь часть другой игры, более сложной и запутанной, и протекающей на более высоком уровне.
Вскоре Миреле представилась возможность узнать, насколько верной была эта догадка.
Он описал сложившуюся ситуацию в письме к Кайто, а в ответ получил приглашение к нему домой.
"Для меня всё это давно уже не новость, хотя я и наблюдаю за этим противостоянием, так сказать, с противоположной стороны ограды, — писал Кайто. — Если хочешь, я могу и тебе продемонстрировать истинное положение вещей. В конце недели в моём доме будет званый ужин, на который приглашены многие высокопоставленные гости. Приезжай тоже, и я разъясню тебе то, о чём не могу говорить в письме".
Для Миреле это была первая возможность выбраться за пределы квартала манрёсю за много лет, и, конечно, он поспешил ею воспользоваться.
В назначенный день за ним прислали экипаж, который ждал его у ворот дворцового сада и повёз по извилистым улицам столицы.
Шёл дождь, снаружи царила абсолютная темнота, и это было удивительно для Миреле, привыкшего к свету многочисленных фонарей в квартале. Он то и дело порывался распахнуть занавески в неосознанном ожидании, что после этого в карету хлынет свет, но за окном было куда темнее, чем снаружи, и ему оставалось только крепче сжимать в руке масляный светильник.
Экипаж то и дело подпрыгивал на ухабах, и слабый огонёк внутри стеклянной лампадки трепетал, почти затухая. Подковы лошадей громко цокали по камням мостовой, капли дождя барабанили по крыше.
Снаружи тянуло холодом, и Миреле оставалось сильнее кутаться в свою затканную золотой нитью накидку, тяжёлую и жёсткую — появляться в доме аристократа в привычном тёмном платье не представлялось возможным. Наряд был красив, но совершенно не грел.
Слуги, присланные Кайто за ним, за всё время не произнесли ему ни слова, но Миреле не знал, чем это объяснить — то ли презрением, которое даже простолюдины питали к актёрскому сословию, то ли тем, что так было принято.
Наконец, экипаж остановился у ворот, и перед Миреле распахнули дверь.
Он сделал шаг прямо в темноту, и под ногами у него захлюпало — знатность имени и богатство не защищали от разгула стихии, и главная аллея, ведущая к особняку, утопала в лужах точно так же, как какая-нибудь улочка в Нижнем Городе.
Слуга, подскочивший к нему, услужливо поднял над его головой зонтик.
Первая и главная перемена, которую ощутил Миреле, витала в воздухе. Императорский сад был пропитан тяжёлым сладковатым запахом — весной и летом это был аромат цветов, зимой — дым благовоний; здесь же его совершенно не ощущалось, и Миреле чувствовал только терпкий запах листьев, напоенных дождём. Он приносил с собой ощущение свободы и облегчения, но свобода была почему-то с привкусом печали.
В этот дождливый день все фонари в саду были погашены, и только дом слабо светился изнутри, вырисовываясь во мраке причудливой громадой с изогнутыми крышами.
Когда они уже подходили, двери внезапно распахнулись, и изнутри хлынули потоки света, на мгновение ослепившие Миреле.
Вход охранялся двумя каменными львами, в величавой и спокойной позе располагавшимися по обе стороны от крыльца. В проёме дверей стоял Кайто в домашнем платье, с уличным светильником на длинном шесте и улыбался.
Увидев гостя, он отмахнулся от слуг и поспешил навстречу, не обращая внимания на усилившийся ливень. Подхватив Миреле под локоть, он со смехом затащил его в дом. В суматохе слуга с зонтиком был оттеснён в сторону, они оба промокли, и парадную накидку пришлось снять.
Некоторое время спустя Миреле сидел на диване в одной из гостевых комнат, слабо освещённой четырьмя светильниками. Живя в квартале, он привык думать, что чем больше фонарей — тем выше статус их владельца, но оказалось, что у аристократов в моде полумрак.
— Считается, что неяркое освещение способствует вдохновению. Мы же все поголовно — поэты, художники и философы, — сказал Кайто не то с иронией, не то с затаённой гордостью. — Только играть на сцене не умеем. Но это — ваша привилегия.
Миреле скользил взглядом по комнате. Стены были расписаны картинами, но не такими яркими и изобилующими сочными цветами, как всё в квартале. В них преобладали коричневатые тона, считавшиеся среди манрёсю чуть ли не запретными — недаром же одеяние Миреле с самого начала считалось крайне неудачным выбором.
— Прежде мне казалось, что в домах у знатных господ всё примерно так же, как у нас, только более роскошно, — заметил он, разглядывая деревянные резные светильники, подвешенные в четырёх противоположных углах под потолком. — Но теперь я вижу, что обстановка очень различается.
— Так и должно быть, мы ведь приходим к вам, чтобы удивиться и окунуться в другой мир.
Кайто сказал это "мы" так естественно, как будто не делал никакого различия между собой и женщинами, приходившими в квартал, чтобы найти любовников.
Миреле сидел, кутаясь в его тёплую накидку, подбитую мехом, и старался не вспоминать о том, что когда-то это уже было с ним — чужая одежда, наброшенная на его плечи, чтобы согреть, чужой запах, пропитывающий тело.
— Я бы не хотел показываться среди твоих гостей, — сказал он то, о чём думал на протяжении всей поездки. — Многие манрёсю обучаются придворному этикету и могут, при необходимости, сыграть роль знатного господина, но я с самого начала отбросил подобные уроки, считая, что для меня в них нет надобности. Во мне сразу распознают актёра, несмотря на мой неприглядный вид, и получится скандал.
Он боялся, что Кайто начнёт его отговаривать, но тот удивил его, сразу же согласившись.
— Да, я был уверен, что ты решишь именно так, — сказал он. — Ну и прекрасно. Гостей будет принимать моя сестра, она хозяйка в доме. Я покажусь ненадолго и приду к тебе — будем подглядывать, как проказничающие дети.
Он усмехнулся.
Миреле невольно вспомнилась их первая встреча, неловкая и неуютная для обоих; постоянные извинения Кайто, его растерянность. Тогда казалось, что они всегда будут чувствовать себя скованно в обществе друг друга, но уже во вторую встречу всё волшебным образом переменилось, и беседа потекла так естественно, что можно было даваться диву.
Теперь Миреле иногда пугало и заставляло себя чувствовать неуютно другое — то, что он ощущал себя рядом с Кайто слишком свободно, как будто знал этого человека всю жизнь.
Некоторое время спустя тот ушёл, оставив Миреле одного, а потом, как и обещал, вернулся.
Кайто отодвинул одну из стенных панелей, расписанную горным пейзажем, и оказалось, что за ней скрывался потайной ход.
— Не надо, — остановил он Миреле, взявшего в руку подсвечник с горящей свечой. — Мы должны быть невидимыми и бесшумными.
Таким образом, Миреле пришлось ступить в темноту, которая стала совершенно непроглядной после того, как Кайто задвинул панель на место. Он был вынужден опереться на его руку, чтобы не оступиться, и это ощущение — чужая рука, которая ведёт его во тьме, вдруг показалось странно печальным и знакомым, как будто он снова оказался в детстве и семенил куда-то за старшим братом или сестрой, устроившим ночное приключение.
Были ли у него братья и сёстры?
Пока Миреле предавался этим размышлениям, и его сердце обливалось тоской, их путь подошёл к концу.
— Смотри, — прошептал Кайто, придавив Миреле своим весом к стене, в которой были проделаны две дырки — как раз на уровне глаз.
Миреле посмотрел, и его взгляду открылась роскошно обставленная гостиная, наполненная людьми в парадных одеяниях.
— Приглядись вон к тем двум дамам, которые сидят за игральной доской, — беззвучно посоветовал Кайто, почти касаясь губами уха Миреле. — Одна из них — давняя покровительница Андрене. Вторая — любовница Ленардо.
Две обозначенные госпожи сидели перед небольшой мраморной доской, расчерченной на изумрудные и золотистые квадраты. Изящные фигурки, которыми они играли, были выполнены из нефрита, слоновой кости и других благородных материалов — дамы приподнимали их своими тонкими белыми пальчиками, унизанными перстнями, изящным движением переставляли на другую клетку, и в глазах окружающих загорался хищный блеск. Остальные гости столпились вокруг них и, очевидно, результат партии представлял для них немалый интерес.
— Кажется, у нас ничья, госпожа Ирене, — наконец, протянула одна из дам томным голосом. — Предлагаю сойтись на том, что это была хорошая партия, не принесшая никому победы, однако доставившая нам обоюдное удовольствие.
Миреле и без всяких уточнений был уверен в том, что это любовница именно Ленардо — они с ним были даже чем-то похожи внешне. Разумеется, ни о какой вульгарности в облике этой изящной дамы речи не шло, но было что-то наглое и грубое во взгляде её чёрных глаз, в изломе тонко выщипанных бровей, в кривой усмешке ярко-алых губ.
— Думаю, мы сможем выяснить победительницу в следующий раз, — ответила ей противница. — Ведь не в последний же раз встречаемся, госпожа Кана.
Да, это без сомнений была покровительница Андрене — смотревшая на свою соперницу с таким же снисходительным презрением, с каким её любовник взирал на всех других актёров. И она точно так же не желала соглашаться на ничью, отказываясь признавать себя не то что побеждённой — просто равной кому-либо.
Тёмные глаза Каны вспыхнули от бешенства, но лицо осталось спокойным.
"Я дала тебе шанс закончить игру полюбовно, — прочитал Миреле в этом хищном взгляде. — Но ты от него отказалась. Теперь берегись!"
— В таком случае, если прекрасная хозяйка вечера не возражает, я хотела бы развлечь присутствующих одним фокусом, которому научилась в квартале манрёсю, — заявила Кана, поднимаясь из-за игрального столика и обмахиваясь веером.
Гости не возражали, и вскоре в гостиной развернулся настоящий кукольный театр. Госпожа Кана достала откуда-то марионетку и продемонстрировала гостям своё мастерское умение управлять ею, дёргая за многочисленные ниточки.
Куколка с невыразимо печальным, хотя и улыбающимся личиком, послушно кланялась зрителям, танцевала, торопилась куда-то, падала на стол, как будто бы в отчаянии, а потом взлетала ввысь, повинуясь движению руки Каны, увлекшейся своим занятием и заставлявшей её выделывать всё более и более сложные фигуры.
— Поаплодируем нашему артисту. Думаю, он заслужил щедрую награду, — наконец, сказала Кана, отпустив куколку, тотчас же безжизненно повалившуюся на стол, и под всеобщий хохот переодела её в роскошное шёлковое облачение, сверкавшее от многочисленных драгоценностей и не уступавшее нарядам большинства гостей.
Видно было, что этот номер был запланирован заранее.
— Спасибо, спасибо, — "говорила" куколка голосом кого-то из собравшихся, по достоинству оценивших шутку, и многократно кланялась.
Разрисованное личико её, казалось, грустнело всё больше и больше, и у Миреле, глядевшего на всё это, дёргались уголки губ.
Но вдруг госпожа Ирене, безмолвно наблюдавшая за представлением из своего кресла, поднялась на ноги и прошлась по комнате.
— Ваше мастерство, безусловно, заслуживает всяческих похвал, госпожа Кана, — проговорила она. — Но не кажется ли вам, что прочные нити, привязанные к рукам, ногам и шее этой куколки, причиняют ей боль? Пусть мы говорим всего лишь об игрушке, но всё-таки... Я — человек сострадательный. Я предпочитаю иные методы.
С этими словами она подошла к столу, выпутала марионетку из обвязавших её со всех сторон нитей, и, ко всеобщему изумлению, проделала с ней все те же самые фокусы, что и госпожа Кана, но на этот раз куколка двигалась сама, как будто бы по волшебству.
Гости восторженно ахали.
— Это называется "магнетизм", — пояснила собравшимся госпожа Ирене, удовлетворённая произведённым эффектом. — Наиболее простая магия из тех, которой пользуются жрицы... Ах, конечно же, священная магия не предназначена для того, чтобы быть использованной для потехи, поэтому я очень прошу собравшихся не разглашать этой маленькой тайны, — проговорила она, как будто бы спохватившись, но глаза её смеялись, а улыбка была исполнена затаённого торжества.
Миреле уже знал, что близость к жрицам, в чём бы она ни выражалась, сразу же возносила человека над остальными, и умение продемонстрировать эту близость непринуждённо, как сделала госпожа Ирене, несомненно, было оценено по достоинству.
Взгляд госпожи Каны пылал от ненависти.
— Пойдём, — шепнул Кайто на ухо Миреле.
Тот едва нашёл в себе силы кивнуть.
Они прошли обратно тем же путём, в непроглядной темноте, держась друг за друга.
— Теперь ты понимаешь? — спросил Кайто, когда они вернулись в гостевую комнату.
— Да, — кивнул Миреле. — Эти дамы полагают, что используют манрёсю, как инструменты своей борьбы, а манрёсю считают, что используют своих дам.
— В этом мире всегда кто-то кого-то использует, — пожал плечами Кайто. — А потом использованный и используемый меняются местами. Правда, не всегда именно друг с другом.
Миреле, вздрогнув, обернулся к нему.
Кайто сидел, протянув руки над жаровней, которую за время их отсутствия принесли в комнату слуги, и с задумчивым видом глядел на огонь.
— Так ты тоже придерживаешься позиций, близких к мировоззрению Ленардо? — спросил Миреле.
Кайто посмотрел на него, и взгляд его, сделавшийся мутновато-бессмысленным, вдруг прояснился.
— Я просто слишком долго прожил, глядя на дворцовые интриги, — сказал он. — Я бы хотел забыть всё это. Но не могу.
Что-то дрогнуло в груди у Миреле.
— Забыть всё это и сбежать к актёрам?.. — спросил он медленно, произнося каждое слово с некоторым трудом. Он не знал, что заставило его задать этот вопрос.
— Ты предлагаешь мне сделать именно это? — мягко улыбнулся Кайто. — Походатайствуешь тогда за меня, когда мне всё окончательно осточертеет? Чтобы меня взяли в труппу?
Странное чувство, охватившее Миреле, прошло. Он смог выдохнуть.
— Всенепременно, — ответил он, усмехнувшись. — Переедешь ко мне в павильон и будем выступать в паре. Играть глубоко второстепенных персонажей, абсолютно не интересных зрителям.
— А, кому какое дело до зрителей, — заявил Кайто, сползая на пол и прислоняясь к стене.
Он заложил руки за голову, раскинул ноги и в этой далеко не самой изящной позе продолжал смотреть на огонь. Языки пламени плясали, отражаясь, в его светло-карих глазах, и это было единственное движение в его лице, исполненном расслабленного спокойствия.
Миреле сел рядом с ним, протянув руки к жаровне тоже.
— Скажи, а я могу попросить тебя об одной услуге? — спросил он, поколебавшись.
— Всё, что захочешь, — рассеянно откликнулся Кайто.
— Та кукла, с которой они сейчас забавлялись в гостиной... Может быть, она не слишком нужна госпоже Кане? Как думаешь, если ты попросишь подарить её тебе, она не откажет?
— О, я уверен, что Кана теперь не захочет видеть эту марионетку до конца своих дней, — усмехнулся Кайто. — И по возвращении домой несчастного игрушечного актёра ждёт весьма печальная участь. Точнее, ждала бы, если бы ты не захотел вырвать его из лап смерти. Ладно, пойду посмотрю, что можно сделать. Но думаю, что Кана и правда мне не откажет.
Он ушёл и вернулся, в самом деле, с марионеткой.
— Вот, держи, ты спас её от поругания, — улыбнулся он, протянув куколку Миреле. — Правда, роскошный наряд с неё успели снять, уж слишком он дорогой. Но разве это что-то значит в сравнении с тем, что она попала к доброму хозяину, который никогда не заставит её смеяться и плакать на потеху толпе?
— Я сошью для неё другой, — пробормотал Миреле. — Тёмный и неказистый, но теперь это она будет наблюдать за моими представлениями, а не я — за её.
И спрятал печальную куколку в рукав.
* * *
В начале Второго Месяца Ветра, когда деревья в императорском саду покрылись золотыми листьями, пришёл тот день, когда исход двойного противостояния должен был решиться.
В Праздник Осеннего Равноденствия ворота квартала были распахнуты для высочайших гостей, пожаловавших с друзьями и семьями. Кайто тоже был где-то среди них, но Миреле не мог демонстрировать при всех своё знакомство с ним и не смел выискивать его среди толпы взглядом.
С раннего утра он побывал в павильоне, в котором готовился к своему выступлению Андрене. Тот выглядел бледным, однако решительным.
— В этот день решается судьба всего квартала, — криво усмехнулся он. — И тех законов, которые правят в нём. Среди актёров всегда встречались выходцы из простонародья, но прежде они должны были отказаться от своей нечистой крови, входя в наши ворота. Теперь же известные нам люди желают не только помнить о своём происхождении и о принципах, внушённых им, но и навязать их остальным под видом мирового закона. Я не останусь в квартале, в котором победят грубость и пошлость Нижнего Города. Но я сделаю всё, что в моих силах, чтобы этого не произошло.
Казалось, происходящее преобразило его лицо, оставив на нём несколько горьких складок и отпечаток какой-то безнадёжности, которая сквозила во взгляде, делая его более жёстким и отчаянным. Андрене совершенно очевидно постарел внешне, лишившись своей прежней утончённости, и Миреле, наверное, был единственным, кому эти перемены казались хорошим признаком. Для него картина противостояния, после увиденного у Кайто, выглядела немного по-другому, но он чувствовал, что в Андрене происходит его собственная, решительная борьба не на жизнь, а насмерть, и это казалось чем-то правильным и достойным уважения.
"К каждому человеку однажды приходит час смертельной битвы, в чём бы она ни выражалась", — проскользнуло в его голове.
Для Андрене этот час настал, и Миреле изо всех сил желал ему победы — не только потому, что был согласен с его принципами.
Несмотря на разгар осени, царила удивительно тёплая погода, и сцену, благодаря этому, решили перенести на открытый воздух. Соединившись с остальными актёрами, не участвовавшими ни в одном из представлений, Миреле наблюдал за тем, как придворные рассаживались на приготовленных для них стульях, как слуги раскидывали балдахины над головами дам. В глазах зарябило от разноцветных шлейфов, от сверкания драгоценных камней в причёсках, от причудливых рисунков и птичьих перьев в веерах.
Актёры столпились поближе к сцене, и получилось так, что зрители — и придворные, и манрёсю — как бы естественным образом разделились на две половины, но Миреле видел, что в одной из этих половин собрались, преимущественно, поклонники Андрене, в другой — те, кто поддерживал Ленардо.
Несмотря на "подготовительные работы", проведённые последним, число зрителей по одну и другую сторону от сцены оказалось примерно одинаковым.
Наконец, были вынесены два богато украшенных кресла, поставленных во главе полукруга, сформированного зрителями. Все придворные расселись, актёры почтительно стояли в сторонке — сидеть в присутствии придворных дам им, разумеется, не разрешалось. Появились высочайшие гости, и все присутствующие пали ниц.
Растянувшись на траве, Миреле видел краем глаза тяжёлую походку Императрицы, опиравшейся на руку своего молодого и прекрасного спутника. Светлейшая Госпожа была уже в возрасте, грузна, и на лице её было какое-то равнодушно-усталое выражение, как будто происходящая беспрецедентная борьба, равно как и усилия актёров заслужить её одобрение, нимало её не волновали.
Всё это Миреле увидел, когда Императрица села в своё кресло, и все остальные смогли подняться на ноги.
— Садись, Хаали, — велела она с материнской нежностью в голосе, но, вопреки своим словам, ещё какое-то время не отпускала руку спутника, почтительно склонившегося перед её креслом.
Выражение её лица менялось при взгляде на него — тяжёлые веки чуть приподнимались, взгляд светлел, и даже набелённые щёки, казалось, несколько свежели. Поговаривали, что молодой любовник-чародей совершенно прибрал её к рукам, и сейчас, глядя на их отношения, трудно было в это не поверить.
Про Хаалиа ходило и множество других слухов. Обладание какими-то особенными секретами в постели приписывалось во все времена любому из фаворитов, так что в этом не было ничего нового. Однако находились те, кто утверждал, будто Хаалиа в императорского спальне вовсе и не "трудится" в обычном смысле — а только показывает Императрице некие картины, которая та смотрит ночами напролёт и ничего, кроме них, видеть не желает.
В последнюю сплетню не очень-то верили, не представляя, чтобы кто-то, включая Светлейшую Госпожу, мог предпочесть постельным утехам с молодым любовником развлечения иного рода, но Миреле, всё ещё помнивший то ощущение, которое охватило его при первой встрече с Хаалиа, был склонен думать, что она, быть может, не так уж далека от истины.
Так же утверждали, будто Хаалиа обладает секретом бессмертия и вечной молодости, умеет менять своё лицо и превращаться в различных животных, что он — сын Солнечного Духа из свиты Великой Богини, что ему доступны все секреты, тщательно оберегаемые жрицами, и даже больше них, что по ночам он летает над городом в своём "солнечном" обличье, что мужчин он любит больше, чем женщин, а в целом спал с каждым во дворце, включая нижайших слуг, что он покровительствует актёрам...
Последнее, впрочем, было самой что ни на есть правдой.
Судя по тому, что Миреле слышал, Хаалиа изменил жизнь в квартале и отношение к манрёсю к лучшему, сам был большим ценителем искусства и умел сказать такие слова, которые разжигали в любом актёре вдохновение и желание работать дальше, как бы опустошён тот ни был.
Его обожали, и это обожание сейчас промелькнуло во множестве взглядов, устремлённых к тому креслу, в которое он сел.
Он был одет в ярко-золотое, невыносимо сверкающее одеяние, как будто старался сознательно подчеркнуть свою принадлежность к свите Богини-Солнца, насколько бы вымышленными ни казались слухи о его волшебном происхождении.
Хаалиа развернул свой веер, украшенный каким-то странным, причудливым рисунком — как показалось Миреле издалека, это были глаза; множество глаз, запутавшихся в сплетённых ветвях дерева и походивших на диковинные цветы. Это был знак к началу представления.
Андрене выпал жребий выступать первым, и Миреле, который считал такой порядок менее удачным, следил за ним с тревогой. Но его опасения развеялись почти сразу же — Андрене играл так, что, в самом деле, превзошёл самого себя. Может быть, он действительно посетил репетицию Ленардо, и это подвигло его на большие усилия, а, может быть, решительность борьбы открыла в нём новые таланты, до сей поры дремавшие, но он выступал блестяще — много лучше, чем когда-либо.
Ленардо же, как оказалось, вынудили отказаться от наиболее вызывающих моментов в представлении, объяснив это тем, что подобная дикость — не для глаз Светлейшей Госпожи. Он был вынужден повиноваться, и, несмотря на то, что спектакль по-прежнему оставался шокирующим, большую часть своей грязной привлекательности он утратил.
Миреле был совершенно уверен в исходе борьбы — если всё, конечно, не решит какой-нибудь нюанс отношений "свыше", между госпожой Каной и госпожой Ирене.
Но получилось не так, как он рассчитывал.
Когда оба представления были завершены, и взмокшие актёры заняли свои места в числе зрителей, Светлейшая Госпожа подняла взгляд, остававшийся таким же равнодушным. Казалось, её ничуть не тронули ни мастерство Андрене, предпринявшего сверхчеловеческие усилия, ни наглость Ленардо, не побоявшегося высочайшего гнева за свою дерзость.
"Я уже столько видела этих представлений, — казалось, говорил этот взгляд. — Ничего нового под солнцем".
— Пусть Хаали решит, кто из исполнителей главных ролей более достоин награды, — промолвила Императрица. — Он знаток искусства, знаток человеческой души... Я доверяю свой выбор ему.
По толпе придворных пробежал изумлённый ропот, подобный шелесту деревьев при сильном порыве ветра.
Манрёсю были тоже удивлены, но удивлены приятно. Это было то решение, с которым никто из них не посмел бы спорить, потому что Хаалиа невозможно было обвинить ни в дурном вкусе, ни в пристрастности — он относился с равной симпатией к любому из актёров, и у него никогда не было любимчиков.
На мгновение мир застыл.
Две половины зрителей замерли в ожидании последнего витка борьбы, и, казалось, каждый в этот момент обрёл своего соперника и смертельного врага — того, чей взгляд он видел напротив, и в чьих глазах читал такие же, как у себя, ярость, азарт и предвкушение победы.
Хаалиа захлопнул свой веер и, прищурившись, поднял его, чтобы воспользоваться им, как указкой.
Миреле не поверил своим глазам: веер указывал туда, где, окружённый толпой льстецов, стоял с самолюбивой улыбкой Ленардо.
"Не может этого быть... — беспомощно подумал Миреле. — Не может быть, чтобы он сознательно выбрал так".
Но поверить в то, что Хаалиа, диктовавший свои условия самой Императрице, каким-то образом зависел от интриг госпожи Каны и госпожи Ирене, было ещё сложнее.
Отойдя от первого шока, Миреле устремил взгляд на его лицо, прикрыв глаза ладонью от нестерпимого блеска золотого одеяния.
Взгляд изумрудных глаз Хаалиа казался холодным и спокойным, как морская гладь. Объяснять свой выбор он не собирался, несмотря на заметное волнение в первой половине зрителей, ошарашенных подобным решением. Вторая половина, конечно же, ликовала — редкие люди могут допустить мысль о том, что победа досталась им незаслуженно, и Ленардо, разумеется, не принадлежал к их числу.
"Он как будто поступил назло, всем, кто ждал от него справедливого решения, — Миреле никак не мог поверить. — Что это было, каприз, протест? И демон бы с ним, но он не мог не видеть, как была важна эта победа для Андрене, и сколько тот сделал, чтобы получить её. Это... это бесчеловечно, чем бы ни объяснялся такой выбор".
Найдя подходящее слово, Миреле почувствовал, как к глазам подступают слёзы ярости и стиснул в своей руке игрушечного актёра, которого взял с собой, чтобы "показать" ему противостояние его прежней хозяйки с её соперницей. Теперь одна из этих дам потерпела сокрушительное, ничем не объяснимое поражение.
"И он ещё объявляет себя покровителем искусства? Знатоком? — продолжал Миреле свои мысленные обвинения. — Неужели он поступил так из-за интриг, чтобы не потерять своё влияние? А я-то ещё считал его самым свободным человеком во дворце, кем-то, кто превыше всех правил! Если же это был каприз, или, хуже того, его сознательное предпочтение..."
Он внезапно почувствовал пустоту в голове, как будто из неё вымели все мысли. Солнце, расположившееся прямо над его макушкой, немилосердно жарило, и воздух казался дрожащим, как при пожаре.
Все эти обвинения имели какой-то смысл только в том случае, если бы Хаалиа являлся тем, кого он из него сделал — справедливым и прекраснодушным божеством, просто физически неспособным поступить плохо. В то время как тот был всего лишь любовником Императрицы; может быть, волшебником, может быть, покровителем актёров, но отнюдь не вместилищем всех самых прекрасных черт человеческого характера при полном отсутствии дурных.
Миреле знал, что это так, но в то же время понимал — или, может быть, понял именно сейчас — что всё это время, все несколько лет, проведённые в квартале, он возносил Хаалиа на место Бога. И теперь, когда это место вновь оказалось пустым, он ощущал чудовищную, невероятную, разрывавшую его пополам тоску.
Эти мгновения продлились недолго — Миреле уже не был настолько юн, чтобы всецело поддаваться своим эмоциям.
Но всё же, усилием воли вернув голову на место, он продолжал чувствовать себя так, как будто утратил что-то безмерно важное. Быть может, какую-то лучшую часть себя, ещё остававшуюся в нём с тех пор, как он, во всех смыслах, потерял невинность.
Миреле прикрыл слезившиеся глаза, чтобы не видеть ликование, царившее в половине Ленардо; чтобы не смотреть вслед Хаалиа, покидавшему квартал вместе со Светлейшей Госпожой и основной частью придворных.
Сражение было закончено, и на поле боя остались лишь "трупы" — обрывки роскошных платьев, выпавшие из вееров павлиньи перья, записочки, которыми обменивались во время представления влюблённые, уславливаясь о встрече после окончания празднований.
Миреле вернулся в свой павильон и просидел в углу, уронив голову на руки, до вечера, не желая ничего знать о тех баталиях, которые разразились в квартале после окончания главной битвы.
Вернувшийся Юке принёс ему известия.
— Чую, для нас грядут не лучшие времена, — сказал он с нехарактерным для него беспокойством. — Ленардо, почувствовав вкус победы, совершенно распоясался. Он кричит на каждом углу, что Андрене обещал покинуть квартал в случае своего поражения, и что тому есть свидетели. Требует, чтобы тот сдержал своё слово и выметался, а иначе он до конца жизни заклеймит его как труса и пустозвона. Также он объявил, что Хаалиа теперь — его лучший друг. Утверждает, что тот отдал ему победу, потому что и сам не чужд "весенней любви", следовательно, они нечто вроде сообщников. Обещает, что устроит званый ужин по случаю своей победы, на котором Хаалиа будет показывать свои чудеса. Это Хаалиа-то! Будет выступать на ужине у какого-то актёришки, как приглашённый фокусник? Можешь представить себе такое? Да кем себя этот Ленардо возомнил?
Миреле, слушавший всё это с искривлённым, как от зубной боли, лицом, на имени Хаалиа в нетерпении вскинул руку, как будто хотел отмахнуться и ничего не знать, но передумал.
— А Алайя? — спросил он без особой надежды.
— Алайя молчит и не выходит из своего павильона. Здесь какие-то дворцовые интриги, как пить дать.
Но он этого было не легче.
Вечером Миреле попытался было заняться своей репетицией, как делал всегда, чтобы отвлечься от гнетущих мыслей, но обнаружил, что не может себя заставить, как будто поколебленный авторитет Хаалиа сказался и на его способности и желании заниматься собственным трудом. Впрочем, может быть, и в самом деле было так.
"Это ненадолго, — пытался успокоить себя Миреле. — Хаалиа был тем, благодаря кому я захотел остаться здесь и по-настоящему стать актёром. Но даже если он не настолько хорош, как я воображал, это ещё не значит, что я должен разочароваться и бросить свой путь. Это было давно, тогда я был совсем ребёнком. Пора окончательно отбросить свои наивные представления о жизни и стать взрослее".
Он достал из рукава марионетку и посадил её на пол павильона.
— Если бы ты увидел меня тогда, когда я мечтал убить Ихиссе, ты бы тоже во мне разочаровался, не правда ли? — спросил он, глядя в печальное фарфоровое личико. — Каждый может заблуждаться... Нельзя быть слишком резким и нетерпимым, нужно всегда давать человеку шанс. И Богу тоже. Да, наверное, Богу в особенности.
Он невесело усмехнулся и посмотрел в окно.
Небо было ясным, но, как ни странно, беззвёздным — зато полная луна ярко серебрилась среди чернеющих ветвей, напоминая огромный глаз на веере Хаалиа.
Несколько дней спустя произошло то, чего Миреле и боялся — выяснилось, что Андрене в самом деле покидает квартал. После того, как фаворит Светлейшей Госпожи недвусмысленным образом выказал свои симпатии, госпожа Ирене была вынуждена отказаться от своего покровительства, спасая самое себя, и для Андрене не было другого выхода.
— Лучше я буду просить подаяние на улочках Нижнего Города, чем прислуживать здесь его отродью в обмен на возможность и дальше носить шёлковые тряпки, — передавали актёры друг другу слова Андрене, не выходившего из собственного павильона после того, как всё решилось.
Никто, впрочем, не торопился следовать его примеру.
Те, кто поддерживал его прежде, втайне всячески продолжали поносить Ленардо, однако опасались делать какие-либо публичные заявления. Всё-таки решение Хаалиа значило слишком многое, и большинство актёров пребывало в растерянности — если тот признал талант Ленардо, значит, быть может...
Злопыхатели Андрене открыто торжествовали.
— Долой тех, кто занимал своё место благодаря традиции и смотрел на прочих свысока! — кричали они на улицах квартала. — Дорогу таланту, свободному от условностей!
И было в этих словах что-то правильное, вот только в предводители они себе выбрали совершенно не того, кого надо было...
Так, по крайней мере, считал Миреле.
— Прежний кумир оставляет сцену, — издевался Ленардо. — Хорошо, что нашлись те, кто подловил его на слове, а иначе это слезливое прощание могло бы затянуться ой-ой как надолго!
В день, когда Андрене покидал квартал, большинство актёров собрались провожать его — а заодно и позлословить, чего уж там.
Тот выглядел лучше, чем человек, который потерял всё в своей жизни, но хуже, чем предполагал Миреле.
Взгляд его был совершенно пустым, невидящим, прозрачным, как вода в ручье. Он не обращал ни на кого внимания, глядя себе под ноги, но не как человек, который опускает голову под насмешками и бранью толпы, а как тот, кто видит что-то иное, недоступное остальным и всецело привлекающее его внимание.
Одетый в простое белое платье, с волосами, не убранными в причёску, он выглядел более хрупким, чем обычно, и издалека казался совсем юным, но это впечатление рассеивалось, стоило подойти поближе.
— Не хочешь сказать что-нибудь на прощание? — спросил, усмехаясь, Ленардо, пришедший позлорадствовать над побеждённым соперником.
Андрене, казалось, хотел проигнорировать его слова, но в этот момент толпа дрогнула и расступилась, пропуская Хаалиа. Тот прошёл вперёд, однако не сказал ни слова и обвёл присутствующих спокойным взглядом человека, который пришёл поглядеть ещё на одно представление.
Миреле в первое мгновение решил, что Хаалиа как-то утешит актёра, потерявшего по его милости всё, однако этой надежде не суждено было продлиться долго.
"А он ведь жесток, — думал он, принудив себя смотреть в лицо своего прежнего божества. — В самом деле, жесток... Как я раньше этого не замечал".
Взгляд холодных зелёных глаз Хаалиа казался наблюдательным и беспристрастным.
Обида Миреле поутихла, и он старался не осуждать его ни в чём, однако по-прежнему испытывал грусть и разочарование — в первую очередь в том, что сам так долго поддавался иллюзиям. Свою куколку он на этот раз спрятал не в рукаве, а за пазухой, поближе к сердцу, как будто пытался заполнить ей пустоту, оставшуюся в груди.
В этот момент Андрене заговорил.
— В этом месте талант и готовность пожертвовать собой ничего не значат, хотя когда-то я считал иначе, — произнёс он ровно, по-прежнему ни на кого ни глядя. — Я желаю никому из вас не впадать в подобное заблуждение и не тратить жизнь понапрасну. Это всё, что я могу сказать.
Он повернул на аллею, ведущую к воротам.
— Жизнь человека — как мимолётный сон, — внезапно заметил Хаалиа, как будто откликнувшись на эти слова. — Случайность и удача могут вознести его, случайность и каприз судьбы — лишить всего. Сегодня богатство, завтра — бедность. Сегодня кто-то купается в лучах славы, а завтра болезнь унесёт его в могилу.
"Так он сделал то, что сделал, чтобы продемонстрировать эту истину? — внезапно заподозрил Миреле. — Но всё равно... Если он готов играть чужими судьбами, чтобы научить людей философии о быстротечности жизни, то он жесток. Жесток и бесчеловечен".
Ему не хотелось думать так, но он не мог ничего с собой поделать.
"Я не хочу верить, что так и надо, — с отчаянием говорил себе он. — Я считаю, что самое правильное — это обнять и утешить того, кому плохо. Даже если он не прав, и ему нужно чему-то научиться в жизни".
Андрене, казалось, и не услышал слов Хаалиа.
Он продолжал идти по аллее, ведущей к воротам, и осеннее солнце заливало его фигурку, сгорбившуюся как будто под непосильной ношей.
Здесь уже никто не сопровождал его, но Миреле, стоявший к нему ближе, чем остальные, вдруг увидел, как его лицо перекосилось, отражая мучительную внутреннюю борьбу. Андрене споткнулся, походка его перестала быть ровной.
Он сделал ещё несколько шагов — явно через силу.
И вдруг не выдержал.
— О, я знаю, всё это потому, что я в своё время не воздал тебе достаточно почестей! — со злобой закричал он, обернувшись к Хаалиа. — Не стелился перед тобой, как стелились остальные! Что ж, надеюсь, тот, кого ты выбрал, не повторит моей ошибки и будет достаточно раболепен!
Миреле содрогнулся, чувствуя, что это самое худшее, что можно было сделать.
Хаалиа ничего не ответил и не изменился в лице.
Заходившее солнце залило багряными отблесками его наряд, по-прежнему золотистый, но на этот раз не такой сверкающий, как прежде, и волосы, свободно рассыпавшиеся по спине.
Ленардо выступил из толпы и, ничуть не смущаясь, взял Хаалиа под локоть.
— Мы с Хаалиа друзья, — заявил он, нахально улыбаясь. — А друзья воздают друг другу почести, как без этого. Так что можешь не волноваться, твоё место не останется пустым.
Хаалиа не возмутился и не попытался вырвать у него руку.
— В ближайшее время я собираюсь устроить ужин, который наш дорогой Хаали почтит своим присутствием, — продолжал Ленардо, не побоявшись назвать его так, как называла одна только Светлейшая Госпожа. — Ведь так?
— Так, — ответил Хаалиа.
В этот момент многие, конечно, подумали, что их связывают любовные отношения, благодаря которым Ленардо и получил свою победу, но Миреле не хотел верить в это.
Некоторое время он боролся с желанием догнать Андрене, но он не знал, что сказать ему, и не сделал этого.
Когда толпа рассеялась, он вернулся в павильон и снова вытащил листы со своей пьесой, но, как и в прошлый раз, не смог заставить себя даже смотреть на её слова. Тогда он написал письмо Кайто, предложив ему как-нибудь прогуляться по улицам столицы. Ему довольно быстро принесли ответ, в котором Кайто соглашался, и Миреле отправился за разрешением к Алайе.
Тот, как и сказал Юке, не выходил из павильона, однако Миреле позволили войти.
Он застал учителя в комнате, наполненной клубами разноцветного дыма, с трубкой в руках и расслабленным выражением лица, живо напомнившим о Лай-ле.
"Наверняка он так же, как и многие здесь, не выносит Ленардо, однако вынужден повиноваться высочайшему приказу, — подумал с тоской Миреле. — Неужели это судьба, которая ожидает каждого из нас?"
— На кой тебе сдалась столица и, особенно, Нижний Город? — сварливо спросил Алайя, выдыхая сладкий дым в лицо Миреле. — Что ты там не видел?
— Ничего, вообще-то, — справедливо заметил тот.
Алайя отнял трубку от лица и посмотрел на него так, как будто увидел только что — или перепутал с кем-то другим.
— Ладно, иди, — пожал плечами он. — Не пожалей только потом.
— Мне слишком мало того, что я вижу здесь, — не выдержал Миреле. — Я не хочу верить, что это и есть — весь мир.
— О, поверь мне, там ещё хуже, — усмехнулся Алайя. — Наш квартал весьма уютен и, при всех его недостатках, подходит для таких, как ты и я, потому что создан такими, как я и ты. Из "большого мира" ты вернёшься окончательно сломанным и опустошённым, с искалеченными душой и телом. Для человека, который творит искусство, необходим стеклянный колпак, даже если он начинает под ним задыхаться. Потому что без него он просто-напросто умрёт, раздавленный, как бабочка. Не сомневайся в том, что я говорю. В конце концов, когда-то я был весьма на тебя похож. Даже если теперь поверить в это сложно.
Эти слова произвели на Миреле угнетающее впечатление, однако не заставили его отказаться от своего намерения.
Он оставил бесполезные попытки продолжить репетиции и стал ждать того, что могло бы изменить его жизнь.
В лучшую или худшую сторону, ему уже было всё равно.
В выбранный для прогулки по столице день ему захотелось проделать весь путь пешком, не садясь в экипаж, и они с Кайто, который, разумеется, не мог выходить из квартала манрёсю на виду у всех, договорились встретиться уже на улицах Аста Энур.
Миреле покинул квартал ранним утром, когда солнце едва забрезжило на безоблачно синем небе, и улицы города были покрыты лёгким золотистым флёром, сквозь который ясно просвечивали камни мостовых, крыши домов, стволы деревьев.
Центральная часть столицы была почти пуста в этот ранний час, и ощущение собственного одиночества в огромном мире, похожем на безбрежный океан, было первым, что встретило Миреле за воротами квартала. Но это было не так уж плохо; после дней, наполненных самыми мрачными впечатлениями, он впервые испытывал чувство лёгкости и свободы, предвкушение чего-то волнующего и нового.
Он не торопился идти, оглядываясь по сторонам и стараясь запомнить каждую деталь, прочувствовать каждый свой шаг по камням мостовой, изъеденным трещинами и отполированным колёсами экипажей.
Он прошёлся по главной улице, на которой селились аристократы, не обладавшие привилегией располагаться в дворцовых павильонах, однако желавшие быть поближе к средоточию придворной жизни. Их дома были огромными, а вот сады, наоборот, казались небольшими и скудными — особенно в сравнении с просторами, к которым привык Миреле. Зато ограда и, особенно, ворота поражали вычурностью и экстравагантностью — судя по всему, соседи желали переплюнуть друг друга и соревновались во всём, начиная с "визитной карточки" дома.
Миреле не удержался от ребяческой выходки — поздоровался за руку с каждым из каменных божеств и демонов, охранявших чужие ворота и отпугивавших незваных гостей.
Привыкший к почитанию Хатори-Онто, он не боялся ни демонов, ни даже Подземного Мира с его мрачными пейзажами. Кто-то из актёров утверждал, что там должно быть так же весело, как и в квартале манрёсю, и это кощунственное заявление не вызывало у Миреле особого протеста.
Пережив приступ игривости, вызванного новыми впечатлениями, он сделался мечтателен и тих, добравшись до того места, в котором они условились встретиться с Кайто.
Это был мост, получивший, как водится, название Моста Влюблённых — то ли благодаря легенде, то ли потому, что здесь часто назначали встречи.
Устроившись у его перил, Миреле довольно долго смотрел на быстрое течение воды, уносившей вдаль многочисленные золотистые и багряные листья, падавшие на поверхность реки. Это зрелище было новым для него — огромное озеро в квартале было красиво, но совершенно спокойно, и река с её вечным движением, с бурлением воды в водоворотах, с бесконечным плеском надолго привлекла его внимание.
Потом он наблюдал за проходившими мимо людьми, устроившись в тени огромного клёна, который почти сливался цветом своих листьев с перилами моста, выкрашенными в ярко-алый.
Город просыпался, и первыми его наполнили слуги, торопившиеся по господским делам — кто на базарную площадь Нижнего Города, а кто и в чужой дом, чтобы с утра пораньше передать любовную записку.
Миреле полагал, что и сам похож на слугу в своём тёмно-коричневом, невзрачном одеянии, полы которого едва доходили ему до середины голени и открывали штаны, однако были всё-таки из шёлкового материала, что не позволяло заподозрить выходца из Нижнего Города. Вероятно, это и в самом деле было так, потому что внимания на него почти не обращали.
Он увидел Кайто и тихо засмеялся, сам не зная, над чем — вероятно, сказывался всё тот же переизбыток впечатлений.
Кайто был одет по-праздничному, в шёлковое синее одеяние, расшитое драконами; чёрный с золотом пояс говорил о статусе его семьи и придавал ему респектабельный и важный вид.
— Ты нарядился так специально, чтобы разница между нами бросалась в глаза, и никто не мог заподозрить тебя в прогулке по городу с актёром, а видел только знатного господина и его невзрачного слугу? — усмехнулся Миреле, разглядывая его одежду. — Имей в виду, я не понесу над тобою зонтик.
Он не стеснялся подтрунивать над Кайто, если представлялась такая возможность, и тот, казалось, совсем не возражал, хотя оба прекрасно сознавали разницу в своём статусе и ту пропасть, которая лежала между ними.
Миреле — даже чаще, чем ему бы самому хотелось.
— Вы, актёры, питаете удивительное безразличие к религии, — заметил Кайто без осуждения, а, скорее, с лёгкой насмешкой. — Если бы это было не так, ты бы знал, что сегодня один из праздников, когда храмы открыты для посещений. Я хочу вознести молитву, а это совершается в церемониальном одеянии. Так что не думай, что мне просто захотелось перед тобой покрасоваться!
— Религия обещает тем, кто связался с актёрами, мучительные испытания в Подземном Мире, — пожал плечами Миреле. — Страшно представить, что она обещает самим актёрам, но полагаю, что ничего хорошего. Вот нам и приходится обходиться своими средствами — например, проникаться симпатией к Хатори-Онто. Раз уж другая компания на том свете нам всё равно не суждена.
— Все нормальные люди боятся Хатори-Онто, ну или по крайней мере считают, что должны бояться. Кого же боитесь вы? — улыбнулся Кайто.
— Вероятно, нормальных людей. — Миреле невесело усмехнулся, вспомнив слова Алайи.
— Так ты меня боишься?
— А ты нормален?
Миреле говорил это в шутку, продолжая лёгкую дружескую перепалку, но Кайто внезапно посмотрел на него каким-то долгим непонятным взглядом.
— Нет, — сказал он, всё так же улыбаясь.
Миреле почему-то бросило в странную дрожь от этих слов.
— Ну, мы пойдём? — спросил он, отвернувшись.
Кайто, как и обещал, повёл его в один из храмов. Многие из актёров питали к Великой Богине, наградившей их званием порочных созданий, которые сбивают человека с истинного пути, лютую неприязнь, доходившую до ненависти, но Миреле не испытывал подобных чувств.
Двери храма были открыты, в глубине его он мог видеть позолоченную статую Светлосияющей Аларес, мудрой и справедливой, и это зрелище вызывало в нём любопытство и лёгкую печаль. Все столичные храмы, посвящённые Великой Богине или какому-то из её воплощений, были богато украшены, заходить в них разрешалось лишь в особом одеянии, алтари были заставлены цветами.
Это была религия, превозносящая красоту и роскошь.
И странно было, что именно актёры, более чем кто-либо чувствительные к этим понятиям, оказались в ней на последнем месте...
Миреле не имел ничего против того, что утверждалось в священных книгах, но, разумеется, не мог поклоняться Богине, которая объявляла его самого исчадием ада.
"Если бы Хатори-Онто, наш покровитель, был не Владыкой Подземного Мира и воплощением зла, а всего лишь ещё одним воплощением Аларес, — думал Миреле с грустью. — Почему не может быть так?"
Кайто потянул его на ступени храма, и он, вздрогнув, остановился.
— Кажется, это ты сейчас позабыл постулаты своей религии, — сказал Миреле вполголоса. — Актёр не может переступать порог священной обители, никогда.
— И впрямь, забыл, — задумчиво согласился Кайто. — А что случится, если ты нарушишь этот запрет? — Он посмотрел на Миреле с любопытством.
— Гнев Великой Богини поразит меня, — пожал плечами тот. — Вероятно, меня на месте испепелит молния, когда я буду выходить из храма. Или что-то в таком же роде.
— И ты в это веришь?
— Проверять не хочется.
— Но сегодня тот редкий день, когда в храм могут заходить все без разбора — мужчины и женщины, знатные господа и слуги. Может, воспользуемся? — смеялся Кайто. — А на обратном пути я выйду первым, чтобы, если что, молния ударила в меня. У меня на одежде изображены священные драконы, я верю, что они не позволят мне умереть. В крайнем случае, воскресну.
Миреле посмотрел на него с тоской.
— Не надо так шутить.
— А я не шучу. Я, может, хочу выторговать для тебя хорошее перевоплощение. Для этого мне нужен ты. Я предъявлю тебя очам Великой Богини и скажу: ну-ка, посмотри на него и попробуй теперь сказать, что он исчадие ада. Эй, что с тобой?
Миреле прикрыл глаза, полные слёз, рукой, как будто бы пряча лицо от солнца.
— Пожалуйста, иди, — пробормотал он. — Я, правда, не хочу туда заходить.
Кайто не стал больше спорить.
Спустившись со ступеней, Миреле наблюдал за ним через открытые двери храма. Несмотря на все его слова, которые могли бы показаться довольно кощунственными, видно было, что Кайто очень почтительно относится к Великой Богине и даже, наверное, истово верует. Миреле видел это в том благоговении, с которым он опустился на колени, в тех движениях, с которыми Кайто зажигал молитвенные палочки, в его низких поклонах, во взгляде из-под полуприкрытых век, устремлённом на статую.
"Я тоже буду любить Великую Богиню, раз её любишь ты", — пронеслось в голове Миреле.
Он незаметно поклонился ей, чувствуя себя предателем по отношению ко всем актёрам. И всё же у него не было ощущения, что он поступает неправильно и плохо; он тосковал, это да, но сердце его трепетало от светлого чувства.
Кайто вышел из храма, просветлённо улыбаясь.
— Теперь можно и в Нижний Город, — решил он.
Нижний Город был скопищем торговцев и простолюдинов; знатные господа не заглядывали туда без особой надобности, посылая слуг, но именно там жизнь била ключом, не останавливаясь ни на мгновение.
После тихих улиц центральной части столицы Миреле в первый момент был оглушён скрипом повозок, криками зазывал, бранью и руганью торговцев с покупателями, мычанием коров, хлопаньем крыльев бесчисленных птиц, круживших над прилавками.
Ему вдруг показалось: снова подступает к ушам тот звон, который он услышал однажды. С того дня прошло уже почти полтора года, и звон не повторялся, но Миреле слишком хорошо помнил своё жутковатое ощущение и боялся, что испытает его однажды снова. Каждый раз, когда у него закладывало уши, или звуки, наоборот, становились слишком чистыми и громкими, как одинокий крик птицы в безмолвном лесу, он бледнел, замирал и ожидал неизбежного, как выздоравливающий человек с испугом ожидает приступа болезни.
Сейчас он совершенно уверился, что это и есть то самое, и остановился с искривившимся лицом.
Ему понадобилось некоторое время, чтобы понять, что звуки появились не в его голове, а исходят извне — это был шум столицы, гомон толпы. Дыхание жизни в Нижнем Городе.
— Не отставай, а то потеряешься! — крикнул ему Кайто, обернувшись. — Здесь тебя мигом затопчут, стоит зазеваться. Или, на крайний случай, обчистят до последней монеты, и даже одежду снимут, причём так ловко, что ты и не заметишь, что последние полчаса разгуливаешь по городу голым.
— У актёров нет своих денег, — заметил Миреле. — То, что ты мне платишь, частично получает Алайя, остальное хранится у него же. Я могу использовать их, заказывая себе новые наряды, или ещё что-то, но я сроду не держал в руках больше горстки монет на карманные расходы, так что красть у меня нечего.
— Тогда следи за одеждой! Если, конечно, твоей тайной целью не является предстать передо мной без неё.
Кайто посмеивался.
"Он так шутит или заигрывает со мной?" — растерянно подумал Миреле, чувствуя, как его лицо заливает краска.
Проходивший мимо торговец, тащивший на себе весь свой товар в виде многочисленных птичьих клеток, толкнул его, и у Миреле снова зазвенело в ушах. Но на этот раз это было что-то другое, что-то странное, заставившее его встрепенуться, как будто бы он на миг вспомнил что-то чрезвычайно важное... вспомнил — и тут же позабыл снова.
Он был вынужден схватиться за Кайто, чувствуя сильное головокружение.
— Что с тобой? — озабоченно спросил тот, перехватив его руку и взяв его под локоть.
— Ничего, — с трудом проговорил Миреле, прижимаясь к его плечу. — Так... я не ел со вчерашнего дня, совсем забыл позавтракать.
Ему безумно хотелось разрыдаться, но он не знал причины. Разве что это непонятное: вспомнил и тут же снова позабыл... Или даже по-другому: нашёл и тут же потерял. И, вероятно, уже никогда не найдёт снова.
Оставалось только хвататься за чужой локоть, как тогда, когда он держался за руку Кайто, который вёл его куда-то через темноту потайного хода, и радоваться мимолётному мгновению чужой, такой желанной близости.
Вернувшись в центральную часть столицы, они пообедали в одном из заведений неподалёку от моста, где встретились. Они сидели на открытом воздухе, вновь окружённые тишиной, и листья, тихо шелестя над головой Миреле, падали ему на колени и под ноги. Где-то неподалёку продолжала свой быстрый, нескончаемый бег река.
Кайто, у которого после трапезы неизменно улучшалось настроение, шутил с особенным остроумием. Миреле сидел, подперев голову рукой, и слова сливались для него с монотонным журчанием воды, но в то же время он отлично понимал значение каждой фразы и не мог бы сказать, будто слушал невнимательно.
Подошло время возвращаться.
Прежде чем расстаться с Миреле, Кайто выгреб из своей шёлковой котомки все монеты, которые там оставались, и ссыпал их в его рукав.
— Не дури, — ответил тот. — Это я должен платить тебе за сегодняшнюю прогулку, а не наоборот.
— Ты же сказал, что в жизни не держал в руках больше горстки монет, — пожал плечами Кайто. — Вот я и решил предоставить тебе такую возможность!
— И что мне делать с этими деньгами?
— Раздай как милостыню, когда в следующий раз пойдём в Нижний Город. Или вот, вариант получше! Проверти в них дырочку и повесь на шею, как талисман.
Миреле вернулся в квартал, чувствуя себя совершенно больным и измученным, несмотря на то, что день, проведённый в столице, остался в его памяти как один из лучших дней в жизни.
— Знаешь, там, снаружи, даже воздух другой, — поделился он с Юке, с трудом добравшись до постели. — Там дышится легко. И река... Алайя был прав, лучше не выходить за ворота. Но не потому, что снаружи ожидает что-то страшное, а потому что слишком тяжело возвращаться.
— Может, попросишь своего приятеля, чтобы он забрал тебя отсюда? — предложил Юке. — Судя по тому, что ты рассказывал, денег он не считает... Наверное, это будет для него не так уж сложно.
— Что ты! — ужаснулся Миреле. — Я лучше руку себе отрублю, чем попрошу его о чём-либо. Тем более, о таком. Мы же не любовники. Да и даже если бы были ими, я бы не посмел...
Между тем, жизнь в квартале не только не улучшалась — наоборот.
Ленардо, опьянённый собственным триумфом, теперь диктовал свои правила всем, и правила эти выражались в том, что никто не мог сказать против него и слова, зато он против остальных — хоть тысячу. Он приходил на репетиции не с целью репетировать, а ради того, чтобы найти очередную жертву — того, на кого он изольёт поток изощрённых насмешек, чью игру раскритикует направо и налево, и чьё "грязное бельё" перетряхнёт пбулично.
Теперь, когда у него не осталось полноценного соперника, который не боялся ответить на его вызов, он как будто сорвался с цепи и не знал, на кого вылить скопившийся в нём яд.
Но самое страшное в этом было то, что Миреле ясно видел: Ленардо претендует на место Алайи. Худшее и представить было сложно; в сравнении с ним прежний грозный учитель танцев представлялся чуть ли не воплощением душевного благородства.
Мало кто, кроме поклонников Ленардо, разумеется, мог бы пожелать бы такого наставника, но никто не смел сказать ему и слова.
— Если так будет продолжать и дальше, то при нашем молчаливом согласии он сделает со всеми нами что угодно, — взрывался Миреле наедине со своим соседом. — Почему, почему никто из нас не протестует? Ясное дело, что в одиночку никто не сможет пойти против него, но если бы мы объединились... Я не могу смотреть на эту трусливую покорность, на это бездействие, на это нежелание и пальцем пошевелить, чтобы защитить самих себя! Неужели никто не заглядывает дальше сегодняшнего дня, не видит, к чему всё это может привести? Да, я знаю, что этот протест, по видимости, бесполезен, что всё решают дамы во дворце, что власть Ленардо зависит от них... — Он утихал, бессильно опуская голову.
Ни сил, ни желания продолжать свои репетиции у него по-прежнему не было. Иногда, при воспоминании о прогулке по улицам столицы, некоторая часть жизненных сил возвращалась к нему — в каком-то болезненном приступе вдохновения, как будто порыве свежего ветра в лицо. Но длилось это недолго, и он не успевал даже подняться с постели, чтобы доползти до столика с бумагами.
Его последняя надежда была связана с господином Маньюсарьей, но Миреле и сам не слишком-то верил в его содействие, а когда он, не удержавшись, озвучил свои мысли Юке, тот только подтвердил его опасения.
— О, господин Маньюсарья ничего никому не скажет, — усмехнулся он. — Точнее, может быть, и скажет, но об этом никто не узнает. Он разговаривает с каждым из нас наедине, и, надо думать, этот разговор всегда таков, что никто не побежит делиться им с соседом. Даже если от этого будет зависеть судьба всего квартала.
В тот день, когда Ленардо устроил обещанный ужин, на него собрался весь квартал, включая самых неуступчивых его противников. Они стояли с хмурыми лицами, отводили взгляд, кривили губы, но молчали и ели то, что им предлагали. Миреле тоже пошёл, ненавидя себя за это и пытаясь найти ответ на вопрос: что заставляет человека идти на поводу обстоятельств, как бы ни противны эти обстоятельства для него были? Лень? Слабость? Власть толпы?
Больше всего Миреле не хотел увидеть Хаалиа на этом вечере, но в то же время знал, что идёт именно затем, чтобы на него посмотреть.
Хаалиа пришёл.
Он был молчалив и спокоен, позволял Ленардо хватать его за руку, говорить от его имени, провозглашать тосты за его здоровье. Миреле был уверен, что в этой холодной отстранённости нет ни следа истинной покорности, ни, тем более, дружбы или любви, но остальные, судя по всему, воспринимали действия Хаалиа как свидетельство неоспоримого возвышения Ленардо.
Когда на небе зажглись первые звёзды, Хаалиа молча поднялся из-за стола.
Отблески разноцветных фонарей ложились на его красивое лицо светящимися цветными пятнами — зелёными, синими, пурпурными.
— Покажи нам что-нибудь из своего репертуара, мой друг, — проговорил Ленардо, уже изрядно пьяный. Он сидел во главе стола, устроенного на открытом воздухе, расслабленно откинувшись на спинку кресла, и на столе перед ним беспорядочно валялись огрызки яблок, кости, куски недоеденного мяса.
Когда на совершенно ясном небе неожиданно собрались тучи, Миреле пронзило отчаянной злой надеждой: сделай так, да сделай же так, чтобы сейчас в его голову попала молния, и его испепелило на месте!
И молния, в самом деле, осветила небеса.
Дождь хлынул как-то незаметно; Миреле обнаружил струйки, стекающие по щекам других актёров раньше, чем почувствовал их на своём собственном лице.
Струйки были багряно-алыми, как кровь.
Причёски были испорчены, дорогая одежда, промокнув, прилипала к телу.
Бросив остатки пиршества, актёры попрятались по павильонам, и конец вечера оказался каким-то совершенно смазанным, как спектакль, оборванный во время кульминации по не зависящей от исполнителей причине. "Шутка" Хаалиа вызвала всеобщее подавленное настроение, но никто не обмолвился о ней и словом, как будто сговорившись обходить упорным молчанием не только выходки Ленардо, но и этот жутковатый фокус. Никто даже не был в точности уверен, что это именно Хаалиа вызвал кровавый дождь, но извечная привычка к сплетням на этот раз изменила обитателям квартала.
Миреле, в числе прочих актёров, отправился домой, но произошедшее не давало ему покоя. Глубоко за полночь, так и не сумев заснуть, он поднялся с постели и вернулся к месту пиршества, как будто к пепелищу, на которое тянет несчастного погорельца.
Там он встретил Ленардо, бесцельно бродившего по кварталу, и где-то в глубине души понял, что именно этого и ждал.
— Потрясающе, — сказал тот, завидев своего единственного собеседника. — Это было потрясающе.
Он ходил, шатаясь, и явно ещё до конца не протрезвел — а, может быть, и продолжил напиваться в одиночестве после того, как все гости разбежались. Лицо его было искажено в какой-то гримасе мучительного восторга и казалось по-настоящему страшным.
— Вот это — настоящее искусство, — продолжил Ленардо, общаясь больше с самим собой, чем с Миреле. — Хотя я бы предпочёл, чтобы этот кровавый дождь не только потёк по лицам, но и разъел плоть, как кислота. До самого мяса! Я хотел бы испытать эту боль, я бы дорого за неё отдал!
Он почти кричал, и голос его далеко разносился по совершенно пустому и тёмному кварталу.
Актёры привыкли не спать по ночам, но сегодняшний день был, видимо, исключением из всех возможных правил.
Миреле не мог заставить себя повернуться и уйти, как не смог бы, наверное, отвести взгляд от жуткого и завораживающего зрелища.
Случившийся ливень продлился недолго, успев, тем не менее, наполнить воздух упоительной свежестью. Мокрые листья деревьев шелестели и блестели в лунном свете.
— Я хочу сыграть для тебя кусок пьесы, — продолжил Ленардо. — Смотри.
Он скинул с себя тяжёлый наряд и сделал это прямо там — исполнил партию, оказавшуюся невероятно лиричной и красивой, наполненной чувствами, любовью и страданием. Всем тем, что Ленардо, судя по его словам, так глубоко презирал в других актёрах и пьесах.
И эта игра под открытым небом, исполняемая нетрезвым человеком для единственного зрителя, на которого он и не смотрел, оказалась настолько чудовищным криком боли, что Миреле содрогнулся.
Закончив, Ленардо как будто опьянел ещё больше — с трудом сделав несколько шагов вперёд, он, не видя ничего перед собой, схватился за Миреле, но всё равно не смог удержаться на ногах, и они оба повалились в мокрую, блестящую в свете фонарей траву.
— Самое главное — не расслабляться ни на мгновение, — бормотал Ленардо, уткнувшись лицом в подол одеяния Миреле. — Одно дело захватить власть, и совсем другое — её удержать! Замешкаешься, ослабишь хватку — и ты труп. Это единственный способ выжить. Ни на мгновение! Ни на одно! Никогда! Нужно всегда быть наготове... Рвать... Отбирать своё... Когти, зубы... Как прекрасен был этот кровавый дождь! Великая Богиня, Великая Богиня!
Он вдруг начал стонать и плакать, как маленький ребёнок.
Миреле, потрясённый происходящим, не мог заставить себя пошевелиться, и только гладил его негнущейся рукой по волосам.
Ленардо, почувствовав эти прикосновения, начал выть, как раненое животное, однако не сделал попытки отстраниться.
Насколько долго это продолжалось, Миреле сказать не мог; он как будто впал в какое-то забытье, сон наяву, в котором ощущение времени совершенно потерялось. Каждое движение давалось ему с невероятным трудом, но он продолжать делать то, что делал, зная, что не должен останавливаться.
— Убирайся отсюда, — сказал Ленардо позже, когда, по всем признакам, над кварталом уже должен был забрезжить рассвет.
Он сидел на мокрой траве, глядя прямо перед собой невидящим взглядом, и лицо его было искажено от ярости.
"Он убьёт меня, — ясно понял Миреле. — Он точно убьёт меня за то, что я видел это".
Тем не менее, он не жалел.
Рассвет нахлынул как-то совершенно внезапно, когда Миреле в одиночестве возвращался к своему павильону. Он остановился посреди пустынной аллеи, глядя на розовеющее небо, на поднимающееся солнце и прижал руку к груди, не в силах ни объяснить, ни выразить то, что он чувствовал, и то, что теперь лежало на нём непосильной тяжестью.
Всё-таки сумев добраться до дома, Миреле забрался в постель, дрожа от холода и стуча зубами. Засыпая, он думал о том, что может и не проснуться вовсе, но эта мысль его почти не пугала. Печалило только одно: что он не успел написать Кайто письмо, на случай если и в самом деле... но сил на то, чтобы добраться до столика с письменными принадлежностями, совершенно не было.
Разбудил Миреле Юке, осторожно трясший его за плечи.
— Слушай, — сказал он натянуто. — Я бы не стал тебя будить, но там в квартале творится такое... Не знаю, можно ли это пропускать.
Миреле выбежал из дома и нашёл всех актёров собравшимися возле репетиционного павильона. Там, наверху, на недосягаемой высоте, между коньком крыши и толстой веткой дерева, был натянут канат, и на нём балансировал Ленардо, то и дело разражавшийся каким-то диким, сумасшедшим смехом.
Актёры перешёптывались друг с другом, не в силах отвести от Ленардо взгляда. В толпе нарастал монотонный гул, в первое мгновение заставивший Миреле с ужасом заткнуть руками уши.
Потом, когда первый приступ паники прошёл, он начал различать отдельные слова.
— Он свалится, — сказал кто-то шёпотом.
Этот шёпот был подхвачен, произнесённый более уверенными голосами. Сначала это было просто предположение, потом — констатация факта, и под конец актёров, наблюдавших за канатоходцем, охватило самое настоящее ликование, которое никто и не пытался особо сдерживать.
— Падай! — закричал кто-то в полный голос. — Падай, ублюдок!
Толпа подхватила этот крик, и поклонники Ленардо кричали точно так же, как и те, кто ненавидел его с самого начала.
Миреле чувствовал себя, как в каком-то страшном сне, когда невозможно ни пошевелиться, ни закричать, в то время как приближается толпа демонов, готовых разорвать тебя на части.
Внезапно он увидел в толпе господина Маньюсарью, и глаза его расширились от изумления: он был совершенно уверен в том, что главный наставник дворцовой труппы не появляется вот так, перед всеми.
Но он заблуждался — тот стоял впереди в своём лиловом наряде, развеваемом ветром, и не узнать его белые волосы было невозможно.
Никто, впрочем, не обращал на него внимания — все глядели на одного только Ленардо.
Миреле, наоборот, не мог заставить себя на него смотреть, и поэтому не отрывал взгляда от господина Маньюсарьи.
Тот совершал какие-то странные движения: прижимал руки к лицу и шептал что-то, как суфлёр, подсказывающий актёру забытые слова.
— Спустите кто-нибудь собак с цепей! — вдруг закричал кто-то в порыве вдохновения, с просветлённым лицом. — Пусть полакомятся, когда он свалится!
— Собаке — собачья смерть! — подхватили остальные.
Господин Маньюсарья в восторге захлопал в ладоши, как ребёнок, чей каприз в точности выполнили добрые родители.
После этого Миреле уже перестал различать отдельные слова, потонувшие во всеобщем гуле. Он никак не мог понять, происходит ли то, что происходит, на самом деле, или он всё-таки видит страшный сон. Под конец он перестал и видеть, и только отдельные картинки разрозненно вспыхивали перед его глазами: вот господин Маньюсарья, совершенно счастливый и удовлетворённый, схватил ближайших к нему актёров за руки. Вот манрёсю, выстроившиеся кольцом, танцевали вокруг павильона, как перед жертвенным алтарем. И над всем этим — Ленардо на канате, раскинувший руки, разражающийся безумным хохотом...
Первым вниз полетел его веер.
Потом он нелепо взмахнул руками; длинные цветные рукава взлетели в воздух, на миг заслоняя солнце.
Где-то внизу уже разражались яростным лаем спущенные с цепей собаки.
Миреле сумел каким-то чудом выбраться из толпы и, не чувствуя под собой ног, побежал прочь.
Он пришёл в себя уже на полу своей комнаты.
Едва соображая что-то, он подполз к столику с письменными принадлежностями и написал записку, которой, как был уверен прежде, не напишет никогда.
"Пожалуйста, забери меня отсюда. Я не могу здесь больше находиться. Я боюсь, что схожу с ума".
Движимый отчаянием, он сумел добраться до ворот, где дежурила дворцовая стража, и передал послание, чтобы его отнесли Кайто. Приученные ничему не удивляться, стражники не обращали ни малейшего внимания на шум, несущийся из квартала, и не проявляли даже обычного человеческого любопытства — не то что желания восстановить порядок. Как потом узнал Миреле, смерть актёра не считалась чем-то из ряда вон выходящим, и расследований по такому поводу не предпринимали. Убийства и избиения в квартале порой случались, но никто не обращал на это внимания — актёрам была предоставлена свобода самостоятельно решать возникающие в их сообществе проблемы.
Вернувшись в павильон, Миреле вторично провалился в кошмарный сон — на этот раз самый настоящий.
Он снова видел себя возле ворот, распахнутых настежь, и он был внутри квартала, но наружные и внутренние створки ворот почему-то поменялись местами, и он видел перед собой картины Подземного Мира — реки пламени, чёрные холмы, толпы гримасничающих демонов и Хатори-Онто, чьё жуткое лицо являло собой гримасу ничем не замутнённой, воинственной ярости.
Была ночь, и в квартале не горело ни одного фонаря, но ворота и место перед ними были освещены необычно ярко.
Миреле поглядел на тёмное небо: прямо над его головой висела неестественно огромная и блестяще-белая, как будто вырезанная из атласной бумаги, луна. Он бежал вперёд, и луна бежала вслед за ним, словно привязанная к нему невидимой нитью.
Он пытался выбраться из квартала и кидался в распахнутые ворота, но каждый раз его отбрасывало обратно, и он падал в мокрую от кровавого дождя траву. Понимая всю тщетность своих попыток, он, тем не менее, упорно продолжал их, снова и снова разбиваясь о невидимую преграду.
Рядом с воротами стоял господин Маньюсарья и громко, заливисто, счастливо хохотал.
После очередной неудачной попытки Миреле выбраться за ворота, наставник дворцовой труппы развернул перед собой какой-то свиток и принялся читать его, то и дело заливаясь смехом.
— Ох, я не могу! Ах, как смешно! А он-то ещё думает, что попал сюда по несправедливому стечению обстоятельств! — кричал господин Маньюсарья, хохоча и хлопая себя по бокам. А потом вдруг перестал смеяться и спросил серьёзным, проникновенным тоном: — Может, тоже хочешь почитать, Миреле? Вдруг здесь написано что-то, что поможет тебе найти ответ на все мучительные вопросы?
Миреле знал, что в руках у него его предсмертная записка.
— Зачем вы соблазняете меня сделать то, что сами же однажды запретили? — спросил он, силясь подняться их травы.
— Зачем? Ну, я же такая противоречивая личность, ах-ха-ха! — господин Маньюсарья снова начал заливисто смеяться.
И Миреле в ужасе почувствовал, что его собственная рука начинает тянуться к записке, не обращая внимания на приказы разума.
— Нет, я не буду! — потрясённо закричал он, осыпая свою руку ударами и сражаясь с ней, как с врагом.
Господин Маньюсарья хохотал.
Свет игрушечной луны скользил по его длинным белым прядям, которые, казалось, жили отдельной от своего обладателя жизнью — сворачивались в клубки, как змеи, разворачивались, удлиняясь, а то и тянулись к Миреле, который в ужасе шарахался в сторону, видя в них нити, которые кукловод привязывает к кукле.
— Тебе никогда, никогда-никогда отсюда не выбраться! — закричал наставник громовым голосом, и Миреле проснулся от этого крика.
Но господин Маньюсарья никуда не делся — он по-прежнему был рядом с ним, сидел возле его постели и с насмешливой улыбкой читал рукопись пьесы, к которой Миреле не мог притронуться все несколько последних недель.
Комната была залита золотистым утренним светом, свидетельствовавшим о том, что наступил новый день.
Миреле чувствовал себя совершенно больным физически, но солнечный свет, казалось, несколько прояснил его разум, и чувство всепоглощающего ужаса, а также подступающего безумия исчезло.
— Что, теперь ты считаешь меня воплощением зла, ах-ха-ха? — спросил господин Маньюсарья, не отрываясь от чтения.
Постель была совершенно мокрой от пота, как будто ночью в комнате прошёл ливень, и Миреле, для чего-то продолжавшему кутаться в холодную простыню, казалось, что он лежит в луже.
— Нет, — проговорил он. — Всё зло, которое есть — в нас, а вы — просто демон-подстрекатель.
— Э, ну не стоит впадать в другую крайность и ценить меня так низко, — миролюбиво заметил господин Маньюсарья. — Я не так уж бессилен, как ты склонен полагать, отнюдь нет... Сказать по правде, я сильнее, чем кто-либо. И есть в этом дворце, да и во всём Астанисе, лишь один человек, который способен — и должен — мне противостоять. Но пока что он тратит свою жизнь на что угодно, кроме того, что является его главной целью — впрочем, именно так обычно и бывает. Но однажды он примет свою судьбу, о, всенепременно. А я подожду.
— Вы ведь не обо мне говорите? — спросил Миреле со слабой усмешкой.
Господин Маньюсарья всплеснул при этих словах руками, так что листы рукописи попадали на пол, и разразился гневной тирадой.
— Ах-ха-ха, ну что за склонность человечьей натуры — вечно приписывать себе всё, в чём она может усмотреть пользу для своего тщеславия! До чего же вы самонадеянны, и насколько уверены, что мир крутится вокруг каждого из вас! Так что если кто-то что-то где-то о ком-то говорит, то это именно о вас; если какой-то герой чем-то напоминает вас, то автор непременно задался целью увековечить ваш портрет, и ничто другое его не волнует!
Он продолжал ругаться, а Миреле всё-таки пришлось встать с постели, потому что он услышал, как кто-то зовёт его со двора.
Это был посыльный, принесший ответ от Кайто.
Миреле развернул записку дрожащими руками.
"Если ты точно так решил, то собирай свои вещи, я пришлю экипаж, — писал Кайто. — Я устрою тебя в дальних покоях в доме... Сестра не возражает, если ты только не будешь попадаться ей на глаза слишком часто. Но, думаю, этого и не потребуется: у тебя будут свои комнаты, отдельный выход в сад, слуги принесут тебе всё, что пожелаешь. Ну и я, разумеется. Я тоже буду рядом".
Письмо это выглядело, как приглашение в небесное королевство, что располагается где-то среди просторов звёздного океана.
Миреле некоторое время перечитывал его снова и снова, не находя в себе сил поверить; солнечный свет лился на него, заставляя щуриться и прикрывать глаза рукой.
Наконец, он опомнился и поспешил в дом собирать те немногие вещи, которые у него имелись.
Господин Маньюсарья к тому времени уже ожидаемо исчез.
Чтобы покинуть квартал на какое угодно время, актёр обязан был получить разрешение главного наставника, и Миреле отправился к Алайе, однако его павильон был пуст.
Было только одно место, в котором прежде можно было застать учителя, и Миреле на негнущихся ногах подошёл к репетиционному павильону.
Он ожидал увидеть страшную картину, но в квартале всё было по-прежнему; царила ясная осенняя погода, солнце ласково светило с безоблачного синего неба. О том, что произошло вчера, напоминал лишь обрывок цветной одежды, затерявшийся в густой, ещё не успевшей пожелтеть траве.
Поглядев на него, Миреле содрогнулся.
Алайя оказался внутри, в своём прежнем любимом кресле, как будто бы не было всех этих дней, которые он провёл, не выходя из своего павильона. Время утренней танцевальной репетиции закончилось, и теперь Алайя занимался повседневными делами — отдавал распоряжения, просматривал меню, подготовленное Толстяком, листал рукописи с текстами пьес.
— Стоит оставить это место хоть ненадолго, как всё ожидаемо приходит в упадок, — скривился он, завидев Миреле. — Сколько времени мне теперь разгребать дела, которые вы наворотили, ума не приложу.
Несмотря на раздражённую гримасу, выглядел он вполне удовлетворённым жизнью и даже посвежевшим. Как бы далеко ни заходило его пристрастие к наркотическому дыму, повторить судьбу Лай-ле ему явно не грозило; Миреле почувствовал себя смешным со своими прежними опасениями и предчувствием какой-то роковой опасности, которая сотрясёт квартал снизу доверху, обрушившись на него подобно лавине с гор.
Впрочем, теперь это уже не должно было его волновать.
— Я ухожу, — сказал он, протянув Алайе письмо Кайто.
— Вернёшься, — категорично заявил тот.
После прогулки по улицам столицы, которая оказалась далеко не столь ужасна, как предсказывал Алайя, а вовсе наоборот, доверие Миреле к его словам несколько упало. Куда большие опасения ему внушал страшный сон, увиденный накануне ночью, но и он не мог остановить его в попытке изменить свою судьбу.
Прислонившись к стене, Миреле не удержался от того, чтобы посмотреть в окно — туда, где меньше суток назад развернулось жуткое представление, едва не доведшее его до сумасшествия.
Алайя, казалось, понял его взгляд.
— Всё всегда возвращается на круги своя, — заметил он, подписывая для Миреле разрешение покинуть дворцовый сад. — Нужно просто уметь вовремя переждать волнения. Думаешь, это первый раз, когда кто-то в квартале пытался взбаламутить воду? Что характерно, ни одна из этих попыток не была успешной.
— Что случилось с Ленардо? — всё-таки заставил себя спросить Миреле, облизнув пересохшие губы.
— То же, что случается со всеми бунтовщиками, — пожал плечами Алайя и тоже поглядел в окно. — Ты о нём больше не услышишь.
Снаружи актёры усиленно пытались забыть произошедшее и сделать вид, что сегодня самый обычный день, ничем не отличающийся от предыдущих. Не было никакого каната, никакой безумной пляски во главе с господином Маньюсарьей, и, самое главное, никакого Ленардо. Никогда.
Люди выглядели несколько смущёнными, но жизнь возвращалась в привычное русло — продолжались репетиции, в квартале усиленно обсуждалась свежая сплетня, на верёвке для белья сушилось чьё-то яркое шёлковое одеяние.
Миреле не мог на него смотреть — каждое движение лёгкой ткани, развевавшейся на ветру, напоминало ему о том, как взметнулись рукава Ленардо перед тем, как он потерял равновесие на своём канате.
Несколько часов спустя он дожидался у ворот экипажа, который должен был отвезти его в новую жизнь. Свою небольшую поклажу он держал в руках — состояла она из нескольких тёмных платьев, одного цветного, листов заброшенной рукописи и печальной куколки, переставшей быть марионеткой.
* * *
Золотая осень, затянувшая неестественно надолго, закончилась на следующий день после того, как Миреле переехал к Кайто.
Ветер буквально за несколько часов обтрепал все листья, которые днём раньше украшали деревья багряным убором, и голые ветви тянулись к серому небу, затянутому разорванными тучами. Сверху то и дело начинало накрапывать, но дождь так и не мог разразиться по-настоящему и, недолго постучав по крыше, бессильно затихал.
Несмотря на холодную погоду, Миреле сидел, раскрыв окна и двери в сад; он прислушивался к завыванию ветра среди раскачивающихся деревьев, вглядывался в расстилавшийся перед ним унылый пейзаж.
Весь первый день ушёл на обустройство. Вернее, Миреле, не обладавшему большим количеством вещей, обустраивать особо было нечего, но он сознательно старался растянуть время и придумывал себе побольше дел.
Комнаты, в которых его поселил Кайто, были огромными и прохладными, обставленными дорогой мебелью из тёмного дерева. Миреле ходил по ним, как по дворцовым залам, вздрагивая от звука собственных шагов, нерешительно оглядываясь по сторонам и отшатываясь каждый раз, как он замечал собственное отражение в отполированном до блеска мраморном полу.
В конце концов, он нашёл себе уютный уголок в меньшей из комнат, выходившей в сад. Разгородив её надвое семистворчатой ширмой, расписанной горными пейзажами, он перетащил к себе поближе все тяжёлые напольные вазы с цветами, а также небольшие горшки с растениями, таким образом, устроив себе подобие той обстановки, которой был окружён на протяжении многих лет в квартале манрёсю. Он также попросил сменить тяжёлые занавески из коричневого шёлка с золотым рисунком на что-то более светлое, и слуги, как и было обещано, подчинились его указаниям без единого слова.
В первое мгновение Миреле был упоён этим чувством власти, но уже вскоре идеальная вышколенность слуг и их ровное почтение стали отпугивать его, как отпугивали высоченные потолки и зеркальные полы.
Впрочем, слуги являлись исключительно по его требованию, а в остальное время были совершенно незаметны.
Для Миреле настала та пора, которой он иногда отчаянно жаждал в квартале манрёсю — пора одиночества и совершенного спокойствия.
В этой холодной комнате с дверями, раскрытыми в такой же холодный сад, он мог позабыть обо всём случившемся и излечить свой разум, как когда-то лечил тело, искалеченное побоями Ксае. Ещё в те времена жрица, поившая его отварами, заметила как-то раз, что холод — это одно из хороших лекарств для ран, как физических, так и душевных.
Теперь Миреле мысленно соглашался с ней, заставляя ветер гулять по комнате и не закрывая дверей даже тогда, когда снаружи повалили первые в этом году хлопья снега.
Кайто не приходил. Миреле ждал его каждый вечер, чинно устроившись у дверей с чашечкой чая и прислушиваясь к звукам, несущимся из коридора, но там неизменно царила тишина — ещё большая, чем в заснеженном саду. После полуночи Миреле вздыхал, отодвигал от себя остывший нетронутый чай, самостоятельно гасил все лампы и ложился в постель, крепко зажмуривая веки, чтобы по щекам не потекла непрошенная слеза.
На пятый день, Кайто, наконец, появился и поглядел на преобразования Миреле с лёгким недоумением.
— Что ты хочешь, я актёр, — ответил тот с кривой усмешкой на незаданный вопрос. — Я убежал из квартала, но не от собственной природы. У актёров своеобразный вкус.
— Ну ладно, я же пообещал тебе, что всё будет, как ты захочешь, — заметил Кайто после недолгого молчания.
"Я обременяю его, — подумал Миреле. — Я думал, он будет рад, что теперь мы поселились в одном доме, и он сможет беспрепятственно навещать меня, не опасаясь слухов, но это не так. Не зря же он пришёл только теперь, да и то, кажется, лишь из вежливости. Я так долго его ждал, но я ему не нужен..."
— Не знаю, чем я смогу расплатиться с тобой за всё это, — пробормотал он, отвернувшись в сторону.
— Теперь я просто не буду отдавать деньги за наши встречи, вот и всё! — Голос Кайто снова был весёлым. — И, кажется, даже останусь в выигрыше, потому что за вас, императорских манрёсю, требуют высокую плату. Это если ты не знал. — Он улыбнулся.
— Твоя сестра была очень недовольна? — спросил Миреле, решив, что дело, быть может, в этом.
— Сестре на меня плевать, — махнул рукой Кайто. — Для неё главное — чтобы я не создавал ей проблем. А основная моя проблема в том, что я до сих пор не могу найти себе жены, и в этом смысле такая пикантная сплетня, как моя предполагаемая связь с актёром, для меня даже полезна. Ты же знаешь, после того, как во дворце водворился Хаалиа, подобная любовь вошла в моду, и никто не станет особенно осуждать меня за скандальные отношения. А вот за скучную добродетельность, выражаемую в том, что у меня нет ни любовниц, ни любовников — станут, да ещё как.
"Так ты используешь меня как прикрытие для своей излишне добродетельной репутации?" — промелькнуло в голове Миреле, и он замер.
Кайто как будто почувствовал и положил руку ему на плечо.
— Я перепугался, когда получил твоё письмо, — миролюбиво заметил он. — Что там у вас случилось?
Миреле заставил себя рассказать, опуская мучительные для него подробности.
Но Кайто, вопреки его предположению, ничуть не удивился.
— Ты знаешь о том, что Кана, покровительница Ленардо, несколько дней тому назад была найдена мёртвой? — будничным тоном осведомился он.
Миреле изумлённо вскинул голову.
— Предполагают яд, — продолжил Кайто. — Притом тот яд, который изготовлен жрицами, и не может быть обнаружен в теле никем, кроме тех же жриц. Ты ведь помнишь, кто из врагинь Каны мог похвастаться своей особенной близостью со служительницами Богини? Госпожа Ирене спешно удалилась в провинцию будто бы с целью поправить здоровье, но это обычный предлог для прикрытия каких-нибудь делишек. Впрочем, доказать, разумеется, никто ничего не сможет.
— И ты думаешь, что...
— Ленардо, вероятнее всего, узнал о гибели своей покровительницы, что, означало для него потерю всякой власти, — предположил Кайто. — И сделал то, что сделал. А напоследок устроил из своей смерти очередное скандальное представление. По-моему, это вполне в его духе.
— Я бы не был в этом столь уверен, — сказал Миреле, помолчав. — Возможно, он даже не успел ничего узнать.
— Но ведь это было чистой воды самоубийство, — пожал плечами Кайто. — Разве станет кто-то убивать себя без повода? Тем более, когда он был на вершине собственного успеха.
Миреле хотелось бы возразить, но он знал, что не сможет ничего доказать, и промолчал.
Когда Кайто ушёл, он долго с тоской бродил по комнатам, не зная, чем себя занять.
Непогода снаружи усилилась, и к вечеру сад был уже почти полностью занесён снегом — как, впрочем, и та часть покоев, которая находилась поблизости от распахнутых наружу дверей.
Молчаливые слуги зашли, чтобы зажечь лампы, и комнаты осветились бледным золотистым светом, таким же холодным, как в одночасье наступившая зима.
Уставший бесцельно ходить по залам, Миреле устроился в углу и наблюдал за тем, как ветер в саду безжалостно треплет обнажённые ветви деревьев.
— Твоя прежняя мучительница мертва, — печально сказал он куколке, сидевшей у него на коленях. — Ты отомщён. Теперь ты счастлив?
Марионетка грустно улыбалась и смотрела задумчивым взглядом куда-то вдаль.
В домах у богатых аристократов не было принято расстилать постель прямо на полу. Огромная кровать из дорогой породы дерева могла бы вместить в себя, наверное, четверых, и, забираясь под тяжёлое парчовое покрывало, Миреле чувствовал себя крохотным, как ребёнок, впервые выбравшийся из своей комнатки в родительскую гостиную и поражённый её размерами.
Слуги опускали над ним балдахин, и, засыпая, он неизменно лежал неподвижно, как в гробу. Ткань из прозрачного шёлка, окрашенного в нежные тона, чуть колыхалась над его головой, и изредка Миреле ощущал её прохладное прикосновение к своему лицу.
Тогда он всё-таки дёргался и бормотал, будто бы в забытьи:
— Пошли мне тепла, пошли мне хоть немного тепла...
Но, несмотря на зверский холод, выстуживавший комнаты и его душу, он не закрывал распахнутые двери в сад даже в самые холодные и ветреные дни.
К середине зимы Миреле окончательно освоился в доме Кайто и начал потихоньку выходить из своих покоев. Он располагался в восточном крыле дома почти в совершенном одиночестве, так что риск застать негостеприимную хозяйку дома был сведён к минимуму.
Вдоль длинного, слабо освещённого коридора тянулась анфилада комнат, почти ничем не отличавшихся от устроенных для него покоев — таких же просторных, полупустых, отделанных тёмным деревом и голубовато-зелёным мрамором.
Миреле набрёл на библиотеку, в которой, судя по всему, давно никто не появлялся, и предпочёл проводить своё время в ней. В квартале манрёсю имелось достаточное количество книг самой разной направленности, и Миреле был уверен в своей начитанности, но лишь оказавшись в этом зале, стены которого были скрыты за гигантскими полками, сверху донизу заставленными книгами, он осознал масштаб своей ошибки.
Он раскрывал толстенные тома, покрытые слоем пыли и наполненные премудрыми знаниями об устройстве мира, секретах магических превращений, эфирной субстанции, наполняющей воздух, и сотворении человека из праха из-под стоп Великой Богини.
Это было похоже на тайны жриц, которые оставались тайнами несмотря на то, что были запечатлены на страницах книг, потому что разгадать мистические формулы мог только человек такого же ума, как тот, кто создал их. Человек, взращённый среди холода и отстранённости, далёкий от суеты и мирских забот, закаливший своё сердце одиночеством и отточивший ум ежедневными упражнениями.
Быть может, Миреле начинал походить на такого человека, потому что, несмотря на полнейшее непонимание магических формул, он ощущал трепет узнавания, глядя на страницы, покрытые тайными письменами.
Однажды он решился спросить у Кайто об этих книгах.
— Кто читал их прежде?
Кайто отвёл глаза.
— Кто-то, — ответил он после долгого молчания. — Кто-то, кого уже нет.
Они виделись так же редко, как и раньше, а, может быть, даже ещё реже, но Миреле не смел ни на чём настаивать и молча задавливал в себе тоску.
Он надеялся, что оказавшись в одиночестве, вдали от ежедневных забот и легкомысленных актёрских развлечений, он вновь обретёт утраченное вдохновение и сможет продолжить свою пьесу и свои репетиции, но этого не произошло. Листы рукописи лежали на столе нетронутыми, и ни единого нового диалога не приходило Миреле в голову — равно как и желания исполнить их на импровизированной сцене.
Почти уверившись в том, что всё кончено, он решился показать своё творение Кайто.
Они сидели друг напротив друга за низким столиком, в комнате Миреле, перед неизменно распахнутыми в сад дверьми.
Ширма была отодвинута куда-то вбок, светильники не горели — был довольно пасмурный день, но ослепительная белизна сугробов, в которых утопал сад, делала пространство вокруг светлее.
С бледного неба продолжал бесшумно и непрерывно падать снег.
Прочитав один лист рукописи, Кайто откладывал его в сторону и, не меняя выражения лица, брался за другой.
Миреле сидел напротив него, поражаясь собственному равнодушию.
Он попросил принести цветочный чай, и слуги незамедлительно исполнили его указание. Комната, которую уже по праву можно было называть ледяной, до того она пропиталась зимней стужей, вдруг наполнилась ароматом весеннего цветения, и Миреле показалось, будто он видит — чувствует — как в ветвях деревьев продолжают струиться соки, несмотря на сонное покрывало зимы, сделавшее природу холодной и бесчувственной.
— Что это за ягоды вон там? — спросил Миреле, глядя в сад. — Ярко-красные, они как пятна крови на белоснежном одеянии.
Кайто не ответил.
Тогда Миреле сходил в сад и, собственноручно оторвав ветку с багряной гроздью, принёс её в дом. Пока он устраивал веточку в одной из ваз, Кайто успел дочитать рукопись и теперь сидел неподвижно, глядя в последний лист.
Миреле заметил это и решился завести разговор о пьесе.
— Я писал всё это несколько лет, — сказал он. — Сначала была только одна героиня, притом происходившая из чужой книги, и я хотел исполнить её роль на сцене. Но потом у неё появилась противница, неизменная соперница, худший враг, злодейка... Я и не вспоминал о судьбе первоначальной героини, я писал их взаимодействие с врагиней, мне постоянно приходили в голову всё новые и новые сцены их столкновений, споров, поединков. Знаешь, до чего я додумался в последний год? Я решил, что "светлая" и "тёмная" героини — это одно и то же, что они — одно лицо, просто не догадываются об этом. Может быть, это такая разновидность психической болезни, не знаю... Только теперь мне вряд ли удастся осуществить свою задумку. Я сам не понимаю, в чём дело, но чего-то не хватает, чтобы я мог завершить свою пьесу. Видишь, как много у меня разрозненных кусков и диалогов, но у меня не получается связать их воедино, рассказать историю от начала и до конца. Я надеялся, что решение придёт ко мне однажды во время игры, я столько бился над этим, но похоже, что всё бесполезно.
Рассказывая всё это, Миреле отчётливо ощущал, что разговаривает с пустотой.
Кайто не слышал его слов, это было совершенно понятно по выражению его лица.
"Ладно, что я его пытаю", — подумал он даже без особенного разочарования и налил себе очередную чашку чая.
— Но Миреле, — заговорил вдруг Кайто ровным и в то же время растерянным тоном. — Это... это замечательно.
Словечко "замечательно" было каким-то старомодным и провинциальным, совершенно не подходящим для того, чтобы выражать своё отношение к литературному произведению, и вряд ли означающим восторг. Вероятно, именно это несоответствие послужило причиной тому, что Миреле ощутил себя как-то странно, будто заснеженный куст на его глазах превратился в птицу, распахнувшую крылья и взлетевшую в небеса.
Он поднёс расписанную цветами чашку к губам, вдохнул аромат, сделал глоток.
И вдруг как-то запоздало ощутил, что перевернул чашку вверх дном и льёт кипяток прямо на себя.
Он закричал и вскочил на ноги; фарфоровая чашка полетела на пол, разбившись вдребезги.
Миреле дул на ошпаренную руку, но боль от ожога становилась всё сильнее, как будто бы на ладонь продолжал литься кипяток, на этот раз невидимый. Перестав кричать, Миреле повалился на пол, уставившись невидящим взглядом в потолок.
Он не терял сознания, но в то же время чувствовал себя, как в каком-то забытьи, и слова "пришёл в себя" вполне подходили к тому ощущению, которое он испытал несколько мгновений спустя.
Итак, когда он пришёл в себя, Кайто с перепуганным видом хлопотал над его рукой.
— Вроде бы... ожог не такой уж сильный, разве нет? — осторожно заметил он.
Миреле смотрел на него расширенными глазами и знал, что как бы он ни постарался, не сможет объяснить того, что почувствовал несколько мгновений назад, услышав простое и единственное слово.
— Нет, — согласился он, поднимаясь на ноги. — Просто понимаешь... у меня чересчур чувствительная кожа. Так бывает, это большая проблема. Я бы даже сказал, болезнь.
— И от прикосновений тебе тоже бывает больно?
Миреле молчал, чтобы не протянуть ему дрожащую руку и не попросить проверить.
Впрочем, этот эпизод не изменил ничего ни в их отношениях — Кайто приходил всё так же редко — ни в том, что Миреле больше не ощущал вдохновения к игре.
По вечерам он либо сидел в библиотеке, либо приходил с книгой в комнату, не решаясь даже дотрагиваться до рукописи. Ожог на его руке зажил, оставив после себя лёгкий шрам, при взгляде на который Миреле охватывала непроизвольная дрожь.
Так прошла зима, тянувшаяся невероятно долго, наполненная холодными, тоскливыми, одинокими вечерами. Единственным собеседником Миреле в те дни, когда Кайто забывал о нём, была лишь кукла, и он не стеснялся разговаривать с ней, как с живым человеком.
— Ну вот, теперь никто больше не дёргает за веревочки, не манипулирует тобой, — сказал он ей однажды. — И ты стала неподвижна. Точнее, конечно, стал... Так или иначе, но ты целыми днями только наблюдаешь за тем, что происходит. Думаешь, так и надо?
Он подошёл к постели, на которую сажал куклу каждое утро, заботливо расправляя длинные полы шёлкового одеяния.
Испытав минутное колебание, от которого в груди у него похолодело, Миреле позвал слуг и попросил принести ему особого сорта нитки — длинные, шелковые и прочные.
— Надеюсь, ты простишь меня за это, — с трудом проговорил Миреле, привязывая нити к рукам марионетки. — Но ты же актёр, ты создан им быть и не можешь стать ничем другим. Разве то, что кукла, которая создана для определённой цели, сидит целыми днями на постели, изображая из себя красивую картину, не более жалкое и печальное зрелище? Не нужно жалеть себя.
Он дёрнул за верёвочку, сжав зубы, как от сильной боли.
Рука куклы рывком поднялась вверх, а сама она неловко завалилась вперёд, так что длинные волосы упали на постель волнами тёмного шёлка.
В печальном, красиво разрисованном личике Миреле читал горький упрёк.
Превозмогая себя, он закончил то, что начал, привязав нити к локтям, коленям, лодыжкам и шее куклы. Теперь оставалось только научиться обращению с марионеткой, но Миреле не сомневался, что при должном старании у него всё получится как нельзя лучше.
Тем более что времени для ежедневных упражнений у него было предостаточно.
Довольно быстро наловчившись, Миреле заставил марионетку вскинуть руки, обернуться вокруг себя и совершить поклон.
Тогда он позволил ей опуститься на пол и освободил нити, которые привязал к собственным пальцам.
— Достаточно на сегодня, да?
Он понимал, для чего устраивает это глупое представление, больше похожее на самоистязание, но от этого осознания было не легче.
Опустившись на пол рядом с печальной куколкой, Миреле глядел в сад, тяжело дыша, как после самой мучительной из танцевальных репетиций. Теперь не хватало только Алайи, который обрушился бы на несчастного актёра со своей критикой, невзирая на усталость и измождённость последнего.
Миреле подавил в себе желание закричать на своего игрушечного актёра, копируя поведение наставника, и вместо этого бережно прижал его к груди.
— Прости, прости, прости, — шептал он, зажмурившись и чувствуя, как невыносимо жжёт в глазах. — Я же понимаю, как это больно. Но я ничего не могу с собой поделать. Я знаю то, чего не знаешь ты. Я знаю, что это правильно.
Так он сидел и тяжело дышал, пока в саду не зажглись фонари, а на его душу не снизошло желанное спокойствие.
Тогда он глубоко вздохнул, снова усаживая куколку рядом с собой перед открытыми в сад дверьми.
— Знаешь, мне кажется, я придумал выход. Давай исполним что-нибудь красивое, — шепнул он ей, наклонившись. — Что-то, что понравится и тебе, и мне.
С того дня Миреле возобновил репетиции, но на этот раз не один, а со своим маленьким актёром. Искусство управления марионеткой давалось ему удивительно легко, и точно так же легко тело вспоминало полузабытые движения танцев.
Уроки Алайи не прошли даром, несмотря на то, что в последний раз Миреле был на танцевальной репетиции более двух лет назад.
Он никогда не считал себя особенно искусным танцором, но голоса, диктовавшие ему монологи и диалоги для пьесы, похоже, раз и навсегда замолчали в его голове. Теперь нечто — его собственный невидимый кукловод — желало выразить себя без слов, при помощи танца, и Миреле не считал возможным сопротивляться. Он танцевал, одновременно заставляя танцевать игрушечную марионетку, и этот дуэт с бессловесной куклой доставлял ему большое, хотя и временами мучительное удовольствие.
Однажды в разгар этой репетиции двери распахнулись, и на пороге комнаты появился Кайто.
Миреле почувствовал себя так, как будто его застали обнажённым или даже хуже — во время любовного акта, но и остановиться он уже не мог.
"Великая Богиня, Великая Богиня", — только и повторял он мысленно, стиснув зубы и опуская голову, чтобы занавесить лицо растрепавшимися волосами.
Как ни странно, ни мучительные чувства, ни эти бессмысленные повторения одних и тех же слов ничуть не мешали ему продолжать танец, и тот, по необъяснимому ощущению Миреле, получался даже гораздо лучше, чем обычно.
Ему удалось не только довести его до самого конца, не исказив ни одного движения, но и ничем не выдать своих эмоций.
— Видишь... развлекаемся здесь, как можем, — с усмешкой проговорил Миреле, весь взмокший и дрожавший с ног до головы. Душу его переполняло ощущение какого-то чудовищного восторга, близкого к ужасу, как будто он только что избежал смертельной опасности, или перелетел через пропасть, или встретился с самим Хатори-Онто. Но он сумел говорить ровно и якобы даже равнодушно, и от этого лицемерия хотелось хохотать над самим собой, но на смех уже не было сил.
Кайто улыбнулся, чуть растерянно.
— Я рад, — проговорил он. — Я, правда, рад. Я уж боялся, что, забрав тебя из квартала, в некотором роде убил, как убивают бабочку, прикалывая её булавкой к шёлковой бумаге.
— Ты не можешь меня убить, — тяжело выдохнул Миреле. — Ты же... специалист по бабочкам. Ты знаешь, что для них лучше. Философ-Бабочковед.
Оба рассмеялись, но как-то натужно.
— Я... — начал Кайто и не договорил.
Взгляд его странно заблестел, и у Миреле, которому почудились слёзы в его глазах, подкосились ноги. Но, судя по всему, это была всего лишь иллюзия, вызванная освещением, потому что в следующее мгновение Кайто говорил весело и о каких-то пустяках.
Когда он ушёл, Миреле повалился на постель и долгое время лежал в изнеможении, сжимая фарфоровую ручку своей куклы.
— Мы с тобой... молодцы, — проговорил он, слабо улыбаясь.
И на этот раз на неизменно печальном лице куклы ему почудилась ответная улыбка.
* * *
— В следующем месяце день моего рождения, — сказал Кайто в начале весны.
Миреле при этих словах побледнел: он решил, что услышит сейчас вопрос о собственном дне рождения, которого он, разумеется, не знал. Он ни разу не рассказывал Кайто ту часть своей биографии, которая была покрыта тёмной пеленой забвения — точнее, не говорил, что эта часть вообще существует. Почему-то ему совершенно не хотелось это делать; Кайто же прежде и не пытался ничего разузнать о его прошлом.
Но оказалось, что он завёл этот разговор с другими целями.
— Разумеется, мне придётся устроить празднование... И я подумал: чем приглашать других актёров, может быть, это ты выступишь перед гостями?
— Я? — изумился Миреле. — Танцуя со своей марионеткой?
— Ну да... Мне кажется, это очень красивый танец. И это будет твой подарок на день рождения мне. Видишь, я бессовестно выпрашиваю тот подарок, который хочу. Как некрасиво! Но мне плевать.
— Единственный, который я могу тебе сделать, — улыбнулся Миреле.
— Тот, который я хочу, — повторил Кайто.
Миреле отвернулся, стараясь не выдать своих чувств. Если и были какие-то слова, которые могли бы безошибочно на него подействовать, то Кайто их нашёл. Впрочем, он, наверное, согласился бы и без них — возможность впервые за много лет показать кому-то плоды своих усилий сама по себе была волнующей.
Он отдавал время репетициям с удвоенным усердием, и игрушечный актёр, казалось, чувствовал сжигающее его желание, с лёгкостью повинуясь каждому его движению.
— А ты ещё сопротивлялся, — говорил Миреле кукле, падая в изнеможении и отпуская нити, привязанные к пальцам. — Говорил: не хочу, не буду... Теперь ты видишь, как я был прав?
Тёмные глаза куклы, украшенные самыми настоящими длинными ресницами, смотрели хитро, с каким-то лукавым огоньком. Как будто она хотела сказать: ну-ну, это ещё кто тут сопротивлялся больше всех...
— И ты ещё будешь отрицать, что отказывался быть актёром? — возмущённо кричал на неё Миреле. — Может, ещё скажешь, что это не ты тут делал невыразимо печальное выражение лица и смотрел на меня с таким горьким укором, так что сердце бы дрогнуло и у каменной статуи? Ты... ты манипулятор, вот ты кто. О да, а теперь ты ещё смеёшься надо мной. Что ты, прекрасно вижу. И так и слышу. Ты говоришь: кукловод — это не всегда тот, кто дёргает за ниточки...
Превозмогая боль в совершенно изнеможённом теле, Миреле поднимал руку, заставляя куклу прикрывать лицо ладошкой и сотрясаться как будто бы в приступе хихиканья.
Эти диалоги между кукловодом и марионеткой были весьма забавны, и Миреле даже подумывал о том, чтобы записать их, а потом исполнить, но всё это должно было быть потом.
Пока что он отдавал все силы совершенствованию танца, публично преподносимого в подарок Кайто.
Он сам придумал и заказал себе наряд: однотонное голубое одеяние, затканное узором из листьев и не слишком длинное, так, что оно открывало тёмно-фиолетовые штаны. Это было не совсем привычным одеянием для танцора, но Миреле считал, что так будет лучше: ему хотелось, чтобы видели каждое его движение.
Это был не первый раз, когда он выступал для собрания знатных господ, но первый, когда они смотрели лишь на одного его, и подарок, который он делал Кайто, был в то же самое время подарком, который Кайто делал ему.
В назначенный день он не пожелал, как предлагал Кайто, с самого начала находиться среди гостей и появился перед ними только в конце вечера.
Виновник торжества объявил о нём при помощи пышных славословий, слышать которые Миреле было бы невыносимо, если бы он их только слышал — но он не слышал, потому что все звуки перекрывал вернувшийся звон в ушах. Впрочем, на этот раз Миреле не то что не испугался — он даже не возражал. Так было, в общем-то, лучше: не видеть ничего, кроме своей марионетки, не слышать ничего, кроме этого потустороннего эха, звука, доносившегося из другого мира. Не думать ни о чём, кроме Кайто.
Впрочем, если бы Миреле взялся проследить собственные мысли, то он бы обнаружил, что ни одной, посвящённой конкретно Кайто, среди них на самом деле не было.
Он отыграл своё представление с хладнокровием воина, ведущего смертельную битву. И в то же время он знал, что зрители должны видеть что-то другое: то, что он вкладывал в свой танец на протяжении всех недель, когда репетировал его.
Закончив, он вышел в соседнюю комнату, едва ощущая под собою ноги.
И в тот момент, когда он ещё не конца выпал из прострации, вызванной пребыванием в каком-то ином измерении, что-то дёрнуло его припасть ухом к тонкой стене и послушать, что о нём говорят.
Это было ошибкой. Может быть, не роковой, но всё-таки очень серьёзной.
— Я не понимаю, что может быть в голове у человека, который придумывает подобный танец? — жаловалась одна из дам. — Это же... это ужасно! Искусство должно радовать зрителей, должно приносить им хорошее настроение! Человек не должен чувствовать себя так, что ему хочется пойти и умереть, после того, как перед ним выступил актёр! В чём смысл такого надрыва, такой тоски? Я бы даже сказала, это преступление по отношению к зрителям, показывать им такое, и заставлять их испытывать подобные чувства! Ты прости меня, Кайто, но этот твой актёр...
— В жизни и без того немало горестей, чтобы ещё переносить их на сцену! — возмущённо вторила первой госпоже другая. — Что он, простите, пытался показать? Что в мире всё настолько ужасно, и безмерно печально, и вскорости мы все всё равно умрём? С какой стати мы должны смотреть на это? Мы желаем видеть радость, веселье, истории, которые заканчиваются хорошо и заставляют нас улыбаться! И ещё эта кукла с печальным лицом... Б-р-р! Мне кажется, я теперь до конца жизни буду видеть её в ночных кошмарах! Кайто, неужели нельзя было позвать кого-то другого, кто сохранил бы нам хорошее настроение на остаток вечера?
— Это не искусство, это публичное демонстрирование собственных ран, — согласилась третья дама. — Но какое нам дело до его ран? Заставить человека плакать — плёвое дело, вот заставьте его улыбнуться! Это задача посложнее.
Миреле отшатнулся от стены, обливаясь ледяным потом. Мгновение спустя он осознал, что сжимает кулак с такой силой, как будто в руке у него острый нож, который он с удовольствием вонзил бы в чьё-то горло — весьма вероятно, что в своё собственное.
Марионетка, всё ещё привязанная к его пальцам множеством нитей, сидела у него на плече, и, наверное, одно только это удержало Миреле от того, чтобы исполнить своё безумное желание. Задыхаясь от гнева, он заставил себя сделать несколько шагов вперёд, посадил куколку на стол и принялся дрожащими руками отвязывать нити.
Потом двери распахнулись, и на пороге появился Кайто.
Миреле не смотрел в его сторону, продолжая бороться с опутавшими его пальцы нитями, и только изо всех сил сжимал зубы, отчего выражение на его лице должно было быть совершенно зверским.
— Миреле, я... — проговорил Кайто растерянно.
Тот вдруг издал какой-то яростный вопль и, так и не сумев аккуратно отвязать нити, рывком их разорвал.
Кукла, лишившись поддержки кукловода, нелепо повалилась на стол.
Миреле зажал уши руками. Звон, утихавший ненадолго, вернулся с новой силой, но на этот раз это был не мелодичный потусторонний звук, а гром набата, от которого сотрясались стены, а пол был готов провалиться, разверзая пропасть в Подземный Мир.
— Я... сейчас... умру, — сумел прохрипеть Миреле.
И, наверное, это прозвучало убедительно, хотя никакого основания для смерти не было, и Кайто вполне бы мог перефразировать свою давнишнюю фразу: "Разве кто-то станет умирать без физической причины?"
Но Кайто не стал вспоминать эти слова и, вместо этого, подскочил к Миреле, чтобы стиснуть его в объятиях.
— Это моя вина, — проговорил он, прижимая его к себе так сильно, что у Миреле едва хватало воздуха, чтобы вдохнуть. — Я дурак. Это был прекрасный, прекрасный танец...
Миреле чувствовал, как сильно колотится чужое сердце под несколькими слоями дорогой одежды, и если Кайто ещё мог врать или говорить свои слова из вежливости, то его сердце — не могло.
Звон прекратился, и Миреле ощутил себя так, слово из него разом вынули все кости. Или, может быть, невидимый кукловод разорвал соединяющие их нити точно так же, как он сам поступил со своей марионеткой.
Он обмяк и упал бы на пол, если бы Кайто его не поддержал.
— Как же твои гости? — спросил Миреле некоторое время спустя, сидя в кресле с опущенной головой.
— Да пусть катятся прямиком в Подземный Мир.
Они перешли в дальнюю комнату, туда, куда звуки празднества уже не долетали. Гости, судя по всему, прекрасно веселились и без хозяина торжества, и они сидели в полном одиночестве, в тёмном зале, освещённом одной-единственной свечой.
Злость Миреле прошла, и он ощущал только полнейшую опустошённость.
— Я больше не смогу танцевать этот танец, — сказал он устало. — Не хочу.
— А для меня?
Что-то встрепенулось в груди Миреле от этих слов, и он приподнялся, опираясь рукой на подлокотник кресла.
— Знаешь, в чём дело? — проговорил он через силу. — Дело не в том, что кому-то не понравился мой танец, и меня это оскорбило. Просто я кое-что понял в этот момент, то, о чём раньше имел лишь смутные догадки.
Кайто смотрел на него, ожидая продолжения, и Миреле подошёл ближе.
— Быть актёром — значит, выставлять свою душу напоказ, — сказал он. — Может быть, для остальных это значит что-то другое, но для меня — так, и я не могу иначе. Кто-то другой надевает на сцене маски, я же, наоборот, снимаю их. И это значит, что для меня невозможно занятие актёра, потому что я не могу вынести, когда мне плюют в душу, пусть даже это сделано ненамеренно. Но я не понимаю, зачем мне тогда дальше жить.
Вздохнув, он сделал ещё шаг вперёд и опустился на пол рядом с креслом, в котором сидел Кайто.
— Сколько лет я и сам занимался тем же самым, надевал маску за маской, делая вид, что так и надо, — вдруг проговорил Миреле с неожиданным ожесточением, так же неожиданно сменившимся глубокой тоской. — Но.... но в глубине души не понимаю, зачем всё это. Почему нельзя быть такими, какими бывают дети... искренними, настоящими. Всегда.
Он устало закрыл глаза и положил голову Кайто на колени.
— Но Миреле, — тихо возразил ему тот. — Дети тоже бывают весьма жестоки. И у детей свои правила игры.
— Значит, я был открытым и ранимым ребёнком. — Миреле грустно усмехнулся. — Наверное. И хотел бы снова стать таким же, но тогда я, наверное, просто не выживу.
Сквозь пелену дремоты, внезапно охватившую его, он ощущал чужие руки, осторожно прикоснувшиеся к его волосам, выпутавшие из них одну-единственную ярко-лиловую прядь и прижавшие её к губам.
И ему чудились слова, которые в реальности, конечно, не были произнесены.
— Отдыхай, отдыхай, моя прекрасная... бабочка. По крайней мере, у меня ты всегда найдёшь цветы, которые тебе нужны.
* * *
Той ночью Миреле не спалось.
Он лежал на постели, не укрываясь и отбросив в сторону балдахин — в комнате было слишком душно. Первые весенние дни ознаменовались необычайным теплом, и листья на деревьях распустились буквально за пару дней; в саду расцвели тюльпаны и ранние ирисы, яблони и вишни покрылись белоснежной кипенью.
В квартале, должно быть, начиналась ежегодная весенняя уборка.
Миреле вспомнил, что ровно два года тому назад он познакомился с Кайто.
Весь вечер в саду парило. Первая весенняя гроза, принесшая облегчение, разразилась уже ночью — неожиданно и быстро. Миреле едва успел сообразить, что слышит первые удары капель о черепицу, как уже хлынул ливень, и сад оказался отделён от комнаты сплошной пеленой дождя.
Поднявшись с постели, Миреле долго стоял возле раскрытых дверей, вдыхая воздух, от которого, казалось, разорвётся грудь.
Потом он взял свечу и под звуки несмолкающего дождя вышел из комнат.
Вероятно, если бы слуги увидели его в этот момент, то приняли бы за призрака — он босиком шёл по тёмному коридору, в светлой ночной одежде, с развевающимися распущёнными волосами. Но слуги слишком устали, подготавливая празднество, и теперь спали, как убитые.
Миреле искал покои Кайто.
Он знал, что они располагались где-то в западном крыле, там, где он никогда прежде не появлялся, но словно какой-то демон вёл его в эту ночь — или, может быть, дух весеннего дождя. Он был уверен в том, что сумеет найти нужные комнаты и не попадёт, вместо них, в покои хозяйки дома.
И так была велика эта ни на чём не основанная уверенность, что она, и в самом деле, сбылась.
Пару раз Миреле открывал двери и оказывался в пустых комнатах, но на третий раз ему повезло, и он понял, что нашёл то, что искал, ещё раньше, чем увидел Кайто — до того знакомой показалась ему комната.
Она была исполнена в нежных лазурных тонах, сейчас, в темноте, приглушённо-мягких, и обставлена мебелью из светлого дерева — изящная спальня, свидетельствовавшая о тонком вкусе её хозяина; Миреле казалось, что он знал, что она будет именно такой ещё задолго до того, как переступил через порог.
Свеча уже не требовалась, так как дождь закончился, и луна светила прямо в комнату, расположившись прямо над широким, во всю стену окном. Миреле задул огонёк, поставил подсвечник на пол и бесшумно подошёл к постели.
Кайто лежал в такой же позе, как он сам некоторое время тому назад — на спине, положив руки под голову, ничем не укрываясь. Ворот его ночного шёлкового халата был распахнут — так дёргают ткань, когда становится невыносимо душно и тяжело дышать. Каштановые волосы с рыжеватым отливом, чуть более светлые, чем у самого Миреле, рассыпались по подушке, лицо, несмотря на то, что Кайто спал, было сосредоточенным, как будто он заснул в тяжких раздумьях, от которых не смог избавиться даже во сне.
Миреле смотрел на него, смиренно сцепив перед собою руки — в такой позе обычные люди стояли перед статуей Великой Богини.
Вдруг Кайто, не пошевелившись, как обычно шевелятся пи пробуждении, открыл глаза. На мгновение в них проскользнул испуг, но он ничего не сказал и даже не попытался приподняться.
Последние несколько шагов, отделявшие его от постели, Миреле делал, чувствуя себя невесомым — как будто он ступал по пелерине облаков. Бесшумно опустившись на матрас, он вслепую нащупал руку Кайто — нашёл её среди измятых покрывал, легко коснулся, погладил и стиснул, переплетая свои пальцы с чужими.
Миреле смотрел, не отрываясь, в лицо Кайто и видел собственное отражение в его глазах — голодный, отчаявшийся взгляд, исполненный мольбы и молитвы одновременно.
Время стало тянуться невыносимо долго; каждый удар сердца, отмерявший его, длился, казалось, по несколько часов.
Потом Кайто мягко отвёл руку Миреле в сторону и высвободил из неё свою.
— Я... я помогу тебе найти дорогу обратно, — сказал он чуть дрогнувшим голосом.
Миреле закрыл глаза.
Чуть позже, вернувшись в свою комнату, он опустился на пол, прислонившись головой к стене, и долго сидел в такой позе, не в силах ни шевелиться, ни думать о чём-либо. В распахнутые двери врывался свежий, напоенный дождём ветер, но теперь уже невозможно было надеяться, будто он принесёт облегчение.
Наконец, Миреле тяжело вздохнул, поднялся на ноги и, сбросив ночной халат, стал переодеваться.
Принятое решение было мучительным, но давало хоть какие-то силы жить дальше.
Облачившись в привычную одежду, он взял на руки куклу, всё ещё опутанную разорванными нитями, и прижал её к груди.
— Мы уйдём сегодня отсюда, — сказал Миреле монотонным голосом. — И никогда не вернёмся. Я не вижу другого выхода. После того, что я сделал.
Он решил не брать с собой никаких вещей, кроме куклы, и, посадив марионетку на плечо, бесшумно вышел в сад, уже начинавший светлеть в предрассветных сумерках.
За всю зиму он ни разу не покинул территории усадьбы, как раньше ни разу не покидал своего квартала.
Но теперь, по счастью, ему не требовалось просить у кого-то разрешение, чтобы уйти.
Он шёл по улицам Аста Энур наугад, никуда не глядя — впрочем, у него и не было цели попасть куда-то. Но постепенно, когда столицу начал заливать золотистый солнечный свет, Миреле начал узнавать знакомые места — уж слишком сильными были впечатления того единственного дня, когда они с Кайто бродили по городу, и слишком резко врезались они в его опустошённую память, не богатую на яркие события.
Миреле отвернулся, чтобы не видеть Мост Влюблённых, занесённый белоснежными яблоневыми лепестками вместо осенних листьев.
Он решил прогуляться в Нижний Город — риск, что мучительный звон в ушах и боли, связанные с ними, вернутся, возрастал именно там, но теперь Миреле, пожалуй что, даже желал этого. Он бы, наверное, был не против, чтобы это нечто, звеневшее или гремевшее внутри него, наконец, дошло до своего предела, лишив его жизни. Ну, или чтобы какой-нибудь карманник в Нижнем Городе, ищущий монет, которых у него никогда не имелось, полоснул ему по горлу тонким лезвием, так или иначе положив конец всем мучениям.
Нижний Город не спал с самого раннего утра.
Миреле был привычно оглушён, не зная, что больше послужило тому причиной — звуки жизни или ожидаемый звон в ушах. Не пытаясь в этом разобраться, он побрёл по узким кривым улочкам, придерживаясь рукой за стены зданий, как слепой или тяжелобольной человек.
Один раз он склонился так низко, что из рукава его что-то выпало и осталось лежать, сиротливо белея посреди дороги. Миреле хотел было пойти дальше, но в последний момент что-то всё-таки заставило его вернуться и подобрать упавшее — это была его предсмертная записка, которую он продолжал носить с собой.
Несколько мгновений Миреле глядел на неё, думая, не стоит ли развернуть бумагу и прочитать? Теперь, казалось, было уже абсолютно всё равно.
Но он ощущал, что сделанный однажды запрет был вбит ему в голову довольно крепко, на уровне инстинкта. Нарушить его означало примерно то же самое, что попытаться покончить с собой во второй раз, а этого Миреле не хотел делать, несмотря ни на что.
Спрятав записку обратно, он продолжил свой бесцельный путь.
Кто-то сунул ему в руки несколько монет — очевидно, в своём теперешнем состоянии Миреле походил на одного из калек, что водились в Нижнем Городе в огромном количестве и зарабатывали на жизнь, выклянчивая подаяние.
Миреле не стал прятать деньги, желая привлечь внимание грабителей. Но, как это всегда и случается, они не видели того, что было намеренно выставлено напоказ, и он продолжал брести по улицам, не замеченный и не тронутый никем.
Он очнулся лишь тогда, когда монотонный гул, сопровождавший его, неожиданно прекратился, и в измученные уши влилась тишина, очищающая и прохладная, как первый снег.
Изумлённый, Миреле поднял голову и обнаружил, что находится на площади посреди толпы.
Толпа окружала человека в поношенном светлом одеянии, лицо которого показалось Миреле смутно знакомым.
Он напряжённо вглядывался в это лицо, в тёмно-синие глаза, окружённые тенями, пытаясь понять, где он мог видеть этого мужчину, и почему запомнил его, как вдруг тишину прорезал голос. Он не был мелодичным — скорее, просто очень мягким — но казалось, что звуки плывут по воздуху, как по волнам.
И Миреле купался в этих звуках, как измученный телесно человек купается в водах целительного источника, смывающих с него боль, усталость и измождение.
Прошло ещё некоторое время, прежде чем Миреле начал осознавать смысл произносимых слов.
— ...самое большое страдание человеку приносит отсутствие любви, — говорил мужчина, печально улыбаясь. — Осознать своё желание — это первый шаг на пути к выздоровлению. Но потом не следует делать ошибку, полагая, будто бы любовь можно и нужно искать в другом человеке. Любовь — это божественный свет, который так же, как и солнечный, разлит повсюду. В любом месте, в любое время дня можно остановиться, закрыть глаза и глубоко вдохнуть, чувствуя, как этот свет проникает внутрь и преображает душу. Иногда ему, как и солнечным лучам, слишком трудно прорваться сквозь пелену облаков. Но если однажды, когда ваше сознание будет ясным, как весенний полдень, вы поднимаете голову и устремитесь навстречу свету, то сможете почувствовать, как невидимый цветок, скрытый внутри вас, пробуждается и раскрывает трепещущие лепестки. Позже, когда вы вновь позволите мрачным чувствам овладеть вами, этот бутон закроется, как цветы опускают венчики, когда солнце скрывается за горизонтом. Но придёт день, когда этот цветок будет цвести вечно, и тогда красота и благоухание всех земных цветов не сравнятся с ним.
Миреле закрыл глаза, чувствуя, как овевающий его лицо прохладный ветер приносит издалека запахи пекущегося хлеба, свежей краски, цветущей вишни.
Ему хотелось плакать от облегчения, но он не мог.
Приходилось улыбаться, и он впервые подумал, что ощущения от улыбки и от тихих слёз поразительно похожи.
Человек, тем временем, закончил говорить, и люди начали подходить к нему, выстраиваясь в очередь. Миреле тоже пристроился в её конец, сам не зная, зачем следует примеру остальных. Собравшиеся задавали мужчине какие-то личные вопросы, и тот, наклоняясь, шептал ответ им на ухо, но Миреле не знал, что спрашивать.
Тем не менее, он отстоял очередь и оказался лицом к лицу с человеком, чьи черты по-прежнему казались ему невыносимо знакомыми. Миреле даже подумал, что, быть может, они знали друг друга прежде, в той части его жизни, о которой он ничего не помнил.
Остальные желающие поговорить с мужчиной стояли в стороне, не переругиваясь и не пытаясь торопить других, что казалось довольно удивительным.
Подняв голову, Миреле вгляделся в лицо человека, стоявшего напротив.
Тот приветливо улыбался. Ветер развевал его светло-каштановые волосы, часть из которых была распущена, а часть — заплетена в простую, не украшенную ничем косу. Наряд — чистое, однако в нескольких местах залатанное одеяние — вблизи оказался ещё более поношенным, чем выглядел со стороны, но, тем не менее, мужчина не производил впечатление бедняка.
Миреле пытался подобрать слова, чтобы извиниться и объяснить, что, в общем-то, он не собирался задавать никаких вопросов, но в этот момент мужчина заговорил сам.
— Где вы живёте? — спросил он, казалось, с искренним интересом. — У вас дорогое, хотя и тёмное одеяние, слуги таких не носят. Я и сам родился в богатой семье, так что немного разбираюсь в таких вещах. Простите, если мой вопрос неуместен, и, если не хочется, не отвечайте, но я был очень рад, впервые увидев здесь человека из знатного семейства.
Миреле смутился.
— Я... не совсем то, что вы думаете, — ответил он, поколебавшись. — Я актёр. Императорский манрёсю, поэтому такая одежда.
Он боялся увидеть осуждение в тёмно-синих глазах мужчины, но его лицо, наоборот, просветлело.
— О, так вы живёте во дворце? И, наверное, знаете Хаалиа?
У Миреле в груди похолодело.
— Да, — кивнул он. — То есть... я видел его. Несколько раз.
— Какой он? Всё такой же, как прежде? — продолжал расспрашивать мужчина. — Покровительствует актёрам? Мы с ним очень давно не виделись, поэтому я рад услышать о нём хоть слово. — Улыбка не погасла на его лице, но стала более задумчивой. — Ах да, я же не сказал вам. Хаалиа — мой брат.
Если бы у Миреле в руках были какие-то вещи, то они, несомненно, в то же мгновение полетели бы на землю — кукле повезло, что он положил её за пазуху.
— Великая Богиня! — вырвалось у него. — Так вот в чём дело! Вы похожи, вы удивительно похожи... А я-то никак не мог понять, где видел вас...
Брат Хаалиа только улыбнулся и, внезапно взяв обе руки Миреле в свои, ласково их сжал.
От его взгляда теплело в сердце.
Миреле отошёл в сторонку, чтобы не мешать остальным.
— Кто это? — спросил он тихонько у одной из женщин. — Как зовут этого человека?
— Энсаро, — ответила та с тихой гордостью, как будто это имя значило для неё что-то особенное. — Энсаро, который говорит с нами от лица Милосердного.
— От лица Милосердного, — повторил Миреле, глядя на Энсаро, продолжавшего напутствовать и ободрять подходивших к нему бедняков.
Он не вполне понимал значение этих слов, равно как не знал, кто такой Милосердный, однако не стал задавать других вопросов.
Перед тем, как покинуть площадь, он обернулся в последний раз и успел получить на прощание ещё одну улыбку Энсаро, который, казалось, замечал абсолютно всех и каждого, несмотря на количество собравшихся людей.
"Так у Хаалиа есть брат, — думал Миреле с каким-то странным волнением, сам не понимая, почему это известие имело для него такое значение — Как хорошо!"
Он чувствовал себя счастливым и беззаботным, как будто все проблемы разом перестали существовать. Да и не было у него, в общем-то, никаких проблем.
Он проделал долгий обратный путь, на этот раз наслаждаясь окружающими пейзажами, которые, воистину, были великолепны. Всё цвело и пахло, и усыпанные цветами деревья преображали даже неприглядные улочки Нижнего Города, а уж о центральной части столицы с её многочисленными мостами и пагодами и говорить было нечего.
Миреле вернулся в дом Кайто. По счастью, неприметная калитка, через которую он вышел на улицу, была всё ещё открыта, и он смог пробраться обратно.
В своих комнатах он обнаружил Кайто. Тот стоял, не шевелясь, и глядел на брошенное рядом с постелью ночное одеяние.
— Миреле! — вскрикнул он, обернувшись на звук шагов. — Я боялся, что ты уйдёшь от меня.
— Я и ухожу, — ответил Миреле, закрыв глаза и прислонившись к притолоке. — Но не от тебя.
В это время суток солнце стояло над другой частью усадьбы, и возле открытых дверей царила тень, но несколько солнечных лучей всё-таки падало на ступеньки, ведущие в сад, и Миреле очень хорошо ощущал их лёгкие прикосновения к своей щеке.
Где-то очень близко от него пели птицы.
— А куда? — спросил Кайто после долгого молчания.
— Домой, — ответил Миреле, не открывая глаз. — Кажется, ко мне вернулись силы и желание продолжать делать то, что я делал раньше. Ну, и пробовать что-то новое. Я почему-то уверен, что на этот раз у меня всё получится лучше, чем прежде.
— Вот как. — Голос Кайто казался настороженным. — И... почему, если позволишь спросить? Я имею в виду, вчера ты выглядел расстроенным.
Миреле улыбнулся.
— Просто я больше не буду себя сдерживать.
— Сдерживать?
— Мои чувства.
Если бы Кайто задал уточняющий вопрос, то Миреле бы на него ответил, но он ничего не спросил.
Так и не дождавшись никакой реакции, Миреле отошёл от двери и, порывшись в ящиках письменного стола, достал из него многочисленные листы своей рукописи.
— У меня такое ощущение, что ещё рано петь над ними похоронную песню, — пробормотал он, глядя на исписанные страницы. — Надо же! А я был уверен, что всё кончено. Ладно, посмотрим, куда это можно будет пристроить. Не пропадать же столькому добру...
Ему было беспричинно весело.
Скатав листы в несколько свитков, он перевязал их лентами и повесил эту самодельную конструкцию к себе на плечо, отчего стал походить наружностью на студента, посещающего занятия в академии.
Освободив руки, Миреле окончательно отвязал обрывки нитей, всё ещё болтавшиеся на конечностях его куклы, и, перехватив её поудобнее, спустился в сад. Кайто вышел на порог дверей, чтобы проводить его, однако дальше не пошёл.
Миреле хотел было покинуть усадьбу, не прощаясь — ему казалось, что в этом нет нужды — однако на полдороге вдруг передумал и обернулся.
Кайто всё ещё стоял у дверей.
— Пока, Кайто, — сказал Миреле и, взяв в ладонь кукольную ручку, заставил марионетку помахать на прощание.
Голос Кайто настиг его уже у самой калитки, когда он отодвинул яблоневую ветку, склонившуюся вниз под тяжестью соцветий, осыпав самого себя ворохом лепестков.
— Миреле! Так я смогу к тебе приходить?
— Конечно. Я же сказал, что ухожу не от тебя, — ответил Миреле, не оборачиваясь. И чуть усмехнулся. — Да, можешь не предлагать мне помощь в нахождении дороги. Думаю, что я вполне справлюсь и сам. У меня неплохая память. Правда-правда.
— Правда-правда, — повторил он тоненьким весёлым голоском за свою куклу.
И, постояв немного у ворот, захлопнул калитку за собой.
Акт III
Демон
Цветок был влажен влажностью ладони,
так часто подносившейся к лицу;
он простоял с ней вместе на перроне,
по рельсам несся к самому концу;
он видел поле с гордою пшеницей
и две кувшинки в маленьком пруду;
он ощутил и небо без границы,
и растворившиеся звезды и луну.
Но лучше всё ж тогда познала роза
безмерный холод сжавшейся руки,
перед которым зимние морозы
по-детски слабы, милы и легки.
За те часы, проведенные рядом,
покрылась роза странной сединой:
ей захотелось приторной отравы
для осужденной вечно быть одной.
Ей стали ясны рок и обреченность,
когда разжались пальцы и она
под песню жестом приглушаемого стона
была на камень сна возложена.
Ольга Аболихина
Когда несколько лет спустя Кайто впервые появился в гримёрном павильоне, в столице царило лето, душное и жаркое. Дожди лили почти каждую ночь, вымывая с улиц города всю пыль, и утра были прекрасными — прохладными и свежими. Однако поднималось солнце и палило так нещадно, что буквально за час вся влага испарялась, и воздух снова становился сухим и горячим.
Тем не менее, это было хорошее лето, для Миреле в особенности.
Он ложился с закатом солнца и поднимался ни свет ни заря, окончательно разорвав с порядками, царившими в квартале. Он успевал застать те самые прохладные часы утра, напоенные дождём, и бродил босиком по мокрой траве, подходя к деревьям и наклоняясь к усыпанным бутонами веткам. После ночного ливня цветы благоухали неистово и щедро распространяли повсюду свой нежный аромат.
Вдохновение не покидало Миреле ни на один день.
В один из таких дней Кайто пришёл в квартал.
Он остановился на пороге комнаты, уставленной зеркалами, баночками с помадой и пудрой, склянками с сухой краской и множеством других вещиц. Это было место, где можно было перевоплотиться в кого и во что угодно.
Так как Миреле был единственным, кто устраивал своё представление посреди белого дня, а не вечером, когда в квартале появлялись посетительницы, то и сейчас он находился в гримёрном павильоне один.
Широкие двери были распахнуты в сад, напоминая о той комнате, в которой Миреле когда-то провёл полгода своей жизни. В зимнее время года двери были застеклены, но теперь, из-за жары, стёкла вынули, и от дверей оставался лишь каркас. Растущие неподалёку деревья склоняли свои ветви вниз, и эти ветви тянулись сквозь раму внутрь павильона, как будто хотели подглядеть за переодевающимися актёрами.
Миреле заканчивал красить лицо и подводить глаза лиловой тушью и, конечно же, увидел Кайто, застывшего на пороге, в зеркале, однако и виду не подал, что удивился.
Что обрадовался — тоже.
"Сколько ещё лет тебе понадобится на то, чтобы однажды вот так же появиться на пороге моего дома? — думал он. — Ведь за все те годы, что мы знакомы, ты так ни разу и не сделал этого. И я знаю, что дело не в том, что ты боишься слухов".
Кайто с любопытством оглядывал комнату.
— Так вот то место, в котором происходят самые большие чудеса и превращения в квартале, — с улыбкой заметил он.
— Нет, то место расположено не здесь, — ответил Миреле, усмехнувшись.
Они уже давно не приветствовали друг друга при встречах, равно как и не назначали друг другу встреч.
"Нет приветствий — нет прощаний", — процитировал однажды Миреле какую-то пьесу, которую читал.
И Кайто, должно быть, воспринял эти слова как руководство к действию.
— Ты, конечно же, имеешь в виду сцену. — В голосе Кайто чудилась лёгкая насмешка, но Миреле не был уверен, что правильно понял интонацию, а лица его в этот момент видеть не мог, так как приподнял голову, чтобы подкрасить ресницы фиолетовой краской.
"Нет, я имею в виду вот это", — подумал он, прижав руку к сердцу.
Однако вслух он ничего не произнёс, а жеста его Кайто, должно быть, не заметил.
Вместе они вышли из павильона.
Миреле больше не носил тёмную одежду и не выглядел неприметным — из всех цветов он по-прежнему предпочитал лиловый и, помимо яркой пряди в волосах, теперь фиолетовыми были его платье, краска на лице, ленты, вплетённые в несколько тонких косиц, шёлковые шнурки на одежде, которыми крепились к поясу фигурки божеств. Большинство актёров носили на себе эти талисманы, имевшие непосредственное отношение к демону Хатори-Онто — считалось, что они помогают во время представлений, даруют вдохновение, притягивают удачу и благодарность зрителей. Теперь Миреле тоже привязывал их к поясу, но никто не знал, что, помимо этих талисманов, он носил и ещё один — под одеждой, соприкасающийся с обнажённой грудью.
Это был знак Милосердного, изображение, которое дал ему Энсаро — широко раскрытый глаз, роняющий слезу.
За исключением этой капли, соскальзывающей с ресниц, глаз был очень похож на тот рисунок, который был изображён на веере Хаалиа.
— Для кого ты устраиваешь своё представление в такое время дня? — продолжал любопытствовать Кайто. — Точнее, я, конечно, понимаю, что это не столько представление, сколько репетиция... но ты красишься и одеваешься каждый раз так, будто это основное выступление.
"Для тебя, и ты прекрасно об этом знаешь", — мысленно отвечал Миреле, глядя на него пронизывающим взглядом.
— Для тех, кто проходит мимо, — говорил он вслух, легкомысленно взмахивая рукой, отчего нанизанные на запястье браслеты слегка позвякивали. — Я не получаю ни денег, ни славы, как если бы у меня была покровительница, но знаешь, так всё-таки лучше. Потому что в противном случае мне бы пришлось показывать то, что захочет увидеть она. А так я совершенно свободен. Мне тяжело, потому что я делаю то, что никому не нужно, но какие-то плоды это всё-таки приносит... Некоторые из тех, кто проходит мимо, задерживаются и приглядываются. Иногда я слышу от них добрые слова.
— Мне жаль, что я не женщина и не могу быть твоей официальной покровительницей, — сказал однажды Кайто.
Это было правдой, и господин Маньюсарья, однажды суливший Миреле выгоды от покровительства, несомненно, кривил душой, да и вообще, как всегда, кривлялся. Представление не могло быть включено в официальный репертуар труппы без открытого волеизъявления влиятельного лица, что, фактически, означало признание последнего в покровительстве какому-нибудь актёру. Если бы Кайто поступил так, это бы означало громкий скандал. Одно дело — пикантные слухи, которые только шли на пользу его репутации, а другое — открытое заявление о связи с мужчиной. Такого нарушения негласных правил знатному господину не простили бы никогда.
Миреле всё понимал и не желал со стороны Кайто каких-либо жертв.
— Да, мне тоже жаль, что ты не женщина, — согласился он.
"Хотя я не знаю, изменило ли бы это что-то в наших отношениях, — думал он, отвернувшись в сторону. — Иногда мне кажется, что вовсе нет".
Они остановились перед пустой пока что сценой, устроенной, как и обычно в жаркое время года, на свежем воздухе.
— Ты только продолжай смотреть в мою сторону, — шепнул Миреле, охваченный внезапным порывом, и схватил Кайто за рукав. — И не отворачивайся, никогда. Это даст мне силы преодолеть этот сложный для меня период. Хорошо?
— Обещаю, — сказал Кайто, положив руку поверх его руки.
Несколько мгновений они смотрели друг на друга, а потом Миреле осторожно высвободил запястье и повернулся к Кайто спиной.
"Всё, хватит этих душераздирающих чувств, — думал он, стараясь дышать глубоко и ровно. — На сцене им нет места. На сцене я должен быть совершенно другим — демоном. Потому что это единственный способ совершить то, что я хочу".
И он им становился.
Несколько марионеток во главе с печальной куколкой, самой первой из них, уже поджидали своего хозяина. Наматывая нити на крестовины, которыми он теперь орудовал, Миреле неизменно сосредотачивался и отбрасывал прочь все мешающие мысли и чувства. Нечто изливалось на него с небес, наполняя его тело, разум и душу, как пустой сосуд — до самого дна. И, может быть, это была божественная любовь, о которой говорил Энсаро, а, может быть, демоническая страсть, которая больше подошла бы Хатори-Онто.
Миреле устраивал из своих представлений дикую, гремучую смесь — он исполнял один все роли, частично отдавая их марионеткам, а частично играя сам. Он танцевал и заставлял танцевать своих кукол, пел и декламировал, и это было не похоже ни на что, исполнявшееся в квартале прежде. Прочие актёры искоса поглядывали на это странное представление, но совершенно не понимали, как к нему относиться — то, что они испытывали, было, скорее, похоже на недоумение. О зрителях же и говорить было нечего; если печальный танец с куклой, который Миреле исполнил на празднике у Кайто, вызвал негодование, но хотя бы был понятен, то теперь редкие дамы, изредка заглядывавшие в квартал и имевшие возможность наблюдать спектакль, выходили с совершенно озадаченными лицами, не испытывая никаких чувств, как невозможно испытывать чувства к тому, чего не понимаешь.
Миреле в моменты игры становилось всё равно.
Во время своей первой репетиции он ощущал себя так, словно воспаряет в небеса, потом, когда его душу переполняла злоба к Ихиссе, он как будто камнем падал в пропасть, но теперь первое и второе чувства соединились, и он летал по сцене, подхваченный силой, равной которой он не встречал никогда и ни в чём.
Это были и ярость, и огонь, и ликование, и радость от своей свободы, но иногда, когда Миреле мельком бросал взгляд на Кайто, стоявшего в тени деревьев, его сердце вздрагивало от мучительного трепета.
"У меня теперь есть крылья, Кайто, — проносилось в такие моменты в его голове. — Ты не замечаешь их, да и я не могу сказать, будто научился летать очень хорошо, но однажды у меня получится. Я взлечу так высоко, что солнце окажется совсем рядом, пусть даже это будет стоить мне жизни. И ты увидишь это и поймёшь... Но больше всего я хотел бы, чтобы у тебя были такие же крылья. Я хотел бы, чтобы ты испытал однажды то, что испытываю я, и понял, что ни одно мгновение того, что ты называешь жизнью, не стоит того, что называю жизнью я. Нет, не называю: ощущаю всей своей душой, которая трепещет, отзываясь на чей-то далёкий зов. Великая Богиня, как я хочу дать тебе свободу, Кайто... Как я хочу подарить тебе хотя бы миг настоящего счастья".
Чтобы скрыть слёзы, льющиеся из глаз, Миреле громко хохотал, и в эти моменты действительно становился похож на создание из Подземного Мира — необузданное, дикое, источающее демонический огонь.
Марионетки танцевали вокруг него, и он с совершенной лёгкостью управлялся с ними всеми — они послушно отзывались на малейшее движение его рук, и со стороны это выглядело как чудо. Но это чудо внушало не восторг, а чувство опасности, как будто было вызвано действием какого-то магического заклятья, древнего, как само мироздание.
Проходило какое-то время, и Миреле охватывала злость — но не то бешенство, которое ему приходилось испытывать прежде, а ярость борьбы, азарт смертельной битвы, желание победить во что бы то ни стало.
Он снова бросал в сторону Кайто взгляды, но на этот раз в его глазах не было слёз, а только гнев.
"Сколько можно цепляться за свои привычные представления о мире?!" — негодующе думал он и, мысленно подлетая к Кайто, обрушивал на него всю свою ярость.
Он хлестал его по щекам, избивал его, превращал его лицо в кровавое месиво. Он с лёгкостью подхватывал его и, взмывая вместе с ним вверх, проносил по воздуху и обрушивал прямо в грязь.
— Пока ты не научишься осознавать себя жалким, никогда не поймёшь, что такое настоящее величие! — остервенело кричал он слова, которых никто не мог услышать. Марионетки в эти минуты танцевали особенно неистово. — Пока будешь цепляться за маску знатного господина, благовоспитанного мужчины или кого бы то ни было ещё, никогда не откроешь свой истинный облик!
И Кайто, как будто бы ощущая что-то, отводил взгляд.
— Да, я хочу сделать тебе больно! — нёсся к нему исступлённый немой крик. — Я хочу пробить ту стену, которой ты отгородился от всего, чтобы сидеть в тишине и спокойствии и ничего не чувствовать. И я это сделаю, пусть меня заберёт Хатори-Онто! Я пущу тебе кровь, я переломаю тебе руки и ноги. И, если понадобится, я тебя убью!
Так заканчивалось это представление для единственного зрителя, одиноко наблюдавшего за ним из тени деревьев.
Задыхаясь от пережитого, Миреле дрожащими руками рассаживал своих марионеток по местам и только потом, спустившись со сцены, в изнеможении падал на траву.
Кайто опускался на колени рядом с ним и поддержал его за плечи, помогая сесть. Он наливал из кувшина, стоявшего на столике рядом со сценой, ледяной воды, и протягивал стакан Миреле.
Тот залпом опрокидывал в себя его содержимое. Разумеется, он обливался, и вода текла по его лицу, размывая грим; мокрые пряди распущенных, совершенно перепутавшихся волос липли к взмокшему и причудливо изукрашенному потёками краски лицу.
Дрожа, Миреле прислонялся к Кайто и опускал голову ему на грудь.
— Не знаю, как долго я протяну в таком темпе, — признавался он, тяжело дыша. — Эти выступления совершенно изматывают меня, сжигают изнутри. Я иногда боюсь, что рано или поздно это как-то скажется на моём здоровье... впрочем, надеюсь, что нет. Но в любом случае, я уже не мальчишка, и всё это для меня не так-то просто. Да, Кайто, я не так уж молод... Веришь или нет, но иногда это становится для меня открытием. Я подхожу к зеркалу и не узнаю сам себя. Грим спасает, но ненадолго... Сколько, Великая Богиня, мне исполнится в этом году? Думаю, что мне осталось уже не так много до тридцати.
Фактически, он признавался в том, что не знает, сколько ему лет, но Кайто не замечал странности, заключённой в этих словах.
— Если уж ты не молод, то я-то и подавно, — задумчиво отвечал он и отводил взгляд в сторону. — Поздно уже менять что-то в таком возрасте.
Миреле распахивал глаза.
"Так в этом всё дело?" — мысленно спрашивал он, вцепившись, будто бы от изнеможения, в ворот его одежды.
Вслух он, однако, говорил совсем другое.
— Как, по-твоему, я выступал сегодня? Неплохо? — осведомлялся он притворно небрежным тоном.
Голос Кайто оживлялся.
— О, да. Ты знаешь, они очень интересны, твои герои, особенно тот, чью роль ты исполняешь напополам с марионеткой...
И он начинал рассказывать свои впечатления и размышления о пьесе, но не этих слов ждал Миреле, совсем не этих. Он с удовольствием послушал бы их от кого-нибудь другого, но только не от Кайто.
"Сколько месяцев я играю перед ним на сцене, срывая с себя все маски, открывая ему то, что не открыл бы никому другому, а он всё так же равнодушен. Нет, заинтересован, — с разочарованием думал Миреле и, отвернувшись, смотрел тусклым взглядом на листву деревьев, чуть колышущуюся от слабых порывов ветра. — Великая Богиня, может ли быть, чтобы я ошибался? Может ли быть так, что я попал под действие ужасного заблуждения и только сделаю хуже, и себе, и ему? Но ведь я чувствую. Я чувствую, что поступаю правильно. Или это только боль от оскорблённого самолюбия?"
Он поднимался на ноги, и многочисленные фигурки, привязанные к его вороту и поясу, позвякивали, соприкасаясь друг с другом. Миреле просовывал руку под одежду и сжимал талисман, полученный от Энсаро. Ему хотелось рассказать Кайто и об этом тоже, о вере в другого Бога, который сочувствует и сострадает, но он почему-то тянул и ждал, не желая признаваться в своём новом вероисповедании раньше времени. Дело было не в том, что он боялся, будто Кайто расскажет кому-то об этом, и этим создаст для него опасность. И даже не в том, что верующий Кайто, глубоко уважавший официальную религию, мог бы не понять его чувств и осудить его.
В чём именно — Миреле и сам не до конца понимал.
— Знаешь, я иногда смотрю на тебя, и мне кажется, будто я вижу нечто совсем иное, не то, что видят мои глаза, — сказал однажды Кайто, когда Миреле уже и перестал ждать этих слов. — Что это за демоническая сила, которая льётся через тебя и преображает мир, а, Миреле?
Он говорил как будто бы с лёгким подтруниванием, как это часто случалось между ними, но глаза смотрели печально, и Миреле почему-то особенно ясно видел множество мелких морщинок, разбегающихся от уголков его глаз. Да и в волосах уже проглядывали первые серебристые нити.
"Демоническая сила? — думал Миреле с грустной усмешкой, хотя он и сам довольно часто думал о себе именно так. Почему-то его охватила невероятная тоска, хотя он был рад, безумно рад услышать такие слова. — Кайто, неужто ты не понимаешь? Я люблю тебя уже много лет, может быть, с самой первой нашей встречи. И если бы я однажды не осознал и не принял этот факт, то ничего бы со мной не произошло. И не было бы никаких представлений".
Собравшись с силами, он улыбнулся.
— Как видишь, и мы, актёры, кое на что способны. Даже если многие относятся к нам с презрением.
— А я, между прочим, с самого начала не сомневался в твоих возможностях, — ответил Кайто с какой-то даже гордостью.
И, с одной стороны, Миреле было лестно слышать такие слова, но, с другой, они подрывали его веру в правильность собственных поступков так же, как подрывало очевидное непонимание Кайто его истинных намерений. Был ли Кайто только тем, что следовало из этих его слов — одним из немногочисленных поклонников его актёрской игры? И ничем, кроме этого?
Ситуацию усугубляли — хотя, может быть, и наоборот, облегчали — насмешки господина Маньюсарьи.
Тот, конечно же, знал обо всём, что происходило в квартале и в душах его подопечных.
В каком-то смысле это делало жизнь намного проще.
Иногда — чаще всего, когда Миреле находился в одиночестве в своём павильоне и либо читал книгу, либо собирался прилечь, чтобы поспать и возвратить силы после очередного изматывающего выступления — господин Маньюсарья появлялся на пороге, шелестя своим белоснежным накрахмаленным одеянием. Осенью он покачивал в руке букетом из ярких листьев, зимой отламывал от крыши павильона сосульку и размахивал ею, как клинком, весной прикалывал к поясу несколько ярко-жёлтых лютиков. Теперь, жарким летом, его неизменно сопровождала стая разноцветных бабочек, глядя на которых, Миреле не мог не вспоминать о Кайто.
— Ах, Миреле, Миреле, — снисходительно говорил наставник труппы, потрепав его по волосам. — Ты ведь знаешь, в чём дело, и почему он тебя тогда отверг, не правда ли? Все его жизненные силы уходят на то, чтобы сочинять трактаты о бабочках, и ни на что другое он просто не способен, ах-ха-ха. Поэтому, кстати, у него и нет жены. Так к чему тратить силы и время на бесплодную смоковницу, когда вокруг полно цветущих деревьев?
Миреле делал вид, что просто не слышит этих слов, но иногда всё-таки не выдерживал.
— Даже если так, то я хочу заставить сухое дерево зацвести снова, — отвечал он с остервенением. — Пусть питается жаром моей ярости и влагой моих слёз. И однажды я увижу распустившийся цветок.
— Ты обратишься в прах и землю под его корнями, а дерево даже не заметит. Ему хорошо и так. Зачем портить ему жизнь и навязывать какие-то цветы, которых оно не хочет? — вопрошал господин Маньюсарья философски, вытаскивая букеты из напольных ваз и переставляя цветы в произвольном порядке, который выдавал довольно странный, однако не лишённый оригинальности вкус, так же как и аляповатая одежда главы дворцовой труппы. — Миреле, Миреле. По тебе же просто плачет клумба. Иди, поработай в саду!
Наслушавшись таких советов, которые, хоть он в этом и не признавался, слишком отвечали его собственным сомнениям, Миреле падал на постель и в ярости и отчаянии кусал подушку зубами.
А потом засыпал, и сон не избавлял его от вопросов, на которые не было ответов, однако давал краткую передышку, после которой возвращались силы. И он снова и снова возвращался на сцену, и снова и снова невидимая сила подхватывала его, бросая во все стороны, заставляя летать по сцене, падать и подниматься, кричать и петь, хохотать и плакать. Руки его исполняли какой-то отдельный невиданный танец, мастерски управляя марионетками, и маленькие актёры послушно подчинялись его движениям, выбиваясь из своих игрушечных сил.
Иногда, в те дни, когда Кайто не приходил в квартал, чтобы посмотреть на это представление, Миреле видел позади сцены господина Маньюсарью. И хотя выражение его густо накрашенного лица всегда было совершенно одинаковым, что-то подсказывало, что наставник дворцовой труппы очень удовлетворён.
Впрочем, господин Маньюсарья не стеснялся высказывать это удовлетворение вслух.
— Вот так! Очень хорошо! Просто прекрасно, ах-ха-ха! — кричал он своим визгливым голосом.
Такие дни были ужасны, потому что Миреле отчётливо ощущал, как кто-то — понятно, кто — тянет за невидимые нити, заставляя его самого поднимать руки, поворачиваться, наклонять голову.
И Миреле, стиснув от боли зубы, подчинялся.
* * *
В тот год так называемое учение Милосердного, ставшее известным благодаря Энсаро, которого его последователи почтительно называли Пророком, получило особенно широкое распространение.
Энсаро никогда не говорил в своих проповедях о собственном прошлом, однако не боялся обмолвиться о нём в личных разговорах с приходившими к нему людьми, и вскоре его история стала более-менее известна: он происходил из одного из знатнейших семейств Астаниса, его отцом был Санья с так называемой "божественной" кровью, его брат уже с ранней юности стал влиятельнейшим человеком при дворе, но Энсаро не мог найти счастья среди роскошных покоев своей усадьбы и ушёл из дома, отказавшись от своей фамилии и всего, что ему принадлежало.
Несколько лет он провёл в мучительных поисках чего-то неизвестного, странствуя по стране, пока однажды, в далёкой горной деревушке, затерянной среди снежных вершин, на границе между жизнью и смертью, истощённому болезнью Энсаро не открылось видение, изменившее его жизнь и излечившее его дух и тело.
В этих видениях с ним разговаривало некое существо, которого Энсаро назвал в своих проповедях Милосердным. Впоследствии, выздоровев и оправившись от последствий болезни, он вернулся в столицу, чтобы рассказать о том, что он узнал.
Прежние знакомцы не захотели его даже слушать, однако бедняки из Нижнего Города, которым официальная религия предписывала послушание и почтение к вышестоящим и обещала за это рождение в следующей жизни знатным господином, встрепенулись, услышав о том, что Милосердный не делает различий ни между бедными и богатыми, ни между мужчинами и женщинами.
Каждому он обещал любовь, да не в следующей жизни, а прямо в этой, и Энсаро, по мере своих сил, старался демонстрировать благость подобных даров, оделяя теплотой и участием каждого из тех людей, которые к нему обращались.
Поначалу в его проповедях не было ничего особенно крамольного; Энсаро убеждал окружающих проявлять милосердие и сострадание по отношению к ближним и открыть своё сердце навстречу высшей любви.
Однако, помимо этого, он советовал своим последователям не стремиться к богатству и связывать свою жизнь лишь с одним человеком, которого они полюбят. Вскоре из этих слов был сделан вывод, что богатство и наличие нескольких браков, а то и просто любовных связей — это очевидное зло, а те, кто не желают отказаться от зла — враги Милосердного, которого к тому времени последователи учения провозгласили Богом, да ещё и мужчиной, противопоставленным Великой Богине-женщине.
Мнение самого Энсаро на этот счёт было неочевидно.
Он обходил молчанием такие стороны бытия, как вопросы сотворения мира, посмертного существования и наличия сонмов духов, которые, в соответствии с официальной религией, входили в свиту Аларес Всесияющей и действовали, согласно её воле, во всех царствах мироздания. Однако он утверждал, что та сила, которая на протяжении нескольких сотен лет находилась в распоряжении жриц — сила власти над стихиями, на самом деле, принадлежит каждому по праву рождения, так же, как и высшая любовь — вне зависимости от пола и статуса.
Всё это привело к тому, что несколько лет спустя возвращения Энсаро в столицу, то тут то там среди последователей изначально мирного учения, проповедовавшего любовь и сострадание к каждому существу во Вселенной, раздавались воинственные призывы лишить богатых и знатных того, на что те будто бы не имели никакого права — силы, власти, а иногда и жизни.
Разумеется, подобное течение, набиравшее с течением лет всё большую силу, не могло остаться незамеченным со стороны высшей власти, но, как ни странно, Энсаро всё ещё не был схвачен и продолжал свободно проповедовать в бедных кварталах столицы. Наиболее воинственные последователи его учения увидели в этом подтверждение правоты Энсаро — они считали, будто он обладает силой, равной силе жриц, которой последние боятся, и поэтому покамест его не трогают.
В ответ на уточняющие расспросы Энсаро терпеливо отвечал:
— Каждый обладает этой силой.
И не прибавлял ни слова больше.
Иногда Миреле казалось, что, будь среди последователей Энсаро знатные аристократы, то они бы истолковали его проповеди совершенно по-другому. Но подавляющее большинство из тех, кто принял учение Милосердного, были необразованными бедняками, не умевшими даже написать своё имя, никогда в жизни не прочитавшими ни одной книги и не привыкшими задумываться над философскими вопросами. Не желая и не умея утруждать себя лишними размышлениями, они разрешали свои сомнения просто: если существовала Великая Богиня-женщина, значит, Милосердный должен был быть мужчиной; если не следовало стремиться к чему-то, то те, кто этим "чем-то" обладал, были врагами и преступниками.
— Но ведь они слышат совсем не то, что вы им говорите! — не выдерживал иногда Миреле.
Он полюбил встречаться и подолгу беседовать с Энсаро; эти встречи приносили ему спокойствие, умиротворение и долгожданный отдых после изматывающих репетиций. Когда ему становилось совсем невмоготу, он уходил из квартала и отправлялся в Нижний Город, где неизменно находил проповедующего Энсаро, чьи слова — а, может, и просто звуки голоса — как и в самый первый раз, действовали на него подобно водам целебного источника, из которых он выходил посвежевшим, обновлённым и полным сил.
Энсаро относился к каждому из своих последователей с вниманием и любовью, но иногда Миреле казалось, что он всё-таки выделяет его среди остальных, и что улыбка, предназначенная лично ему, всегда становится чуть теплее. Быть может, он обманывал себя, но для подобных ощущений были и вполне закономерные причины: выросший в знатной семье Энсаро, хоть и отрёкся от своей фамилии, вероятно, не мог не видеть разницы между своими нынешними последователями и теми людьми, которые окружали его раньше. Последние, быть может, не отличались большой любовью к ближнему, однако были умны, воспитаны и образованны, в отличие от грубых и прямолинейных простолюдинов, не понимавших ни намёков, ни тонкостей, ни глубины, заключённой в словах Энсаро.
Так или иначе, Миреле был одним из немногих людей в его нынешнем окружении, кто не просто умел читать, но не боялся задумываться над его проповедями, и это, наверное, чего-то стоило. Пусть даже он и был актёром, среди которых мало кто мог похвастаться чистотой души и тела — тем, что, согласно учению Милосердного, имело столь важное значение.
— Знаете, Миреле, в детстве я обращался к каждому, кого видел, со своими размышлениями о жизни, и меня считали даже более странным ребёнком, чем Хаали, который славился своими фокусами и чудесами, — говорил Энсаро, отводя взгляд. — Но у меня не возникало сомнений в том, что я поступаю правильно, до тех пор, пока эти сомнения мне не внушили окружающие. Потом, повзрослев, я надолго замолчал и замкнулся в себе, считая, что ни одному человеку на земле не нужны мои слова. Но пришло время, когда я вернулся к тому, что знал о самом себе с раннего детства. Моё дело — это говорить. Кто же будет меня слушать — богатые или бедные, глупые или умные — и как они воспримут мои слова, того решать не мне. Мы не можем предвидеть всех последствий своих поступков и слов, а если бы могли, то, наверное, не стоило бы и жить. Поэтому я противник слишком тщательных размышлений и считаю, что есть только один путь — слушать то, что велит сердце. Я делаю то, что мне велит моё.
В своих проповедях Энсаро часто говорил от лица Милосердного, но Миреле замечал, что в личных беседах с ним он почти никогда не упоминает ни этого имени, ни своих бесед с потусторонним существом, якобы имевших место в глухой горной деревушке, затерянной на хребте Астрактанских гор.
С Миреле Энсаро гораздо чаще говорил о душе и сердце, хотя первый, и сам ощущавший за своей спиной чью-то невидимую фигуру, более чем кто-либо готов был поверить в существование духа, божества или Бога, который диктует смертному человеку бессмертные истины.
— Я иногда очень тревожусь за вас, — признался однажды Миреле. — Вы... я не посмею говорить слово "беспечны", но я понимаю, что если однажды придут те, кто захочет убить вас за то, что вы делаете, то вы и пальцем не пошевелите, чтобы спасти себя.
Они неспешно шли по одной из узких улочек Нижнего Города, грязной и неприглядной, однако сейчас казавшейся почти красивой благодаря яркому солнечному свету, золотившему камни мостовой — а, может быть, благодаря присутствию Энсаро.
Тот продолжал носить потрёпанные одеяния из льна или сильно выцветшего шёлка, однотонные и светлые — белые и бледно-розовые, доходившие ему до середины голени и открывавшие штаны, как у любого простолюдина.
Миреле иногда пытался представить, как Энсаро выглядел бы (и выглядел когда-то) в богатом одеянии знатного господина. Он воображал себе это — и видел перед собой лицо Хаалиа, хотя они с братом отличались и цветом волос, и цветом глаз, и в принципе ничем не напоминали близнецов.
Как Миреле успел узнать, Энсаро был старше чуть больше, чем на год.
— Миреле, так и должно быть, — ответил тот, улыбаясь. — Единственный способ заставить людей прислушаться к твоим словам — это показать, что ты не получаешь от того, что произносишь их, ни малейшей выгоды. Люди не могут остаться равнодушны, когда видят и чувствуют, что некто действительно готов отдать за свои убеждения жизнь, и с радостью сделает это. Поначалу они считают, что этот кто-то притворяется, играет на публику, говорит то, чего не чувствует на самом деле, и в решающий момент струсит, но в глубине души каждому хочется поверить, что это возможно. Что существует нечто, ради чего совершенно не жаль пожертвовать собственной жизнью, потому что это естественная потребность человеческой души — не только получать, но и отдавать. Более того. Большинство пока что не поймёт меня, но вам я скажу, что одним из наиболее сильных желаний души является желание принести великую жертву, причём в этом нет никакого страдания, а одна только радость. И я его тоже испытываю, хотя не могу сказать, будто я не люблю жизнь и хотел бы приблизить собственную гибель.
Он светло улыбнулся, глядя куда-то на небо, где солнце просвечивало сквозь лёгкие облака, окрашивая их края золотисто-розовым нежным светом.
Небо ответило ему, осыпав ворохом белоснежных лепестков с какого-то дерева, закачавшегося под порывом ветра, хотя время весеннего цветения уже давно прошло.
И в этот момент Миреле действительно поверил, что всё это абсолютная правда, и что можно с радостью пойти на смерть, не испытывая ни страха, ни печали, ни тайного желания похвалиться собственным героизмом.
— Таким образом, когда для меня придёт время доказать, что слова мои не были пусты, то я сделаю это, — закончил Энсаро. — И вы не должны будете за меня печалиться.
Миреле обречённо прикрыл глаза.
Он понял, что знал это с самого начала, и поэтому так тревожно прислушивался ко всем слухам о еретическом религиозном течении, хотя в квартале предпочитали не разговаривать о подобных вещах.
— Я буду печалиться не за вас, а без вас, — сказал он горько.
— Ну, пока что ведь никто не приходит за мной, чтобы связать и бросить в темницу, — сказал Энсаро почти что легкомысленным тоном. — Быть может, это время, подаренное мне моим братом, продлится ещё довольно долго.
Миреле вздрогнул.
— Вы думаете, это Хаалиа защищает вас?
— Я не думаю, я знаю.
— Вы... вы были очень близки? — решился спросить Миреле.
— Нет, не были, — возразил, к его удивлению, Энсаро. — Мы постоянно спорили и препирались. Не понимали друг друга по каким-то основополагающим вопросам. Хаалиа ведь тоже очень сложный человек со своими убеждениями, менять которые он совершенно не желает. Да и к тому же волшебник. Как переубедить того, кто может, при желании, изменить мир? Он знает о своей силе, он добился в этой жизни всего, чего мог, и он счастлив, сколько я ни пытался доказать ему, что счастлив он не будет. В юности я безмерно хотел, чтобы он пошёл со мной, чтобы разделил мою судьбу и поверил в то, во что верил я. Он выбрал свою дорогу и, вероятно, был прав. Так что теперь мы оказались по разные стороны, и этого не изменить... когда я пришёл к нему во дворец с просьбой подтвердить собственным примером мои слова о том, что волшебство доступно не только жрицам, он приказал меня прогнать. Тем не менее, он меня поддерживает, и только благодаря ему я до сих пор жив и на свободе.
Энсаро рассказывал обо всём об этом с улыбкой и даже иногда смеялся, но Миреле чудилось, что за его словами скрыта глубокая, затаённая боль, и он ощущал её в этот момент как свою собственную.
— Вы... такие удивительные братья, — ответил он, тоже через силу улыбнувшись. — Такие непохожие и похожие одновременно. Могу сказать одно, в тот момент, когда я впервые увидел Хаалиа, я решил, будто мне открылся смысл моей жизни. Но теперь, спустя столько лет, я понял, что то ощущение было лишь предчувствием другого, грядущего. Того, которое я испытал, услышав ваш голос.
— Как знать, — задумчиво сказал Энсаро. — Как знать.
"Он намекает на то, что я не всей душой принял его принципы", — подумал Миреле, похолодев, и только потом сообразил, что Энсаро ничего не знает о его отношениях с Кайто.
Он считал себя последователем учения Милосердного и с радостью носил на груди знак своей религии, но иногда ему приходило в голову, что, быть может, он всё-таки верит недостаточно. Может быть, ему следовало, подобно Энсаро, отречься от всего, снять с себя шёлковую одежду и уйти из квартала, порвав все связи с прежней жизнью — но он не только не делал этого, но, наоборот, становился всё больше и больше актёром. Теперь он, в отличие от прежних лет, носил цветное одеяние, гримировал лицо, привязывал к поясу фигурки, связывавшие его с Хатори-Онто, и каждый день устраивал своё демоническое представление.
Да, и ещё, помимо этого, он любил Кайто.
Он хотел быть его любовником.
На осознание последнего у Миреле ушло довольно много времени, но в какую-то из своих одиноких ночей он позволил вернуться воспоминанию, которое изо всех сил гнал от себя на протяжении долгих лет. Под звуки дождя, барабанившего по крыше и лившегося по бамбуковым карнизам, он вспоминал, как когда-то, в такую же дождливую ночь, Ксае выскочил без зонта из дома, а Ихиссе, вне себя после ссоры с ним, решил обратить внимание на своего маленького соседа.
Несмотря на то, что Миреле уже лет десять ни разу не возвращался к этому воспоминанию, оказалось, что память сохранила его во всех подробностях, и мучительные картины произошедшего предстали перед ним так ярко, как будто всё случилось вчера.
Миреле заставил себя переиграть всю сцену в воображении, однако в решающий момент представил на месте Ихиссе Кайто. И чудо, которого он и ждать не мог, произошло.
Волна любви вымыла из его души все остатки обиды, злости и отвращения, неизменно вспыхивавшие прежде при мысли о постели. На протяжении долгих лет Миреле не касался этой стороны жизни, ни физически, ни даже в воображении. Не желая быть подвластным собственному телу, он пил специальный напиток жриц, который у других людей не пользовался слишком большой популярностью — большинство предпочитало любовные зелья, разжигающие страсть, Миреле же поступал наоборот, продолжая считать плотскую любовь чем-то грязным и недостойным.
Но видение, явившееся ему, разбило его прежние убеждения в пух и прах, и он не слишком печалился по этому поводу. Он знал, что, оказавшись в постели с Кайто, он ни на одно мгновение не испытал бы своих прежних чувств, и мысль о грязи и пошлости не пришла бы ему в голову, даже если бы они предались самой чувственной игре, какая только возможна.
Но судьба сыграла с ним злую шутку — теперь это Кайто, вероятно, считал подобные отношения чем-то недопустимым для себя.
Тем не менее, Миреле предавался иногда фантазиям и не мог заставить себя увидеть что-то постыдное и недостойное в своём желании всепоглощающей близости, основанном, прежде всего, на влечении души к душе, а не тела к телу. Ему казалось, что любовная игра была бы всего лишь выражением его глубоких и сильных чувств — самого лучшего, что было в нём.
Но Энсаро часто проповедовал о необходимости сохранять своё тело в чистоте и о святости семьи, которая, как известно, состоит из мужчины и женщины.
Миреле, который и сам на протяжении долгих лет придерживался подобных убеждений, не смел с ним спорить.
— Как вы относитесь к тому, чем занимаются актёры? — спросил он однажды прямо. — Ведь не секрет, что большинству из нас приходится вступать в любовную связь в обмен на покровительство. Многие к тому же, помимо этого, имеют отношения друг с другом.
Энсаро сумел уклониться от ответа.
— Любому человеку приходится испытывать страдание, а тому, кого часто осуждают, и кто сам себя осуждает, в особенности, — ответил он. — Я сострадаю, Миреле, вам и вашим собратьям. Не "испытываю жалость", а сострадаю. Это значит, что я вместе с вами.
В тот день Миреле вернулся в квартал с каким-то странным чувством.
Ближе к вечеру, проснувшись, актёры начали стягиваться к дереву абагаман, как делали иногда, чтобы поболтать и поужинать на открытом воздухе. Абагаман был для них символом единства — священное дерево, которое издревле связывали с Великой Богиней, как известно, не жаловавшей актёров — но в квартале манрёсю действовали свои законы. Им не было дела, что думают другие, и они собирались вокруг дерева, чтобы курить, сплетничать, лакомиться фруктами и хвастаться друг другу новыми роскошными одеяниями.
Воздух наполнили клубы разноцветного ароматного дыма, щёлканье вееров и шелест шёлковых нарядов.
Миреле стоял среди остальных актёров и вспоминал, как много лет тому назад, когда он только появился в квартале, он относился с презрением к легкомысленным развлечениям своих соседей, к их привычке сплетничать, заводить интрижки друг с другом, к их пристрастию к дорогим шелкам.
Он видел перед собой разные картины: Ксае, исполняющий на сцене роль беззаветно преданного влюблённого, а потом повторяющий её в жизни, Андрене, уходящий из квартала, Ихиссе, на коленях плачущий перед своей покровительницей, Ленардо, раскачивающийся на туго натянутом канате. Тяжкое, давящее чувство переполняло его грудь.
Не в силах выдержать этого бремени, Миреле покинул остальных — не потому, что он больше не хотел находиться рядом с ними, а потому, что, наоборот, слишком остро ощущал свою с ними связь.
Предаваясь тяжким размышлениям, он бродил по опустевшим аллеям, пока не остановился возле павильона, окутанного пеленой самых разнообразных ароматов — это было то место, в котором повар-Толстяк, в окружении многочисленных помощников, устраивал своё собственное кулинарное представление.
Поддавшись необъяснимому желанию, Миреле зашёл внутрь.
Он сказал, что просто хочет поглядеть на то, как готовится ужин, и его, посмеиваясь, пропустили на кухню.
Там Миреле опустился на скамейку в уголке и, подперев голову рукой, смотрел, как мальчики — дети актёров, а также те, кто не ощущал в себе таланта, однако по той или иной причине желал остаться в квартале — ровно шинкуют зелёные ростки бамбука, потрошат рыбу с серебристой зеркальной чешуей, ловко орудуют ложкой в огромном чане с кипящим варевом и выдавливают сок из фруктов.
Кухня была вся в чаду; очень сильно пахло солениями и специями.
Толстяк обходил своих подопечных, добродушно улыбаясь и принюхиваясь — говорили, что обоняние у него невероятно чуткое, и что ему достаточно уловить тончайшее изменение в запахе блюда, чтобы понять, правильно ли оно приготовлено. Под его цветастым шёлковым халатом колыхались необъятные телеса; тёмные волосы, которых он не красил, были собраны на затылке в узел.
Увидев Миреле, он остановился напротив него, глядя с удивлённым, но приветливым любопытством.
— Миреле! — наконец, сказал он, чуть наклонившись. — А ты что здесь делаешь? Устал готовить для нас что-то грандиозное, хочешь перекусить?
Голос у него был тоненьким и звонким, как у ребёнка, и в сочетании с размерами его гигантского тела это производило очень странный эффект.
Для Миреле оказалось сюрпризом, что Толстяк, с которым они не общались лично, не только знал его в лицо, но и помнил его имя.
— Грандиозное? — переспросил он, удивлённо улыбаясь. — Я и не думал, что кто-то замечает, что я делаю...
— Все замечают, но никто не знает, что сказать, — добродушно ответил ему повар и, тяжело опустившись напротив Миреле, придвинул к нему тарелку. — Давай-ка я найду для тебя пару лакомых кусочков.
Миреле смотрел на него из-под спутанной чёлки, занавесившей глаза.
— Иногда я чувствую себя безумно уставшим, — сказал он глухо. — Но я не жалуюсь, потому что знаю, что для меня не может быть другой судьбы.
Толстяк наложил ему в тарелку понемногу от всех блюд, которые готовились для ужина, и начал кормить с ложки, как маленького ребёнка. В глубине его больших тёмных глаз, которые казались маленькими на фоне широкого, круглого, как луна, лица, плескалась тихая печаль.
— Мы ведь все здесь в равной степени несчастны, не правда ли? — спросил Миреле, закрыв глаза, чтобы не видеть этого понимающего, грустного взгляда напротив. — Каждому приходится испытать свою долю страданий в погоне за мечтой.
— Кто не хочет этого, тот уходит отсюда, Миреле, — ответил ему Толстяк. — Двери квартала всегда открыты для того, кто не выдержит и захочет искать более лёгких путей. Многие уходят. Но некоторые возвращаются, когда понимают, что лёгкий путь и лёгкое счастье — не для них.
— А вы?
— А я, — Толстяк продолжал грустно улыбаться, — я подкармливаю вкусным тех, кому становится совсем уж невыносимо. И, видит Богиня, им становится легче после этого, потому что разве есть что-то, более приятное и успокаивающее, чем лакомый кусочек, приготовленный специально для тебя? Тебе ведь стало легче, Миреле, правда, а?
Он засмеялся своим детским смехом и потрепал Миреле по щеке рукой, пухлой и мягкой, как пелерина.
Перед тем, как уйти, тот в последний раз обернулся и увидел, что Толстяк расставляет вокруг себя тарелки с многочисленными блюдами. Покормив Миреле и отослав помощников разносить ужин по павильонам, он решил, наконец, поужинать и сам, и на лице его светилось предвкушение невыразимого блаженства.
— Ах, что за счастье — молодые ростки бамбука под острым соусом!.. Ах, утиная грудка, запечённая с персиками и черносливом! — проговорил Толстяк, заметив взгляд Миреле, и слова его показались красивыми, как стихотворные строки.
Миреле улыбнулся ему и вышел из павильона.
Снаружи уже царила ночь. В кустах оглушительно стрекотали цикады; зажжённые фонари проглядывали сквозь темень ветвей, расплёскивая в ночную синеву яркий золотистый свет.
Большинство обитателей квартала всё ещё пировали возле дерева абагаман. Оттуда неслись негромкие, неразборчивые звуки голосов, то и дело переходившие в смех, но клубы разноцветного дыма уже рассеялись — некоторые актёры, подобно Лай-ле, не умели справиться со своим пристрастием, но большинство контролировало себя и не предавалось пагубному удовольствию слишком часто.
Миреле решил остановиться поодаль, скользя взглядом по длинным подолам одеяний, расшитых цветами, бабочками, райскими птицами. Но, прислонившись к широкому стволу каштана, он неожиданно заметил, что находится здесь не один — кто-то смотрел на него из-под раскидистых ветвей, спускавшихся почти до самой земли.
Повинуясь импульсу, Миреле придвинулся к человеку ближе, и тот выступил из темноты.
Неровно-золотистый свет фонарей скользнул по его лицу, и Миреле узнал Ихиссе.
— А, Миреле, — сказал тот и как-то странно рассмеялся.
Оторопев в первое мгновение, Миреле решил, что эта ночь, должно быть, в чём-то судьбоносна, и протянул Ихиссе руку.
— Как твои дела, Ихиссе? — спросил он.
Тонкие сухие пальцы скользнули в его ладонь, и Миреле ощутил запах духов, который даже теперь, спустя столько лет, оставался для него знакомым. Он держал в своей руке чужую руку, уже слегка иссушённую временем, и думал, что если бы тогда что-то пошло иначе, то теперь он мог бы любить этого человека так же, как любил сейчас Кайто.
— Плохо, Миреле, плохо, — ответил Ихиссе с кривой усмешкой. — На самом деле, они идут плохо ещё с тех пор, как Ксае бросил меня, хотя с тех пор уже скоро десять лет.
Он старался говорить легкомысленным и ироничным тоном, но что-то подсказывало Миреле, что это самая настоящая правда — признание, которое Ихиссе, может быть, сделал впервые. В том числе, и для самого себя.
Он всё ещё был красивым — волнистые длинные волосы сверкали в свете фонарей и казались усыпанными сапфировой крошкой, огромные синие глаза делали лицо кукольным и миловидным. Однако Миреле знал, что такая тонкая, белая кожа, какая была у Ихиссе, и которой он так гордился в молодости, стареет очень быстро, и этого не могут предотвратить никакие препараты жриц. В уголках его глаз уже начинали собираться мелкие морщинки, а подобные признаки старения могли показаться красивыми и привлекательными лишь одному человеку — любящему.
— Тогда уходи отсюда и разыщи его, — сказал Миреле хрипло. — Я уверен, что он всё ещё ждёт тебя и любит.
Ихиссе выдернул руку и, махнув ей, громко расхохотался.
— Миреле, что ты говоришь! Такое бывает только в пьесах, — скривился он и, перестав смеяться, посмотрел куда-то в сторону. Взгляд его стал жёстким. — А даже если нет, то я всё равно отсюда не уйду. Никогда.
Они помолчали — Миреле не видел никакого смысла убеждать его вопреки сопротивлению.
Вместо этого он снова взял Ихиссе за руку и мягко сжал чуть вздрагивающие пальцы.
— Скажи, а ты слышал что-нибудь про учение Милосердного? — спросил он.
Ихиссе, казалось, был рад перевести разговор на другую тему.
— Слышал, конечно, — пожал плечами он. — А что? Это должно было меня заинтересовать?
— Великая Богиня презирает и осуждает нас, мы даже не можем переступить через порог её обители. Но для Милосердного не строят храмов, и он распространяет свою любовь на всех.
— Жалость, ты хотел сказать, — поправил Ихиссе, криво усмехнувшись. — Миреле, мне не нужна чужая жалость, ни от человека, ни от Бога. И я думаю, что большинство в квартале придерживаются того же мнения. Жалость подразумевает, что я что-то в своей жизни делаю неправильно. А я не считаю так. Все мы раз и навсегда выбрали свою дорогу и меньше всего на свете хотим, чтобы рядом стоял кто-то, пусть даже протягивающий руку сочувствия, но при этом считающий наш путь неверным. Мне не нужны не высокомерие Великой Богини, ни помощь Милосердного; то, что я ощущаю, будучи на сцене — вот единственное, что имеет для меня настоящее значение. Может, после смерти я попаду за это в Подземный Мир, как всем нам обещают, но лучше так, чем отказаться от своей души. А моя душа — это игра. Пусть остальные люди боятся Подземного Мира и Хатори-Онто, но нас приучили любить их, и тот человек, которому впервые пришла в голову эта идея, был, воистину, прав. Потому что мы никого и ничего не боимся. Как бы жалко мы ни выглядели со стороны, в решающий момент мы умрём на сцене, умрём, прокричав напоследок свою прощальную песню, полную смеха и слёз, отчаяния и счастья, свободы и одиночества. И, поверь мне, это оправдает продажную любовь, развлечения и прочее. Подобная смерть оправдает жизнь каждого из нас!
Собственная речь взволновала Ихиссе.
Грудь его тяжело вздымалась, а глаза сверкали, превратившись из небесно-голубых в тёмно-синие, цвета грозового неба. Молнии, казалось, так и посыплются из этих глаз — может быть, Ихиссе и играл в этот момент, как настоящий актёр неосознанно играет всегда, но это была та игра, которая прекраснее жизни.
— Ты такой красивый, Ихиссе, — примирительно сказал Миреле, который в действительности был по-настоящему восхищён его словами.
Он знал, что Ихиссе будет приятно это услышать.
Тот и в самом деле чуть расслабился и улыбнулся, тяжело дыша.
— Хотя, на самом деле, если говорить о личном Боге для всех актёров, то он существует, — продолжил он некоторое время спустя. — И это Хаалиа. Вот кто ведёт себя с нами, как с равными, и отвечает восхищением на наше восхищение. Ему нет дела до так называемой чистоты и добродетельности, красота — вот то, что он видит и любит. Сколько раз он приходил к нам, смеясь над прочими аристократами, которые боятся запачкаться от одного прикосновения к нам, не замечая, сколько грязи на их собственных лицах. Он приходил, и болтал, и смеялся, и курил вместе с нами. И говорил нам слова истинной любви, которая не сострадание, нет — которая уважение и восхищение перед тем, что скрыто в другом человеке. А вовсе не сочувствие к его недостаткам. Посмотри на это дерево, Миреле.
Ихиссе вскинул руку и ткнул указательным пальцем в сторону актёров, рассевшихся вокруг дерева абагаман и продолжавших попивать прохлаждающий летний напиток. Тёмно-фиолетовые листья дерева, похожие на распростёртые ладони, тихо шевелились от ветра, и золотистый свет фонарей скользил по ним, отражаясь, как в волнах озера.
— Это Хаалиа подарил его нам, — сказал Ихиссе. — Он не постеснялся совершить такое кощунство: выкопать священное дерево из храмовой рощи и принести его в квартал актёров. Могу себе представить, сколько ненависти, презрения и осуждения на него вылилось, но грязь никогда не прилипает к по-настоящему чистому телу. Он это сделал, и дерево прижилось на нашей почве, и стало для нас символом всего того, ради чего стоит жить. А ты говоришь, милосердие и сострадание.
Вновь разволновавшись, он прижал ладонь ко лбу, покрытому испариной.
Миреле знал, что не должен продолжать мучить его этим разговором, и, попрощавшись, отправился бродить по ночному саду дальше. Представлений в этот день не было, почти все актёры собрались возле дерева абагаман, и аллеи, подсвеченные ярким светом, были пустынны.
Слова Ихиссе убедили Миреле — если не в том, что тот безоговорочно прав, то в том, что актёрам и в самом деле не нужен Милосердный, и он чувствовал опустошение. Однако предаваться размышлениям на эту тему ему не хотелось, и он бесцельно бродил по кварталу, пока ноги сами не принесли его к сцене.
Он смотрел на неё несколько мгновений — удивлённо, как будто увидел в первый раз. А потом пошёл за своими марионетками.
Представлений под ночным звёздным небом, при свете фонарей он ещё не устраивал, но почему-то это показалось хорошей идеей. Привязывая нити к своим куклам, он чувствовал облегчение, как будто передавал им часть своей боли.
"Хотя, быть может, это и несправедливо по отношению к ним", — проскользнула в его голове мысль.
Он посмотрел на кукол.
Теперь в его коллекции было несколько штук, и иногда Миреле казалось, что каждая обладает своим собственным характером: одна из них была весёлой и беззаботной, вторая — холодной и жестокой, третья — серьёзной и спокойной. Но самой любимой для Миреле по-прежнему оставалась первая, с которой всё начиналось — марионетка с печальным лицом. Именно ей доставалась главная роль во всех представлениях, а остальные персонажи, включая тех, которых исполнял сам Миреле, служили лишь сопровождением.
Впрочем, никто из них, кажется, не жаловался и не таил злость на своего кукловода за несправедливое распределение ролей.
Миреле рассадил их по углам сцены в разных позах, зажёг фонари и встал в центре с главным героем своего представления на руках.
"Ну и смешно же я, должно быть, сейчас выгляжу, — промелькнуло у него. — На этот раз даже Кайто не смотрит на меня. Для кого мы выступаем?"
Тем не менее, он посадил куклу на пол, наклонился над ней и начал медленно поднимать руки навстречу солнцу, пребывавшему на другой половине земного шара. Кукла, сидевшая с опущенной головой, поднимала руки вместе с ним — казалось, будто она расправляет плечи после долгих часов забытья.
Стряхнув с себя последние остатки сомнений, Миреле принялся играть, позабыв о зрителях — точнее, об их отсутствии. Только один раз он вновь вспомнил об окружающем мире — когда по крыше над сценой застучали капли дождя. Воздух тотчас наполнился прохладой и свежестью; дышать стало намного легче. Вскоре вокруг захлестал настоящий ливень — Миреле видел краем глаза стену дождя, ниспадавшую с крыши подобно прозрачному серебристому пологу. Гроза длилась несколько часов, и в небе сверкали молнии, но Миреле почти не обращал на них внимания. Полностью поглощённый своей игрой, он воспринимал звуки грома как музыкальное сопровождение для трагических сцен в своём спектакле, а наступившие предутренние сумерки — как перемену в декорациях.
"Спектакль закончится как раз к восходу солнца..." — промелькнуло у него в голове, и он улыбнулся.
Солнце и в самом деле восходило, и Миреле, измотанный донельзя, тем не менее, ощущал во всём теле странную лёгкость, которой не испытывал прежде. Кто-то тянул за невидимые нити, привязывавшие его самого к рукам кукловода, однако тянул легко и бережно, без лишней страсти — а, может, и не тянул вовсе, а только направлял.
Вымытый дождём сад окрасился в нежно-золотистые тона рассвета.
Пот лил с Миреле градом; крыша над сценой защитила его от ливня, но одежда всё равно была совершенно мокрой.
Закончив своё представление и рассадив кукольных актёров по тем же местам, в которых они начинали спектакль, Миреле обернулся — и побледнел. Заметив позади сцены очертания чьей-то фигуры, ослепительно сверкавшей в лучах утреннего солнца, он на мгновение совершенно уверовал, что видит перед собой своего невидимого кукловода, и от этого ощущения кровь застыла у него в жилах.
Однако когда он прикрыл глаза рукой от солнца, то понял свою ошибку — то был не призрак, а человек, к тому же, знакомый ему.
Хаалиа поднял руки, утопавшие в широких, расшитых драгоценностями рукавах, и похлопал.
Миреле судорожно поклонился.
"Как долго он за мной наблюдал?" — думал он, дрожа от озноба, вызванного не то страхом, не то возбуждением.
— Я же говорил, что переждать ливень в беседке будет наилучшей идей, — проговорил Хаалиа задумчиво и как будто бы с толикой насмешки. — Вы боялись, что вам будет скучно, но кто мог представить, что в эту ночь на сцене исполняется представление... которое так увлечёт нас обоих, что мы просидим здесь до самого утра, позабыв о своих прежних желаниях.
Уголки его изящных, ровно очерченных губ, являвших собой образец классической красоты, были приподняты, но улыбка казалась не приветливой, как у Энсаро, а лукавой и даже ироничной.
Он отодвинулся чуть в сторону, и взгляду Миреле предстала молодая дама — спутница Хаалиа, стоявшая позади него.
Та смотрела на сцену завороженно.
Тут Миреле открылась вся двусмысленность сложившейся ситуации: очевидно, он стал непрошеным свидетелем тайного свидания. Спасало его только одно: это не он случайно наткнулся на скрывающихся в беседке любовников, а они сами вышли к нему и зачем-то даже признались в том, что собирались провести ночь наедине. Или они всё-таки не были любовниками?
Слухи, ходившие насчёт Хаалиа и его постельных приключений, были весьма противоречивы.
Кто-то утверждал, что он спит со всеми подряд.
Другие — что Императрица смотрит сквозь пальцы на его шашни с мужчинами и позволяет ему беспрепятственно заводить любовников, однако любовница стоила бы ему головы.
Третьи — что Хаалиа вообще далёк от интереса к женскому полу.
Четвёртые — что он, наоборот, всю жизнь любил одного-единственного человека, и что это была как раз женщина.
"Может быть, это как раз и есть та его возлюбленная?" — с сомнением думал Миреле.
Дама, стоявшая перед ним, была одета в пышный роскошный наряд, подол которого успел вымокнуть, волочась по мокрой траве, но она, судя по её виду, не обращала на это никакого внимания. Длинные волосы, выкрашенные в ярко-золотой цвет, волнами струились по плечам, забранные в причудливую причёску и украшенные многочисленными гребнями.
— Что же, я исполнил ваше тайное желание? — тихо спросил Хаалиа, продолжая насмешливо улыбаться, и Миреле не понял, к кому он обращается: к нему или к своей спутнице.
Дама решила, что слова относятся к ней.
— Идите, — сказала она со вздохом. — Вы и впрямь волшебник. Но теперь я понимаю о вас гораздо больше.
— Надеюсь, излишне просить вас о том, чтобы эта встреча осталась в тайне, — на этот раз Хаалиа определённо говорил с Миреле. Он подождал мгновение, а потом подошёл ещё ближе, положил руки ему на плечи и посмотрел ему прямо в глаза.
Миреле показалось, что он окунулся лицом в прозрачные, изумрудно-зелёные морские волны, и его настиг отзвук полузабытого ощущения — шум прибоя, солёные брызги на щеках. Что-то, что было предвестием звона, оглушившего его несколько лет спустя в момент встречи с Кайто.
— Ваше представление нарушило ход мироздания, потому что цветы проснулись раньше положенного времени, и раскрыли лепестки, не дожидаясь рассвета, — проговорил Хаалиа совершенно серьёзным тоном. — Видели, как небо плакало над вами? Звёзды смотрели на вас и радовались, потому что вы скрасили их долгую одинокую ночь, которая тянется множество миллиардов лет. Немногие из людей способны на такое.
У Миреле задрожали колени.
А Хаалиа, не дожидаясь ответа, повернулся к нему спиной и исчез в золотистом свете, как будто растворился в солнечных лучах.
Теперь Миреле понял, о чём говорили другие актёры, утверждая, что похвала Хаалиа дороже любых денег, и что она моментально избавляет от бремени усталости. В этот момент ему и впрямь показалось, будто все годы мучительных усилий не значили ничего в сравнении с этим мгновением.
"Я не удивлюсь, если он, вопреки этим бесчисленным слухам, вообще ни с кем не спит, — думал Миреле позже, чуть оправившись от потрясения. — Потому что его слова пьянят куда сильнее поцелуев, а вот его поцелуи, наверное, мало кто смог бы выдержать".
Он обернулся и вдруг обнаружил, что остался наедине с дамой, сопровождавшей Хаалиа.
— Я и не подозревала, что в этом квартале есть ещё кто-то, кто стоит денег, которые мы тратим на содержание манрёсю, — проговорила та отрывистым, резким, однако одобрительным тоном, совсем непохожим на тот голос, которым она разговаривала с Хаалиа. — Почему вы не задействованы в официальном репертуаре?
Миреле молчал, чуть наклонив голову.
Он понимал, что в это мгновение решается его судьба, но не мог заставить себя произнести ни слова — похвала Хаалиа всё ещё звучала в его ушах, и всё прочее не могло сравниться с ней.
— Я устрою для вас главную роль, — заявила дама, так и не дождавшись никакого ответа. — Выбирайте, в каком спектакле. Есть у вас какие-то пожелания?
Миреле с усилием стряхнул с себя оцепенение.
Всё ж таки, если судьба давала ему шанс, то нужно было его использовать.
— Есть одна пьеса, в который бы я хотел сыграть, но, боюсь, вы нигде не сможете её прочитать, — проговорил он почтительно, угадывая, что стоящая перед ним дама занимает весьма высокое положение. — Дело в том, что я написал её сам. Точнее, писал... пишу уже на протяжении десяти лет.
Дама развернулась и пошла прочь.
Миреле испытал, скорее, облегчение, чем разочарование, но тут она остановилась и обернулась через плечо.
— Что же вы стоите, идёмте! — сказала она резко.
— Куда? — растерялся Миреле.
Она сверкнула золотистыми глазами и встряхнула головой, отчего роскошные лебединые перья, украшавшие её причёску, заколыхались.
— Как это куда! Туда, где вы дадите мне почитать эту вашу рукопись, или что там у вас есть, — раздражённо молвила она.
Дальше Миреле распахнул перед ней двери своей комнаты, испытывая отчаянную неловкость за её неприбранный вид. Однако дама, казалось, не обратила внимания на царивший вокруг беспорядок. Она преспокойно опустилась прямо на пол, раскинув во все стороны полы своего пышного, намокшего одеяния, и властно протянула руку.
Миреле покопался в ящиках стола, вытаскивая из них многочисленные страницы рукописи, которых за последние годы стало ещё больше.
Занимаясь своими кукольными представлениями, Миреле в то же самое время не забывал и о пьесе, которая, с той поры, как он показывал её Кайто, успела обрасти многочисленными персонажами и сюжетными линиями. Теперь он уже не испытывал беспокойства по поводу того, что не сможет соединить разрозненные сцены, однако не торопился заканчивать текст. Кукольные представления были для сцены, а этот спектакль — для того, чтобы доставить удовольствие самому себе.
Впрочем, это удовольствие тоже было особого рода.
Юке, заходивший в комнату МирелеЈ когда тот работал над своей рукописью, часто заставал его плачущим, однако тот не мог объяснить причины своих слёз.
— Нет, эта работа доставляет мне удовольствие, — отрицательно качал он головой в ответ на расспросы. — Нет, дело не в том, что мне жаль своих героев. Это не так тяжело, как выступления на сцене. Но...
Он бессильно прикрывал глаза.
Тем не менее, сейчас, когда дама спросила его, Миреле не смог не упомянуть про свою пьесу, хотя давно уже оставил мечты увидеть её на сцене. В действительности, не было ни одной другой главной роли, которую он хотел бы исполнить, и сказать другое было бы предательством.
Потекли долгие мучительные часы, в течение которых дама просматривала одну страницу за другой, высокомерно приподняв золотистые брови и, казалось, совершенно не обращая внимания на то, что находится в комнате не одна. Судя по выражению её лица, Миреле ожидал наихудшей реакции, но его подозрения не оправдались.
— Великолепно! — отрезала дама, дочитав. Она сказала это таким тоном, каким могла бы, наверное, выдать распоряжение о казни, и Миреле вздрогнул. — Вы получите деньги на постановку, я хочу, чтобы это вошло в официальный репертуар. Ну и, раз уж вы автор, можете устроить всё так, как вам хочется. Я велю дать распоряжение.
Миреле преследовало ощущение нереальности происходящего — как будто ему сообщили, что он является единственным наследником огромного состояния и аристократом про происхождению. Впрочем, ведь и такое могло быть верным, и иногда он предавался подобным романтическим мечтам ради того, чтобы себя порадовать... кто-то придёт сюда, кто-то близкий и дорогой ему, скажет, что искал его в течение десяти лет и вот, наконец, нашёл, а потом возьмёт его за руку и уведёт отсюда — туда, где он больше никогда не будет одинок.
Это была очень сентиментальная и детская мечта, и Миреле позволял себе воображать подобное только в моменты совсем уж горькой тоски. Тогда он доставал из рукава свою предсмертную записку и придумывал, что там, внутри, написано имя того, кто любил его когда-то и однажды за ним придёт. Но потом сразу же клал её обратно в рукав, чувствуя непреодолимый соблазн развернуть её и посмотреть, несмотря на то, что прекрасно сознавал, что играет сам с собой в глупую игру.
Иногда он воображал себе, что это будет Кайто — Кайто, на протяжении стольких лет притворявшийся безразличным, чтобы однажды сказать:
— Миреле, я всё ждал, когда же ты, наконец, меня вспомнишь!
Миреле грустно вздохнул, подумав сейчас об этом. Тем не менее, знатная госпожа доказывала ему, что самая невероятная мечта может неожиданно стать реальностью, и он впадал в оцепенение, пытаясь поверить в это.
— Но... моя пьеса ещё не закончена, — наконец, сказал он.
— Так за чем же дело стало, закончите её!
Дама решительно поднялась на ноги, всем своим видом показывая, что не видит никакой проблемы — и что проблем вообще не существует, а бывает только нежелание действовать. Сняв с пальца кольцо, она протянула его Миреле, и сказала:
— Мне сейчас некогда и негде писать распоряжение, да и, к тому же, нет с собой печати, но вы можете прийти в дворцовые хранилища и показать вот это, вам дадут всё, что вам необходимо для спектакля. Надеюсь, что вы не попросите лишнего. Впрочем, я почему-то верю, что вы этого не сделаете. — Дама криво усмехнулась. — Человек, способный играть на сцене всю ночь напролёт, считая, что никто на него не смотрит...
С этими словами она вышла из комнаты, шелестя юбками.
Миреле поспешил за ней, чтобы открыть двери, и обнаружил, что двор перед павильоном полон дворцовых слуг. Завидев выходящую из павильона дама, все они склонились в нижайшем поклоне, и почтительно поприветствовали её:
— Ваше Высочество...
Это была дочь Светлейшей Госпожи. И, быть может, старшая — та, кому предстояло унаследовать трон.
— И здесь вы меня нашли! — раздражённо сказала принцесса, однако подождала, пока служанки подхватят подол её одеяния. — До чего же вы все мне надоели... Вы как заводные куклы, бездумно исполняющие один ритуал за другим. Впрочем, большая часть человечества подходит под то же самое определение.
С этими словами принцесса удалилась во главе своей пышной свиты.
Изумлённый, Миреле смотрел ей вслед.
Впоследствии ему удалось узнать, что это была Вторая Принцесса, которая славилась своим вольномыслием и бунтарским, необузданным нравом. Все аристократы при дворце безумно её боялись, потому что она не щадила никого, но если кому-то удавалось каким-то чудом заслужить её одобрение, то на долю этого человека выпадали золотые горы — принцесса не скупилась на тех, кого считала достойным своей милости.
Но сейчас Миреле вновь думал о тайном свидании Её Высочества с Хаалиа в квартале манрёсю — там, где, очевидно, никто бы и не подумал искать принцессу. По крайней мере, поначалу.
Что же это было — борьба матери и дочери за сердце одного мужчины?
Судя по всему, императорский дворец был полнен печали и тайных страданий точно так же, как квартал манрёсю.
Проводив принцессу взглядом, Миреле вернулся в свою комнату. Листки рукописи летали по ней, подхваченные ветром, который ворвался сквозь открытые двери, и, глядя на них, Миреле, наконец, смог осознать всё, что произошло с ним в это утро.
Он собирал страницы дрожащими руками и вспоминал, как писал первые из них ещё в самом начале своего пути — тогда, когда не было ни Ихиссе, ни Кайто, ни Энсаро, ни кукольных представлений, а только лишь детское желание стать актёром по-настоящему и сыграть ту роль, которая ему действительно подходит.
"Десять лет, — думал Миреле потрясённо. — Десять лет. Великая Богиня, и вот, это всё-таки произошло. Как странно..."
Он собрал все листы, аккуратно перевязал их и положил обратно в ящик стола.
На пороге появился господин Маньюсарья, изо всех сил колотивший двумя жестяными тарелками друг о друга.
— Та-да-да-дам! Та-да-да-дам! — распевал он. — Фанфары, фейерверки, иллюминация! Дамы и господа, только сегодня на нашей сцене — поразительная история актёра, который столько лет перебивался в квартале третьестепенными ролями, а потом вообще оставил выступления, посвятив жизнь никому не интересным кукольным спектаклям. И вот — неожиданный счастливый случай, вознаграждающий за долгие труды...
"О, нет!.." — подумал Миреле, согнувшись пополам и прижимая руки к ушам.
— Небывалая история успеха! — продолжал кричать господин Маньюсарья, разбрасывая по комнате конфетти и разноцветные бумажные спиральки. — Только одну ночь и только на нашей сцене — заслуженный триумф! Все препятствия позади, перед нашим героем расстилается золотая дорожка!
— Идите к демону! — закричал, не выдержав, Миреле.
Трезвон прекратился, цветные фантики, летавшие по комнате, попадали на пол.
— О, Миреле, — сказал господин Маньюсарья проникновенным голосом. — Ну и как ты предлагаешь мне идти к самому себе?
Миреле обернулся и посмотрел на его неподвижное лицо, навеки застывшее в гримасе насмешливой улыбки.
Ему подумалось, что если и был во всём мире хоть один человек, который никогда не испытывал печали, то он сейчас стоял перед ним.
* * *
К середине лета небывалая жара, установившаяся почти сразу после того, как растаял снег, и продлившаяся почти три месяца, схлынула. Дожди, которые раньше проливались лишь по ночам, стали ежедневными спутниками репетиций — и утренних, и вечерних. Ходить по кварталу в парадных одеяниях стало решительно невозможно — подол промокал до нитки, а слуг, которые бы подбирали тяжёлую ткань и несли вслед за обладателем наряда, а актёров не было. Держать подол друг другу отказывались даже друзья и возлюбленные — слишком силён был в манрёсю протест против всего, что напоминало им унижение. При общении с аристократами они, разумеется, не могли позволить себе гордость, но тем сильнее она проявлялась в те моменты, когда им не приходилось никому подчиняться.
Впрочем, на жизни квартала сезонные дожди если и сказались, то в лучшую сторону — стало меньше сборищ на открытом воздухе с целью покрасоваться в новых нарядах и больше репетиций.
Требование Второй Принцессы включить в официальный репертуар новый спектакль, да и ещё такой, который мало чем напоминал обычные постановки, явилось для всех как гром среди ясного неба, но никто, разумеется, не посмел сказать и слова против. К сплетням же в кулуарах Миреле предпочитал не прислушиваться, прекрасно помня те ощущения, которые испытал в доме Кайто.
Рукопись его, к которой на протяжении долгих лет не прикасался никто, кроме него и Кайто, была извлечена из ящиков стола, переписана в нескольких десятках экземпляров и пошла гулять по кварталу. Зайдя в чей-то чужой павильон и увидев разбросанные по комнате листки, Миреле мог с уверенностью сказать, что, перевернув их, увидит те слова, которые когда-то написал, выражая свою радость, или тоску, или любовь. В такие моменты он холодел и старался поскорее выйти из комнаты.
Впрочем, времени на долгие переживания у него не было. В соответствии с желанием принцессы — и его собственным желанием — он не только получил в новом спектакле главную роль, но и занимался его постановкой наравне с Алайей. Он получил возможность следить за подготовкой декораций, пошивом костюмов и — самое главное — выбирать тех, кто исполнит остальные роли.
Последнее оказалось не таким простым делом, как Миреле представлялось ранее.
От желающих не было отбоя, но было ли дело в том, что пьеса действительно понравилась актёрам, или им просто не терпелось получить роли в новой постановке, поддержанной чрезвычайно влиятельным лицом, Миреле не знал. Теперь по много раз в день он слышал собственные слова, произносимые на сцене чужими голосами, но это испытание — которое он захотел для себя сам — тоже предстояло выдержать и, более того, выбрать тех, кто сделает это перед всеми и вдохнёт в его замысел новую жизнь.
"Великая Богиня, они же абсолютно ничего не понимают, — думал он, низко опуская голову и будто бы уткнувшись в какие-то свои заметки, но на самом деле желая скрыть гримасу, против воли появлявшуюся на его лице. — Какое чудовищное несоответствие между тем, что задумывал я, и что пытаются сыграть они..."
Вслух он, однако, своего недовольства не высказывал, не желая никого обидеть, и всячески тянул с окончательным решением насчёт распределения ролей.
Изредка у него появлялось почти непреодолимое желание вскочить и раздражённо закричать, что тот, кто читает текст, делает это бездарно, но Миреле сдерживался, оглянувшись на Алайю, который сидел поодаль и насмешливо улыбался, всем своим видом как будто говоря: "Вот видишь, я же утверждал, что однажды ты станешь таким, как я".
К возвышению Миреле Алайя отнёсся философски.
— Сколько уже квартал видал подобных неожиданных успехов... — пожал он плечами, набивая трубку.
Подоплёка этого высказывания была ясна: чем выше взлёт, тем быстрее произойдёт падение.
Миреле понимал это и сам — воспоминание о Ленардо было слишком живо в его памяти, несмотря на то, что это имя больше не упоминалась в квартале даже в закулисных сплетнях.
"Что ж, пусть этот спектакль увидит свет, а потом — будь что будет", — думал он в такие моменты.
Что думали о его успехе остальные, были непонятно.
Теперь при его появлении другие актёры замолкали и расступались, а в глазах их ясно читались слова: "Вот он, тот, кому Повезло". Миреле боялся увидеть злость и зависть, но замечал, скорее, осторожность и выжидание. Многие всё ещё жаждали заполучить роли в новом спектакле и поэтому общались с ним почтительно, чуть ли не до подобострастия; к тому же, была непонятна природа его взаимоотношений со Второй Принцессой, которую в квартале боялись точно так же, как во дворце.
Впрочем, Миреле по-прежнему был один, и отличие от предыдущих лет заключалось лишь в том, что если раньше он мог бродить по кварталу незамеченным, то теперь каждый его шаг сопровождался любопытными взглядами.
Пережить это помогала, опять-таки, чудовищная занятость. Занимаясь собственными репетициями, прослушивая чужие выступления и наблюдая за подготовительными работами, он, к тому же, должен был завершить свою пьесу, которая, с лёгкой руки Второй Принцессы, вошла в репертуар, ещё не будучи оконченной.
Теперь Миреле повсюду носил с собой листки чистой бумаги, чтобы иметь возможность обратиться к своей пьесе в любой момент. Прошли те времена, когда ему требовалось сначала отыграть часть представления на сцене, чтобы придумать продолжение — теперь приходилось работать всякий раз, когда выдавалась свободная минута, а иначе у него бы просто ни на что не хватило времени.
В один из таких дней Миреле пришёл в гримёрный павильон — то место, где он хотя бы недолгое время мог побыть в полном одиночестве — после многочасового прослушивания очередных претендентов на роли в спектакле.
Плеснув себе в лицо водой — теперь он снова не наносил на лицо грим, на это не было времени — он опустился за стол и, измождённый, вытащил из рукава страницу с неоконченной сценой.
На пороге кто-то появился — Миреле заметил длинную тень, скользнувшую по белоснежному полу. Подавив в себе приступ раздражения, он продолжил писать, стараясь не обращать внимания на чужое присутствие, но неизвестный гость всё так же молча наблюдал за его работой.
"Кайто!.." — вдруг вспыхнуло в голове Миреле, и он поспешно вскинул голову.
Однако встретился с взглядом аквамариновых глаз.
— Надо же, а ведь я был абсолютно уверен, что ты никогда ничего не добьёшься, живя по своим невозможным принципам, — задумчиво произнёс Ихиссе.
— По каким принципам, что ты имеешь в виду? — спросил Миреле, и в самом деле не понимавший, о чём он говорит.
— Добиться успеха, никогда не используя для этого постель. Тебе с самого начала твердили, что это невозможно, что ни один из актёров не сможет пробиться наверх без покровительницы, что интрижки — это обычное дело среди манрёсю, не участвуя в котором, ты останешься изгоем, но ты упрямо отметал соображения разума во имя одной-единственной идеи — остаться незапятнанным, не правда ли? Ты так решил с самого первого мгновения, как вошёл в ворота. И вот, ты победил... Это кажется невероятным, но ты нашёл ту единственную женщину, которая не постесняется поддержать наименее популярного актёра в квартале, и которая не потребует взамен ублажать её в постели. И чьё слово при этом решает всё. Я завидую тебе, Миреле.
Миреле слушал его с всё возрастающим изумлением.
"Не было у меня никогда таких принципов, Ихиссе, — мысленно отвечал он. — Я отнюдь не возражал против любовницы, только против любовника. Дважды я собирался лечь в чужую постель ради того, чтобы подняться повыше, и остался, как ты говоришь, незапятнанным только по воле судьбы. Но эта же судьба сыграла со мной шутку, которую вряд ли сыграла бы с кем-то другим, и теперь это я хотел бы ублажать Кайто, но встречаю одно лишь равнодушие..."
Однако что-то удержало Миреле от того, чтобы произнести всё это вслух.
В голову ему неожиданно пришла идея, о которых говорят: "Как это я раньше не додумался?"
— Ихиссе! — воскликнул он, привстав со стула. — Почему бы тебе не сыграть в моём спектакле?
Тот подался назад, и лицо его искривилось, как от оскорбления.
— Я же уже сказал тебе, — проговорил он ровно, но тяжёлое дыхание выдавало его чувства. — Мне не нужна чужая жалость.
— Да причём тут жалость?!
— При том. Сколько, по-твоему, мне лет? — Ихиссе нехорошо усмехнулся. — Я никому этого не говорил, но, раз уж ты так настаиваешь. Мне тридцать пять. Многовато для того, чтобы играть на сцене юную девушку — а они там у тебя все юные — разве нет? Если десять лет назад я ещё выбивался вперёд за счёт смазливой мордашки и очарования молодости, то теперь ничто уже не скроет моей бездарности. Так что не надо, Миреле, не надо.
Миреле так разозлился, что вскочил на ноги и от возмущения сбросил все свои бумаги на пол.
— Знаешь что, в отличие от тебя, я ценю себя высоко! — закричал он. — И если бы ты был бездарностью, я не влюбился бы в тебя тогда! Думаешь, дело было в том, что ты напоил меня "фейерверком" и сказал пару ласковых банальностей? Чёрта с два я клюнул бы на всё это, если бы не видел "Императорского наложника"! Вот то, что потрясло меня тогда до глубины души! Вот когда я влюбился, причём в вас троих — и в тебя, и в Ксае, и в Андрене! Вот почему позволил тебе сделать то, что ты сделал, а вовсе не потому, что я был наивен и незапятнан!
Пылая от праведного негодования, Миреле двинулся навстречу Ихиссе, и тот, изумлённый, сделал ещё шаг назад, однако упёрся в стену.
Миреле приблизился к нему вплотную и продолжил изливать на него поток своих чувств, глядя снизу вверх в широко раскрытые синие глаза — ростом он по-прежнему был прилично ниже.
— Я считаю, что вы трое играли одинаково хорошо, и что подобных вам больше не было и не будет в квартале! Но Ксае ушёл, Андрене ушёл, остался только ты! Неужели ты не понимаешь, что на тебе теперь лежит вся ответственность? То, что вы когда-то делали вместе, не должно пропасть! Я не понимаю, почему ты все эти годы считал себя плохим актёром, в то время как ты один из лучших! И ты мне нужен не потому, что я желаю продемонстрировать тебе свою сострадательность, а потому, что этот спектакль действительно важен для меня! Я работал над ним десять лет, с самой ранней юности. В него вложены все мои мечты, все мои чувства, вся моя жизнь! И если я прошу тебя сыграть в нём вместе со мной, то это не потому, что я тебя жалею, а потому, что безгранично уважаю!
Тонкие губы Ихиссе чуть скривились.
— Миреле... я прошу тебя... как кто-то может меня уважать? — проговорил он с тихим смехом, похожим на истерический. — Я же...
Миреле не позволил ему произнести это слово — он размахнулся и со всей силы влепил ему пощёчину.
Ихиссе приложил руку к покрасневшей щеке и опустил голову.
— Это тебе за то, что ты смеешь так думать о себе, — сказал Миреле, дрожа всем телом. — Ты, который сказал мне такие прекрасные слова о прощальной песне актёра! Презрение к себе — худший грех! Ты можешь раскаиваться в своих поступках, но никогда, слышишь, никогда не смей оскорблять то лучшее, что в тебе есть! Я не понимаю... Великая Богиня, я правда не понимаю, как можно судить себя самого так строго...
Последние слова он произнёс уже негромко, чувствуя, что силы и возмущение покидают его.
Но победа уже была за ним — Ихиссе наклонился и, положив голову ему на плечо, содрогнулся от рыданий.
Миреле смог найти в себе силы поднять руки и обнять его. Так, стоя посреди пустого гримёрного павильона и прижимая к себе человека, которого однажды, в судьбоносное утро, изменившее его судьбу, он мечтал держать в объятиях всю жизнь, он не вспоминал прошедшие десять лет, однако что-то полузабытое вернулось к нему, и он глубоко вздохнул, зная, что это "что-то" его уже больше не покинет.
Чуть позже они отвернулись друг от друга, зная, что произошедшее связало их больше, чем связала когда-то ночь, проведённая вместе.
— Ладно, — сказал Ихиссе чуть охрипшим голосом. — Ну... так ты дашь мне свою рукопись? Понятное дело, что на главную роль я не претендую — она твоя. Но из всех оставшихся позволь мне выбрать по своему желанию.
Миреле кивнул и, сходив в свой павильон, вернулся со стопкой тетрадей.
После этого всё пошло на лад.
К Ихиссе вернулись те обаяние и беззаботность, которые когда-то очаровали его юного соседа, и с их помощью ему легко удавалось делать то, что не получалось у самого Миреле. Он прослушивал вместе с ним выступления претендентов на роли и где-то мягко, необидно критиковал, где-то разгонял напряжение весёлой шуткой, где-то помогал добиться нужного эффекта от игры.
Позже они удалялись с Миреле в отдельный павильон и долго обсуждали и пьесу, и исполнителей, выбирая наиболее подходящих.
Через месяц основной состав актёров был определён, и Миреле предстояло взяться за новую работу — сокращение объема рукописи, который, воистину, был огромен, и приведение её к такому виду, который был бы пригоден для постановки.
Только после этого должны были начаться репетиции.
К концу лета в столицу ненадолго вернулась жара. Миреле и Ихиссе сидели в полупустом павильоне, обмахиваясь веерами — оставалось выбрать исполнителей для третьестепенных ролей, статистов. Это было не таким уж значительным делом, но Миреле не желал доверять его кому-то другому — в конце концов, он и сам довольно долгое время исполнял точно такие же малоприметные роли, и это было его своеобразной данью прошлому.
После обеда, однако, жара стала совсем уж невыносимой. Миреле сполз в своём кресле, весь взмокший под тяжёлыми одеяниями, не высыпавшийся уже несколько недель подряд, измотанный многочасовым сидением на одном месте. Слова, которые он прослушал уже бесчисленное число раз и которые уже не чувствовал своими собственными, звенели в его ушах даже в моменты перерывов, перед закрытыми глазами стояли образ сцены и разноцветные актёрские наряды.
Алайя давно уже покинул своих подопечных, отправившись в прохладную купальню курить трубку, и Миреле жалел о своём упрямстве, заставившим его торчать в душном павильоне в самое жаркое время дня вместо того, чтобы распустить на сегодня остальных актёров и последовать примеру наставника.
Ихиссе разделил его участь, но вид у него был самый кислый.
Оставался последний актёр, пробовавшийся на роль, после чего всё, наконец, должно было быть закончено.
"Великая Богиня, поскорее бы!" — взмолился Миреле, изнемогая.
На сцене топтался совсем юный манрёсю — почти мальчишка.
— Ну, давай читай, — сказал ему Миреле, собравшись с силами и постаравшись говорить так, чтобы в его словах не слышались другие: "Давай скорее уходи, чтобы мы тоже могли уйти!"
— А что? — спросил мальчик.
— Что хочешь, — в изнеможении откликнулся Миреле.
Он бы хотел разговаривать помягче — всё-таки, юноша был совсем молод, даже младше, чем сам Миреле, когда он первый раз вышел на сцену, но это было невозможно просто физически: взмокшеё одеяние прилипло к телу и перекрутилось; Миреле ёрзал на месте, пытаясь его поправить, и это его неимоверно раздражало.
Юноша начал читать какой-то текст.
Поначалу Миреле даже не собирался его слушать — он сразу решил, что возьмёт его, заставив исполнить необходимый отрывок только для формальности. Но голос, понёсшийся со сцены, был до того чист, звонок и наполнен силой, что это совершило невозможное: Миреле позабыл о жаре, о своей мокрой одежде, о желании уйти, передохнуть и поспать, наконец, хотя бы пару часов. Изумлённый, он вскинул голову и прислушался.
И вдруг давнее чувство вернулось к нему с такой силой, что он позабыл о том, как дышать: море, брызги солнца, приближающий рокот, наполняющий грудь ощущением свободы... Волны разбиваются о скалы с такой силой, что брызги обрушиваются на берег хрустальным водопадом, однако чуть поодаль, в лагуне, изумрудная вода тихо плещется, переливаясь от золота солнечных лучей.
Это было то, что он почувствовал перед встречей с Хаалиа, и сейчас Миреле как будто вернулся в то мгновение, с особенной ясностью вспомнив себя прежнего — юного и непосредственного, ещё способного испытать впечатление такой невероятной силы. Того Миреле больше не было, и всё-таки он жил — в каком-то другом мире он продолжал существовать, и каждое мгновение времени встречал Хаалиа, и был потрясён, очарован, опьянён, и принимал решение остаться в квартале, чтобы во что бы то ни стало стать актёром.
Прошло ещё какое-то время, прежде чем Миреле осознал, что слышит со сцены слова собственной роли. Юный мальчик-актёр взялся читать монолог главной героини, и делал он это так, что захватывало дух.
Миреле сумел выровнять дыхание, но удары сердца были ему неподвластны, и в груди у него всё разрывалось от разом нахлынувших чувств.
Наконец, отрывок закончился.
Миреле поднялся и, не чувствуя под собой ног, подошёл поближе к сцене.
Юноша доверчиво смотрел на него нежно-фиолетовыми, как лепестки глицинии, глазами и теребил в руках изрядно помятый лист бумаги.
— Очень... хорошо, — сумел вымолвить Миреле. — Где это вас так научили? Потому что я вас не замечал на репетициях.
— Я на них и не ходил, — ответил мальчик звонко и как будто с вызовом. — Я репетировал в одиночестве.
— А... понятно. Что ж, идите. Можете не сомневаться в том, что будете задействованы в спектакле, но я ещё подумаю о том, какую роль вам предоставить.
Юноша потоптался ещё какое-то время на месте — выглядел он так, как будто хотел что-то добавить и то ли не решался, то ли знал, стоит ли это делать. Наконец, он поклонился, развернулся и ушёл, так ничего и не сказав.
Миреле распустил остальных актёров, ещё остававшихся в павильоне, однако сам закрыл двери и вернулся к сцене.
— Ну и молодёжь пошла, — задумчиво проговорил Ихиссе, покачивая расшитой бисером туфлей. — Такое самомнение. Он бы ещё решил исполнить на прослушивании коронную роль Андрене. Жаль, что Алайи здесь не было, я бы послушал, как он поставил бы на место этого желторотого юнца. Репетирует он самостоятельно, х-ха.
Он отпустил собственный синий локон, который раздражённо теребил в руках, и отвернулся в сторону.
Миреле оставил его слова без комментария.
— Я бы хотел ещё прорепетировать, — сказал он вместо этого. — Ты можешь идти отдыхать, если хочешь.
— Спасибо, но я тоже... посижу, — ответил Ихиссе каким-то странным голосом, в котором смешались нотки осторожности и нехорошего подозрения.
Миреле пожал плечами и вскочил на сцену. Силы волшебным образом вернулись к нему, о жаре он позабыл — им двигал какой-то яростный энтузиазм, как будто ему нужно было во что бы то ни стало догнать кого-то, и от того, сумеет ли он это сделать, зависела вся его дальнейшая жизнь.
Ему не хотелось думать, что причиной этого порыва был мальчишка, чуть ли не вдвое младше его самого, но в глубине души он знал, что это именно так, и не иначе.
Он исполнил роль своей героини — не ту часть, которую читал мальчик-актёр, а более сложную, драматичную, изматывающую партию. Ту, которая в своё время отнимала у него все силы, и в то же время дарила их заново, и после исполнения которой Миреле неизменно приходили в голову новые сцены и диалоги.
Вот и теперь он полностью выложился, он чувствовал, что сделал всё, что мог, и сыграть лучше было бы не в его физических возможностях.
Измождённый, он спустился со сцены и застыл в проходе, не чувствуя в себе сил сделать хотя бы шаг дальше.
— Великолепно! — закричал ему Ихиссе. — Ты сыграл великолепно, Миреле! А на премьере сыграешь ещё лучше!
Миреле стоял, опустив голову.
Тогда Ихиссе вскочил с места и двинулся к сцене, резко сбросив с себя ярко-голубую шёлковую накидку — этот жест лучше всего говорил о том, что он близок к тому, чтобы потерять над собой контроль: собственная одежда всегда имела для Ихиссе священное значение, и обращался он с ней крайне бережно.
— Я знаю, о чём ты думаешь, Миреле! — сказал он с угрозой в голосе. — Нет, нет и ещё раз нет!
— Да? — переспросил Миреле абсолютно ничего не выражающим тоном.
— Ты увидел в этом мальчишке себя самого, и это тебя так тронуло, что ты решил отдать ему свою собственную роль! Очнись, Миреле! — Ихиссе затряс его за плечи. — Ты спятил! Ты же сам говорил, что писал эту пьесу на протяжении десяти лет, вкладывая в неё всё лучшее, что в тебе было! Ты писал её, чтобы однажды исполнить главную роль! Она твоя, и только твоя, так должно быть по всем законам справедливости!
"Да нет же, Ихиссе, — думал Миреле, безжизненно глядя куда-то в сторону. — Он репетирует самостоятельно, так же, как и я когда-то, но дело совсем не в этом. Он... он просто талантлив, вот что. Я ещё никогда не чувствовал такой силы, льющейся со сцены".
— Да, но я иногда чувствую себя слишком уставшим, — сказал он вслух, поддаваясь аргументам Ихиссе. — Эти десять лет, в течение которых я изматывал себя днями и ночами, не прошли для меня даром... Не знаю, смогу ли я исполнить эту роль хорошо. Хватит ли у меня сил.
— Сможешь! — уверенно заявил Ихиссе. — Это просто усталость, это понятно. На тебя столько всего свалилось. Перед тем, как начать репетиции, ты отдохнёшь. Будешь пару недель качаться в гамаке перед павильоном и не делать абсолютно ни-че-го. Попивать "фейерверк" и фруктовые коктейли, подставлять лицо прохладному ветерку и нюхать цветочки. Это вернёт тебе силы, я ручаюсь! У меня ещё осталась куча всяких штучек с тех времён, когда Мерея была моей покровительницей, их тоже можно испробовать. В молодости я, бывало, не спал неделями, но кое-какие средства за несколько минут поднимали меня на ноги, возвращали свежесть лицу и очарование улыбке. Я принесу тебе, это подействует. Послушай, Миреле, ты столько лет шёл к своей цели, неужели же ты отступишь сейчас, когда до неё осталось каких-то несколько шагов? По собственной воле?!
В голосе Ихиссе послышалась почти мольба, как будто речь шла о его собственной судьбе.
— Да, да, наверное, ты прав, — согласился Миреле, но как-то вяло.
— Дай мальчишке какую-нибудь второстепенную роль. Не статиста, а что-то большее, но не одну из главных, — предложил Ихиссе, чуть успокоившись. — Пусть начинает с того же, с чего начинали мы все. Помимо всего прочего, ты же не будешь настолько сумасшедшим, чтобы сразу же давать основную роль в главном спектакле сезона пятнадцатилетнему юнцу, который даже не появляется на репетициях?! Разве это справедливо по отношению ко всем остальным, к тебе самому, который прошёл столь длинный и мучительный путь?! Успех ещё нужно заслужить! Талант — это не всё! Он должен узнать все трудности, научиться справляться с ними. Может, у него и в самом деле есть задатки выдающегося актёра, но ранний и громкий успех лишит его какой-либо возможности к развитию. Пусть узнает, что такое язвительная критика Алайи, что такое, когда все остальные обсуждают твою игру, считая её никчёмной. Если его талант выдержит всё это — тогда прекрасно! А если не выдержит — ну, значит, не так уж он и велик.
Ихиссе ожесточённо сжал губы.
— Это правильно, Миреле! — продолжил он мгновение спустя. — Только таким и должен быть путь актёра! Сквозь трудности — к успеху. Сквозь боль — к возможности изображать боль героев. Он должен пройти через то, через что проходит в этом квартале каждый. Не нужно сокращать ему этот путь, иначе вместо взлёта он приведёт к падению в пропасть!
— Да, да, — соглашался Миреле, чувствуя себя марионеткой, которая послушно кивает головой, когда кукловод дёргает за верёвочку.
Но в глубине души он не был так уж уверен. И это было странно, потому что, в принципе, он и сам придерживался такого же мнения касаемо "пути актёра". Добился ли бы он чего-нибудь, если бы тогда, десять лет назад Хаалиа сразу предложил ему главную роль на сцене, и на него бы обрушились любовь и почитание зрителей? Нет, он бы утонул под ворохом сладко пахнущих цветов и ничего не понял в жизни...
Последний довод убедил Миреле.
Постаравшись пореже вспоминать о талантливом мальчике-актёре — благо, видеть его на улицах квартала почти не приходилось — он взялся за работу над рукописью, но шла она из рук вон плохо. Если прежде Миреле уставал, но после небольшого перерыва вновь возвращал себе силы, то теперь он как будто навечно впал в то состояние, которое ощутил после разговора с Ихиссе — он чувствовал себя каким-то вялым, равнодушным, пребывающим в тоскливой полудрёме.
Вид собственной рукописи вызывал у него отвращение — впрочем, не настолько сильное, чтобы отбросить её прочь. Ему удавалось побороть своё неприязненное чувство и взяться за работу, но шла она медленно и скучно. Дописать конец пьесы в таком настроении Миреле бы точно не смог, и поэтому он занимался другим — правил и сокращал сцены.
Тем не менее, пришёл момент, когда он понял, что не сможет дальше делать и это — а, может быть, вообще ничего.
"Мне нужен глоток свежего воздуха, — думал Миреле, отбросив в сторону кисть и глядя в сад, уже начинавший пестреть от осенних красок. — Что-то, что вернуло бы мне вдохновение, хотя бы отчасти".
Он поднялся на ноги и, как во сне, вышел из павильона.
Дальнейшие его действия тоже не вполне подчинялись логике; он шёл куда-то, а куда именно — и сам не мог понять. Увидев поодаль дерево абагаман, он постоял рядом с ним, безмолвно приветствуя его, как давнего приятеля.
Слова Ихиссе о том, что это именно Хаалиа принёс дерево в квартал, постоянно крутились в голове Миреле.
Он прикрыл глаза и дотронулся до ветви, тихо шелестевшей сочными фиолетовыми листьями.
А когда открыл их, то по аллее навстречу ему шёл Хаалиа, как будто воплотившийся из его полуосознанного желания.
"Что же, он услышал мои мысли, или это дерево передало их ему? — думал Миреле с недоверчивой усмешкой, глядя на то, как развеваются на ветру полы тяжёлого золотого одеяния, затканного павлинами и розами. — Впрочем, он же волшебник, так что это не так уж и невероятно... Но тогда я могу заговорить с ним, раз уж он всё равно знает, что мне хотелось его увидеть".
— Добрый день! — окликнул он Хаалиа, низко поклонившись. — В эти дневные часы квартал бывает почти пуст... не ожидал увидеть вас.
Тонкая бровь Хаалиа взметнулась вверх, губы сложились в лёгкую улыбку.
— Именно поэтому я здесь, — ответил он. — Иногда я предпочитаю одиночество. Так же, как и вы, не правда ли?
— Я хотел бы поблагодарить вас, — сказал Миреле, оставив вопрос без внимания. — За ваши слова и вашу... поддержку. Благодаря вашему участию всё для меня сложилось наилучшим образом, мой спектакль войдёт в репертуар весеннего сезона.
Он замолчал, начиная уставать от этой подчёркнуто светской речи, имевшей мало отношения к его настоящим чувствам.
— О, не стоит благодарностей, — взмахнул рукой Хаалиа. — Мне всегда нравилось совершать небольшие фокусы, которые доставляли удовольствие окружающим.
Миреле не знал, что ещё сказать, однако расставаться с ним просто так тоже не хотелось, и у него было ощущение, что он молча стоит, удерживая его за подол одеяния, как маленький ребёнок, который не отпускает от себя отца.
— Я имею подозрение, что вы желаете со мной пообедать, — вдруг сказал Хаалиа, усмехнувшись. — А моя интуиция редко меня обманывает.
У Миреле и в мыслях не было ничего подобного, но как только Хаалиа это сказал, он ощутил себя зверски голодным — так что ноги подкосились. В воздухе сразу же запахло чем-то очень аппетитным — рисовыми лепёшками с абрикосовой подливой, мясом, тушёным в вине, маринованными ростками бамбука, сладостями с корицей.
Хаалиа молча протянул ему руку, и Миреле подхватил его под локоть, кожей ощутив прохладу и мягкость дорогого материала. Парадное одеяние, усыпанное драгоценностями, только выглядело тяжёлым, на ощупь же ткань казалось невесомой, как прикосновение грёзы, при всей избитости этого сравнения.
Ощутив это прикосновение, Миреле вдруг ясно вспомнил ночи, проведённые в доме Кайто — полупрозрачную легчайшую ткань полога, развевавшуюся от порывов ветра и касавшуюся его лица. Он лежал тогда очень тихо, и улыбался, представляя, будто над его головой летают бабочки, едва ощутимо задевающие его своими лёгкими крылышками.
Сон про бабочек, увиденный в день знакомства с Кайто, вдруг тоже возник перед ним с неожиданной чёткостью.
Казалось, в присутствии Хаалиа воспоминания воскресают и начинают ярче играть цветами — как будто невидимый художник брал кисть и начинал раскрашивать картинку, прежде существовавшую только в виде чёрно-белого наброска. На мгновение Миреле почудилось, что ещё немного — и он вспомнит всю свою прежнюю жизнь, похороненную в предсмертной записке, зашитой в рукаве.
В голове его снова мелькнуло то единственное воспоминание о ранней юности, которое у него было: вот он выводит изумрудно-зелёные буквы на шёлковой ленте, а потом выскакивает из окна и, сжимая к руке своё сокровище, несётся через весь город к дереву абагаман, растущему на главной площади, чтобы загадать своё заветное желание.
"Пожалуйста, пусть..."
Пожалуйста что?
Миреле, не открывая глаз, прижался к Хаалиа, погружаясь в глубины собственного сознания, как в холодные воды океана.
"Пожалуйста, пусть человек, которого я люблю, ответит на мои чувства".
Миреле вздрогнул и открыл глаза. Мир, который на время растворился в покачивании разноцветных волн, вернулся на своё место; над головой тихо шелестела листва.
Была ли эта фраза тем, что он записал когда-то на зелёной ленте, чтобы привязать её к ветке абагамана, или он услышал лишь отголосок невысказанного желания, преследовавшего его пять лет — с момента знакомства с Кайто?
"Если я действительно просил именно этого, то, получается, я покончил с собой из-за несчастной любви, — думал Миреле грустно. — И оказался здесь".
— Вопрос, ради чего люди умирают, по-моему, не менее важен, чем то, зачем они живут, — он услышал собственный голос как будто со стороны.
— О, я живу, надо полагать, для того, чтобы дарить людям развлечение, — ответил Хаалиа легкомысленным тоном, ничуть не удивившись подобным размышлениям. — Чтобы сделать их жизнь немного ярче.
Миреле прижимался к его локтю, вдыхая сладостный аромат дальних странствий, сверкающих звёзд в ночном небе, шёлковых полотен, развевающихся на ветру. Точнее, это был, конечно, не аромат, а своеобразное ощущение, охватывающее в присутствии Хаалиа, но по-другому Миреле выразиться бы не сумел. Ему представлялась птица, вырывающаяся из клетки и взмывающая в ослепительно сияющие лазурные просторы; корабли, покачивающиеся на пенных волнах и готовые к отплытию...
— Сдаётся мне, что господин Маньюсарья мог бы сказать то же самое, — сказал он неожиданно для самого себя. — Он тоже... развлекает нас, как может.
Хаалиа повернул к нему голову и посмотрел так пронзительно, что Миреле пробрала дрожь. Сравнить фаворита Светлейшей Госпожи, аристократа по происхождению с актёром — это был проступок, за который можно было бы отправить и на смертную казнь, и Миреле это прекрасно знал. Впрочем, Хаалиа не казался слишком оскорблённым, и голос его продолжал звучать приветливо и ровно.
— Вполне возможно, — согласился он, усмехнувшись. — Другое дело, что у нас несколько разнится подход... Но мы делаем одну работу, это так.
Миреле почему-то захотелось сменить тему.
— Вы ответили на мой вопрос про жизнь, — заметил он. — Но не про смерть. Ради чего стоит умирать?
Улыбка исчезла с лица Хаалиа. Она не то чтобы сползла с него — но в одно мгновение он как-то странно преобразился: как будто бы побледнел и поблёк, растерял большую часть своих ярких красок и редкостной красоты, превратившись из божества в роскошных одеждах в обычного человека. Однако глаза его посветлели и стали такими пронзительно-зелёными, что Миреле показалось, будто ещё мгновение — и он действительно увидит на их дне белоснежный песок, как под толщей прозрачных вод.
В этот момент он был, как никогда, похож на своего брата.
— А умирать, Миреле, нужно не "ради чего", а "ради кого", — ответил Хаалиа с задумчивой улыбкой. — Потому что все остальные причины — пыль и пустота.
После этих слов между ними надолго воцарилось молчание.
Хаалиа вёл и вёл Миреле куда-то, а тот не обращал внимания на окружающий пейзаж, погружённый в собственные мысли и ощущения.
Все ворота распахивались перед всесильным фаворитом по одному движению его руки, выпростанной из-под шёлкового рукава, и никто не посмел предъявить претензии, что он ведёт с собой во дворец распутного актёра из Сада Роскоши и Наслаждения.
Миреле заставил очнуться тихий плеск волн.
— Вот моя обитель, — заявил Хаалиа, высвобождая руку.
Огромная площадь — а по-другому это назвать было нельзя — была сплошь заполнена водой, лазурно-золотистой под светом дневного солнца. То ли это было искусственное озеро, то ли такой глубокий бассейн, но дна Миреле, сколько ни смотрел, разглядеть не мог.
По воде были проложены деревянные мостки, ведущие к разным павильонам. Хаалиа повёл Миреле к одному из них — самому большому, но всё равно терявшемуся на фоне озера; дворец был белоснежным, однако узорчатые крыши его ярко пламенели от солнечных лучей.
Сложно было не поверить в этот момент слухам, говорившим о том, что в дворцовых павильонах даже стены — из золота, серебра и драгоценных камней, но Хаалиа не стал пропускать Миреле внутрь, и они устроились на террасе, выходившей прямо к воде.
Низкий лакированный столик заполнился, одним за другим, блюдами с самыми разнообразными кушаньями — слуги приносили их, кланяясь Миреле так же почтительно, как и его спутнику. Однако несмотря на голод, терзавший Миреле, и роскошный вид трапезы, он едва смог к ней притронуться — всё его внимание было приковано к Хаалиа, к его пальцам, орудовавшим столовыми приборами с таким изяществом, что каждый его жест можно было демонстрировать окружающим, как на уроке танцев.
— Вы, Миреле, смотрите на меня так, как будто я — сцена, на которой исполняется чрезвычайно интересное для вас представление, — заметил Хаалиа, закончив с трапезой и приложив к губам белоснежную салфетку.
В сущности, так оно и было, и Миреле чувствовал непреодолимое влечение к этому человеку, но в то же время что-то в нём сопротивлялось, не позволяя уступить его сверхъестественному обаянию и полностью раствориться в нём.
Хаалиа, тем временем, спокойно приподнял все свои многочисленные одеяния, скинул туфли и, придвинувшись ближе к краю террасы, опустил босые ноги в озеро. Ветер развевал его длинные волосы, не убранные в причёску, и часть прядей тоже падала в воду, разматываясь в ней клубками разноцветных водорослей.
Что-то в Миреле содрогнулось от зрелища подобной непринуждённости.
Сам он, однако, не смел вести себя подобным образом и ограничился тем, что, наклонившись к воде, опустил в неё руку. К его пальцам, белевшим в волнах и казавшимся прозрачными, подобно актиниям, тотчас же подплыло несколько разноцветных рыб. Они были безглазыми и смешно тыкались в его ладонь слепыми мордочками, очевидно, в поисках корма.
— Не хотите остаться здесь и кормить моих рыбок, Миреле? — вдруг спросил Хаалиа с улыбкой. — Видите, вы им понравились.
И хотя какой-то своей частью Миреле только этого и желал, он, собрав в себе все силы, с трудом проговорил:
— Н-нет.
Хаалиа ничуть не оскорбился и только засмеялся, как будто всё это было частью хорошей шутки, доставлявшей ему большое удовольствие.
Некоторое время они ещё сидели так — всесильный фаворит Императрицы болтал в воде ногами и со смехом брызгал на своё роскошное одеяние, а Миреле играл с доверчивыми рыбками, гладя их по плавникам. Ему было хорошо и спокойно, и только какое-то слабое чувство, подобное задавленным угрызениям совести, не позволяло полностью насладиться негой, роскошью и умиротворением, царившими в этой "обители".
Если подумать, он испытывал это чувство все последние дни.
— Как там мой брат? — вдруг спросил Хаалиа совершенно обыденным тоном.
Потрясённый, Миреле вскинул голову.
Он испытал такое ощущение, как будто его вдруг схватили за волосы и вытащили из воды, в которой он собирался заснуть — тёплой, как парное молоко.
— Для меня не секрет, что вы с ним близки, — добавил Хаалиа. — И что вы с ним часто видитесь.
— Я боюсь, что мы уже давно не виделись, — возразил Миреле. — С самого начала лета.
— И это мучает вас?
И снова Миреле испытал потрясение.
— Да? — переспросил он изумлённо. — Именно это... мучает меня?
— Что вы, я ничего не утверждаю! — воскликнул Хаалиа. — Я всего лишь задал вопрос.
Какое-то время они снова посидели молча. Миреле смотрел вдаль, на солнце, застывшее на небосклоне над озером и щедро изливавшее на него золотые лучи, отражавшиеся в лазурных волнах. С того момента, когда они начали трапезу, должно было пройти уже несколько часов, но, странное дело, казалось, что солнце не сдвинулось с места.
— Я должен идти, — наконец, сказал Миреле, поднимаясь на ноги.
Хаалиа только любезно улыбнулся, подняв голову, однако продолжал болтать в воде босыми ногами.
— Я боюсь, что у меня намокло одеяние, и я не смогу вас проводить, — сокрушённо заметил он. — Негоже ведь мне появляться в подобном виде где-нибудь, кроме моего дома, где меня не видит никто, кроме близких друзей. Впрочем, я думаю, что вы найдёте обратный путь и сами. Вижу, что вы торопитесь, — добавил он. — Так что разрешаю вам обойтись без церемоний.
Миреле и в самом деле испытывал жгучее желание как можно скорее покинуть это прекрасное, однако сонное место, в котором даже солнце забывало о том, чтобы двигаться по небосклону.
Наскоро поблагодарив Хаалиа за трапезу, он бросился прочь по деревянным мосткам.
— Не волнуйтесь понапрасну, Энсаро подождёт и до завтрашнего утра! — полетел ему вдогонку чуть насмешливый голос. — Он не считает, что вы его предали, поверьте.
Миреле в последний раз оглянулся, и соблазн остаться нахлынул на него. Крыши изящных павильонов золотились над ярко-голубыми волнами; человек, сидевший на оставшейся вдалеке террасе, казался бабочкой, пригревшейся на солнце и распахнувшей свои роскошные, украшенные разноцветным узором крылья.
Последние несколько шагов, отделявшие Миреле от ворот, ведущих в это место, дались ему с особенным трудом — он то и дело снова оборачивался и испытывал искушение броситься обратно.
Но, наконец, он их преодолел и упал, обессиленный, в траву.
Кажется, он даже заснул, потому что когда он открыл глаза, то солнце уже переместилось, и Миреле чувствовал себя по-другому — отдохнувшим, выспавшимся и полным сил, которых ему так не хватало на протяжении всех последних месяцев.
"Нет, это было по-настоящему прекрасное место, а вовсе не декорации для какого-то демонического искушения, как мне представилось в последний миг, — размышлял он, неторопливо идя вперёд. — И всё же я правильно сделал, что не остался там".
Он очнулся на одной из пустынных аллей императорского сада — пейзаж был ему знаком ещё с тех пор, когда он навещал Мерею. Квартал манрёсю располагался не так уж далеко от этих мест, и Миреле, в самом деле, легко нашёл обратную дорогу.
По возвращении его ожидал сюрприз.
Когда он подошёл к своему павильону, кто-то выступил из тени деревьев, преградив ему дорогу.
— Кайто! — воскликнул Миреле, не веря своим глазам. Но в то же время это появление казалось как нельзя более своевременным, и Миреле, шагнув вперёд, обнял его, положив голову ему на плечо. — Как я рад тебя видеть...
Тот, казалось, был несколько смущён подобным приёмом.
Его можно было понять: на протяжении всех тех лет, которые последовали за уходом Миреле из его дома, Миреле не позволял себе проявления каких-либо чувств. Он устраивал для Кайто представления, в которых, как ему казалось, ясно говорил о своей любви, но в остальном сдерживал себя, стараясь быть отстранённым, холодным и насмешливым — казалось, что это правильно.
Но теперь всё это внезапно перестало иметь какое-либо значение.
"Я только что удержался от самого сильного, наверное, соблазна в жизни, — думал Миреле, прижимаясь щекой к жёсткой ткани ворота Кайто. Тот пользовался непривычными духами, их запах был терпким, похожим на можжевеловый, но тем более знакомым и родным он показался сейчас Миреле. — И вот моя награда".
Счастье кружило ему голову.
Он отстранился от Кайто и, схватив его за руку, потащил к висевшему в тени деревьев гамаку.
— Пойдём, пойдём! — радостно улыбался он.
— Ты какой-то странный, — заметил Кайто.
— Нет, я просто вернулся на десять лет назад!
Улыбка на губах у Кайто была какой-то напряжённой, тем не менее, он поддался напору Миреле и позволил уложить себя в гамак. Тот забрался в него с другой стороны и улёгся, опустив голову Кайто на грудь.
Гамак прогнулся под их весом и начал слегка качаться.
Сверху точно так же качалась тёмно-зелёная крона деревьев, чуть тронутая осенним золотом. Солнечные лучи проникали между листьями и скользили по замшелым стволам, покрывая их трепещущим золотистым узором.
"Я чуть было не позабыл всё, что было дорого для меня, — думал Миреле, зажмурившись и подставляя лицо солнечному теплу. — Тебя, Энсаро, моих кукол... Прости меня, Кайто, прости!"
— За что? — удивился тот.
Миреле осознал, что произнёс последние слова вслух.
— Ну... я же так давно тебе не писал, — сказал он, приподняв голову.
— А. — Кайто чуть усмехнулся, но не то чтобы с обидой, а с пониманием. — Ну, я понял, что у тебя тут кутерьма, связанная со спектаклем. Я не хотел тебя отвлекать. Хотя мне было жаль твоих кукольных представлений... Я скучал по ним.
Миреле почувствовал новую волну угрызений совести.
— Я обещаю, что не брошу их, — сказал он, с силой стиснув руку Кайто и глядя ему в глаза. — Весь этот блеск, роскошь, исполнение моей мечты ослепили меня. Не знал, что успех порой может привести к гораздо худшим последствиям, чем непризнание. Но, к счастью, я очнулся, пока ещё не было слишком поздно. Теперь всё будет хорошо.
Кайто по-прежнему казался напряжённым и чуть ли не испуганным.
Но Миреле снова положил голову ему на грудь, не отпуская его руки, и так они лежали, окружённые шелестом листвы и тишиной предзакатных светлых сумерек. Большинство актёров в квартале досыпали свой последний час перед тем, как пробудиться к ночному бодрствованию, и вокруг не было ни души.
Воздух был сухим и тёплым, напоенным ароматом хвои.
— Кайто, ты чувствуешь... бабочка! — вдруг тихо засмеялся Миреле.
И в самом деле, они лежали неподвижно, почти погрузившись в сонную полудрёму, так что небольшая жёлтая капустница рискнула опуститься на их переплетённые руки. Она щекотно шевелила лапками, перебираясь с одной ладони на другую, и Миреле чуть трясся, с трудом удерживаясь от того, чтобы рассмеяться громко и спугнуть неожиданную гостью.
Кайто открыл глаза, и что-то дрогнуло в его лице.
Из груди его вырвался полустон-полувздох.
— Да, — пробормотал он, и Миреле почувствовал, как он расслабился.
Бабочка вспорхнула и улетела, но Миреле ещё долго казалось, что он видит в воздухе истаивающий золотисто-зелёный след от её крыльев — цвет солнца, листвы, весны, надежды, счастья.
На следующее утро Миреле поднялся с постели и отправился искать своё "тайное" место среди платанов — ту поляну, на которой он устраивал свою первую репетицию. Его догадка оказалась правильной, и стволы вековых деревьев снова стали свидетелями игры актёра, но теперь другого, более юного.
Миреле ещё издалека услышал звонкий, чистый, сильный голос, произносивший знакомые фразы, и снова у него в груди всё содрогнулось. Впрочем, это только усилило его решительность.
"Всё-таки, я был прав в своём первом ощущении", — подумал он.
Остановившись поодаль за деревьями, он некоторое время наблюдал за репетицией юного актёра — его звали Канэ. Поначалу Миреле опасался, что тот его увидит или услышит, но уже через несколько мгновений стало ясно, что этого не произойдёт: юноша был настолько увлечён своей игрой, что явно не замечал ничего вокруг себя, кроме воображаемых декораций своей бесплотной сцены. Миреле поневоле вспоминал себя и видел: Канэ был похож на него тем, что, не довольствуясь традиционными приёмами актёрской игры, пытался экспериментировать и смешивать элементы танцы, игры, рассказа. Но если сам Миреле только пробовал найти новый, необычный стиль, то Канэ прошёл гораздо дальше по тому пути, который он сам когда-то обозначил.
"Он смелее, чем был я, — думал Миреле, глядя на него беспристрастным взглядом внимательного ценителя. — Смелее и раскрепощённее. То, что мне давалось с таким трудом, для него легко и естественно, как будто он родился с этим... Он никогда не согласится надеть на себя вериги традиционного стиля. Если заставить его ходить на репетиции, как хочет Ихиссе, то он взбунтуется, возмутится, придёт в отчаяние. И уйдёт. Он, скорее, бросит всякие попытки стать актёром по-настоящему, чем позволит кому-то командовать его игрой, ограничивать его талант рамками. И даже не будет особенно страдать — продолжит свои спектакли для деревьев, для птиц, травы... Он будет играть, чтобы небо плакало над ним, и слёзы неба будут значить для него то же самое, что для остальных — громовое рукоплескание. Вот что значит — настоящий дар. Нет, Ихиссе был не прав. Изо всех правил бывают исключения, и раз в столетие рождается настоящий гений, для которого не существует никаких традиций, чья судьба — приносить в этот мир новое, отчаянное, невероятное. Не заметить этого — преступление, а заметить и сознательно пытаться равнять такого человека с остальными людьми — преступление вдвойне. Я не могу этого допустить".
Заглушив в своей души последние ростки сомнений, печали и чувства собственной неполноценности, Миреле подходил к деревьям всё ближе и ближе и, наконец, вышел на поляну. Но даже тогда, когда он встал напротив Канэ, тот не обратил на него ни малейшего внимания, продолжая выкрикивать слова своего отчаянного монолога.
Голос его звенел, как пронзительный крик журавля в осеннем небе, и золотые листья сыпались с деревьев, несмотря на то, что ветра не было — казалось, они падали, ошеломлённые открывающимся перед ними зрелищем.
"В нём больше страсти, — продолжал отмечать различия Миреле. — Больше силы. И больше надрыва, наверное. Он будет сопротивляться, сопротивляться чужим влияниям, сколько у него хватил сил — а потом сломается. Но не уступит. Мой долг — этого не допустить".
Юноша закончил репетировать сцену и согнулся, уперев руки в колени и тяжело дыша.
Миреле подождал ещё некоторое время, а потом завершил спектакль тем же самым, что сделал однажды Хаалиа для него — похлопал в ладоши.
Канэ вскинул голову, похожий на дикую, застигнутую врасплох лисицу, готовую тотчас же ощерить зубы и защищаться от целой стаи охотничьих собак. Нежно-сиреневые глаза его потемнели до цвета предгрозового неба, и взгляд яростно засверкал сквозь взмокшие пряди соломенного цвета, занавесившие лицо.
Но тут он, видимо, узнал Миреле, и с его лицом тотчас произошла обратная перемена, казавшаяся даже более удивительной — взгляд посветлел, кулаки разжались, дыхание выровнялось. Теперь он снова казался тем, кем и должен был быть в своём возрасте — не слишком уверенным в себе и робеющим мальчишкой.
Миреле понимал, что для Канэ он является тем же самым, чем когда-то были для него самого Ксае, Ихиссе и Андрене — мастером. И, несмотря на все свои размышления, он отнюдь не собирался показывать юноше, что преклоняется перед его самобытным талантом.
Он прислонился к стволу дерева, скрестив руки на груди.
— Я вижу, ты хорошо знаешь слова этой роли, — заметил Миреле.
— Да, — ответил Канэ хрипло. — Это моя любимая роль. Мне всегда казалось, что она написана точно под меня.
Миреле не преминул подивиться беззастенчивости мальчишки.
"Видимо, ему и в голову не приходит, что говорить такое не слишком вежливо, — думал он. — Он ведь осведомлён о том, что я собирался играть эту героиню сам. Может быть, Ихиссе и прав в чём-то... А, может быть, он живёт только своей игрой, а всё остальное — правила этикета, условности, внимательность по отношению к другим людям — не для него. В любом случае, я уже решил. Если я делаю ошибку, то пусть будет так".
— И ты, наверное, был бы рад сыграть ту роль, которая так пришлась тебе по душе, на глазах у зрителей? — осведомился Миреле чуть насмешливо.
Юноша молчал; может быть, ему пришло в голову, что он вёл себя не слишком-то почтительно, если не сказать нахально.
— Ты хочешь сыграть главную роль в моём спектакле? — спросил Миреле прямо.
Длинные светлые ресницы, обрамляющие сиреневые глаза, чуть дрогнули.
— Да, — сказал Канэ тихо, решив обойтись без вежливых отнекиваний.
Миреле чуть вздохнул.
— Как ты можешь догадаться, другие не одобряют такого решения, — сказал он, приподняв брови. — Но я хочу дать тебе шанс и посмотреть, как ты его используешь. Надеюсь, ты проявишь все свои лучшие способности и... будешь действительно счастлив, что я предоставляю тебе такую возможность. Я чувствую себя слишком измотанным для того, чтобы заниматься постановкой спектакля и одновременно исполнять в нём главную роль, но дело не только в этом. Мне действительно очень нравится твоя игра, и я хочу дать тебе шанс раскрыть себя в полную силу.
Канэ молчал.
Ни "спасибо", ни заверений в том, что он не подведёт, ни проявлений бурного восторга.
Только полыхнувшие глаза под опушенными ресницами, да уголок рта, дёрнувшийся вверх, выдавали дикую, необузданную радость, заполонившие мальчишку.
"Он считает, что так и должно было быть, — заключил Миреле. — Он действительно очень самоуверен. Ну, что ж... Быть может, это на пользу его таланту".
Произнеся свою наставительную речь и так и не добившись никакого отклика, он развернулся и пошёл прочь, почти физически ощущая взгляд, прожигавший ему спину. Он чувствовал разочарование, но в то же время радость избавления от угрызений совести.
"Быть может, это и ошибка, но теперь у меня легко на душе", — крутилось в его голове.
— Я и так вложил всего себя в эту пьесу, — сказал Миреле Ихиссе позже, оправдывая свой поступок. — Она целиком, со всеми героями, диалогами, сценами, развитием сюжета — я. Я присутствую в каждой её детали. Зачем мне ещё и исполнять в ней главную роль? Пусть актёром будет тот, кто сделает это лучше всех. Некоторые из сцен были написаны так давно, что я уже ничего не ощущал и не помнил, перечитывая их заново. Но появился он, и от его прикосновения текст, который не вызывал у меня больше никакого отклика, вновь наполнился дыханием жизни — моей жизни. Так что я больше приобрёл, чем потерял.
В тот же вечер он достал из ящика кукол, которые томились в нём на протяжении всей второй половины лета. Переодев их в новые костюмы и привязав к ним нити, он отправился — нет, не на сцену, а к дереву абагаман, чтобы сидеть возле него в плетёном кресле и, завидев кого-нибудь из своих собратьев, заставлять одну из марионеток устраивать небольшое представление — кланяться, приветствовать идущего, рассказывать ему какую-нибудь шутку.
Актёры, торопившиеся по своим делам, останавливались и улыбались.
Миреле чувствовал себя счастливым.
Когда в саду стали зажигаться фонари, и подошло время вечерних представлений, он собрал своих кукол и отправился домой, совершенно удовлетворённый.
Господин Маньюсарья сидел в его комнате и играл сам с собой в шахматы.
— Партия близится к концу, — заявил он, не поворачиваясь к Миреле. — Если ты немного разбираешься в правилах этой игры, то видишь, что следующий ход, каким бы он ни был, принесёт выигрыш Императрице белых. — Он приподнял фигурку, изображавшую царственную женщину. — Да и как иначе, Императрица всесильна... Она может ходить направо и налево, а так же по диагонали, и в этой ситуации ничто не может помешать её победе.
Он сходил Императрицей и, свергнув вражеского Императора, длинным рукавом смахнул под стол его фигурку.
Белые победили.
Некоторое время господин Маньюсарья наблюдал за шахматной доской с вполне удовлетворённым видом, а потом противно захихикал.
— Кроме одного, — продолжил он. — Видишь ли, Миреле, ты можешь действовать по правилам игры, в которую вынужден играть, и в соответствии с ними заслужить победу, как эта шахматная Императрица, которая, действительно могущественна на своей доске. Но проблема в том, что всегда есть кто-то, кто находится выше того уровня, на котором стоишь ты. И ему ничего не стоит походя смести твой хрупкий мирок, совершенно не считаясь с твоей победой и не признавая твоего могущества. — Он поднял шахматную доску с воцарившейся на территории противника Императрицей, а потом со всей силы швырнул её на пол, так что фигуры полетели во все стороны, как осколки разбившегося стекла. — Вот оно, действие высших сил, Миреле! Вот оно, то, что настигает, в конце концов, любого могущественного правителя, возомнившего себя сильным мира сего. Предательство, болезнь, смерть, глупая случайность, которая губит десятитысячное войско... Судьба играет тобой, и ты ничего не можешь с ней сделать!
Миреле молча смотрел на разлетевшиеся по комнате шахматные фигурки. Потом повернулся и принялся рассаживать своих кукол по привычным для них местам.
Господин Маньюсарья подождал, пока он закончит, а потом продолжил — притворно благожелательным тоном.
— Что ж, Миреле, я могу тебя поздравить. Ты счастливо прошёл через все уготованные тебе испытания, где-то оступаясь, но вновь поднимаясь и продолжая путь. Ты получил свою заслуженную награду, избежал большого искушения, и даже холодный возлюбленный вот-вот сдастся под напором твоей пылкости. И эта пьеса могла бы иметь счастливый финал... но, видишь ли, то, что плохо начиналось, не может хорошо закончиться. И маленькая деталь, о которой, боюсь, наши зрители уже и позабыли, ещё должна будет сыграть свою большую роль — это закон театрального искусства.
— Маленькая деталь? — переспросил Миреле, совершенно не желая слушать эту речь, однако понимая, что выгнать господина Маньюсарью ещё не удавалось никому и никогда.
Тот жестом фокусника извлёк из собственного рукава то, что должно было лежать в рукаве Миреле — свёрнутую записку.
— Миреле, приходилось ли тебе читать легенды древности, в которых какой-либо человек заключает сделку с духом или демоном? — поинтересовался он. — Последний забирает у него что-то важное в качестве залога в обмен на помощь или исполнение желания. Дальше человек живёт счастливо на протяжении каких-то лет, почти позабыв об уговоре. Но не то демон! Память демона — это совершенно особое понятие, неподвластное человеческому уму. События вашего мира могут проноситься сквозь его тысячелетнее тело, не оставляя никаких следов, но то, что важно для него, он будет помнить на протяжении всего цикла мироздания. И в назначенный час явится, чтобы получить то, что ему причитается! Твой залог по-прежнему в моих руках, Миреле, даже если я с самого начала отдал тебе его обратно. — Господин Маньюсарья помахал запиской перед его носом. — И до тех пор, пока это так, ты будешь оставаться в моей власти.
Миреле невольно протянул руку, но наставник дворцовой труппы, разразившись торжествующим хохотом, легко отпрыгнул в сторону — точно мышь, играющая с кошкой.
— И... чего же вы от меня хотите? — спросил Миреле ровно. — Если поверить, что это так.
— Я? — господин Маньюсарья, казалось, задумался. — Видишь ли, Миреле, я очень люблю играть в куклы. Наверняка у тебя прежде появлялось ощущение, что некто дёргает за ниточки, заставляя тебя совершать определённые поступки, точно так же, как ты поступаешь со своими марионетками. И иногда у тебя проскальзывала мысль, что это я — тот самый тайный кукловод... Так вот, признаюсь, что ты был совершенно прав! Вся твоя жизнь, Миреле — это спектакль, поставленный мной. Ты спросишь, зачем мне это было нужно? На самом деле, я устроил всё это с одной-единственной целью — заставить тебя, так или иначе, нарушить данное мне обещание и прочитать свою предсмертную записку. Но, к твоей чести, ты сопротивлялся очень долго — установив самому себе табу, ты даже не пытался через него переступить. Однако судьба всякого табу — быть однажды нарушенным. Так произойдёт и с тобой. В один прекрасный момент ты всё-таки не выдержишь, оступишься, попадёшь в мою ловушку и уничтожишь всё, что тебе дорого!
Господин Маньюсарья вновь разразился хохотом, на этот раз громовым, и хоть всё это и выглядело донельзя театрально, у Миреле по спине поползли капли ледяного пота.
— Спасибо, что предупредили меня, — сказал он, преодолев себя и усмехнувшись. — Теперь я буду вдвойне осторожен и, пожалуй, закопаю записку где-нибудь в саду. А то вы ещё подстроите мне какую-нибудь каверзу и заставите развернуть её нечаянно, а потом объявите, что это тоже считается, но вы просто забыли мне об этом сказать.
— Ах, Миреле, ничего-то ты не понимаешь, — с сожалением в голосе заметил наставник дворцовой труппы. — Положение твоё и в самом деле плачевно. Разверни записку или попытайся её уничтожить — и ты проиграешь в нашей с тобой игре. Не разворачивай её — и я выиграю, потому что ты по-прежнему будешь оставаться моим актёром. Не думай про существование своей прежней жизни, как ты делал на протяжении десяти лет — и это всё равно закончится для тебя плохо, потому что в решающий момент прошлое вернётся и разрушит твоё настоящее. Ты мог позабыть о нём, но оно-то о тебе не забывает. В шахматной игре такое положение называется "тройная угроза". И если уж оно складывается, то выиграть невозможно — разве что каким-то образом завершить партию вничью.
Господин Маньюсарья сокрушённо покачал головой и выскользнул из павильона, прошелестев своим длинным одеянием. Целая стая разноцветных бабочек устремилась вслед за ним через распахнутые двери.
Записка осталась лежать на комоде, призывно белея под вазой из кансийского синего фарфора, наполненной осенними хризантемами.
"Прошлое, — грустно думал Миреле, глядя на неё. — Моё прошлое давно забыто и похоронено, я совершенно изменился, даже если сравнивать с тем, что было десять лет назад. Справедливо ли — наказывать меня за то, что совершил когда-то, по сути, другой человек? Да и что я мог такого сделать, что, вернувшись, прошлое разрушит моё настоящее? Кем я был? Убийцей? Преступником? Кровным братом Кайто?"
Последняя мысль заставила его печально усмехнуться — он вспомнил, как когда-то торопился вслед за Кайто через тайный ход, сжимая в кромешной темноте его руку, и от ощущения этой близости трепетало сердце.
"А ведь это могло бы быть так и объяснило бы его равнодушие ко мне... — думал Миреле, обхватив себя руками и дрожа от внезапно нахлынувшего холода. — Впрочем, какая мне разница. Если на мгновение допустить такую невероятную возможность, то это ничего не изменит в моей любви к нему. Если же окажется, что я преступник... что ж, пускай меня казнят, но прежде я поставлю свой спектакль и расскажу Кайто о своих чувствах".
Придя к такому решению, он глубоко вздохнул и, подойдя к комоду, решительно спрятал записку обратно в рукав.
— А, впрочем, быть может, всё это — только пустые угрозы, — сказал он вслух. — То, на что так горазды демоны, стараясь сбить человека с правильного пути, который он с таким трудом нашёл, не правда ли?
Однако в павильоне было тихо, и никакой знак не говорил о том, что господин Маньюсарья мог его услышать.
* * *
После лета, в котором чудовищная жара перемежалась ливнями, наступила осень — необычная, прохладная и тёплая одновременно, с прозрачным небом и далёким, негреющим солнцем, заливавшим усыпанную листьями землю бледно-золотистым светом.
Миреле смотрел на это солнце, сиявшее в холодных небесах, с грязной площади Нижнего Города, окружённый толпой нищих оборванцев, но ему было тепло, несмотря на негреющую одежду. С некоторых пор он оставил своё желание выглядеть актёром везде, где появлялся, и надевал для встреч с Энсаро наряд, не слишком отличавшийся от потрёпанных, вылинявших одеяний Пророка Милосердного.
Энсаро не спрашивал об этих переменах, равно как и о том, почему Миреле не навещал его почти три месяца, однако обрадовался его возвращению, как и предсказывал Хаалиа.
Один раз Миреле всё-таки рассказал ему про свой спектакль, и что после праздника Осеннего Равноденствия начнутся репетиции.
Энсаро посмотрел на небо с какой-то задумчивой улыбкой.
— Да, Главный Придворный Астролог предсказал, что этой осенью в мире грядут большие перемены, которые коснутся каждого из нас, — сказал он.
— Откуда вы знаете об этом? — удивился Миреле.
Он держал его под локоть, и от одного только прикосновения к нему во всём его теле разливалось ощущение спокойствия, умиротворения и лёгкой печали. Невольно Миреле вспоминал свои чувства, рождённые близким присутствием Хаалиа — восторг, головокружение, предчувствие чего-то необычайного. И хотя эти ощущения были совершенно разными, чем-то они были неуловимо похожи, так же как были похожи сами братья.
Энсаро продолжал смотреть на проплывающие над его головой рваные облака.
— Изредка я пишу письма моему брату, — наконец, ответил он. — И изредка он мне отвечает. Рассказывает о себе и о своих делах, несмотря на то, что мы в ссоре. Он всегда был таким. Мы всегда были такими.
И он чуть усмехнулся, с долей грусти.
Миреле не решился расспрашивать его о большем — что-то подсказывало ему, что эту тему лучше не затрагивать. Утренняя проповедь уже закончилась, люди, которые желали поговорить с Энсаро, разбрелись по своим делам, но он продолжал оставаться на площади — переходил от одной палатки к другой, иногда переговаривался с торговцами, всех одаривал улыбкой. Тогда, когда никто не устремлял к нему своё внимание, он стоял в стороне, задумчиво разглядывая небо, и перекатывал в руке золотисто-красное яблоко, подаренное какой-то из торговок.
— Вы теперь не уходите отсюда даже на ночь? — заметил как-то Миреле.
— Именно так, — ответил Энсаро. — Я буду здесь, чтобы каждый, кто захочет со мной поговорить, мог сделать это в любое время суток.
— Но ведь так вы совершенно изведёте себя...
— Не беспокойтесь, Миреле, всё это не продлится слишком долго.
Слова эти, однако, вместо того, чтобы успокоить Миреле, заставили его испытывать ещё большую тревогу. И он старался почаще навещать Энсаро, используя то свободное время, которое оставалось у него до тех пор, когда должны были начаться репетиции спектакля.
Праздник Осеннего Равноденствия неумолимо приближался.
В один из дней, когда Миреле стоял на площади, прижимаясь к локтю Энсаро, вокруг поднялась какая-то необычайная суматоха. Поначалу Миреле решил, что случилось то, чего он боялся все эти несколько лет: за Энсаро, наконец, пришли. В одно мгновение в нём воскрес прежний, почти забытый Миреле, который однажды готов был убить Ихиссе: если бы ему дали в этот момент нож, то он бы, не задумываясь, бросился на любого, кто попробовал бы скрутить Энсаро руки.
Однако толпа поахала и расступилась, и глазам изумлённого Миреле предстало то, что он меньше всего ожидал увидеть на площади грязного Нижнего Города: ослепительный блеск драгоценностей, водопад узорчатого шёлка, покачивание белоснежных и лиловых перьев, створки вееров, разрисованных лучшими художницами столицы. Однажды Миреле уже приходилось наблюдать такое зрелище: когда ворота квартала распахнулись перед высокими гостями из императорского сада.
Но увидеть придворных дам здесь... это было уму непостижимо.
И, тем не менее, глаза Миреле не обманывали: впереди всей этой разноцветной, переливавшейся всеми цветами радуги, сверкавшей от блеска драгоценностей толпы шествовала Вторая Принцесса, а чуть позади неё — пышно разодетый Хаалиа. Длинные полы его роскошных одеяний, которые не придерживал никто из слуг, волочились за ним по грязной мостовой, и к дорогому шёлку прилипали выпавшие голубиные перья, огрызки яблок, обрывки лент, бумага, крошки — словом, весь тот мусор, которым изобиловали беднейшие кварталы столицы. Однако Хаалиа, судя по его виду, это совершенно не волновало — он продолжал легко и быстро идти вперёд, и на губах его играла улыбка, казавшаяся чуть насмешливой и затаённо торжествующей.
Толпы простолюдинов бросались во все стороны, расступаясь перед этой разноцветной изобильной волной, хлынувшей в ворота Нижнего Города подобно наводнению.
Хаалиа прошествовал к центру площади и остановился, взирая на открывшиеся ему картины как будто с отстранённым любопытством — Миреле пришло в голову, что он впервые появился здесь. На лицах остальных аристократов были написаны гримасы отвращения — они морщили носы или со страдальческим видом прикладывали к лицу надушенные платки, но винить их за это было трудно: запахи Нижнего Города никто бы не назвал приятными, и сам Миреле смог обвыкнуться здесь, наверное, лишь благодаря присутствию Энсаро, улыбка которого скрашивала любое неприятное чувство.
"Он пришёл повидать своего брата", — подумал Миреле, глядя на Хаалиа, и обернулся к Энсаро, однако не увидел его: отпустив от изумления его локоть, он тем самым позволил толпе разнести их в разные стороны.
— В дни Осеннего Равноденствия по всей стране принято устраивать спектакли, приглашая в качестве зрителей именитых гостей, — сообщил, тем временем, Хаалиа, обращаясь к толпе остолбеневших оборванцев таким же любезным тоном, каким разговаривал с принцессами и принцами крови. — Императорские манрёсю приглашают в свой квартал родственников Светлейшей Госпожи. Актёры повсеместно выступают на улицах столицы. Поскольку я и сам в юности увлекался этим ремеслом, то посчитал необходимым выразить почтение Великой Богине, наградившей меня талантами и пониманием искусства. Когда я в прошлый раз воскурял в храме благовония, то дал обет, в знак своей огромной признательности, исполнить священный танец. Поэтому я здесь.
Простолюдины слушали его, приоткрыв рты, и судя по бессмысленным выражениям их лиц, совершенно ничего не понимали в этой красивой, наполненной цветастыми фразами речи.
Однако Миреле всё прекрасно понимал, и в груди у него был холод.
"Он публично признал себя принадлежащим к сословию актёров, — думал он, и руки у него дрожали. — Великая Богиня! Но то, что он собирается сделать..."
Хаалиа, тем временем, дал знак, и слуги, отделившиеся от толпы придворных дам, принялись сооружать в центре площади переносную сцену. Простолюдины послушно теснились, не отрывая выпученных глаз от кучки пышно разряженных аристократов, и когда Миреле смотрел на их лица, то его охватывало жуткое ощущение, что он находится в окружении животных — коров и овец, только что пережёвывавших часами траву, и оторванных от своего занятия слишком ярким блеском чьего-то платья.
Когда все приготовления были закончены, Хаалиа отделился от своих спутников и — сбросил все свои пышные одеяния прямо в грязь, оставшись в тонком белоснежном халате и штанах, открывавших его стройное, гибкое тело прирождённого танцора.
Это произвело невообразимое впечатление: если прежде, пышно разодетый, он казался во главе толпы аристократов павлиньим царём, то теперь на ум приходило сравнение с белоснежной лебедью, прилетевшей в райский сад и затмившей своей простотой и грациозностью всех прочих птиц, каким бы экзотическим и красивым окрасом они не отличались.
Вторая Принцесса стояла, скрестив на груди руки, и внимательно наблюдала за Хаалиа и переменой в его наряде; в пристальном взгляде её светлых глаз сквозили одновременно возмущение и восхищение.
Миреле понимал, в чём истинный смысл этого представления, и сердце у него болезненно ныло.
"Нет, Энсаро никогда не выдержать с ним сравнения, — с горечью думал он. — Милосердный! Ведь даже я сам не могу сейчас отвести от него взгляда... Даже я... Что уж говорить о других. Зачем он так поступает со своим братом, которого любит?!"
Оказалось, что гости из дворца привели с собой и музыкантов: девушки выступили из толпы и с каменными лицами расселись на ткани, постеленной для них на мостовую. Однако, настраивая музыкальные инструменты, они постепенно позабыли, что находятся среди грязи Нижнего Города, и лица их приобрели одухотворённое, возвышенное выражение.
Хаалиа распахнул свой веер и махнул рукой.
Грянула музыка.
Танцор легко вскочил на сцену — будто и в самом деле вспорхнул. Что было дальше, трудно описать словами, как трудно описать переливы оттенков света, переходящих один в другой, в северном сиянии — так же был и Хаалиа, всем своим существом обратившийся в музыку, в танец, в цвет.
Но оторопелые выкрики "Волшебник!" неслись отовсюду, даже от тех, кто не имел ни малейшего понятия о том, кто такой Хаалиа.
Внимание толпы было всецело приковано к зрелищу, и проповедник Энсаро, утешавший и ободрявший простолюдинов на протяжении нескольких лет, был совершенно позабыт.
Миреле хотелось закрыть глаза и заткнуть уши, чтобы не видеть этого представления, не слышать звуков музыки, разлившейся над Нижним Городом подобно звёздному сиянию, и не понимать, что любой из зрителей волшебного танца сейчас продаст душу за то, чтобы эта феерия никогда не заканчивалась.
Если бы дворцовым стражникам пришло в голову попытаться схватить Энсаро именно в этот момент, то они не встретили бы никакого препятствия — никто из его прежних защитников и не подумал бы броситься бы ему на подмогу.
Миреле вдруг пришло в голову, что, быть может, Хаалиа именно этого и добивается, и что его танец — лишь отвлекающий манёвр. Похолодев от ужаса, он развернулся к сцене спиной и принялся пробиваться сквозь толпу в попытках разыскать Энсаро. Его отталкивали, кричали, что он мешает смотреть, осыпали самыми грязными ругательствами и пытались пробиться поближе к сцене.
В дальнем конце площади столпотворение было не таким сильным — хотя людей вокруг становилось всё больше, они всё новыми и новыми волнами вливались в человеческое море сквозь рукава улиц, прилегавших к площади. Судя по всему, слух о невиданном представлении распространялся по кварталам Нижнего Города с необычайной скоростью.
Миреле выбрался в ту часть площади, где, по крайней мере, можно было свободно вздохнуть, и остановился, вытирая рукавом взмокшее лицо. В то же самое мгновение перед ним мелькнул край потрёпанного бледно-розового одеяния, и он испытал невероятное облегчение — в его воображении Энсаро уже был схвачен, брошен в темницу и подвергнут пыткам.
Пророк Милосердного стоял позади всех, позабытый всеми, отводя взгляд куда-то в сторону и прикрывая рукавом лицо.
Миреле бросился к нему.
— Я знаю, что вы думаете, — проговорил он тихо, стиснув локоть Энсаро. — Это выглядит, как его победа, но на самом деле, он проиграл. Подумайте сами... он пришёл сюда и устроил всё это только лишь для того, чтобы показать, что он сильнее вас. Это не поведение человека, которому всё равно, и который уверен в собственном превосходстве. Он... он жаждет вашего признания. Вот что это такое. В конце концов, вы — старший брат, а он — младший, и это всегда бывает так.
— Нет, нет, — проговорил Энсаро каким-то странным, чужим голосом, продолжая отворачиваться.
Слова как будто давались ему через силу.
Музыка, тем временем, стихла, но, отделённый от сцены огромной толпой, Миреле не мог видеть, что на ней происходило.
Тогда Энсаро вдруг отнял у него руку и сделал шаг вперёд. Он, наконец, перестал закрывать лицо рукавом, и Миреле был потрясён его взглядом, а также голосом, пронёсшимся по площади громовым раскатом.
— Хватит, Хаалиа, хватит! — крикнул он, стиснув зубы. — Ты слишком увлекался в детстве игрой в куклы, спектаклями и переодеванием в женские наряды. Но теперь ты уже перестал быть ребёнком!
Голоса толпы стихли, однако снова появился звон — тот самый звон в ушах, о котором Миреле почти успел позабыть.
Спасаясь от самого себя и одновременно пытаясь спасти Энсаро, он вновь схватил его за локоть и потащил куда-то прочь.
Когда они оказались вдалеке от площади, на одной из пустынных узких улочек, Энсаро, до этого момента подчинявшийся движениям Миреле, остановился и мягко высвободился.
— Спасибо вам, Миреле, — сказал он своим прежним, негромким голосом. — Но теперь мне хотелось бы побыть одному. Я позволил себе то, что не должен был позволить — мне потребуется какое-то время, чтобы прийти в себя.
Взгляд его был печальным.
Миреле всё ещё помнил его громовой голос и ярость, которой было искажено его лицо на площади — чувство, на которое, как ему казалось, Энсаро был не способен в принципе.
— Каждый может оступиться, — попытался утешить он, зная, что больше утешает сам себя.
— Долгие годы скитаний и одиночества научили меня быть сильным и безжалостным, — произнёс Энсаро, глядя в сторону. — Если вы этого не видите, это не значит, что этого во мне нет. Но если я позволю вырваться этому на волю...
Он грустно усмехнулся.
Миреле вновь взял его под локоть.
— У каждого есть своя тёмная сторона, наверное, — сказал он.
— Вы всё понимаете правильно, — последовал ответ.
Энсаро снял со своей груди подвеску со знаком Милосердного и надел её Миреле на шею.
— Но у меня уже есть одна, — растерянно сказал тот.
— Я знаю. Но пусть будет ещё и от меня.
Миреле больше не пытался возражать и замер, стиснув в руке цепочку. Его терзали самые нехорошие предчувствия, но так как страх, что Энсаро схватят, преследовал его уже на протяжении нескольких лет и каждый раз не оправдывался, то он старался не слишком поддаваться панике.
Но даже и без этого, он ощущал себя прескверно.
Попрощавшись с Энсаро, он побрёл в противоположную сторону, чувствуя себя почти так же, как когда-то, когда появился в Нижнем Городе впервые, уйдя из дома Кайто.
"Простолюдины... Кто сказал, что я и сам не родом отсюда, не из этих зловонных мест, где люди обращают внимание лишь на то, что ярко блестит, и готовы предать ради этого зрелища всё остальное? — вертелось в его голове, и он испытывал отчаяние и злость. — Ведь я и сам не мог оторвать от него взгляда. Несмотря ни на что, я столько лет не в состоянии побороть влечения к нему. Хоть я и избежал искушения остаться в его павильоне навсегда, его магия действует на меня всё так же, как прежде. Я родом из этих мест, и если бы я развернул моё предсмертное послание, то обнаружил бы в нём именно это".
Он случайно бросил взгляд на собственные ладони и обнаружил в одной из них записку, которая должна была быть спрятана в рукаве, хотя совершенно точно помнил, что не доставал её.
Это напомнило Миреле давнишний сон, когда его руки действовали отдельно от его тела, и его бросило в дрожь; он едва удержался от непроизвольного вскрика.
"Он же обещал, что я попадусь в его ловушку, — думал он, остановившись и отведя руку с зажатой в неё бумагой как можно дальше от себя. — Дело не в том, что означает эта игра, и что написано в моей записке , а в том, что если я поддамся, то я действительно проиграю, раз и навсегда".
Переждав наиболее тяжёлый момент, когда по вискам у него катились крупные капли пота, а ощущение реальности совершенно потерялось, Миреле двинулся дальше — осторожно, как человек, который только что поднялся с постели после продолжительной болезни и ещё не вполне доверяет собственным ногам.
"Нужно только выбраться отсюда, — приказывал он сам себе. — Когда я окажусь в квартале, мне станет легче. Ну же, ещё один шаг..."
Однако он совершенно ясно понимал, что заблудился. Среди запутанных узких улочек Нижнего Города, похожих друг на друга, как в лабиринте, и впрямь, было сложно не потеряться. Можно было бы спросить дорогу у проходивших мимо людей, но Миреле знал, что не услышит ответ — на фоне вернувшегося звона в ушах терялись все остальные звуки, и он был всё равно что глухим.
Вдруг он увидел по правую сторону от себя распахнутые двери храма.
Не вполне отдавая себе отчёт в том, что он делает, Миреле метнулся туда, как преследуемый человек, ищущий укрытия.
Внутри было темно и тихо; сладкий запах цветов и благовоний витал в воздухе и, должно быть, дурманил, однако Миреле он, наоборот, избавил от ощущения кошмарного сна. Растолкав других людей, тот рухнул на колени и прижался пылавшим лбом к прохладному подножию статуи.
Это был день, когда, по случаю праздника, двери храмов были распахнуты для всех, и никто не сказал Миреле ни слова. Он видел самого себя как будто со стороны — упавшего на колени перед Великой Богиней и словно погружённого в молитву. Люди, очевидно, думали, что у него какое-то горе и расступались перед ним.
"Это они не знают, что я актёр. — Несмотря на помрачившийся рассудок, мысль, промелькнувшая в голове, была удивительно ясной. — Как хорошо, что я в последнее время отказался от мысли одевать в Нижний Город одеяние манрёсю, иначе бы меня вывели отсюда прямо к позорному столбу".
Немного придя в себя, Миреле поднялся на ноги и вышел из храма, стараясь держаться спокойно и не привлекать к себе лишнего внимания.
Приближаясь к порогу, он неосознанно замедлил шаг, однако не остановился.
Никакая молния его, конечно, не испепелила.
Оказавшись на улице, Миреле немного постоял на месте, глядя перед собой грустным и потускневшим взглядом. Лицо его овевал прохладный осенний ветер.
Рукой он неосознанно потянулся к вороту и вдруг поймал себя на том, что сжимает обе подвески со знаком Милосердного, касавшиеся его груди; уголки его губ болезненно дёрнулись.
"Сегодня я нарушил строжайший запрет на появление актёра в обители Великой Богини, — думал он с горькой усмешкой. — И, что хуже всего, мне было там хорошо".
Постояв ещё немного на месте, он двинулся вперёд.
Несмотря на ощущение предательства по отношению к самому себе и своей вере, свалившееся на Миреле тяжким бременем, сил у него как будто бы прибавилось.
По случаю праздников повсюду и в самом деле устраивались публичные спектакли — Нижний Город не был исключением. Добравшись до какой-то из многочисленных площадей и пробившись сквозь запрудившую её толпу, Миреле некоторое время смотрел на выступление уличных актёров.
— Вкусно жрать и сладко спать — вот и всё, что нужно нам! Песни пой и вина пей — сразу станешь всех добрей! Стихи сочиняет чувствительный господин, над ним хохочет пройдоха-простолюдин! Нам не надо луны с неба, дайте зрелищ, дайте хлеба! — во всю глотку орал пузатый актёр с раскрасневшимся лицом.
Это был так называемый юмористический спектакль, и юмор был чудовищно груб, но толпа хохотала, приходя в восторг от каждой новой фразы актёра, и чем пошлее и грубее была шутка — тем громче были аплодисменты зрителей.
— Ах-ха-ха! Ха-ха! — донёсся до Миреле знакомый визгливый смех.
Содрогнувшись, он обернулся и увидел в толпе господина Маньюсарью, с готовностью хлопавшего в ладоши.
Миреле развернулся и принялся выбираться из толпы.
"Побороть можно всё, включая подступающее безумие, — снова и снова повторял он себе. — Я не позволю ему увлечь меня в этот водоворот, из которого нет возврата".
Он сумел добраться до ворот, ведущих из Нижнего Города, и продолжил свой путь уже по центральной части столицы — никогда ещё дорога не казалась ему столь длинной.
Вокруг уже вечерело, и в свете зажигающихся фонарей Миреле увидел очертания Моста Влюблённых, зеркально отражавшегося в стремительно темнеющей воде реки. Он остановился как будто по наитию, вглядываясь в пейзаж, и непроизвольно протянул руку, чтобы подхватить упавший кленовый лист, ярко-алый, как брызнувшая кровь.
Воспоминания осени пятилетней давности всколыхнулись в нём — а после и материализовались в фигуре человека, прислонившегося к перилам моста.
— Кайто... — прошептал Миреле.
Состояние его было таково, что он вполне верил, что может видеть перед собой галлюцинацию, плод повредившегося рассудка, а вовсе не реального человека.
Лишь тогда, когда Кайто отделился от моста, поспешил к нему навстречу и принялся изумляться неожиданному совпадению, Миреле понял, что игры больного воображения здесь не причём.
И ощутил облегчение, близкое к полной потере сил.
— Я пришёл сюда полюбоваться вечерним "парадом огней". Ты ведь знаешь, что в честь праздника на волны реки спускают лодочки с зажжёнными свечами, это удивительно красиво... Эй, Миреле? Что с тобой, ты слушаешь меня? Ты не заболел? — Кайто встревоженно положил ладонь ему на лоб.
Прикосновение холодных пальцев было, и в самом деле, таким же приятным, как если бы у Миреле был жар.
"Любовь — это великая целительная сила, — пронеслось в его изнеможенном сознании. — Это солнечный свет, который прогоняет всех демонов ночных кошмаров. Любви подвластно всё".
— Нет, всё в порядке, я просто очень устал, — ответил он, закрыв глаза. — У меня был такой тяжёлый день...
Кайто снял с себя верхнюю тёплую накидку, закутал в неё Миреле, и вместе они прислонились к перилам моста, ожидая, когда окончательно стемнеет, и по волнам поплывут сотни разноцветных огоньков.
— Может, ты тоже хочешь пустить свою лодочку? — забеспокоился Кайто. — Загадать желание, как полагается... Я-то не загадываю, потому что мне, в известном смысле, нечего желать. Разве что жену, но это желание пусть загадывают другие, кому не терпится меня женить, а я, пожалуй, воздержусь. Хочешь, я раздобуду для тебя лодочку, и ты напишешь записку с желанием, чтобы потом отправить её в путешествие по волнам?
— Нет уж, не надо, хватит с меня записок, — через силу усмехнулся Миреле. — И ленточек, привязанных к ветвям дерева абагаман. Спасибо, Кайто, мне хорошо и так...
Тем не менее, слова о записке заставили его опять, как будто против воли, потянуться к своей собственной, надёжно спрятанной в подкладке. Он вновь и вновь засовывал руки в рукава, как будто чтобы погреть озябшие пальцы, и нащупывал бумагу сквозь тонкий слой шёлковой ткани, как раненый человек, которого тянет дотронуться до своей раны, невзирая на запреты врачей.
— Кайто... как по-твоему, я родом из Нижнего Города или нет? — спросил Миреле как бы невзначай, усмехнувшись. — Мне просто так, любопытно узнать твоё впечатление. Ты же ничего не знаешь о моём прошлом.
— О, нет, — ответил Кайто с такой уверенностью, что Миреле испытал ещё большее облегчение.
— А откуда же я родом? — прошептал он, придвинувшись к нему.
Кайто стоял, опершись локтями на перила моста и не глядя на Миреле. Взгляд его скользил по тёмным водам реки, расцвеченным отражениями многочисленных огней.
— Ты — залётная бабочка, Миреле, которая не имеет ко всему этому актёрскому сословию никакого отношения, — сказал он, сцепляя и вновь расцепляя пальцы. — Как-то раз ты поспорил со своим другом, что бросишь всё и станешь манрёсю. Друг смеялся и подначивал тебя, потому что, конечно же, не мог поверить, что ты на самом деле так поступишь. Но твоя отличительная черта, Миреле — это то, что ты воспринимаешь и чувствуешь всё всерьёз, даже если знаешь, что с тобой только играют. И поэтому ты это сделал, а друг... друг молчал ещё несколько лет, позволяя всем считать тебя умершим. Сначала потому, что был уверен, что ты вернёшься, а потом было уже слишком поздно. Да и подлец он был, этот друг, что уж там говорить... подлец и трус.
Миреле стоял, как громом поражённый.
— Кайто... — едва смог прохрипеть он.
Но тот быстро обернулся, смеясь.
— Хорошую я историю придумал, а, Миреле? Скажи мне, похоже на правду хоть немного?
И он посмотрел ему в глаза таким открытым, честным и доверчивым взглядом, что Миреле охватили сомнения.
— Кайто... — снова попытался он почти испуганно, однако тот схватил его за рукав, заставляя повернуться к воде.
— Смотри, Миреле, лодочки уже плывут!
Миреле поглядел на воду, озарённую тысячами крохотных огоньков свечей. Погода была хорошей, и пламя ровно трепетало на ветру, ярко отражаясь в волнах, которые казались залитыми расплавленным золотом.
Вокруг ходили люди, смеялись, разговаривали, шелестела дорогая ткань, покачивались подвесные фонари, которые слуги несли впереди своих хозяев, но Миреле никак не мог побороть ощущения, что они с Кайто остались вдвоём в целом мире.
— Кайто!.. — в третий раз попытался он долгое время спустя.
— Ну, вот всё и закончилось, — снова перебил его тот и, крепко прижав Миреле к себе, выдохнул ему в волосы: — Я рад, что мы сегодня вот так случайно встретились.
Миреле понял, что ничего больше не добьётся от него.
Чуть позже Кайто снова принялся шутить, болтать и вести себя с ним, как обычно. "Парад огней" закончился, и жители столицы начинали расходиться по домам. Миреле тоже следовало поторопиться, если он хотел попасть в квартал до того, как завершится вечернее представление, и ворота будут закрыты.
"Что закончилось, Кайто, что?! — думал он, распрощавшись с ним и почти бегом устремившись по ярко освещённым улицам. — Если это была моя — наша с ним — история, то всё становится на свои места... Как будто кусочки мозаики складываются в одну картину: все мои ощущения в присутствии Кайто, его отношение ко мне, даже то, что его дом показался мне таким знакомым! Но если это всего лишь совпадение... Он ничего мне не скажет, если я спрошу прямо, он просто уйдёт от ответа, как уходил всегда. Великая Богиня, как мне узнать правду?!"
"Ты прекрасно знаешь, где можешь её узнать", — захихикал голос в его голове.
Миреле снова обнаружил, что сжимает в руках свою записку и, потрясённый, остановился.
— Нет! Нет, иди к демонам, тебе не удастся меня запутать! — закричал он в пустоту.
"Значит, это и в самом деле было лишь совпадение, — подумал он позже, заставив себя успокоиться. — Подстроенное им. Я просто не буду об этом думать, и всё".
Миреле вошёл в ворота за несколько мгновений до того, как сменившаяся стража прокричала полночь, и, измождённый, прислонился к стволу дерева.
Долгий день закончился, он вернулся домой.
Меж тем, праздники, посвящённые дню Осеннего Равноденствия, вскоре закончились, и жизнь в квартале вновь потекла по прежнему руслу.
То же самое произошло и с Миреле — усилием воли он изгнал из головы мысли о словах Кайто. С воспоминаниями о том, что произошло на площади Нижнего Города, было сложнее.
Один раз Миреле довелось увидеть Хаалиа — тот появился в квартале, как появлялся иногда, чтобы поболтать с актёрами и покурить вместе с ними трубку. Миреле издалека долго смотрел на него, устроившегося в переносном плетёном кресле возле дерева абагаман и непринуждённо закинувшего ногу на ногу. Ветер развевал длинные полы его одеяний и рукава, затканные многочисленными бабочками, так что казалось — они вот-вот сорвутся с шёлковой ткани и, взлетев в воздух, окружат фигуру своего хозяина сияющим ореолом.
"Это не на него я злюсь, — подумал Миреле, наконец. — Вовсе не на него..."
И это понимание как будто бы влило в него новую силу.
Он отправился к сцене и принялся импровизировать, как не делал уже с самой ранней юности — танцевать и играть, что в голову взбредёт, просто чтобы выразить свои чувства и избавиться от них.
— Люди как палые листья, подхваченные ветром! — яростно выговаривал он. — Куда он дует, туда они летят. Но должен же быть хоть кто-то, кто являет собой не листья, а ветви, неподвластные напору стихий! Дерево можно сломать, но нельзя вырвать его из земли, перенести в другое место и заставить расти там. Есть те, кто готов отстоять свои убеждения, в какую бы сторону ни подул ветер, и те, кто умрёт за то, что считает правдой. И листья опадут, чтобы в следующую весну смениться другими, однако дерево продолжит расти.
— Эй, Миреле, — вдруг донёсся до него чей-то насмешливый голос. — Кого ты обличаешь?
Миреле вздрогнул, обнаружив, что сцена окружена толпой актёров.
Поглощённый своей игрой, он, как всегда, забыл о реальности. В прежние времена никто не обращал на его репетиции внимания, однако теперь он стал, в известном роде, влиятельной личностью, и подобного рода представление сразу же привлекло всеобщее внимание.
Миреле совершенно этого не ожидал, однако постарался не выдать своего изумления.
— Никого! — ответил он, сверкнув глазами. — Я просто играю свою роль. Ту, которую я должен играть.
Заговоривший человек протиснулся сквозь столпившихся актёров и оказался Алайей.
Это был ещё один повод для удивления — в последнее время наставник манрёсю редко покидал павильон для репетиций, ссылаясь на возраст и не слишком хорошее здоровье. Но сейчас он выглядел, несмотря на кривую ухмылку, на удивление хорошо, и вновь казался молодым — глаза его были прищурены, однако ярко блестели при свете дня, как два граната.
Он остановился перед сценой, скрестив руки на груди.
Миреле тоже замер на месте, искоса глядя на него и используя момент для того, чтобы передохнуть и выровнять дыхание.
— Спектакль одного актёра? — продолжил Алайя всё так же насмешливо. — Это противоречит всем правилам. По законам театрального искусства, у героя, который высказывает свои убеждения, должен быть антагонист, который их опровергает.
— Я же не могу сыграть одновременно обе роли, — пожал плечами Миреле. — Хотя, быть может, и могу...
— Ни к чему! — неожиданно перебил его Алайя и что-то ему швырнул. — Я предлагаю поступить по-другому.
Миреле чудом умудрился поймать брошенный ему предмет и с изумлением узнал в нём бутафорский меч.
Алайя же, тем временем, с необычайной лёгкостью вскочил на сцену. Солнце ярко полыхнуло в его выпущенных из причёски светлых волосах, рукава золотистого одеяния взлетели, как крылья хищной птицы, когда он стремительно бросился вперёд.
Миреле едва успел отбить удар такого же клинка, как тот, что Алайя перед этим бросил ему.
Они отскочили в разные концы сцены, как будто отброшенные друг от друга взрывной волной.
Потрясённый, Миреле тяжело дышал и смотрел на своего прежнего учителя из-под упавшей на лицо копны волос. Тот продолжал едко ухмыляться, но в ярко-малиновых глазах был, пожалуй, молодой задор.
"Используй этот момент, Миреле, — говорил его взгляд. — Когда тебе ещё представится шанс отомстить мне за все издевательства, которые тебе приходилось терпеть по моей вине?"
Выбросив из головы все мысли, Миреле кинулся к нему, и они вновь схлестнулись. На мгновение Миреле даже показалось, будто от удара скрестившихся в воздухе игрушечных клинков во все стороны посыпались искры.
— Ну, хватит, — миролюбиво заявил Алайя, отшвырнув в сторону свой меч. — Это был пролог, а основной спектакль я предлагаю начать прямо сейчас. Как тебе идея? Импровизируем по очереди, последние слова каждой сцены становятся начальными — следующей, которую исполняет другой актёр. Проигрывает тот, кому первому будет нечего сказать. Идёт?
Миреле медленно опустил свой бутафорский клинок и, в противовес Алайе, не швырнул его, а аккуратно положил на пол.
Потом он выпрямился, откинув с лица рассыпавшиеся по плечам волосы.
— Идёт, — согласился он.
Вокруг собиралось всё большее и большее количество зрителей, и где-то на краю сознания Миреле вертелась мысль, что это неспроста: он ведь и сам никогда не видел Алайю на сцене.
Впрочем, желания победить во что бы то ни стало у него не было: только лишь выдержать это странное испытание и отбить удар. Алайя начал читать импровизированный монолог первым, и Миреле почти не слышал слов, однако в нужный момент у него как будто само собой появилось в голове продолжение, и он озвучил его, не запнувшись и даже не задумавшись.
Этот поединок продолжался до самого вечера: двое актёров без устали сражались друг с другом, декламируя стихи и прозу, сначала при свете дня, а потом в ярких отблесках фонарей, зажегшихся в квартале. Зрители обступали сцену тесным кольцом, однако Миреле почти не обращал на них внимания, сосредоточившись на себе и своём противнике.
Алайя, конечно же, играл непринуждённее, чем он, однако у Миреле было ощущение, что рано или поздно соотношение сил изменится в его пользу: привыкший к своим долгим одиночным представлениям, длившимся по несколько часов, он и сейчас не испытывал иной усталости, кроме физической — а физическую можно было преодолеть.
Уверенность же и вдохновение, наоборот, чем дальше, тем больше возрастали в нём.
Настал момент, когда Алайя сделал паузу перед тем, как начать новый монолог — и Миреле лучше, чем кому-либо, было видно, что эта пауза означала то, что противник сдал первый из своих рубежей: слова перестали приходить ему на ум мгновенно, энергия начала медленно, но верно иссякать.
В то время как сам Миреле был полон сил.
Однако в следующее мгновение он, используя монолог Алайи как возможность для передышки, оглянулся на толпу зрителей и увидел в ней Кайто.
Вздрогнув, он бросился к перилам, окружавшим сцену.
Кайто стоял поодаль, вдалеке от того места, где смотрел представления Миреле на протяжении всех тех лет, когда других зрителей не находилось, и как-то виновато улыбался: дескать, я хотел бы быть там, где ты привык меня видеть, но извини, не удалось. Руки он сцепил, обхватив одну другой, так что кистей не было видно под широкими, ниспадающими до земли рукавами, развевающимися на ветру.
Позабыв обо всём, Миреле спрыгнул со сцены, бросившись к нему.
Где-то вдалеке Алайя прекратил читать свой монолог, и стало подозрительно тихо, зато зрители, до этого ловившие каждое слово двоих актёров, загудели и зашумели.
Миреле пробрался к Кайто сквозь толпу и, просунув руку под шёлковую ткань рукава, как под полог, попытался найти его пальцы.
— Ты... — начал он, но тут волнение толпы прекратилось, и снова стало тихо, так что Миреле неожиданно стало ясно: они не встретились с Кайто посреди площади Нижнего Города, где нужно говорить громко, чтобы перекричать шум толпы. Наоборот: толпа сама стихнет, чтобы услышать, что он хочет сказать.
Он оглянулся.
Позади него оставался большой проход, как если бы он прошёл по морю, раздвигая волны руками, и волны не сомкнулись обратно за его спиной.
Алайя, остававшийся на сцене, смотрел на него, вздёрнув светлую бровь, но насмешка в его взгляде казалась неискренней, и сквозь неё проглядывала некоторая растерянность.
Миреле почувствовал себя виноватым.
— Я... — начал он и запнулся, не зная, что сказать своему противнику. Правду? Что для него внезапно перестало существовать всё на свете, и он просто позабыл о многочасовом актёрском поединке, из-за которого у него до сих пор дрожали колени, и мокрое одеяние липло к разгорячённому телу? — Я уступаю победу вам. Потому что она в любом случае была бы ваша: если ученик демонстрирует успехи, поздравлять нужно, в первую очередь, учителя.
Разрядив атмосферу галантностью, Миреле почувствовал облегчение.
Актёрам пришлось по вкусу его остроумное и, в то же время, исполненное почтительности высказывание. В толпе раздалось несколько хлопков, сразу же подхваченных другими, и Миреле был вознаграждён громкими аплодисментами.
Он снова огляделся.
Разодетые в свои пёстрые наряды и обмахивающиеся веерами, актёры смотрели на него с пониманием: почти у каждого из них за плечами было по несколько любовных историй, и с женщинами, и с мужчинами. Не только таких, за которые получаешь деньги, но и таких, о каких сочиняют пьесы: почему-то именно эти люди, которые продавали своё тело и вступали в связи без разбора, были в то же самое время способны на такое искреннее, глубокое и преданное чувство, граничащее с благоговением, как никто из честных семьянинов. Миреле это знал.
Уходя под руку с Кайто, он также знал, что кто-то завидует ему, но большинство сентиментально желает счастья, так редко выпадающего для актёра в любви.
— Представление плавно перетекло в реальную жизнь, и зрители стали свидетелями красивой сцены, — сказал Миреле, смеясь. — Я думаю, все были рады, что я закончил наш актёрский поединок именно так.
Кайто по-прежнему молчал, но Миреле не чувствовал себя неуютно. Никаких слов о любви не было сказано, однако он почему-то был уверен, что между ними только что совершилось или совершится что-то важное, что-то, что изменит их отношения раз и навсегда.
С этими мыслями он привёл его в свой дом.
"Как же мне хотелось, чтобы ты сам однажды появился у меня на пороге, просто пришёл ко мне, безо всякого предлога, — промелькнуло в голове Миреле, когда он поднимался на веранду, ведя Кайто за руку. — Впрочем, теперь это неважно".
Он распахнул двери в свою комнату, сделал приглашающий жест и неловко усмехнулся: дескать, вот, гляди: чем богаты, тем и рады.
Рука его всё-таки немного дрогнула.
"Если бы я знал, что ты придёшь, здесь бы не было так не прибрано..." — Миреле усилием воли заставлял себя не оправдываться, не извиняться, не кланяться, как перед высочайшим гостем.
Кайто прошёл на середину комнаты. По сторонам он не оглядывался, и это было странно: обычно он отличался любопытством и с удовольствием рассматривал окружающие его обстановку или пейзаж.
Миреле продолжать стоять на пороге, с тоской глядя на пыльную кружевную занавеску, придавленную неплотно прикрытыми створками широкого окна. Никогда ещё собственное обиталище не казалось ему столь убогим.
Сделав над собой усилие, он зажёг лампу, осветившую царивший в комнате творческий беспорядок: разбросанные повсюду листы бумаги, неубранную кисть с засохшей на ней зелёной тушью, несколько цветных халатов, вытащенных из шкафа, чтобы отнести их в стирку, и так и позабытых в кресле. В углу на сундуке, прикрытом шёлковым покрывалом, сидело несколько кукол, насмешливо взиравших на позднего посетителя.
Обычно Миреле действительно не был столь неаккуратен, но в последнее время он слишком уставал, чтобы заниматься уборкой, и откладывал её на потом. Долгожданный визит случился, как это всегда и бывает, в самый неподходящий момент.
Впрочем, жаловаться на это судьбе Миреле и в голову не приходило.
Так как Кайто продолжал молчать и не смотрел на него, он шагнул к напольной вазе с осенним букетом и принялся поправлять засохшие веточки, чтобы создать видимость хоть какой-то деятельности.
Вопреки всем его ожиданиям, Кайто шагнул не куда-нибудь, а к постели, и, остановившись перед ней, сделал неловкий жест рукой, подзывая Миреле к себе.
Тот оторвался от своей веточки и сделал шаг вперёд.
Он был далёк от мысли, что Кайто приглашает его провести с ним ночь, однако, несмотря на это, в горле у него пересохло, а пол под ногами стал практически неощутимым.
Так и не удостоив обстановку комнаты взглядом, Кайто улёгся на постель, и Миреле, обойдя её с другой стороны, опустился на подушки лицом к нему.
— Я должен кое-что тебе сказать, — пробормотал Кайто, взяв обе его руки в свои.
Это были первые слова, которые он произнёс за весь вечер.
— Да, — сумел откликнуться Миреле.
Касаясь теплых ладоней Кайто, он чувствовал, насколько ледяными были его собственные руки — к горлу же подкатывала лёгкая тошнота, однако он не мог бы сказать, что чувство, владевшее им, было волнением.
Пламя в светильнике начало слегка чадить, однако горело ровно, хотя Миреле бы дорого отдал за то, чтобы сейчас в комнате царила кромешная темнота, и он не мог видеть лица напротив. Тогда он просто закрыл глаза.
— Много лет назад я поступил с... одним человеком подло, — проговорил Кайто. — Я был нечестен с ним, и он ушёл, и никогда больше не вернулся. Я бы мог последовать за ним или удержать его, но я этого не сделал. Я бы мог забыть о нём, оставшись в одиночестве, но и этого я также не могу. Я, наверное, люблю того человека. Но у него теперь совершенно другая жизнь, и он обо мне не помнит. А если бы и вспомнил, то никогда бы не смог простить.
Все чувства, владевшие Миреле, внезапно разом отпустили его.
Он почувствовал, как к ладоням возвращается тепло, и кончики пальцев слегка покалывает — это было чуть больно, но приятно.
И всё стало так легко и хорошо.
"О, Кайто, — думал он, расслабившись и чувствуя себя плывущим по невидимым волнам. — Неужели ты думаешь, что есть что-то, чего бы я не мог тебе простить? Да хоть бы ты даже и убил меня, а потом я очнулся, воскрешённый господином Маньюсарьей... Ты и в самом деле думаешь, что любовь может быть убита воспоминанием о какой-то подлости, которую ты совершил по отношению ко мне в прошлом?"
Он не выдержал и тихо засмеялся.
— Мне так легко и хорошо теперь, — выдохнул Кайто, придвинувшись и уткнувшись лицом ему в грудь. — С ума сойти...
Миреле обнял его одной рукой, поглаживая по волосам.
Думать ему ни о чём не хотелось, но мысли как будто сами собой вливались ему в голову.
"Я никогда не задавался вопросом о том, почему полюбил тебя, — проносилось в его сознании. — Хотя для этого, в сущности, не было совершенно никаких оснований. Мы знакомы более пяти лет, однако виделись редко, я мало что знаю о тебе. Ты предпочитаешь не рассказывать о своём прошлом, так же, как и я. Всё, что мы обсуждали — это мой квартал, бабочки, книги, какие-то философские вопросы. Ты даже не говорил мне никогда, что тебе по-настоящему нравится моя актёрская игра. Разве могла из всего этого родиться любовь?.. И всё-таки я её почувствовал, почувствовал с самой первой встречи, хотя и не признавался перед собой и долго сдерживал свои чувства. И теперь я знаю, почему. У меня отобрали все мои воспоминания, однако этого отобрать не смогли. Любовь переживает смерть".
Ему жгло глаза — тихий смех сменился такими же тихими слезами, которые Миреле вытирал украдкой, боясь потревожить Кайто.
Свободной рукой он нащупал под своей одеждой две почти одинаковые подвески с символом Милосердного: ему хотелось снять со своей шеи одну из них и подарить Кайто в знак того, что отныне их судьбы связаны навек, однако он временил, не уверенный, что это самый подходящий момент.
— О, Кайто, — проговорил он вслух, когда прошло достаточное время. — Неужели ты думаешь, что есть...
Но Кайто перебил его.
— Нет, пожалуйста, Миреле, нет! — взмолился он, сдавливая его в объятиях. — Не говори со мной никогда о том, что сейчас услышал! Я прошу, нет, заклинаю тебя!
Миреле замолчал.
Это просьба его не удивила и не огорчила, однако повергла в некоторое замешательство.
"Как же мне тогда сказать тебе о том, что нет повода сомневаться в моём к тебе отношении? — растерянно думал он, — Что нет ничего, чего я не смог бы тебе простить? Мне, конечно, кажется, что это и так должно быть понятно, но раз ты не понял за столько лет..."
Кайто высвободился из его объятий и поднялся с постели, вытирая лицо, как будто тоже плакал, однако глаза его были сухими. Он наконец-то осмотрелся по сторонам и принялся комментировать увиденное.
— Жаль, пришла осень! Я люблю её, но теперь бабочек не будет до весны. Только и остаётся, что покупать наряды с бабочками, веера, картины... Я подумываю о том, чтобы устроить коллекцию разных вещей, на которых изображены бабочки. Как считаешь, хорошая идея, Миреле, а? — Кайто теребил рукав шёлкового одеяния Миреле с узором из крыльев бабочек.
Миреле никогда не надевал его, однако однажды, когда в квартал заходили бродячие торговцы, поддался искушению и купил — именно из-за узора.
С тех пор он иногда вытаскивал его из шкафа и развешивал на двух колышках, вбитых в стену, чтобы любоваться, как картиной, которая воскрешает полузабытые чувства.
— О, а вот и куклы... — заметил Кайто, приближаясь к сундуку. — Я уж боялся, что никогда больше не увижу их.
Миреле, всё это время сидевший на постели, чинно сложив руки на коленях и с готовностью улыбаясь в ответ на каждую шутку Кайто — мысли его были далеко — в этот момент встрепенулся.
— Нет, Кайто, нет! Я вернусь к своим кукольным представлениям, как только закончу с пьесой, — пообещал он.
— Ну так за чем же дело стало? — поинтересовался Кайто с улыбкой. — Заканчивай поскорее! Ты ведь говорил, что после праздников уже должны начаться репетиции.
Слова эти пробудили в Миреле чувство долга.
Когда Кайто ушёл, он уселся за письменный стол и, разложив перед собой свои изрядно почирканные рукописи, долго глядел на них, не решаясь взять в руки кисть и обмакнуть её в тушечницу.
Слова, написанные торопливым почерком и ставшие вместилищем для его восторга, злости, печали, страсти, расплывались у него перед глазами...
И вдруг Миреле, как будто очнувшись, поглядел на рукопись новым взглядом.
"Это же так просто! — молнией вспыхнуло у него в голове. — Мне вовсе не обязательно говорить что-то Кайто прямо, раз уж он так не хочет это слышать. С кукольными представлениями было сложнее, потому что я не знал, что именно хочу ему показать, но теперь..."
Ближе к рассвету в комнату зашёл Юке и остановился на пороге, подозрительно глядя на Миреле, согнувшегося над письменным столом и торопливо строчившего очередную сцену при свете догорающей лампадки.
— Ты шуршишь бумагой всю ночь, — заметил он. — У тебя какой-то небывалый приступ вдохновения?
Миреле дописал страницу и распрямил спину, с удовольствием потянув затёкшую шею.
— Я решил переписать мою пьесу! — безмятежно сообщил он, глядя на Юке.
У того вытянулось лицо.
— Переписать? — наконец, осведомился он осторожным тоном. — Ты же должен был дописать её!
— Нет, нет, я решил всё там изменить.
— Но ты писал её больше десяти лет, — напомнил Юке всё так же осторожно.
Миреле только отмахнулся. Ему было весело смотреть на изумлённое лицо приятеля, на его недоверчивый взгляд, на светившийся в тёмных глазах вопрос, который вежливый и спокойный Юке, конечно, никогда не произнёс бы вслух: "Ты что, спятил?"
Юке был умным человеком, однако он, верно, не знал, что это такое — когда все нити судьбы неожиданно складываются в единую картину, так что принятое решение не вызывает абсолютно никаких сомнений.
— Не беспокойся, я всё успею сделать! — заверил его Миреле. — За одну только эту ночь я написал двадцать пять страниц, и так же быстро напишу остальное. Если понадобится, я вообще перестану спать. Уверен, что теперь моих сил хватит даже на это. Поверь мне, Юке, я знаю, что делаю! В эту ночь с моих глаз спала пелена, и я узнал правду о самом себе.
Юке смотрел на него, недоверчиво покачивая головой, но Миреле только смеялся.
Огонь в светильнике, наконец, погас, однако сквозь пыльную кружевную занавеску проникнул первый солнечный луч и заскользил по комнате, раззолотив её.
Солнце превращало паутину пыли, покрывающую предметы, в капли янтарной краски, щедро разбросанной рукой невидимого художника, и в зеркале позади себя Миреле не видел своей фигуры — только лишь огонь рассвета, зажигающегося за окном.
* * *
В середине Второго Месяца Воды, когда закончились листопады, и зима готовилась вступить в свои права, Миреле, не знавший отдыха, решил всё-таки сделать перерыв и навестить Энсаро.
Он поднялся рано на рассвете, после нескольких часов беспокойного сна, и отправился в Нижний Город, дрожа от утреннего холода и кутаясь в не слишком тёплую накидку. У Миреле были и зимние одеяния, подбитые мехом, однако все они были яркими, как подобало манрёсю, а он не хотел появляться на площади, как актёр — не потому, что стыдился своего ремесла, а потому, что не желал заявлять о себе слишком навязчиво.
День был морозным, однако ясным; редкие крупицы первого снега блестели под солнцем на столбах ворот и черепице крыш.
Миреле остановился у прилавка булочницы, вдыхая аромат свежеиспечённого хлеба, и тут же и позавтракал, чувствуя, как постепенно отогревается озябшее тело. Торопиться было некуда — на протяжении нескольких последних недель он не позволял себе остановиться ни на мгновение, работая над пьесой и чувствуя себя загнанной лошадью, однако теперь решил, что заслужил право отдохнуть, и наслаждался минутами спокойствия.
В морозном воздухе внезапно почудился запах гари.
— Это не у вас ли подгорело? — забеспокоился Миреле, у которого завязалась с булочницей беседа.
— Нет, нет, это с площади, — отмахнулась та, глядя на него ясными светлыми глазами. — Вы разве не знаете, что там происходит? Там сжигают чучело актёра. И правильно. Глаза бы мои этих крашеных не видели, их развратные улыбочки, их цветные глаза! У нормальных-то людей таких глаз не бывает... Впрочем, мы-то ещё ладно. Но дети! Знаете, наверное, что в праздники на площади появился какой-то дворцовый актёр — говорят, что важная шишка — и танцевал, да так, что люди толпились у сцены, как приклеенные, да ещё и бежали со всех улиц посмотреть, оставляя двери домов нараспашку? Тот актёр был колдун. Но взрослые люди посмотрели на эту гадость и опомнились, а вот детки бедные долго потом бредили, родителей своих переполошили, кто-то даже сбежал, чтобы пойти в актёры. Тут-то мы и решили, что пора прекратиться такому безобразию. Милосердный заповедовал хранить целомудрие и бороться с тем, что мешает душе быть чистой, так с кого же начинать, кроме как с этих развратных? Жаль, что только чучело сжигают, а не одного из них, то-то бы был другим пример. Я бы собственноручно его в костёр за крашеные лохмы потащила, знал бы, как наших девочек соблазнять, как мальчиков толкать на тот же путь! Милосердным клянусь, не пожалела бы! — распалившись от праведного гнева, булочница вытащила из-под ворота платья подвеску с изображением плачущего глаза и принялась отбивать поклоны, стиснув её в руке. — Я-то сама на площадь не пошла, мне лавку оставить не на кого, но душой я с ними — праведное дело совершают. Вот если соберутся на самом деле очистить столицу от этих грязных, то тут уж и я пойду, помяните моё слово.
Миреле опустил руку и бросил на землю кусок недоеденной булки — вкус её внезапно показался ему тошнотворным. Впрочем, к ней тут же подскочила целая стая взъерошенных птиц, которые принялись толкаться, вырывая добычу друг у друга из клюва.
— Вот как, — проговорил Миреле с кривой улыбкой. — Да уж, конечно... кто может быть опаснее для детей, кроме актёров, которые живут только своими танцами и своей любовью к покровительницам. Впрочем, не только к ним: говорят, что они ещё и влюбляются друг в друга. Можете себе представить?
— А как же, а как же! — рьяно закивала головой булочница, не уловившая в его словах никакой иронии. — Я-то раньше не думала об этом, но Пророк Энсаро, пусть он будет жить вечно, открыл мне глаза. Дай-то нам Милосердный сил вычистить всю эту грязь, весь этот разврат, чтобы глаза наших детей видели только чистый мир, свободный от срама!
Миреле инстинктивно отступил на пару шагов, как отступают от ядовитой змеи, неожиданно увиденной в траве.
— Что же Пророк Энсаро? — спросил он, стараясь говорить, как прежде, ровно. — Он поддерживает это... праведное дело?
— Как же он может не поддерживать его! Ведь сказано: не отдавай свою душу развлечениям и не желай союза ни с кем, кроме единственного, кто тебе предназначен! А актёры — это те демоны, которые сбивают с истинного пути!
Миреле подавил в себе поднимавшееся отвращение. Ядовитые змеи не виноваты в том, что они змеи — такими их сделала природа и, верно, для чего-то они тоже нужны.
Не прощаясь с булочницей, он отошёл в сторонку, пытаясь вдохнуть морозного воздуха, чтобы прийти в себя, но воздух был полон гари, и становилось только хуже.
"Я не пойду на площадь, — приказывал он себе. — Мне незачем на это смотреть".
И всё-таки пошёл.
Площадь была запружена людьми, как и в тот раз, когда Хаалиа танцевал перед жителями Нижнего Города. Но на этот раз людьми владел не восторг, а слепая злоба... которая, впрочем, мало чем отличалась от их восторга. Женщины, мужчины, дети ликовали, подбрасывая поленья в костёр, и подбадривали друг друга в своей злости криками.
— Ради наших детей! — неистово вопили они. — Уничтожим очаг разврата в городе! Во имя Милосердного!
Языки пламени лизали фигуру, наряженную в цветастое платье актёра, и колокольчики, привязанные к её поясу, мелодично звенели. Тонкая шёлковая ткань чернела и съёживалась, ленточки подвесок разрывались, и фигурки покровителей падали в развёрзшуюся под куклой чёрную пропасть, полную золы, углей и шипящего пламени.
Миреле смотрел на это с искажённым лицом, и глаза у него слезились от дыма, ярости и отчаяния.
"Если только вы действительно попробуете предпринять поход против актёров, чтобы кого-то из них вот так же сжечь, то я буду первым, кто встанет у вас на пути, — думал он, стиснув кулаки. — И я хотел бы разорвать вас на куски голыми руками, если бы это было возможно! Но так как это невозможно, то придётся вам разорвать на куски меня. И вы это сделаете, о да — сделаете во имя Милосердного".
Кто-то схватил его за руку.
Миреле оглянулся и увидел парня с фанатичным блеском во взгляде, который совал ему в руки охапку веток.
— Ты разве не с нами? — кричал он, указывая на подвеску со знаком Милосердного, болтавшуюся у Миреле на груди. — Тогда чего стоишь? Подбрось в костёр дровишек, пусть эти крашеные убираются обратно в Подземный Мир! Но прежде мы и здесь зададим им жару!
Миреле дотронулся до своей подвески. Какое-то время его преследовало желание сорвать её с шеи и швырнуть парню в лицо, но нечеловеческим усилием воли он сдерживался.
"Великая Богиня не пускала нас в свои храмы, — думал он, и ему хотелось смеяться. — Однако последователи Милосердного пошли дальше и требуют, чтобы нас жгли живьём".
Одно только утешало его: Энсаро на площади он так и не увидел.
Впрочем, его последователям не было до этого никакого дела: они были свято уверены, что он с ними.
Развернувшись, Миреле пошёл прочь, зная, что больше никогда не появится в этом месте.
Он добрался до своего квартала и прошёл через ворота, на которых были нарисованы пейзажи и демоны Подземного Мира. Владыка Хатори-Онто скалил своё страшное чёрное лицо, раскинув во все стороны шесть рук с мечами, и длинные рыжие волосы его развевались подобно языкам пламени, терзающим небеса и землю.
В саду было спокойно, тихо и безмятежно.
Миреле остановился посреди одной из аллей, прикрыв глаза. С неба неслышно падал снег, украшая листья вечнозелёных деревьев и засыпая белой крупой яркие лепестки тех редких цветов, которые цвели до самой поздней осени.
Обсыпанный снегом, как конфетти, Миреле добрался до дома и остановился в саду, глядя на белоснежный павильон, утопавший в зимней полудымке. Гамак всё ещё не был убран — никак не доходили руки, и Миреле, подождав несколько мгновений, пошёл к нему, проваливаясь в стремительно нарастающий слой снега.
— Кайто, — прошептал он, рухнув в гамак. — Ты был прав, бабочек теперь действительно не будет до самой весны...
От усталости у него не было сил пошевелиться, и он так и лежал, слегка покачиваясь и обхватив себя руками, что мало помогало от холода, однако создавало иллюзию защищённости.
А потом, в конце концов, заснул.
Сны ему снились самые беспокойные — что весь квартал охвачен огнём, и что господин Маньюсарья подбадривает толпу с Нижнего Города, пытающуюся прорваться в ворота, а потом указывает пальцем на Миреле и радостно объявляет при всех актёрах: "Это он, он привёл их сюда!"
Открыв глаза несколько часов спустя, Миреле увидел перед собой Юке, возвратившегося, очевидно, из библиотеки. Тот стоял перед гамаком, держа в одной руке зонтик, запорошенный снегом, а в другой — фонарь, и глядел на друга, съёжившегося под тонкой одеждой.
— Что с тобой происходит? — спросил Юке проницательно.
Миреле сел в гамаке, пряча посиневшие от холода пальцы в рукава.
— Ничего, — сказал он. — Просто заснул случайно.
Ночью у него поднялась температура.
Однако звать врачевательницу было уже слишком поздно, и готовить лекарственный отвар пришлось Юке — он же заставил Миреле улечься в тёплую постель, согретую несколькими горячими камнями, и принёс в комнату две жаровни.
Выспавшись за день, Миреле не мог уснуть, и только лежал неподвижно на спине, обливаясь потом.
Температура у него спала, однако в комнате было так жарко, как, очевидно, бывает только в Подземном Мире и, закрывая глаза, Миреле снова и снова видел взвивающиеся к небу языки пламени.
Дневной сон запомнился ему во всех деталях и не желал уходить из памяти.
"Вряд ли этот сон можно считать пророческим, — думал Миреле бесстрастно, глядя в потолок. — Всё-таки, до императорского сада выходцы из Нижнего Города не доберутся. Однако они вполне способны на погромы в своей части столицы. А если учесть, что многие из актёров простолюдины по происхождению, и их семьи живут там... Могу ли я сделать что-нибудь один против толпы? Вряд ли. Значит, если это случится, мне остаётся умереть с теми, кого порвут на части во имя Милосердного. Потому что я не хочу жить в мире, в котором такое происходит".
Он закрыл глаза.
День спустя он попытался выйти из дома, чтобы выбраться в столицу и разузнать, чем окончилось позавчерашнее шествие против актёров, и не случилось ли погромов, однако был решительно остановлен Юке. Миреле пришлось рассказать ему о том, что случилось, и о своих намерениях.
— Лежи, я сам схожу и всё выясню, — пообещал Юке. — Ты болен.
— Это опасно.
— Не для меня, — Юке пожал плечами. — Я умею быть незаметным.
Однако он не возвращался до самого вечера, и Миреле, вне себя от ужаса, уже собрался идти его искать, когда сосед появился — целый и невредимый.
— Теперь, я думаю, всё успокоится, — с порога сообщил он, снимая засыпанную снегом верхнюю накидку. — Их вдохновитель, Энсаро, схвачен... странно, что этого не происходило так долго. Но теперь, видимо, господа опомнились. Не думаю, что им есть дело до нас, актёров, но любой бунт чреват тем, что перерастёт во что-то большее. Ярость толпы как пожар — может перекинуться на что угодно. Но теперь толпа в смятении, её предводитель оказался обычным человеком. Думаю, многие из них ожидали, что он обладает силой, подобной силе жриц, а когда им показали, что это не так, разочаровались в нём. И заодно в своём Милосердном.
Миреле, вскочивший при появлении Юке с постели, медленно сел на неё обратно.
— Вот как, — проговорил он одеревеневшими губами.
— Да, я специально оставался там подольше, чтобы разузнать для тебя все подробности. Это произошло вчера, на площади. Говорят, те, кто явились за Энсаро, насмешливо предложили ему продемонстрировать своё волшебство, буде же оно имеет место быть, и пообещали отпустить, если он этого не сделает. Но, конечно, он ничего не смог им противопоставить. Мужчина-волшебник в нашей стране только один, и это Хаалиа, — продолжал Юке, не подозревая, что своими словами втыкает в грудь Миреле нож. — Я слышал, что одно из обвинений, предъявленных Энсаро, так и звучит: несоответствие его слов истине. Его объявили не бунтовщиком и еретиком, а обманщиком и шарлатаном, который много лет морочил головы честным людям. Думаю, это было мудрое решение. Но всё равно его казнят, в назидание всем прочим.
Миреле молча сидел на постели.
На протяжении нескольких лет он страшно боялся этого известия, и думал, что с ума сойдёт от отчаяния, когда получит его, — а, может быть, бросится вызволять Энсаро несмотря на безумие и бессмысленность подобной затеи, но теперь, когда это случилось, он не мог заставить себя пошевелиться и хотел лишь спать.
— Что же его многочисленные последователи? — спросил он, наконец. — Они не попытаются защитить его?
— Какое там, — махнул рукой Юке. — Всё, что они умеют — это искать виновных и тащить "демонов" в костёр.
Несколько часов спустя Миреле всё же переборол охватившее его оцепенение и вышел из павильона — прогуляться на свежем воздухе.
Снегопад к тому времени прекратился, и ночное небо было удивительно ясным, сплошь усеянным огромными звёздами.
В квартале царило оживление — новички, которым зачастую приходилось исполнять грязную работу, расчищали аллеи от снега, попутно всячески забавляясь и со смехом закидывая друг друга снежками. Помимо фонарей, на этот раз в саду повсюду горели ещё и свечи — их ставили внутрь сооружённых домиков из снега, и пламя их уютно трепетало среди сугробов.
Прочие актёры красовались в тёплых зимних одеяниях, вытащенных из дальних шкафов, и закутывали ухоженные руки в меховые муфты.
— Вы придёте посмотреть вечернее представление? — спросил у Миреле один из юных актёров, очевидно, желавший снискать его расположение. — Сегодня нас обещал навестить Хаалиа!
Миреле вздрогнул, однако ничего не ответил.
Тем не менее, он отправился в главный павильон, который теперь, после летней реставрации, открывался заново — очевидно, по этому поводу и ожидался визит высокого гостя. Там вовсю шли приготовления — ими руководил Алайя, который сидел в первом ряду возле сцены и раздражённо отчитывал мальчиков, устанавливавших декорации.
— А, Миреле, — заметил он, оглянувшись. — Ну проходи, проходи. Сегодня твой покровитель будет здесь.
С каких пор Хаалиа стали называть его покровителем, Миреле не знал, но это волновало его в данный момент меньше всего.
— Он не придёт, — сказал он, не подходя к Алайе ближе. — Вам должно быть прекрасно известно, что его брат в тюрьме и ожидает казни.
На что тот только рассмеялся.
— Миреле, Миреле, — покачал он головой. — Он актёр, как и все мы здесь. В мире довольно часто умирают люди, иногда — близкие нам, и случаются прочие трагедии. Нам нет до этого дела. Мы умеем веселиться и веселить других. И если ты думаешь, что Хаалиа откажется прийти и посмотреть хорошее представление, потому что с его братом что-то случилось, то ты совершенно его не понимаешь. Не стоит проповедовать здесь милосердие и отказ от мирских страстей. Да и нигде не стоит — думаю, то, что случилось с Пророком Энсаро, должно быть достаточно убедительно. Привыкни уже к жизни здесь и погрузись в неё. Наша жизнь — это нескончаемый карнавал. Водоворот забав, в который иногда попадают и горести, но их необходимо пережить точно так же, как и всё остальное — продолжая веселиться. Стоит остановиться хоть на мгновение, чтобы задуматься — и ты пропал.
Миреле хотел было возразить, но понял, что у него нет на это сил.
Да и нужно ли это было хоть кому-нибудь?
Он опустился на подушки в дальней части зала и принялся бездумно наблюдать за приготовлениями к спектаклю. Актёры сновали мимо него с улыбками на лицах, полные воодушевления перед предстоящей встречей; потом пришёл черёд зрителей — они рассаживались по местам, расправляя полы пышных одеяний, раскрывая веера.
Многочисленные фонари, развешанные под потолком, светили ослепительно.
Хаалиа появился под руку с дамой. Миреле наблюдал за всем происходящим рассеянно, и только лишь по тому, что все придворные бросились на колени, понял, что это была сама Светлейшая Госпожа.
Весь первый акт он, сидя в отдалении, вглядывался в лицо человека, которого десять лет тому назад встретил в беседке господина Маньюсарьи.
На этом лице, и в самом деле, не было заметно даже тени печали — Хаалиа улыбался, увлечённо следил за происходящим на сцене, хлопал в ладоши.
После перерыва Миреле вышел в сад.
И, видимо, вскоре после этого у него снова начался жар, потому что дальнейшее потонуло для него в тумане полузабытья. Почувствовав себя хуже, он добрался до первой попавшейся беседки и, рухнув на скамью, прислонился пылающим лбом к опорному столбу.
Провалившись в полусон, он слышал звуки чьих-то шагов, шелест одеяний, негромкие голоса — мужской и женский.
— Ты же понимаешь, мой милый, что я и так щадила твоего брата на протяжении стольких лет — исключительно ради тебя, — мягко вразумляла своего спутника женщина. — Но теперь это зашло слишком далеко, и другого выхода нет.
— Да, другого выхода нет, — спокойно согласился мужчина.
Миреле с трудом открыл глаза.
Лунный свет серебристо лился на листья дерева, похожего на абагаман — хотя тот должен был быть далеко отсюда; яркие отблески фонарей ложились на золотое одеяние и казались тенями каких-то нездешних цветов.
Хаалиа стоял, устремившись взглядом куда-то вдаль, и лицо его было безмятежным, как вода в лагуне.
* * *
То, чему суждено было случиться, не могло миновать.
Помнивший слова Энсаро о принесении жизни в жертву, видевший, к чему привели проповеди о милосердии на площади Нижнего Города, Миреле не ждал чуда и, что гораздо хуже, не желал его.
Поднимаясь спозаранку, он бродил по кварталу, украшенному снежным убранством, встречал улыбавшихся актёров, с радостью предававшихся зимним забавам, и знал, что не позволил бы растоптать всё это, даже если бы такой ценой могла быть выкуплена жизнь Энсаро.
И всё же однажды он отправился к Хаалиа, чтобы просить его о волшебстве.
Тот в последнее время появлялся в квартале часто, как будто хотел своим примером доказать правдивость слов Алайи о том, что любые горести нужно заглушать весельем. Зимний мороз оставлял на его бледных щеках яркий румянец, который превращал его почти в мальчишку: Миреле помнил, что Хаалиа больше лет, чем ему самому, однако глядя, как тот резвится, подобрав полы своих роскошных одеяний, и играет в снежки с самыми младшими из актёров, поверить в это было трудно.
Он собственноручно варил на свежем воздухе какой-то напиток по одному ему известному рецепту, и пряный аромат корицы, апельсина и ванили распространялся в морозном воздухе на весь квартал. Потом Хаалиа наливал свежеприготовленное зелье в чашки и раздавал всем желающим, которых набиралось немало. Миреле тоже однажды подошёл к нему, устроившемуся в тени засыпанного снегом дерева абагаман, и получил в руки фарфоровую пиалу, наполненную дымившимся напитком, похожим на чай, вино и травяной лекарственный отвар одновременно.
Содержимое слегка обжигало внутренности — как, как обжигает глоток разреженного воздуха на вершине высокой горы.
Дни стояли удивительно ясные, снег искрился на солнце и звонко хрустел под ногами.
Хаалиа днями напролёт предавался ребяческим забавам с актёрами, а по ночам смотрел представления в отреставрированном павильоне, радовавшем глаз свежими и яркими красками.
Энсаро, брошенный в крепость, дожидался своего приговора, который, впрочем, и так был ясен каждому — сжечь живьём на площади Нижнего Города, той самой, где лжепророк, а на деле обманщик и шарлатан, собирал толпы своих приверженцев.
Миреле никак не мог выздороветь после часов, проведённых в тонкой одежде под снегопадом. Жара у него больше не было, однако то, что пришло ему на смену, было хуже — вялотекущая болезнь, то отпускавшая его, то возвращавшаяся снова приступами слабости, сонливости и тошнотворной тоски. Каждое утро он выходил за ворота квартала, чтобы узнать новости об Энсаро, и каждый раз возвращался с головной болью, звоном в ушах и глухим кашлем, терзавшим грудь.
"Всё ещё жив..."
Миреле старался не отдавать себе отчёта в том, что ждёт, чтобы всё это поскорее закончилось.
Однажды утром он проснулся с чётким ощущением, что не может больше так жить, и именно тогда и отправился к Хаалиа.
Тот обычно был окружён толпой актёров, но на этот раз почему-то оказался один — сидел в беседке, положив скрещённые руки на перила, и задумчиво улыбался, разглядывая квартал. Сложно было не списать это неожиданное одиночество на знак судьбы — или же на умение Хаалиа читать чужие мысли, так что Миреле даже не стал утруждать себя церемонным вступлением к беседе.
— Спасите его! — взмолился он. — Ведь вы же можете.
— Его смерть необходима, — пожал плечами Хаалиа. Он говорил таким же тоном, каким бы мог обсуждать погоду.
— Я могу это понять... к сожалению, — Миреле горько усмехнулся. — И всё-таки. Существует сотня способов создать видимость, в которую поверят другие, в то время как... Впрочем, кому я это рассказываю? Ведь вы же...
— Да, вы совершенно правы, я мастер иллюзий, — согласился Хаалиа, перебив его. — И я мог бы заставить других поверить в то, что они видят Энсаро, корчащегося в языках пламени, в то время как сам Энсаро был бы переправлен в безопасное место, в котором он мог бы в тишине и спокойствии продолжать свои труды.
— Но вы этого не сделаете, — устало заметил Миреле, сразу же догадавшийся о таком исходе разговора. — Почему? Ответьте мне. Вы считаете, что именно продолжать свои труды он и не должен? Что то, что он делает, принесёт в мир лишь смятение и злобу? Что же это значит? Что все лучшие начинания всегда приводят к худшему? Что единственный выход — погрузиться в хоровод развлечений, как предлагают в квартале манрёсю? Выпить вина забвения и отдаться развесёлому танцу?
— Вероятно, Энсаро сейчас задаётся теми же самыми вопросами. Оставленный всеми своими сторонниками, брошенный в грязную темницу, искалеченный пытками... Один только Милосердный может его утешить, но кто знает, чувствует ли Энсаро его присутствие сейчас? Быть может, и эта единственная опора рухнула под ним в самый тяжёлый час, — заметил Хаалиа, приподняв бровь. — И, возможно, он тоже начал сомневаться и думать, что всё, что он видел и слышал прежде — ложь. Легко взойти на костёр, когда тебя наполняет чужая сила...
Миреле не мог допустить мысли, что он настолько безжалостен, чтобы издеваться намеренно, получая от этого некое удовольствие, однако всё-таки не удержался от бессильного выкрика.
— Ну так сделайте же что-нибудь!..
— ...и гораздо сложнее, когда ты остаёшься один на один со своей бренной оболочкой, тем, что предоставляет этот мир при вхождении в него, и больше не слышишь голоса собственной души, — продолжил Хаалиа, не обратив ни малейшего внимания на то, что его перебили. — Ах, Миреле, Миреле. Разве мой брат не говорил вам, что сам желает для себя того, что происходит? Это его испытание, и я не имею права вмешиваться.
— Да, и я поверил в это. Не важно, что я пока что не могу этого принять — пусть так, пусть его смерть нужна, пусть он сам хочет этого. То, с чем я на самом деле не могу смириться... — Миреле осёкся, внезапно почувствовав, что теряет свою мысль. И тут же продолжил её, охваченный страстным порывом: — Вам не приходило в голову, что это не только его испытание, но и ваше тоже?
— М-м-м? — Хаалиа как-то медленно повернулся к нему и поднял брови. В его взгляде мелькнули одновременно удивление и насмешка, а уголки губ чуть шевельнулись в странной полуулыбке. — Моё?
"Что я пытаюсь ему доказать? — мелькнуло в голове Миреле. — Он же читает все мои мысли. Он знает меня лучше, чем я сам, но это я сейчас пытаюсь открыть ему глаза на то, что якобы скрыто внутри него. Как самонадеянно и глупо".
И, тем не менее, он продолжил.
— Ваше испытание в том, сможете ли вы отказаться от всего, во что верите и считаете правильным, просто... из любви к своему брату. Быть может, подобная ошибка будет стоить вам обоим бессмертия души, но мне почему-то кажется, что лучше совершить её, чем стоять в стороне и смотреть, как мучается человек, которого ты любишь. — Миреле закрыл глаза и почувствовал, как по щекам заструились слёзы.
Но Хаалиа не позволил ему задуматься над собственными словами.
— Что я слышу, Миреле! — воскликнул он насмешливо. — Да вы, кажется, больше беспокоитесь о моей душе, чем о душе моего брата! Разве вы уже не совершили свой выбор? Тогда, когда отказались остаться со мной в моём павильоне? Так прекратите уже метаться и следуйте тому пути, который посчитали верным!
Он решительно поднялся на ноги, явно собираясь уходить, однако в последний момент вдруг подошёл к Миреле и, положив руки ему на плечи, наклонился над ним.
— Вы разрываетесь между двумя половинами собственной души, — проникновенно заметил он, глядя ему в глаза. — Это не доводит до добра. Что же касается вашего пожелания, чтобы я сотворил спасительную иллюзию, то на это я могу сказать одно: спасения для всех не бывает. Всегда кто-то должен принести жертву, чтобы другой воспел ему хвалу.
Он развернулся, однако Миреле, наплевав на все приличия, схватил его за край рукава, удерживая.
— Ну так хотя бы убейте его сами, собственными руками! — закричал он в отчаянии. — Пошлите ему напиток жриц! Не позволяйте ему претерпевать мучительную смерть!
Гладкий шёлк выскользнул у него из рук, как выскользнула бы вода, несмотря на то, что Миреле вцепился в ткань с такой силой, что костяшки его пальцев побелели.
— Нет, Энсаро умрёт, и умрёт в муках, — твёрдо сказал Хаалиа, отойдя на несколько шагов. — Я так решил.
Слова эти привели Миреле в откровенную ярость.
— Вы так решили?! — закричал он, ослеплённый гневом. — Да кто вы такой, чтобы решать судьбу другого человека, пусть даже вашего родного брата?! Воплощение Богини?!
— Вполне возможно, что и так, — пожал плечами Хаалиа и усмехнулся. — Вы что, не слышали всех слухов, которые ходят обо мне? Божественное происхождение мне также приписывают. И я не вижу причин, почему бы мне не согласиться с таким лестным для меня мнением.
Он откинул назад волосы подчёркнуто красивым жестом, как будто любуясь со стороны собственными изящными движениями, расправил одеяние и ушёл — на этот раз окончательно.
Миреле смотрел ему вслед. Полы золотой накидки взлетали при каждом его шаге — а Хаалиа шёл стремительно, легко, красиво — и сияли на солнце так же, как сиял под его ногами снег. Длинные волосы развевались за его спиной и, опадая, окутывали его фигуру ещё одной накидкой — тёмной, переливающейся от вставок золотом и драгоценными камнями.
"Блистательный" — другого слова на ум и не приходило.
Миреле упал навзничь лицом в снег, чтобы охладить свой неуместный пыл. Безудержный гнев его прошёл, но вместе с ним исчезло и ещё что-то — Миреле не знал, что именно, но отчётливо ощущал пустоту внутри.
Не желая поддаваться этому чувству, он поднялся на ноги и пошёл к воротам.
Покинув квартал, он хотел было отправиться к Нижнему Городу, чтобы попытаться увидеться с Энсаро — по слухам, его то ли выставляли у позорного столба, то ли провозили по улицам в повозке, чтобы каждый желающий мог швырнуть в него что попадётся под руку, но уже на полдороге остановился, как будто наткнувшись на невидимую преграду, и осознал, что не в силах сделать это.
"Я не могу, — обречённо подумал Миреле. — Не могу сделать дальше и шага".
Всё, на что его хватило — это развернуться и побрести обратно.
"Но кое-что я всё же обязан совершить, — мелькнула в его голове мучительная мысль. — Я должен присутствовать при его казни. Должен видеть всё собственными глазами, так чтобы он тоже мог видеть меня. Милосердный... или Великая Богиня, дайте мне для этого сил".
Однако сил не было, и они не возвращались.
В последующую неделю ничего не изменилось — Миреле болел, сотрясаясь от приступов глухого кашля, Юке приносил ему новости о процессе над Энсаро. Разве что Хаалиа прекратил появляться в квартале — однако это было облегчением.
В один из дней Миреле, наконец, получил давно ожидаемое известие.
— Послезавтра его казнят, — сообщил ему Юке, который не знал о приверженности Миреле учению Милосердного, однако, судя по всему, начинал догадываться. — Сожгут на площади.
Миреле поднялся на ноги, выронив из рук чашку с лекарственным отваром, и уставился куда-то в окно невидящим взглядом.
Юке помолчал и ушёл в другую комнату. Судя по всему, он считал, что друг хочет побыть один, однако это было ошибкой: чувство беспросветного одиночества, охватившее Миреле в этот момент, было таким тяжёлым и давящим, что он готов был ухватиться за любую руку, протянутую ему.
Преодолев первые несколько мгновений — самых мучительных, когда к горлу почти физически подступало удушье, Миреле заставил себя выйти в сад и пройтись по аллеям, чтобы ощущение собственного движения избавило его от чувства, что он попал в какое-то иное измерение, в котором нет ни воздуха, ни пространства, ни времени, ни возможности пошевелиться — одна лишь пустота.
День был, как и прежде, солнечный, однако тёплый. Снег искрился и таял, превращаясь в лужицы хрустальной воды, колокольчики, привязанные к стропилам павильонов, мелодично звенели, раскачиваясь на ветру. Квартал был украшен к предстоящим празднованиям начала зимы: крыши были устланы сосновыми ветками, перед входом в свои дома актёры развесили фигурки божественных покровителей — тех, которые, по их представлениям, помогали лично им. Единодушия в этом вопросе не было: кто-то из манрёсю выбирал в качестве своего символа духа или демона, кто-то — животное или птицу.
В одной из беседок Миреле увидел собравшихся актёров. Разложив на полу подушки, они устроились между ними — так, чтобы наиболее выигрышно подчеркнуть рисунок на своих красивых зимних одеяниях, подбитых ватой или мехом. Баночки с сухими духами были расставлены на полу, и они, передавая их друг другу и по очереди наклоняясь над ними, знакомились с новыми ароматами.
Миреле остановился поодаль, глядя, как изящно порхают руки, волосы и шёлковые рукава, слыша, как неторопливо течёт приятная беседа и изредка раздаётся звонкий смех.
В этот момент он вдруг понял, какое чувство покинуло его вместе с последними словами Хаалиа — когда он отчётливо ощутил пустоту в груди.
Развернувшись, Миреле возвратился в дом.
Там из его груди вырвался мучительный вздох — или, может быть, стон — и он, выхватив из груды чистых листов, предназначенных для пьесы, первый попавшийся, принялся прямо на полу строчить письмо.
"...то, что удерживало меня в этом квартале, было чувством красоты. Но даже самая большая любовь к человеку не позволит остаться рядом с ним после его смерти. Так же происходит и с некоторыми вещами: они умирают, из них уходит жизнь, и всё, что остаётся - это покинуть их. Я больше не чувствую здесь красоты, или, может быть, было то, что убило во мне любовь к ней.
Кайто, я хочу уйти, на этот раз по-настоящему!
Помнишь, однажды ты сказал мне, что тоже хотел бы покинуть всё, что тебя окружает, но не уверен, что сможешь это сделать? Протяни мне руку, и я вырву тебя из этой пустой блестящей оболочки; я буду тащить и тебя, и себя, сколько у меня хватит сил, и я не отступлюсь, покуда не умру.
Это правда, что нам некуда идти.
Это правда, что сбежать отсюда, чтобы искать что-то там, глупо и бесполезно. Человек, которого я считаю воплощением чистоты и непорочности, послезавтра должен быть убит, и, что самое ужасное, я не могу не согласиться с тем, что это к лучшему. Все его идеи, полные добра и милосердия по отношению к человечеству, получили самое чудовищное исполнение, люди превратили их в обоснование для собственной злости, жадности, нетерпимости, желания обвинять, осуждать, искать виноватых, бросать к позорному столбу и, в конечном счёте, убивать. Многие люди ничем не лучше животных; те, кто лучше, предпочитают не задумываться ни о чём и топить горести в вине и развлечениях; тех, кто пытается что-то изменить, убивают. Я не знаю, почему этот мир устроен так, но, вероятно, с этим ничего не сделаешь.
Поэтому я вижу только один выход - уйти. Уйти от мира.
Я не могу отказаться от тех принципов, которые показались мне прекрасными, пусть даже я увидел, насколько отвратительными они могут быть, извращённые в чужих умах. Может быть, учение Милосердного должно умереть вместе с Энсаро, чтобы не сделать этот мир ещё хуже, но я хочу, чтобы оно осталось жить - хотя бы в моей душе.
Если я не могу изменить мир, то мне остаётся только приложить все силы, чтобы мир не изменил меня - то главное, что я обнаружил в себе после долгих лет мучительных поисков.
Я уйду из квартала, чтобы жить в согласии со словами Энсаро, я буду бороться за то, чтобы они не превратились для меня в то же самое, во что превратились для всех остальных. И я отдаю себе отчёт в том, что это будет очень трудно, но я хочу хотя бы попытаться, потому что в противном случае я не вижу в жизни смысла.
Кайто, пожалуйста, пойдём со мной!..
Что бы ни было между нами в прошлом, пусть это будет забыто, похоронено, прощено. Мне хотелось устроить для тебя грандиозный спектакль, чтобы показать, что это не имеет никакого значения, но, вероятно, в этом желании сказалась моя собственная страсть к эффектам, от которой мне сейчас тошно на душе.
Поэтому безо всяких спектаклей, я скажу тебе самыми простыми словами: я выпил напиток забвения, однако не позабыл свою любовь к тебе, и это доказывает, что есть всё-таки в мире вещи, которые нельзя извратить и уничтожить. Что-то, что переживает обман, предательство и смерть.
Я буду ждать тебя..."
Дописав своё письмо, Миреле скатал его в свиток, перевязал его лентой, вытащенной из волос, и положил внутрь одну из двух подвесок со знаком Милосердного, которую до этого прятал под своей одеждой и не решился отдать Кайто в прошлый раз.
Ему хотелось быть уверенным, что адресат получит послание лично в руки, поэтому он отправился в знакомый дом сам.
— Не ожидал увидеть тебя здесь, — удивился Кайто, раскрывая перед ним двери. — Ты же не появлялся в моём доме с тех самых пор... да, с тех самых пор, как ушёл отсюда. Но я рад... конечно же, рад. Проходи.
Однако Миреле остался стоять на пороге.
— Нет, не сейчас.
Он глубоко вздохнул и церемонно, по всем правилам, поклонился, протягивая в обеих вытянутых руках письмо.
Кайто ещё больше удивился.
— Миреле, ты работаешь над ролью придворного? — улыбнулся он. — Прежде такая этикетность не была тебе свойственна. И этим-то ты мне и нравился.
— Может быть, — пробормотал Миреле. — Прочитай, пожалуйста. Но позже. Когда я уйду, и ты будешь в одиночестве.
Взгляд Кайто стал ещё более недоуменным, однако он снова улыбнулся, пряча послание в рукав.
— Конечно. Как тебе будет угодно.
Миреле развернулся и спустился по каменным ступенькам, охраняемым двумя львами, поднявшимися на задние лапы.
В тусклом свете вечерних сумерек он поторопился обратно через кварталы богачей, запорошенные снежной крупой. После того, как он отдал письмо Кайто, он испытал большое облегчение, и в то же время его преследовала странная беспричинная тоска, которая не выливалась ни в какие мысли, а саднила где-то под сердцем, как заноза. Во рту от неё было горько.
Миреле казалось, что когда-то и где-то он уже испытывал такое ощущение, но ничего более определённого он вспомнить не мог.
Ранним утром следующего дня он собрал свои нехитрые пожитки — их оказалось немногим больше, чем в тот день, когда он переехал жить к Кайто. Долгим усталым взглядом Миреле смотрел на свою рукопись, которую начал переписывать с таким энтузиазмом и бросил в тот день, когда увидел сожжение чучела актёра на площади Нижнего Города. Многочисленные листы были разложены в несколько стопок, в строго определённом порядке, и придавлены держателями для бумаги — в течение своей болезни Миреле рассчитывал рано или поздно вернуться к работе, но с каждой новой неделей этот день отодвигался всё дальше и дальше.
Что-то удерживало Миреле от того, чтобы, не глядя, смести все страницы рукописи со стола, перемешав старую версию пьесы с новой, и запихнуть в мешок — сидеть же и разбираться с ними, укладывая всё аккуратно, у него не было ни времени, ни сил.
"Пусть... остаётся здесь, — решил он. — В конце концов, я хотел поставить этот спектакль для Кайто, но я и так уже сказал ему то, что хотел. Если они захотят, то пусть продолжат моё дело без меня".
Приняв это решение, Миреле поторопился выйти из павильона.
Обжигающий морозный воздух заставил его закашляться, утренний снег как-то особенно звонко захрустел под ногами. Миреле вздрогнул и обернулся, словно совершал побег и боялся, что его вот-вот настигнут преследователи, привлечённые громкими звуками.
Но никто его не преследовал. Актёров в такой ранний час на аллеях не было, стража по другую сторону ворот мирно спала в маленькой привратницкой, господин Маньюсарья давно уже не появлялся и явно не собирался его останавливать.
"Я потом напишу им всем письмо, — подумал Миреле, прижимая к себе свою любимую марионетку. — Сейчас я не смогу заставить себя прощаться".
С этой мыслью он покинул квартал — вероятно, навсегда.
К тому времени, как солнце поднялось, заливая улицы Нижнего Города яркими, негреющими лучами, которые только сильнее подчеркивали грязь на мостовых и обветшалость домов в сравнении с белизной свежевыпавшего снега, Миреле был уже на площади.
Он увидел там привычную картину — торговок, раскладывавших товары на прилавках, зевавших слуг, которых хозяева с утра пораньше отправили за припасами, толстых нахохлившихся голубей, прикормленных лавочницами и поэтому не торопившихся вступать в борьбу за крошку хлеба. Не хватало одного только Энсаро с его безмятежной улыбкой и готовностью найти ласковые слова для любого, кто к нему обращался, но никто, кроме Миреле, казалось, и не замечал его отсутствия.
"Быстро же они его забыли..." — думал он.
Он не имел ни малейшего представления о том, на который час назначена казнь, случится она на закате, или на рассвете, или, может быть, в середине дня, но не сомневался, что такое событие не останется незамеченным среди жителей Нижнего Города — они стекутся, расталкивая друг друга, посмотреть на сожжение своего пророка, так же как раньше стекались, чтобы послушать его проповеди, а потом — посмотреть на завораживающий танец колдуна Хаалиа.
Миреле снова начал колотить озноб.
Он устроился со своей котомкой и куклой на груде старых ящиков, сваленных в кучу и прикрытых продранной в нескольких местах холщовой тканью. Вероятно, это были останки чьего-то прилавка, и судя по сладковатому запаху, где-то среди ящиков были брошены загнившие овощи, но другого пристанища искать было негде — скамеек для праздно гуляющих, как в центральной части столицы, в Нижнем Городе предусмотрено не было.
Провести же весь день на ногах Миреле явно не был в состоянии.
Он старался беречь в себе силы, чтобы выдержать зрелище казни.
"Я должен быть в первом ряду, — снова и снова повторял себе он. — И собрать потом то, что от него останется".
Но легче от этого мысленного самовнушения не становилось.
Тогда Миреле представил себе, что Кайто стоит позади него и держит его за руку — все те несколько часов, что длится самый чудовищный момент в его жизни. Просто стоит, прижимаясь грудью к его спине, будто бы самый обычный человек, пришедший поглазеть на страшное зрелище, и сжимает его пальцы так, что костяшки пронзает боль.
— При-хо-ди-же-ско-ре-е, — бормотал Миреле окоченевшими губами, чтобы бесконечное время текло хоть немного быстрее.
В письме он попросил Кайто встретиться именно здесь.
Солнце светило по-прежнему ярко, но ветер к полудню стал по-настоящему холодным, обжигающим, бросающим в лицо редкие, однако колючие, как иглы, крупицы снега.
После полудня ветер стих, и на площади воцарилась непривычная, обморочно-сонная тишина: торговцы и покупатели передвигались лениво, как будто через силу; бумажки перекатывались по потрескавшимся камням с лёгким шуршанием.
Из состояния сна наяву Миреле вывело чужое осторожное прикосновение к его плечу.
Он вскочил на ноги; кукла выскользнула из его рук и упала на мостовую.
— Наконец-то!.. — чуть было не вырвался из его горла крик.
Однако всё-таки не вырвался, и, как оказалось, к счастью.
Потому что, развернувшись, Миреле увидел отнюдь не Кайто. Позади него стоял какой-то незнакомый человек в тёмной одежде, с тёмными распущенными волосами. Взгляд его карих глаз был пронзительным и усталым; уголки губ были чуть приподняты, но сказать, что он улыбался, было трудно.
На груди его болталась цепочка со знаком Милосердного, и в первое мгновение Миреле подумал, что это ещё один последователь Энсаро, каким-то чудом угадавший в нём своего единоверца и подошедший, чтобы поздороваться.
— Миреле, ты не узнаёшь меня? — спросил незнакомец.
Миреле пригляделся.
Догадка, промелькнувшая в его голове, была почти невероятной... и всё-таки это был он.
— Ксае, — проговорил Миреле одними губами.
— Да, когда-то меня звали так.
Некоторое время они стояли молча, просто глядя друг на друга.
Потом Миреле вновь рухнул на ящики и закрыл лицо руками — не потому что не хотел видеть лицо человека рядом или пытался скрыть слёзы, но потому, что внезапно как-то разом обессилел, и глаза его заболели от яркого зимнего солнца.
— Какая невероятная судьба, — вырвалось у него.
Сложно было предположить, что человека, которого он когда-то считал своим единственным врагом, и который переломал ему все рёбра, десять лет спустя он встретит в качестве единомышленника — одного из немногих, а, может быть, и единственного, кто, судя по всему, пришёл на эту площадь с той же целью, что и он сам.
Ксае стоял рядом с ним, похожий на стражника, охраняющего особу императорской крови — выпрямившись и почти не шевелясь. Ветер развевал его длинные волосы; видеть их без капли красного оттенка было всё-таки слишком непривычно.
— Я часто замечал тебя рядом с Энсаро, — сказал он позже. — Но посчитал за правильное не подходить. Ведь мы расстались... не в самых лучших отношениях?
Миреле только рассмеялся, но, кажется, Ксае понял его смех верно.
— Спасибо тебе! — воскликнул он. — Ты не представляешь, какое это облегчение — встретить тебя здесь, вот так...
Он осёкся и замолчал. Впрочем, он продолжал испытывать ощущение, что слова в этот момент не слишком-то нужны.
— Ты ушёл из квартала десять лет назад, — проговорил Миреле некоторое время спустя. — Сделал то, что я собираюсь сделать сейчас. Скажи мне, жизнь снаружи лучше или хуже, чем жизнь там?
— Не лучше и не хуже, — покачал головой Ксае. — В сущности, ничем не отличается.
Солнце уже начинало клониться за горизонт. Крыши домов полыхнули ярким золотом, на миг затмившим всю неприглядность окружающей обстановки, а потом на город как-то разом опустилась ночь. В холодном, прозрачно-чистом небе бледно мерцали звёзды, редкие в Нижнем Городе фонари прорезали синие сумерки неустойчивым светом. Снег, собранный ветром в редкие кучки посреди мостовой, ярко белел на тёмном фоне.
— Почему же тебя до сих пор нет!.. Ведь я просил тебя появиться до заката... — горько сказал окоченевший Миреле.
К его собственному удивлению, он не постеснялся произнести эти слова, сказанные для самого себя, в присутствии другого человека — или, может быть, в эту ночь все прежние ограничения перестали действовать.
Ксае понял его без лишних разъяснений.
— Когда-то я так же ждал одного человека, — усмехнулся он. — И, если мне не изменяет память, на этой же самой площади. И он тоже не пришёл.
Миреле поднялся на ноги.
Как ни странно, эти слова, наоборот, подхлестнули его к действию.
— История не всегда должна повторяться, — проговорил он, стиснув зубы. — Я буду бороться до конца. Я сделаю всё, что в моих силах, чтобы потом не предаваться сожалениям, что мог что-то упустить из страха или из гордости...
Ксае опустился на ящики вместо него и, протянув руку, усадил к себе на колени куклу Миреле.
— Иди, — сказал он просто. — Я присмотрю за твоими вещами.
Прохожие скользили мимо них тёмными тенями, двери лавок закрывались с протяжным скрипом, громко лязгали замки. Где-то поблизости ругались две женщины, поспорившие из-за пролитого масла.
— А... — выдохнул Миреле.
— Думаю, у тебя ещё есть время, — заметил Ксае. — Вряд ли они будут делать это в полной темноте, как обычные убийцы. Они сожгут его при всём народе. Скорее всего, завтра утром.
Миреле развернулся и устремился по улицам бегом.
Ощущение горечи во рту, преследовавшее его с того самого момента, как он вручил своё письмо Кайто, становилось всё сильнее — и это было печальным дополнением к настойчивому звону в ушах, которого Миреле уже почти что не замечал.
"Чего же ты боишься, Кайто, — печально думал он. — Неужели тебе настолько дорога та жизнь?"
Знакомый дом встретил его яркими огнями — все окна были освещены, каменные львы — украшены бумажными фонариками. Видимо, в семье Кайто также отмечали приход зимы.
Слуги впустили Миреле без лишних слов — судя по всему, его знали и помнили как желанного гостя ещё со времён пятилетней давности.
Он встал посреди гостиной, даже не глядя в сторону диванов, заваленных мягкими подушками, хотя окоченевшее тело болело, ныло и просило отдыха.
Кайто спустился к нему по широкой лестнице, одетый в шёлковый домашний халат, расшитый драконами. Волосы его были так же по-домашнему не убраны ни в какую причёску и, распущенные, отливали ярким рыжим цветом в уютном свете ламп. В руке у него была книга.
Судя по всему, он собирался ложиться спать, и перед сном, как обычно, взялся почитать какой-нибудь философский трактат.
— Миреле! — воскликнул он, с готовностью улыбаясь. — Ты что здесь делаешь в такой поздний час? Замёрз?
Брови Миреле поползли вверх, лицо перекосилось.
Он не собирался, да и не мог скрывать своих эмоций.
— Ты что, не прочитал моё письмо? — очень тихо спросил он побелевшими губами.
Ответ Кайто был ясен и без слов. Он сразу же как-то сник, гостеприимная улыбка сползла с его губ, взгляд метнулся куда-то в сторону — ему явно хотелось бы очутиться подальше в этот момент. Подальше от Миреле.
Но всё же он явно сделал над собой усилие и подошёл поближе.
— Миреле, — сказал он и, осёкшись, надолго замолчал.
Тот стоял, не сводя с него яростно и болезненно пылающего взгляда. Если бы он мог взглянуть на себя со стороны в этот момент, то понял бы, что напоминает сам себе догорающую свечу. Взметнувшуюся ярко-ярко перед тем, как совсем погаснуть.
— Миреле, — снова начал Кайто, глубоко вздохнув и пряча ладони в рукава. Ему явно хотелось избежать этой беседы или хотя бы получить от Миреле помощь, но тот молчал. — Знаешь... видимо, придётся это сказать. Не то чтобы я... не то чтобы я не замечал твоих чувств по отношению ко мне, но... как тебе сказать...
Миреле взирал на его мучительные попытки выразить свою мысль с холодным, отстранённым чувством, напоминающим ненависть.
— ...в общем, я не могу тебе ничем ответить, — наконец, закончил Кайто. — Извини.
И отвернулся, закусив губу.
Миреле глубоко вздохнул.
И этот вздох как будто разбил тот стеклянный купол, который, казалось, окружил его за те недолгие мгновения, пока Кайто пытался сформулировать свою мысль. Миреле снова смог дышать и что-то чувствовать.
— Кайто, причём тут мои чувства?! — закричал он с отчаянием. — Ты что, вообще ничего не понял?!
— Да нет, я понял, но... — поспешно ответил Кайто и снова замолчал.
По его лицу Миреле ясно видел, что ничего он не понял. Совершенно.
— Неужели десять лет, проведённых в разлуке, тебя ничему не научили?! — закричал Миреле. — Что за глупость, мучиться чувством вины, ждать от меня прощения, и при этом, когда я ясно тебе сказал — "забудем прошлое!" — всё ещё чего-то ждать? Чего, Кайто, чего?! Какими ещё словами тебе сказать? Сколько можно топтаться на месте в нерешительности, цепляться за свой привычный мир, за свои философские трактаты, за эту размеренную, спокойную жизнь?! Может, и раньше проблема была в том, что я был в тебя влюблён, а ты в меня — нет, я не помню этого, потому что выпил напиток забвения, но, Великая Богиня, как же можно смотреть на это столь однобоко?! Ты боишься, что я буду насильно добиваться от тебя ласк и поцелуев?! Неужели ты не понимаешь, что дело совсем не в этом?!
— Ждать от тебя прощения? Десять в разлуке? — повторил Кайто. — Я не понял, Миреле, что ты имеешь в виду.
— Прекрати притворяться, Кайто! — закричал взбешённый Миреле. — Теперь это уже настолько глупо, что мне просто хочется смеяться! Смеяться и плакать одновременно! Ты смешон! Я давно уже догадался обо всём, ещё тогда, когда ты рассказал мне эту историю про покинувшего тебя друга, про твоё предательство по отношению к нему! Ты что, за совершеннейшего глупца меня держишь?!
Лицо у Кайто изменилось.
Но Миреле увидел в его взгляде совсем не то, что ожидал.
— Миреле, — сказал он сдержанно и выпрямился. В позе его проскользнуло ощущение человека, которому нанесли оскорбление, но который постарался снести его с терпением. — Ты, кажется, понял меня совершенно неправильно. Я не знаю, что ты там себе навоображал... Честно говоря, у меня и мысли не могло возникнуть, что ты отнесёшь эти слова на свой счет... но ты ошибаешься, поверь мне. Я говорил не про тебя.
Миреле посмотрел на него с видом человека, которому сообщили, что солнце всегда восходило, восходит и будет восходить на западе.
Он не мог собраться с мыслями, не мог придумать, что ответить на такое абсурдное заявление, кроме того, что оно — абсурд.
— Я не верю, — наконец, проговорил он, глядя на Кайто широко раскрытыми глазами.
— Ну уж прости, — сквозь по-прежнему сдержанный тон Кайто начало пробиваться раздражение. — Прости, Миреле, я понятия не имею, чем доказать тебе мои слова.
— Прекрати мне лгать!!!
Миреле сорвался — и Кайто тоже.
— Это была женщина! — закричал он с яростью, впервые на памяти Миреле выйдя из себя. — Женщина, Миреле, чёрт тебя дери! Женщина, которую я любил! Но я не сказал ей об этом, и она стала жрицей! Это её книги ты видел в библиотеке! Что ещё тебе от меня нужно?! Оставь меня в покое, уйди отсюда!
Он схватился обеими руками за голову.
Миреле отшатнулся.
Спиной он почувствовал поверхность комода, остро врезавшуюся ему под лопатки, и где-то на краю сознания понял, что всё это время пятился и пятился назад, сам этого не замечая.
— Я любил, люблю и буду любить женщину! Я никогда не полюблю мужчину! — добавил Кайто в прежнем запале и вдруг как-то резко успокоился. Лицом он перестал напоминать взбешённого тигра и, откинув со лба прилипшие к нему волосы, глубоко вздохнул. Во взгляде, только что пылавшем от ярости, появилось чувство вины. — Ну, то есть, не полюблю в таком смысле. Так-то я, конечно же, отношусь к тебе... ну, очень хорошо...
Он попытался улыбнуться, чтобы загладить случившуюся сцену, которая, вероятно, по меркам Кайто должна была выглядеть как отвратительный скандал.
— Ты, наверное, мой самый близкий, единственный настоящий друг, Миреле, — сказал он после паузы, очевидно, стараясь спасти положение.
Миреле услышал чей-то саркастический смех и понял, что это — его собственный.
— Ещё и "наверное", — усмехнулся он.
Несколько мгновений в комнате царило молчание.
Потом Миреле прислонился спиной к комоду и снова расхохотался.
— Великая Богиня, Милосердный!.. — простонал он между приступами истерического смеха. — Этот мир никогда не видел большего идиота, чем я. Господин Маньюсарья, у вас получилось превосходнейшее представление, лучшее из всех! Вы гениальный постановщик, и всем нам, актёрам, посчастливилось быть вашими марионетками.
Он развернулся лицом к комоду и увидел на нём бабочку, изготовленную из золота, серебра и драгоценных камней. Она сидела на шёлковой подушке, расправив тонкие крылышки, инкрустированные бриллиантами, изумрудами, сапфирами и прочими самоцветами, пылавшими яркими огнями в свете ламп.
"Не живая, — промелькнуло в голове у Миреле. — Не жалко".
Он протянул руку, смял бабочку в кулаке, а потом бросил то, что от неё осталось, под ноги Кайто.
Боли он не чувствовал, но видел, что на ладони осталась кровь.
— Уж прости, Кайто, — проговорил он. — Прости за эту испорченную бабочку, но, сам понимаешь, мне нужно было куда-то выплеснуть свои чувства. Больше я ни к чему в твоей жизни не притронусь. Что же касается твоей принципиальности относительно того, кого и как любить... это и в самом деле внушает уважение, да. Думаю, ты можешь этим гордиться.
Он улыбнулся, развернулся и вышел из дома через главный вход.
* * *
"Что ж, мне следовало догадаться, что так или иначе, но я всё равно сюда вернусь".
Миреле стоял у ворот ярко освещённого квартала, и на губах его по-прежнему играла бледная улыбка.
Снега здесь было почему-то намного больше, чем в остальной части города, как будто тучи, видя под собой разноцветные домики актёров, прикладывали особенное старание. Сад утопал в сугробах, искрившихся в свете фонарей, но некоторые цветы не завяли до сих пор, и странно было видеть яркие лепестки, сгибавшиеся под тяжестью белых шапок.
Миреле медленно шёл по аллее.
Он не забыл о том, что где-то там его ждал Ксае с его вещами и куклой, помнил, что считал своё присутствие при казни Энсаро, быть может, главной вещью, которую он должен совершить, но всё это внезапно разом перестало иметь какое-либо значение. Вся сила вселенной, наверное, не могла бы развернуть Миреле и заставить идти обратно, хотя он и испытывал по этому поводу смутное сожаление.
Сожаление стало сильнее, когда он увидел перед собой фигуру, закутанную в меха и распахнувшую роскошный веер. Глаза, нарисованные на его створках, казались насмешливо прищуренными, хотя Миреле помнил, что в прошлый раз, когда видел их, у него не возникло такого впечатления. Вероятно, виной было его теперешнее настроение.
— Сегодня вашего брата сожгут на костре, — мимоходом заметил он, проходя мимо Хаалиа.
— Да, сегодня моего брата сожгут на костре, — серьёзно согласился тот. И добавил доброжелательным тоном: — Простите моё мнение, но Энсаро сам во всём виноват. Кто просил его о том, что он делал? Кто нуждался в этом? Он сам принял такое решение и должен нести за него ответственность. Если вы подумаете, Миреле, то вспомните, что и в вашей жизни были такие случаи, когда вы делали то, чего от вас, по сути, никто не требовал. По собственной доброй воле. Например, отдали свою роль тому мальчику-актёру — Канэ, да? Весьма вероятно, что вам ещё придётся столкнуться с последствиями этого поступка.
Миреле только рассмеялся в ответ на эти слова.
Если ему и предстояло пережить что-то худшее, чем настоящий момент, то эта перспектива его не особенно пугала.
Оставив Хаалиа позади, он побрёл к своему павильону.
Внутри было темно и тихо. Зажжённая лампа осветила разложенные страницы рукописи на столе и кукол с повисшими нитями, которые привязывали их к крестовинам — они сидели, застыв в тех позах, в которых их посадил хозяин.
Миреле опустился на пол и закрыл лицо руками.
— Миреле! — раздался чей-то возглас, в котором смутно угадывался Юке. — А я понять не мог, куда ты делся...
— Никуда я не делся, — глухо засмеялся тот. — И не денусь. Никогда.
Он не стал открывать глаза, чтобы не видеть на лице приятеля недоумённое выражение. Впрочем, он всё ещё не до конца выздоровел, и все странности в его поведении можно было списать на последствия болезни.
Когда Юке ушёл, Миреле поднялся и сел за стол.
Некоторое время он просто сидел, поглаживая кончиками пальцев листы рукописи — пожелтевшие страницы, которым было уже по много лет, и более свежие, белые, недавние, покрытые вязью синей туши. Книга, которую он писал больше десяти лет — по сути, всю свою сознательную жизнь — была распотрошена, как труп в анатомическом театре, пособие для жриц, которые обучаются искусству врачевания.
И, вероятно, можно было применить какую-то магию, чтобы снова сшить все полуразложившиеся внутренности в единый организм, а после вдохнуть в него жизнь, воскресить его, но Миреле точно знал, что подобной способности к волшебству в нём больше не осталось. Даже если она когда-нибудь и была.
Он покачал грустно головой и встал из-за стола. Здесь ему также не было больше места.
А где было?
Он испробовал всё, и нигде не нашёл того, что искал.
— Моя игра проиграна, господин Маньюсарья, — пробормотал Миреле, скользя по комнате мутным взглядом. — Празднуйте победу.
Кружевные занавески тихо шелестели, хотя ветра в комнате не было, и приоткрывали взгляду ночь — тёмно-синюю, усеянную звёздами, освещённую серебряным ликом луны, с интересом приглядывавшейся к тому, что происходило в квартале императорских манрёсю.
Миреле снова вышел в сад, и ночь шагнула ему навстречу.
Он оказался в её круговороте, в её тёмных объятиях, увидел напротив её бездонные глаза и услышал мягкий, завораживающий шёпот, призывающий сдаться в объятия сна.
Некоторое время он видел себя со стороны, бездумно бредущего сначала по освещенным аллеям, а потом по тёмным тропкам в глубине сада, куда никто никогда не заглядывал — кроме, наверное, таких же несчастных безумцев, потерявших в этой жизни всё.
Потом его глазам предстала знакомая беседка — нынче был третий раз, когда он оказался в ней.
Он ожидал увидеть в ней господина Маньюсарью, но увидел, как и в прошлый раз, Хаалиа, в задумчивости подпершего голову локтём. Распущенные волосы его струились и падали на перила, скамью и пол разноцветными волнами, размотавшимися нитями диковинного клубка — теми самыми, из которых Владычица Судеб ткёт волшебное полотно жизни. Нынче она, видимо, случайно выронила его из рук, и он упал на грешную землю.
Удивительная ночь...
Миреле не знал, кто подкидывает ему в голову эти малосвязанные, бредовые мысли, но не слишком удивлялся им.
Перед Хаалиа стоял низкий столик с графином и двумя бокалами. В графине плескалась жидкость гранатового цвета — тёмно-алая, переливающаяся, густая, как кровь. Хотя, быть может, это был цвет самого графина, а напиток внутри был чистым и прозрачным, как слеза... этого Миреле разглядеть не мог.
— А, Миреле, — ничуть не удивился маг, как будто бы давно его ждал. — Проходите, садитесь рядом со мной.
Тот сделал несколько шагов вперёд и опустился на разложенные на полу подушки.
Хаалиа устроился по другую сторону от столика и, наполнив напитком из графина оба бокала, протянул один из них Миреле.
Холодный хрусталь обжёг руку, как калёным железом.
Миреле безвольно опустил взгляд; на дне бокала перед ним разверзалась пропасть — та самая бездна, в которую нельзя вглядываться слишком долго, потому что тогда она начинает звать к себе. Тёмная, беспросветная и непроглядная бездна.
Это было похоже на то, как если бы он много лет упорно карабкался на вершину высокой горы и, наконец, взобравшись, обнаружил там это — последний шаг в конце пути, который должен был привести к победе, не мог обернуться ничем иным, кроме как падением в пропасть, потому что другой дороги не было. Вершина оказалась острой, будто игла, и не соскользнуть с неё было невозможно.
Однако это неизбежное падение не пугало — наоборот, казалось, желанным, как долгожданный отдых после трудного пути.
Миреле знал, что обнаружит себя на дне пропасти спокойным, словно после многодневного сна, смывающего все печали.
— Что это? — спросил он, не без труда оторвав взгляд от содержимого бокала.
— Напиток забвения, конечно же, — ответил Хаалиа, легкомысленно передёрнув плечами. — Ведь вы же этого хотели. А я уже говорил вам, что исполняю чужие желания.
...Оглушительный звон, до этого раздававшийся где-то вдалеке, как далёкий гул колокола на башне, ворвался Миреле в уши, как ураганный ветер — в распахнутое окно.
Лицо его перекосилось, бокал чуть было не выпал из рук.
— Выпьем, Миреле? — предложил Хаалиа.
Тот ничего не ответил, и волшебник, кивнув ему, осушил свой бокал до дна.
Потрясённый Миреле глядел ему в лицо и силился понять, что увидит на нём мгновение спустя — пустой взгляд человека, который позабыл о том, кто он и что он, и зачем появился в этом мире? Даже помыслить об этом было невероятно.
Хаалиа сидел с закрытыми глазами, на губах его играла лёгкая улыбка.
— Приятный напиток, — наконец, заметил он. — По вкусу напоминает кансийское вино, но лучше. И в прямом смысле утоляет все печали. Баснословно дорогой. Верите или нет, но я потратил чуть ли не всё своё состояние на этот графин...
Он распахнул глаза и подмигнул Миреле.
Тот приоткрыл рот.
— Да, я забыл вам сказать, что на меня это зелье не действует, — сообщил Хаалиа, предупреждая неизбежный вопрос. — Но вы — другое дело. Не сомневайтесь, что вам этот напиток принесёт долгожданное облегчение и избавление от всех воспоминаний. Вы проснётесь, не испытывая никакой боли в сердце, и сможете начать свой путь заново. Многие мечтают о такой возможности... Я сегодня щедр, воспользуйтесь этим.
— Зачем же вы пьёте его, если он на вас не действует? — выдохнул Миреле.
— Мне захотелось на мгновение поверить в то, что это не так, — пожал плечами Хаалиа. И добавил, поглядев в лицо Миреле своими пронизывающими зелёными глазами. — Приятно бывает предаться сладкой иллюзии, не правда ли?
Тот отшатнулся и поставил свой бокал на столик.
— Что же вы, не будете пить? — удивился волшебник.
— Потом, — проговорил Миреле через силу. — Позже.
— Что ж, это ваше право, — согласился Хаалиа. — Ночь сегодня длинная... У вас ещё будет время. Побродите по саду, завершите дела, которые считаете незавершёнными, и возвращайтесь. И раз уж так, могу сказать вам, что устраиваю сегодня представление. Буду рад видеть вас в качестве моего почётного гостя.
— Представление в честь смерти вашего брата? — горько усмехнулся Миреле.
— Именно так, — серьёзно кивнул Хаалиа. — Кто сказал, что о смерти нужно горевать? Смерти нужно радоваться!
С этими словами он поднялся на ноги и удалился, шелестя одеяниями.
Миреле смотрел, как он растворился в ночной темноте, оставив позади себя призрачно мерцающий след — будто за ним летела стая светлячков. Потом он обернулся к оставленному ему бокалу, содержимое которого, если верить Хаалиа, стоило целое состояние.
"Что делает игрок после того, как его партия проиграна? — думал он. — Начинает новую. Вероятно, и в прошлый раз всё закончилось тем же самым. Сколько раз я уже выпивал вино забвения в этой беседке? Может быть, я совершаю одно и то же на протяжении столетий? Может быть, в этом и есть смысл всего? Бесконечная игра в шахматы с самим собой... Возможно, что все партии похожи, а, может быть, они и отличаются. Кто-то где-то записывает их — на небесных скрижалях, так это говорится. Кто-то когда-то их прочитает. Может быть, я сам, когда сумею выиграть хотя бы одну. Что ж... Мне следует усложнить свою задачу и спрятать все те вещи, которые смогут напомнить мне о себе. Игра должна быть честной. Подсказки сводят её на нет. Также мне следует предупредить Алайю... Хотя, вполне вероятно, что он и так всё знает".
Оставив бокал дожидаться его в беседке, Миреле отправился обратно.
Вернувшись в свой павильон, он взялся за тщательную уборку — так, как будто готовил комнату для нового жильца; да, впрочем, так оно и было. Большую часть своих вещей Миреле забрал отсюда ещё утром — теперь они были у Ксае. Вспомнив о нём, он остановился посреди комнаты.
"Мне остаётся надеяться, что он сделает то, что должен был сделать я, — печально подумал он. — Раз уж я оказался негоден даже на такую малость".
Все листы рукописи он аккуратно уложил и перевязал, собираясь отдать Алайе вместе с оставшимися в павильоне куклами.
В последний момент он снял с себя верхнее платье, чтобы переодеться в новое, простое — то, которое он ещё никогда не надевал, и которое не хранило никаких воспоминаний. Из рукава вылетела записка и спланировала на пол, похожая на бумажную бабочку.
"Здесь записаны итоги моей предыдущей партии... — промелькнуло в голове Миреле, и он замер, наклонившись. — Но должно ли мне быть до них хоть какое-то дело, если я точно знаю, что она закончилась так же неудачно, как теперешняя?"
Всё-таки, он дотронулся до записки, и внезапно листок бумаг обжёг ему ладонь, как пучок крапивы. От этого ожога он весь задрожал, и то, о чём он не думал весь вечер, внезапно нахлынуло на него, возвращаясь вместе с чувствами, которые не могли исчезнуть за несколько часов.
"Неужто же всё, что я ощущал на протяжении пяти лет, было иллюзией и обманом? Неужто все мои чувства, все прозрения... — думал он, комкая дрожащими руками листок бумаги. — Ведь я же точно знал, что это правда. Я не мог ошибаться. А если мог, то, значит, в мире не существует истины вообще. Кайто солгал мне. Он и в этот раз мне солгал. Он обманул. Мы не могли не быть знакомы прежде. Я знал его всегда..."
В нескольких сян от павильона Хаалиа приглашал обитателей квартала полюбоваться его сольным представлением. На этот раз актёрам предстояло стать зрителями, и они с радостью готовы были взять на себя такую роль; увидеть своё божество и кумира на сцене, вдохновиться его волшебством жаждал каждый.
Все аллеи возле главного павильона были ярко освещены, Хаалиа же — одет в парадный костюм, и ничего более роскошного манрёсю ещё не приходилось на нём видеть. Верхняя парчовая накидка ломилась от тяжести нашитых на неё драгоценных камней и была перепоясана золотым поясом в виде дракона с головой льва. Шею его прикрывал длинный шарф из легчайшей ткани, серебрившейся и мерцавшей так, что на ум могли прийти сравнения только лишь со звёздным сиянием. Волосы были убраны в сложную причёску и увенчаны короной.
Подобный торжественный наряд, наверное, имела право надеть лишь Императрица в день коронации, но — это же был Хаалиа. Актёры привыкли, что ему подвластно всё.
— Приглашаю вас всех повеселиться! — звучный голос Хаалиа, взошедшего на сцену, прогремел на весь квартал, и Миреле, сидевший на полу своей вылизанной до блеска комнаты, тоже услышал его и вздрогнул.
Правой рукой он сжимал трясущуюся левую, в которой был зажат клочок бумаги, не позволяя себе поднести его к глазам.
"В этой записке написано то, что позволит мне удостовериться, — остервенело думал он. — Если я прочитаю её, то всё встанет на свои места. Кайто солгал мне, солгал! Я же знаю. Я просто хочу убедиться в этом. А потом я выброшу эту записку навсегда и выпью напиток забвения. Всё, что я хочу знать — это то, что я не ошибался. Пусть всё остальное развеется в дым, но это должно быть правдой... Моё сердце не могло мне врать. Какая мне разница?! Ведь я и так уже проиграл эту игру".
И всё же, несмотря на эти доводы, он почему-то продолжал сдерживать самого себя, боролся с желанием развернуть записку и увидеть правду.
Звон в его ушах делался всё сильнее и всё нестерпимее — и вдруг он слился с громом литавр, с грохотом барабанов, с музыкой, грянувшей поодаль возле центрального павильона.
Миреле испустил истошный вопль, как человек, которого раздирают на части, и повалился на пол, зажимая руками уши.
Хаалиа принялся танцевать, и танец его становился его всё более страстным, буйным и неистовым. Он сорвал со своей головы корону и швырнул её вниз со сцены, растрепав волосы. Глаза его горели ярким зелёным пламенем, как у дикого зверя, пришедшего в бешенство. Он провёл рукавом по лицу, стирая с него любезную улыбку, как стирал бы грим. Впрочем, улыбка осталась, но теперь она была такой же яростной, как и взгляд.
— Я приглашаю вас всех подняться ко мне! — закричал он. — Всех вас, кто поддерживал меня на протяжении долгих лет, и кого поддерживал я! Моих актёров и моих зрителей! Моих врагов и моих возлюбленных!
Зрители потянулись на сцену долгой чередой. Среди них Миреле видел своих первых соседей: Ксае, Ихиссе и Лай-ле, Ленардо и Андрене, художницу Мерею, Вторую Принцессу и даже саму Светлейшую Госпожу — всех людей, которых он когда-то встречал в этой жизни, а также множество других, которых не знал никогда.
Зрители окружили Хаалиа плотным полукольцом, а он продолжал неистово танцевать меж ними.
Миреле пригляделся и вдруг увидел, что это не люди обступают его, а куклы в человеческий рост, деревянные куклы, чьи лица были закрыты искусно выполненными масками.
Хаалиа сорвал с себя своё роскошное одеяние и, отрывая от него драгоценные камни, расшвыривал их вокруг себя, как мог бы расшвыривать крошки хлеба, чтобы устроить пир для голубей.
В небо со свистом взлетела ракета, и тёмное небо над главным павильоном раскрасилось во все цвета радуги. Гигантские огненные цветы расцвели над кварталом, и огненные бабочки устремились к ним, ослепив Миреле так же, как до этого оглушил гром музыки.
Он испустил новый вопль и на четвереньках пополз по полу подальше от окна.
— Прекратите это, — мычал он. — Пожалуйста, пусть только это прекратится.
Он вдруг вспомнил про записку в своей руке и, поглядев на неё, содрогнулся.
"Я знаю", — мелькнуло у него.
И, вытащив на середину комнаты жаровню, Миреле принялся разводить в ней огонь.
Демонический танец Хаалиа, окружённого марионетками, становился всё более исступлённым. Изорвав в клочья свою верхнюю накидку, он внезапно приблизился к первой из кукол и, сорвав с неё фарфоровую маску, швырнул её на пол, где она разбилась на множество осколков.
Маски с других марионеток полетели следом; Хаалиа носился меж ними, подобно урагану, и обнажал деревянные лица, безразличные, пустые, абсолютно ничем не отличающиеся друг от друга.
Наконец, все маски были сорваны и вдребезги разбиты. Тогда Хаалиа достал из рукава единственную целую, изображавшую господина Маньюсарью, и приложил её к своему лицу.
Миреле занёс руку со своей запиской над разведённым в жаровне пламенем.
— Я же предупреждал тебя, что сжечь её — то же самое, что и прочитать! — закричал ему со сцены Хаалиа под маской господина Маньюсарьи.
Миреле смотрел безумным взглядом в высоко взвивающиеся языки пламени.
"Сожги её, сожги, — уговаривало его последнее, что, вероятно, оставалось от голоса разума в нём. — Сожги, а иначе ты всё равно не удержишься от искушения прочитать".
Одно мгновение... два... Миреле отшвырнул куда-то в сторону записку, протянул руку к столу за рукописью, аккуратно сложенной на нём, и бросил верхнюю стопку листов в огонь. Пламя высоко взметнулось, набрасываясь на свою добычу, и жар опалил Миреле брови.
— Нет, и этот лик мне тоже не идёт, — проговорил Хаалиа как будто бы с сожалением и, отбросив маску господина Маньюсарьи, достал откуда-то графин с рубиново-красной жидкостью. Он был полон меньше, чем наполовину, однако, как ни странно, напиток всё не кончался и не кончался, когда Хаалиа, спрыгнув со сцены и выскочив из павильона, обливал им всё, что видел вокруг себя — стены, пол, двери, кусты, деревья, снег.
Наконец, он остановился и вскинул руку.
Пламя моментально охватило главный павильон, переметнувшись с него на крыши других, и поднялось стеной, как будто деревья были облиты не вином, а маслом.
Квартал господина Маньюсарьи пылал, как яркая детская игрушка, брошенная в костёр.
Миреле методично сжигал свою рукопись, подкармливая огонь в жаровне всё новыми и новыми листами. Пламя с шипением пожирало страницы, написанные десять лет назад, точно так же как и те, которые появились несколько недель назад. Слова, написанные синей тушью, казалось, пытались убежать от края листа, чернеющего и съёживающегося на глазах, как животные бегут из леса, охваченного пожаром, но всё было напрасно.
Наконец, последняя страница нашла своё пристанище в огне.
Убедившись в том, что всё кончено, Миреле повалился на пол и долго, обессиленно смотрел на пожар, пылавший за окном. Инстинкт подсказывал ему, что надо бы бежать, но он не мог заставить себя даже пошевелиться.
Из жаровни валил чёрный дым, от которого жгло глаза. Безвкусные — а вовсе не солёные, нет — слёзы текли по щекам, и Миреле слизывал их, чувствуя на губах всё тот же горький привкус.
Музыка прекратилась.
Звон в ушах затих.
* * *
Когда Миреле очнулся и выбрался из павильона, на улице царила глубокая ночь. Большая часть фонарей была потушена, а те, которые оставались, не давали почти никакого света, теряясь среди высоких сугробов.
Главный павильон, целый и невредимый, темнел посреди квартала. Миреле добрёл до него, распахнул двери и уставился на сцену, подсвеченную лунным сиянием. Никаких разбросанных драгоценностей, осколков фарфоровых масок или обрывков императорского одеяния здесь не было, равно как и следов пламени.
Стволы деревьев вокруг были не чёрными, а серебристыми; гибкие ветви чуть сгибались под пышными снеговыми шапками, зимние ягоды алели, как капли крови.
Постояв немного на пороге, Миреле закрыл двери и двинулся дальше.
Кто-то, помимо него, бродил по саду в эту ночь, выстукивая тростью беспокойный ритм. Миреле постоял под ветвями двух каштанов, причудливо переплетёнными у него над головой, вглядываясь в темноту аллеи. Часто посаженные деревья образовывали длинный коридор; в пространство между их стволами лился бледный лунный свет и ложился на землю тонкими светящимися полосами.
Человек, добравшийся до самого конца этого живого коридора, развернулся и пошёл обратно.
По мере его приближения, Миреле всё ярче различал знакомые черты — длинные светлые волосы, бледно-розовое одеяние, губы, искривлённые в болезненно-недовольной усмешке. К груди Алайя прижимал какой-то свёрток.
Миреле вспомнил, что собирался отдать ему на хранение оригинал своей рукописи, но теперь рукописи больше не было.
Тем не менее, он всё равно его дождался.
Вид у учителя танцев был непривычный — можно было даже сказать, что растерянный и потрясённый, несмотря на то, что Алайя старался сохранить своё прежнее выражение лица. Однако Миреле было слишком хорошо заметно, что это даётся ему лишь усилием воли.
— Вы тоже видели представление, не так ли? — спросил он, озарённый мелькнувшей у него догадкой.
Но губы у Алайи нервно дёрнулись, на миг делая его вновь похожим на самого себя — так он выглядел, когда кто-то из учеников совершал особенно неповоротливое движение или же городил несусветную чушь.
— Какое представление, о чём ты? — спросил он, раздражённо взметнув пшеничную бровь. И тут же добавил совсем другим голосом, удивительно мягким: — Миреле... как давно ты не видел господина Маньюсарью?
— Его? Давно.
— Вот и я тоже.
Алайя прикрыл глаза и развернулся к Миреле вполоборота, очевидно, снова погружаясь в какие-то свои мысли.
— Он... — наконец, проговорил он как будто через силу. — Его считают демоном, но что бы мы все делали, если бы не было этого квартала? А квартала бы не было, если бы не было его. Я не могу позволить...
Не договорив, он вдруг снова резко повернулся к Миреле и, протянув к нему руку, как-то осторожно дотронулся до его щеки, как притрагивался бы, быть может, к хрустальной фигурке. Или к бесплотному видению, готовому рассеяться в любой момент.
— Я не могу... — повторил он, глядя на Миреле таким взглядом, как будто вспоминал что-то давно забытое. — У каждого свой путь.
Сказав это, он отвернулся.
Снова вышедшая из-за облаков луна осветила аллею, а также то, что Алайя бережно прижимал к груди. Миреле пригляделся и увидел в его руках ярко-лиловую накидку господина Маньюсарьи, расшитую ирисами.
— Иди, — сказал Алайя как-то обречённо и взмахнул рукой.
И Миреле пошёл. Он знал, что не будет задумываться ни о чём, что видел и слышал в эту ночь. Быть может, позже — если он сумеет хоть что-нибудь из этого вспомнить.
Но на его пути к беседке, где его ждал напиток забвения, ему предстояла ещё одна встреча.
Кто-то медленно шёл через темноту — сгорбившись, как будто от сильного ветра, дующего в лицо, или же от сильной усталости. Миреле даже на мгновение показалось — в императорский сад пробрался нищий, калека, из тех, что просят подаяние на паперти Нижнего Города, хотя такое предположение и было совершенно невероятным.
Но лунный свет вновь стал ярче, и Миреле увидел, что то, что поначалу представлялось ему лохмотьями, оказалось одеянием из золотой, богатой ткани. И оно даже не было потрёпанным — просто висело на плечах сгорбленного человека так, что наводило на ассоциации с болезнью и нищетой.
Тусклые волосы его свешивались до земли, похожие на грязную пряжу, выцветшую на солнце. В руках у него был один только веер, но казалось, что эта ноша непосильна для него, и он тащит её с таким трудом, так тащил бы мешок, наполненный грудой камней.
Потрясённый, Миреле догнал человека и схватил его за локоть. Тот обернул к нему заострившееся, обескровленное лицо.
— Как я устал, — проговорил он и опустил голову Миреле на плечо.
Тот обнял его, сдерживая слёзы, и бережно забрал веер из его рук. В реальности тот оказался совсем лёгким — не тяжелее лебяжьего пёрышка.
— Я никуда вас не отпущу!.. — сказал он.
Но уже мгновение спустя Хаалиа легко выскользнул из его объятий, как выскальзывал всегда.
— Миреле! — сказал он, остановившись чуть поодаль. — Вам понравилось моё представление? Хоть немного?
Улыбка, осветившая его лицо, казалась неуверенной и жалкой.
Миреле прислонился к стволу дерева, кусая губы.
— Да, — сумел выговорить он.
— Ну, значит, всё было не напрасно.
— Куда вы идёте?! Куда вы идёте?! — два раза повторил Миреле.
Ему бы хотелось снова догнать его и, схватив, всё-таки не отпустить, но словно какая-то невидимая сила приковывала его к стволу дерева, не позволяя сделать и шага.
— Туда, где надо мной свершится последний суд, — усмехнулся Хаалиа.
И, развернувшись, исчез в темноте.
Миреле так и стоял, глядя ему вслед и не имея возможности пошевелиться. Лишь спустя какое-то время невидимые путы, привязывавшие его, порвались, и он рухнул на колени в снег.
Однако теперь он уже был бессилен что-то сделать.
Зная это, он поднялся на ноги и продолжил свой путь.
Знакомая беседка была совсем близко. Он уже видел вдалеке её разноцветные огни — каждый угол подсвечивался светильником определённого цвета, и из каждого угла мир выглядел немного по-разному, в зависимости от того, какие тени — красные, синие, жёлтые, зелёные — ложились на пол. Только лишь в самой середине, где тени пересекались и накладывались друг на друга, можно было различить истинный цвет каждой вещи.
Печальный звон колокольчиков, раскачивавшихся без ветра, напоминал о шёпоте деревьев, склонённых над рекой — это была невыразимая тоска плакучей ивы, пытающейся дотянуться до своего отражения.
Беседка напоминала Миреле главный павильон, в котором всё было приготовлено для самого торжественного спектакля сезона — щедро залитый огнями, сияющий от разноцветных красок, сусального золота и росписи на стенах. Двери гостеприимно распахнуты настежь, на сцене установлены декорации, расписанные лучшими художницами, огромные барабаны и другие музыкальные инструменты ждут исполнителей, но ни одного зрителя ещё нет...
Но приблизившись, Миреле понял, что он не прав — кто-то ждал его в беседке.
Этот кто-то не был ни господином Маньюсарьей, ни Хаалиа; маленькая фигурка его издалека наводила на мысли о ребёнке. Впрочем, человек всего лишь сидел на полу, обхватив руками колени и втянув голову в плечи, и смотрел на Миреле испуганно, как застигнутый врасплох зверёк.
Покачивавшийся над его головой фонарь был лилового, как лепестки глицинии, цвета; нежный сиреневый свет лился с потолка, и оттого волосы мальчишки тоже казались сиреневыми, хотя в реальности — Миреле это помнил — они были светлыми. Но вот глаза, глаза были аметистовыми всегда...
"Аметист!" — вдруг молнией пронеслось в голове Миреле.
Он вспомнил прозвище, которое когда-то дал ребёнку, наблюдавшему за его неуклюжими репетициями ещё тогда, когда не было ни Кайто, ни кукольных представлений. Тот постоянно вертелся возле сцены, а потом куда-то пропал... и много лет спустя Миреле не узнал в талантливом самородке Канэ, которому отдал свою главную роль, того, кто когда-то был его первым зрителем.
Он остановился рядом с беседкой, не заходя в неё. Канэ опустил взгляд, словно человек, который знает, что он провинился, и пытается защититься от неминуемого осуждения.
Пытаясь понять, в чём мальчишка может быть виноват, Миреле огляделся и заметил на столике бокал, который ему преподнёс Хаалиа. Однако теперь бокал был пуст.
— Ты что же, выпил вино?! — вырвалось у него.
Мальчишка втянул голову в плечи сильнее, однако стиснул зубы, как будто готовился вступить в бой с серьёзным противником.
— Вылил, — пробормотал он и, не глядя, махнул рукой в сторону. — Туда.
Миреле обошёл беседку кругом и увидел на снегу узор из гранатово-алых пятен. Напиток ещё не успел впитаться, и казалось, что некто нарисовал на белоснежном фоне причудливый рисунок алой тушью; рисунок волшебной красоты, долго вглядываясь в который, можно было различить очень многое... Но линии уже начинали бледнеть и размываться, высыхая.
— Вылил! — воскликнул Миреле. — Ты вылил в снег напиток, одна капля которого стоит целое состояние!
Канэ нахохлился.
— Я заплачу, — пообещал он. — Верну вам все деньги, потраченные на него, до последней монеты.
— Да тебе жизни не хватит, — заметил Миреле, поднимаясь в беседку. — Ну и зачем ты это сделал?
Мальчишка продолжал глядеть на него исподлобья, и в этой позе напоминал готового укусить звереныша, однако в глазах его была тоска.
— Я думал... что там был яд, — наконец, признался он. — Я видел, как вы сжигали свою рукопись...
— А, рукопись. — Миреле приложил руку ко лбу, как будто вспоминая что-то давно забытое. — Да, прости. Честно говоря, я о тебе совсем и не подумал. Не будет теперь никакого спектакля. И ты не сможешь исполнить в нём главную роль.
Губы Канэ дёрнулись, а глаза болезненно сверкнули, как будто он услышал нечто, на что хотел бы яростно возразить, однако он сдержался и промолчал.
— Мне всё равно, — ответил он некоторое время спустя и, вздёрнув подбородок, отвёл взгляд в сторону. — Не нужна мне ваша роль.
— А ты что же, получается, следил за мной? — поинтересовался Миреле без возмущения, с отстранённым любопытством в голосе.
Выражение оскорблённой гордости на лице мальчишки вновь сменилось чувством вины; взгляд неуверенно заскользил по лицу Миреле.
— Всегда, — пробормотал он. — Только вы... никогда меня не замечали. И даже не вспомнили, что я...
Он осёкся, и Миреле показалось, что из лиловых глаз вот-вот брызнут слёзы — жгучие, яростные и отчаянные.
Юности почти всегда свойственна гордость.
Несомненно, это признание далось Канэ тяжело.
Миреле вдруг ощутил что-то — душную усталость, наваливающуюся на него, однако в хорошем смысле. Это было измождение, которое накатывает после тяжёлого, однако плодотворного дня, когда, еле передвигая ноги от усталости, ты, наконец, добредаешь до постели, и остаётся сделать последний шаг, чтобы рухнуть на мягкие подушки. А наутро проснуться, исцелённым и вновь полным сил.
Он приблизился к Канэ, испытывая к нему сострадание, и протянул к нему руки, чтобы обнять.
Однако тот только отодвинулся, продолжая смотреть на Миреле взглядом, полным невыразимой тоски.
— Ну не хочешь — как хочешь, — хмыкнул он, опершись спиной об один из краеугольных столбов, поддерживавших беседку. — Я же знаю, что ты сейчас думаешь. "Я не потерплю, чтобы ко мне испытывали жалость!" Как-то так. Правда ведь?
Он улыбнулся.
Чувство нечеловеческой усталости становилось всё сильнее...
Канэ вдруг вскочил на ноги, как заводная игрушка, в которой резко распрямили пружину.
— Я не позволю, чтобы вы покончили с собой!!! — закричал он и, подпрыгнув к Миреле, вцепился в обе его руки, как будто бы тот сжимал в них нож, которым только что пытался полоснуть себя по горлу. — Лучше сначала убейте меня!!! Я не позволю вам! Лучше я убью их всех, всех других, кто причиняет вам боль...
Он умолкнул и всё-таки разрыдался, низко опустив голову и со злостью стирая со щёк предательские слёзы.
Миреле не знал, то ли ему тоже плакать, то ли смеяться.
— Канэ, — наконец, сказал он и положил ему руку на плечо, чтобы успокоить. — Да я и не собирался.
— Правда? — мальчишка в последний раз всхлипнул, вытирая слёзы рукавом, и поднял голову. В заплаканных глазах, теперь совсем ярко-лиловых, как лепестки ириса, умытые росой, светилось недоверие. — Тогда зачем здесь было это вино?..
— Вообще-то, обычно вино пьют, чтобы разогнать печаль, — заметил Миреле. — И избавиться на время от тягостных воспоминаний... Только это иллюзия, конечно. Что о чём-то важном можно по-настоящему забыть. Рано или поздно оно возвращается. И это, наверное, к лучшему.
Он замолчал, чувствуя, что колени всё-таки слабеют.
Миреле не стал сопротивляться — позволил чему-то подхватить себя и бережно уложить на мягкую пелерину. В реальности он, правда, рухнул на пол беседки, как подкошенный, и Канэ истошно завопил.
Упав на колени, он принялся неумело щупать сердцебиение, проверять дыхание и совершать другие суетливые действия, от которых Миреле было смешно, но он усилием воли удерживал улыбку на губах.
— Канэ, я не умер, — наконец, сказал он. — Просто устал.
Тот дёрнулся ещё пару раз по инерции и затих, очевидно, испытывая глубокий стыд за столь открытое проявление своих чувств. Миреле слышал его сдерживаемое дыхание и сердитое шмыганье носом, и эти звуки успокаивали его, как пение птиц, как шелест листвы в ночном саду, как звонкое журчание воды в лесном ручье...
Перед его закрытыми глазами разворачивались картины — грандиозные, величественные, полные ликования и неземной печали.
Человек в развевающихся одеждах шёл навстречу своему врагу, шёл прямо, уверенно и с бесстрашной улыбкой на лице.
Куда девались его измождённость, опустошённость, обескровленность?
Нет, теперь он был точно таким, как прежде — готовым показать всему миру, чего он стоит... и станцевать свой самый прекрасный танец, над которым будут плакать звёзды.
Враг, поджидавший его, насмешливо кривил губы, и глаза его в прорезях маски светились хищно, как у дикого зверя, готового наброситься на давно желанную добычу.
— Ты пришёл! — закричал он, не сдерживая в голосе ликования. — Я же говорил, что рано или поздно ты попадёшься в мою ловушку! Всегда это говорил!
Глаза Хаалиа тоже сверкнули, однако ярости в них не было. Он остановился, стряхивая с плеч золотую накидку, и остался только в белоснежном исподнем одеянии.
— Молчи... демон, — проговорил он холодно и даже с презрением.
Демон торжествующе захохотал.
"Ах-ха-ха!" — кричало непроглядно тёмное небо, насмехаясь над солнцем, которое было в этот момент далеко.
"Ах-ха-ха!" — кривлялись деревья, протягивая к уставшему страннику, прошедшему до конца свой земной путь, скрюченные узловатые ветви.
"Ах-ха-ха!" — содрогались от смеха птицы, рыбы, звери и бабочки, порхающие над цветами. Все они смеялись над человеком, пытающимся постичь свою суть и совершающим что-то, что было очевидно бессмысленным с точки зрения законов бытия.
Хаалиа слушал всё это с равнодушием, глядя куда-то в сторону.
— Ну, мы можем приступать? — наконец, поинтересовался он ровным тоном.
Смех на мгновение прекратился.
Господин Маньюсарья тоже скинул в себя верхнее одеяние, оставаясь в исподнем, а после отшвырнул в сторону парик и маску. Хаалиа лишь на мгновение вздрогнул, увидев его истинный облик и посмотрев в глаза, пронизывающие его насквозь, а потом стиснул зубы и, не издав ни единого звука боли, опустил руку и стащил с себя всю остававшуюся на нём одежду — вместе с плотью.
Он выбрался из своего земного тела, как змея выбирается из старой кожи, или как гусеница выбирается из кокона. Гигантские огненные крылья, распахнувшиеся в ночи, разогнали темноту, как ярко пылающий факел.
Теперь пришёл черёд господина Маньюсарьи вздрогнуть. Однако он также продолжал преображаться — теперь уже мало что в его облике напоминало человека, знакомым оставался только смех, подобный раскатам грома или визжанию вьюги в непроглядную зимнюю ночь.
Они схлестнулись, и небо содрогнулось.
Две гигантские птицы — чёрно-белая и золотая — взмыли в ночное небо, не прекращая своей битвы. Перья сыпались из их крыльев, падая на землю; снег кружился, сверкая, в воздухе, подсвеченный разноцветными огнями фонарей.
Где-то высоко над облаками рождались тысячи новых звёзд, и, складываясь в волшебный, меняющийся на глазах узор, образовывали новое королевство. Небесный художник рисовал, не жалея сил.
Тот, кто был Хаалиа, выпустил из рук то, что было остатками его последней земной оболочки, и налетевший ветер, подхватив их, разорвал на множество клочков, которые полетели вниз.
Яркие отблески вспыхнувшего костра озарили Нижний Город — Ксае оказался не прав, и палачи не стали дожидаться утра и толпы людей, чтобы казнить Энсаро. Его сожгли в последний предрассветный, самый тёмный и мучительный ночной час.
...Где-то вдалеке Кайто, который также не знал сна в эту ночь, держал в руках раскрытую тетрадь и водил пальцем по исписанным листам:
"В этом мире существует также бесчисленное множество других миров. Все они вложены друг в друга, как маленькая кукла бывает вложена в большую, и, в то же время, соседствуют, пересекаются и пронизывают друг друга. Далёкое прошлое может легко соприкоснуться с далёким будущим. Два человека, живущие в двух разных мирах, могут не понимать, что они - одно и то же. Каждая вещь - лишь отражение другой. Видя луну в волнах озера, мы можем протянуть к ней руку, но дотронемся лишь до отражения, и от одного прикосновения оно тотчас пойдёт рябью и исчезнет. Мир - это множество гигантских зеркал, поставленных друг напротив друга. Нет ничего истинного, всё иллюзорно. Зная это, как можно чего-то по-настоящему желать? Я уйду в жрицы".
Тёплая рука коснулась руки Миреле, осторожно потеребила его пальцы.
— Учитель? — произнёс Канэ робко. Кто надоумил его называть Миреле учителем, было непонятно. — Я не знаю, вы спите или нет... Но здесь так красиво. Небо словно расцвело... Стало светло, как днём. Звездопад. Я уверен, что вы такого никогда не видели. Посмотрите...
Небо, тёмно-фиолетовое у горизонта, вверху стало нежно-сиреневым, совсем как глаза Канэ. Сотни сыпавшихся звёзд пролетали по нему, оставляя за собой светящийся, мерцающий след, и исчезали за верхушками деревьев.
— Я вижу, — сказал Миреле, слабо улыбнувшись, и, не открывая глаз, вытер текущую по щеке слезу. — Я и так всё вижу.
В ушах у него гремела музыка — не та, что раньше, во время представления Хаалиа, а другая. В ней было всё, что он когда-либо слышал благодаря своему обострённому слуху — и звон колоколов, и шум Нижнего Города, и трепетание крыльев бабочки, и нежный голос Энсаро, и визгливый смех господина Маньюсарьи, и аплодисменты зрителей, и крики беснующейся толпы, желающей разорвать актёра на части. Но теперь, будучи частью мелодии, даже они не казались неприятными.
Многоголосая симфония, не слышимая для большинства, продолжала звучать в небесах, знаменуя окончание чьей-то жизни.
— Какой странный рисунок, — пробормотал Канэ, разглядывая веер, который Миреле продолжал держать в руках. — Ведь он же не ваш. Кому он принадлежит?
На веере были изображены глаза — множество глаз, запутавшихся в ветвях деревьев и похожих на диковинные цветы. И из каждого из них текла слеза, багряно-алая, как кровь.
— Кому-то, — тихо ответил Миреле. — Кому-то, кого уже нет.
Канэ глубоко вздохнул и, продолжая сжимать его руку, опустил голову ему на грудь.
Акт IV
Путешествие завершается
Он был так покорен в своем отрешенье!
Он так научился печали скрывать!
Герой моих лучших стихотворений.
Конец беззаботности. Твердая стать.
*
И седина сливалась с серым камнем
в один печальный, неразлучный цвет.
Но молодым и чувственным касаньем
вдруг лепестки позолотил рассвет.
Ольга Аболихина
После ночи, проведённой в беседке господина Маньюсарьи, не до конца ушедшая болезнь Миреле резко обострилась, и он две или три недели провёл почти в беспамятстве. Его даже хотели забрать в лекарский павильон, где он лежал бы в одиночестве, навещаемый лишь жрицей, но Канэ оказал до того упорное сопротивление, чуть ли не за руки кусая тех, кто пришёл за Миреле, что с ним оказалось невозможно совладать.
— Я не позволю забрать его отсюда, — упрямо твердил он на все увещевания.
Когда в ответ на очередную попытку его оттолкнуть он схватил в руки нож и недвусмысленно показал, что ничуть не побоится пустить его в ход, ненормального мальчишку предпочли оставить в покое.
Его и прежде считали в квартале странным, теперь же слава помешанного должна была закрепиться за ним прочно.
Миреле хотел было сказать Канэ об этом, но был слишком слаб от лихорадки, и к тому же у него адски болело горло — оставалось только молча лежать и через силу глотать слюну.
Через пару дней, очевидно, уведомлённый о случившемся, в павильоне появился Алайя.
— Ну и чего ты добиваешься? — холодно спросил он, оценивающе глядя на мальчишку. — Хочешь, чтобы он умер?
— Он не умрёт, — уверенно заявил тот. И добавил, глядя куда-то в сторону: — Он мне обещал.
"Разве я обещал?" — подумал Миреле, лежавший в постели и закутанный в, кажется, шесть покрывал. Канэ без особенных проблем дотащил его сюда из беседки — при своём хрупком телосложении он, как оказалось, был вовсе не слаб физически; ну, или же это хлещущая во все стороны энергия давала ему силы... в конце концов, не зря рождён он был в Первом Месяце Огня, под созвездием Воительницы, как узнал Миреле позже. Однако после этого уверенность в своих действиях оставила мальчишку и, оказавшись в доме Миреле, он превратился в совершенно растерянное создание, мечущееся по комнате, подобно испуганному щенку, оставленному взаперти. Поначалу он, кажется, боялся дотрагиваться до вещей Миреле из благоговения, потом переборол себя и ударился в другую крайность: начал остервенело распахивать все шкафы и ящики комода, довольно грубо вытаскивая из них халаты, одеяния, покрывала — всё, что имело неосторожность выглядеть тёплой вещью.
Соорудив из всего этого на кровати гигантский кокон, он опустил в него Миреле — бережно, словно бабочку, которой предстояло вновь превратиться в гусеницу.
— Теперь вы не замёрзнете, — заявил он голосом, в котором глубокое удовлетворение собой непостижимым образом смешивалось с такой же сильной неуверенностью.
Миреле, сжигаемый лихорадкой и больше всего мечтавший о том, чтобы окунуться в холодные воды купальни, только застонал.
"Он или вылечит меня, или убьёт", — думал он позже, временами и сам испытывая желание сбежать в лекарский павильон — исключительно из страха за свою жизнь.
— Ему нужно сейчас быть дома, в окружении знакомых вещей, — тем временем, попытался привести свои доводы Алайе Канэ. — Так он выздоровеет быстрее...
Миреле оставалось только удивляться.
"Откуда он это знает? — размышлял он. — Любой другой человек, зная то, что знает он, решил бы, что мне, наоборот, нужно быть подальше от моего дома, от моей сожжённой рукописи, от моих тягостных воспоминаний..."
Однако ему и в самом деле было лучше здесь; когда лихорадка несколько спадала, он обводил взглядом комнату — пыльную кружевную занавеску, сквозь которую лились медово-золотистые солнечные лучи; ни разу не надетое одеяние с бабочками, которое Канэ впопыхах уронил со стены и так и не потрудился поднять, так что теперь оно валялось в углу цветастой нарядной тряпкой; письменный стол, впервые за долгое время освобождённый от тяжести многостраничной рукописи; кукол, которых Канэ каждое утро переодевал в новую одежду и любовно рассаживал на видные места — и его наполняли тепло и грусть. Привычные картины радовали его, и с каждым днём он находил в них всё больше и больше красок, которые не всегда замечал прежде.
Впрочем, невероятная проницательность Канэ, скорее всего, объяснялась тем, что он понимал: в лекарский павильон его никто не пустит. Здесь же он не отходил от "учителя" ни на шаг, и пусть временами это больше напрягало, чем радовало, иногда Миреле казалось, что, может быть, это именно то, чего ему всегда и не хватало.
По крайней мере, на поправку он шёл хотя и не слишком быстро, однако стабильно, и прежних возвращающихся приступов болезни, сопровождаемых сухим надрывным кашлем, больше не испытывал — даже без рецептов жрицы.
Точнее, эти рецепты были, и Канэ выслушивал рекомендации женщины с холодной почтительностью, однако потом, когда начинал варить отвар — Миреле это замечал, несмотря на слабость — то делал всё по-своему: менял состав и компоненты зелья, что-то добавлял, что-то, наоборот безжалостно выкидывал. Казалось, что он готовит не лекарство, а блюдо: нюхал напиток, пробовал его на вкус, недовольно кривился, если его что-то не устраивало, или же, наоборот, просветлённо улыбался.
— Ты что же, знаешь толк во врачевании? — удивился Миреле однажды, когда смог немного говорить.
— Я знаю толк в вас, — уверенно заявил тот.
Прозвучало это очень самонадеянно, но Миреле решил оставить мальчишку с этим заблуждением — до поры до времени.
Юке воспринял своё отстранение от лекарских обязанностей, которые прежде исполнял по отношению к другу, философски — равно как и появление в их павильоне третьего обитателя, потому что Канэ сразу же, не спрашивая чьего-либо разрешения, занял пустовавшую комнату по соседству со спальней Миреле. Впрочем, бывал он в ней редко, почти всё время проводя у постели больного, и даже по ночам чаще всего пристраивался где-нибудь в уголке комнаты, опустив голову на сундук и подложив под неё в несколько раз свёрнутый халат.
Миреле глядел на него, спавшего в такой неудобной позе, с жалостью, однако сказать ничего не мог. Да и не знал, следует ли.
Дни стояли солнечные и морозные.
Зима покрывала стёкла окон тончайшей росписью, восхитительными узорами, повторить которые в точности не смог бы даже самый искусный художник, и, глядя на них, Миреле вспоминал другой рисунок, рисовавшийся перед его глазами прямо в небесах — звёздной пылью на тёмном фоне...
Воспоминания той ночи остались с ним все, до мельчайшей детали, и иногда он думал о них, однако способность приходить в отчаяние или в восторг, кажется, покинула его навсегда. Его наполняли печаль или тихая радость, а всё остальное как будто сгинуло в небытие — или, может быть, прочие его эмоции забрал себе Канэ, добавив их в копилку своих быстро меняющихся настроений и ярких образов, которые столь поражали в нём, когда он начинал играть.
Миреле об этом не жалел.
В один из дней, когда утомившийся Канэ беспробудно спал, а Миреле, наоборот, почувствовал себя полным сил, он поднялся на ноги, неслышно оделся и выскользнул из комнаты.
Юке полулежал на террасе с книгой, завернувшись в тёплое одеяло и опираясь локтем о низкую скамеечку — он всегда говорил, что на свежем воздухе ему читается лучше.
Стояла самая середина зимы, однако в воздухе уже сквозило предчувствие оттепели — будущих звенящих ручьёв, капающих сосулек, криков перелётных птиц, возвращающихся домой, солнца, отогревающего замёрзшую землю. Миреле вышел из дома осторожно, придерживаясь рукой за стену, и остановился у дверей, часто и неглубоко вдыхая морозный воздух.
Солнечные лучи скользили по сугробам, заливая квартал манрёсю бледно-золотистым, как лепестки нарцисса, светом.
Юке заметил Миреле, однако некоторое время ничего не говорил.
Потом он отложил свою книгу в сторону, выбрался из одеяла и поднялся на ноги, глядя на него с таким видом, какой бывает у человека, готовящегося сообщить неприятное известие. При этом он внимательно вглядывался в лицо Миреле, видимо, пытаясь понять, достаточно ли тот оправился от своей болезни, чтобы выдержать то, что ему предстояло.
— Миреле... он умер, — наконец, сказал Юке. — Энсаро. Его казнили. В ту ночь, когда тебе стало хуже.
— Я знаю, — просто ответил тот.
Юке вновь проницательно в него вгляделся.
— И не только это... — продолжил он медленно, растягивая слова, словно всё ещё сомневался, стоит ли говорить. — Хаалиа... тоже. Во всяком случае, об этом ходят слухи. Потому что никто его с той поры не видел. Говорят, что он покончил с собой в день смерти брата. Впрочем, есть ещё надежда... некоторые у нас считают, что он просто заперся в своих покоях, решив стать затворником. Или удалился в храм, чтобы до конца своих дней служить Великой Богине. Якобы Светлейшая Госпожа позволила ему это, хотя мужчине и не должно быть служителем Аларес. Многие предпочитают думать так, по крайней мере. Всё лучше, чем поверить, что его больше нет.
Миреле прикрыл глаза.
— И это для меня тоже не секрет, — ответил он ровным голосом.
На лице его собеседника появилось изумлённое выражение — это у того Юке, который почти в любой ситуации оставался спокойным, невозмутимым и отстранённо внимательным.
— И что же ты... знаешь, что с ним произошло? — спросил он всё так же изумлённо и почти испуганно.
Миреле помолчал.
Подумал, что всё равно никакими словами не сможет объяснить то, что видел и чувствовал.
— Догадываюсь, — наконец, ответил он.
Юке не стал ни о чём расспрашивать.
— Ну, раз уж ты каким-то образом узнал о том, что случилось, хотя до тебя определённо не могли дойти слухи... — проронил он несколько мгновений спустя. В голосе его всё ещё была слышна некоторая растерянность. — И это не настолько тебя шокирует, как мы предполагали... Я полагаю, тебе нужно знать и ещё кое-что. Всё равно в конце концов увидишь. Твой мальчик — Канэ — с этим бы вряд ли согласился, но мне кажется, что нет смысла скрывать правду слишком долго, даже ради того, чтобы оградить больного от переживаний. Иногда лучше отмучиться сразу.
Миреле кивнул в знак согласия.
— Есть то, что мы считаем доказательством его смерти... Те из нас, кто может принять, что он умер.
Юке приблизился к нему и протянул руку. Миреле c благодарностью ухватился за его локоть, и вместе они спустились по нескольким деревянным ступенькам. Снег под ногами сиял и искрился; в этом году его выпало так много, что аллеи не успевали расчищать и, в конце концов, оставили это занятие. Узенькая протоптанная дорожка петляла между синеватыми сугробами, казалось, превратившими квартал в заколдованный лес.
Только изогнутые крыши знакомых разноцветных павильонов и напоминали картину, открывавшуюся взгляду прежде.
Однако центральная часть квартала, к северу от озера, превратившегося в ледяную гладь — серебряное блюдо, в котором огненно отражалось солнце — была расчищена гораздо лучше.
Было раннее утро — время, когда актёры возвращаются с танцевальной репетиции, чтобы рухнуть на мягкие подушки и надолго погрузиться в объятия сна.
Однако Миреле ещё издали увидел пёстрые одеяния — малиновые, синие, зелёные, солнечно-жёлтые; затканные узорами из павлиньих перьев, пионов, нежных лесных колокольчиков, летящих бабочек, танцующих журавлей, фениксов, распахнувших огненные крылья. Привычных перешёптываний и смеха, всегда сопровождавших компанию манрёсю, на этот раз слышно не было.
Актёры столпились там, где привыкли собираться — возле священного дерева абагаман, единственного на весь квартал и посаженного Хаалиа вопреки существующим запретам.
Миреле проскользнул между молча стоявшими, сгорбившимися людьми.
Дерево было мертво — расколото практически до самого основания ударившей в него молнией. Несколько нижних ветвей нежно-розового цвета распластались по земле, как крылья подстреленной птицы с густым фиолетовым оперением — не хватало только капель крови на снегу. Возможно, если бы абагаман зацвёл, то кровь бы появилась... Миреле не знал, какой окрас у его цветов — может быть, и ярко-алый.
Верхние ветви были сожжены дотла.
"Как им теперь жить дальше?" — печально подумал Миреле, видя растерянные лица, окружавшие его. Актёры по привычке собирались возле дерева; дерева больше не было, но привычка осталась, и теперь, обнаруживая друг друга возле его мёртвого остова, они, казалось, сами не понимали, что здесь делают. Однако не могли уйти.
Как будто бы дерево было идолом, который может дать ответ на самый важный вопрос. И хотя любому было ясно, что этот идол мёртв — и что нет в нём ни Бога, ни просто жизни — больше спрашивать было не у кого.
Остальные, заметив Миреле, расступились, и он оказался в одиночестве напротив погибшего дерева, до листьев которого прежде любил дотрагиваться, как до пальцев дорогого друга.
Он обернулся.
Никто ничего ему не говорил, однако во взглядах светилась робкая надежда. Многие видели, что незадолго до произошедшего Хаалиа разговаривал с Миреле с глазу на глаз и в целом выказывал ему некоторое расположение. Прежде это, вероятно, вызывало зависть и озлобление, но теперь на него смотрели как на спасителя, который держит в руках судьбу всего квартала.
Миреле знал, что сейчас актёры с благодарностью примут любую малость, которую можно бы расценить как косвенное подтверждение их скудной надежды.
Он молчал.
— Никто ничего нам не говорит, — решился кто-то. Это был совсем молоденький юноша, и в голосе его чувствовался надрыв непролитых слёз. — Оно и понятно, ведь нас даже не считают за людей. Если он действительно умер, то мы даже никогда не узнаем, как, где его похоронили... Никто не разрешит нам даже принести цветок.
— Он не умер! — рявкнул кто-то.
Сквозь толпу к Миреле протиснулся Ихиссе и, тряхнув ярко-синими волосами, стиснул его в объятиях.
— Слава Богине, я уж думал, что и ты не выживешь, — пробормотал он у него над ухом.
Миреле показалось, что он вновь сталь мальчишкой, только-только появившимся в квартале. Со спины он практически не изменился внешне — так и оставался маленького роста — и в объятиях Ихиссе, который был выше его почти на голову, выглядел совсем ребёнком. Даже Канэ, младше его лет на двенадцать, а то и больше, должен был уже через полгода-год глядеть на него сверху вниз.
Этот маленький рост, был, вероятно, самой большой проблемой, потому что Хаалиа, в отличие от него, был высок. Если бы не это, он бы мог...
Миреле поймал себя на безумной, невероятной мысли и покачал головой, отгоняя её.
— Самое плохое, что за все эти дни ни разу не было бури, — сказал Ихиссе чуть позже, отстранившись. — То есть, молнии просто неоткуда было взяться...
— Возможно, сам Хаалиа сделал это! — жарко перебил его кто-то из актёров. — От боли и ярости. Он любил своего брата... а его заставили отказаться от него.
Лицо его перекосилось.
— Нет, — сказал Миреле очень тихо, но его услышали.
Все лица повернулись к нему, множество пар глаз заблестели, как заблестели бы при виде глотка воды глаза тех, кто давно мучается от жажды.
От дальнейших вопросов его спасло появление гостьи, которой в квартале никто ожидать не мог — по широкой аллее к абагаману стремительно приближалась Вторая Принцесса. Многочисленная свита придворных дам и прислужников семенила в почтительном отдалении — ясно было, что все они вновь в опале и не решаются досаждать своей госпоже, появляясь у неё на глазах. К тому же, угнаться за ней было нелегко физически — шаг у неё был широкий и быстрый; она шла, подобрав для верности подолы всех своих одеяний, так что видно было расшитые туфли, и всем своим видом говорила о том, как ей наплевать на существующие предписания этикета.
Миреле некстати подумалось, что если походка Хаалиа являла собой воплощённое изящество, то походка Второй Принцессы — решительность и силу.
Несмотря на холод, она была одета почти так же легко, как летом: ворот был распахнут на груди, выставляя напоказ подвеску с одним-единственным, однако очень большим камнем — золотисто-оранжевым алмазом, переливавшимся на солнце, как капля огня, заключённая в стекло; недлинные рукава открывали локти, запястья и зябнущие пальцы, которые Вторая Принцесса даже не думала куда-то прятать от мороза.
Щёки её покрывал здоровый румянец, и это также вопиюще расходилось с канонами красоты. Длинные волосы, не просто не убранные ни в какую причёску, но откровенно растрёпанные, свободно развевались за её спиной, как ярко-золотое знамя, трепещущее на ветру — создавалось ощущение, что идея посетить квартал пришла в голову принцессе сразу же, как она поднялась с постели, и она решила привести её в исполнение, не дожидаясь окончания утреннего туалета.
Актёры при её появлении попадали на колени, как и полагалось, и она, заметив это, с привычным досадливым выражением скривила губы.
Один только Миреле остался стоять — не потому, что хотел проявить дерзость, а потому, что был всецело поглощён своими мыслями и попросту забыл о предписаниях. Возможно, именно это его и спасло, ибо гнев Второй Принцессы был парадоксально направлен и против тех, кто подчинялся ей, и против тех, кто в чём-то осмеливался противоречить.
А, может быть, она попросту его не заметила.
Взгляд её был прикован к погибшему дереву.
— Так это всё-таки правда! — воскликнула она, наконец, каким-то странным, как будто бы возмущённым голосом, но сквозь возмущение пробивалось замешательство. — Я не верила в эти слухи, думала, что это очередное представление, которое он устраивает из всего, к чему прикасается в жизни. Но нет. Он даже собственную смерть умудрился превратить в спектакль! Великая Богиня! Ему и в действительности было самое место в этом квартале, почему, почему он не остался здесь?! Как посмел вскарабкаться так высоко?! И как произошло то, что он подчинял всех, абсолютно всех этими своими... сказками? Я... я его ненавидела...
Голос её растерянно дрогнул, и она замолчала, глядя на абагаман всё тем же взглядом — полным гнева и изумления.
Глаза её заблестели, и одна из прислужниц — очевидно, новенькая и не успевшая досконально освоиться с нравом госпожи — сделала из этого неправильный вывод.
Она осмелилась приблизиться к принцессе, почтительно протягивая ей шёлковый платок. Та посмотрела на неё, как будто не веря своим глазами, а потом влепила такую пощёчину, что и девочка, и платок полетели в разные стороны.
— Прочь от меня! — оглушительно рявкнула Вторая Принцесса, повернувшись к своей свите. — Прочь от меня все! Если кто-либо, хоть один из вас, посмеет приблизиться ко мне до завтрашнего дня, то клянусь, он умрёт такой же мучительной смертью, как... — она на мгновение запнулась и всё-таки договорила, стиснув зубы: — как этот его Пророк Энсаро.
Она развернулась и бросилась обратно по аллее — практически бегом, на этот раз даже не заботясь о том, чтобы подобрать подол.
Придворные с побелевшими лицами шарахнулись в разные стороны, как будто между ними пролетела шаровая молния.
Потом уже собрались было потихоньку двинуться следом, как Вторая Принцесса вдруг остановилась.
И закричала, да так громко, что было слышно, наверное, даже в самом отдалённом уголке квартала.
— Сколько бы в тебе ни было священной или хоть божественной крови, ты навсегда — слышишь, навсегда — останешься только презренным актёром, понял?! Ты меня спрашивал, почему все их так ненавидят, так вот я отвечу: потому что нельзя смешивать игру и жизнь. Как смеете вы... как смеете жить так, что все верят, что для вас нет ничего святого и истинного, и что вы только забавляетесь, а потом в решающий момент берёте и делаете всё всерьёз?! Я ненавижу тебя! Ненавижу теперь даже больше, чем прежде! Чтоб тебя разорвали демоны, и ты умер самой мучительной смертью из возможных... ах, нет, это и так уже произошло, причём по твоему собственному желанию. — Она истерически расхохоталась. — Ну тогда, чтоб ты остался жить вечно, чёртов актёр! Проклятый демон! Танцуй теперь без остановки среди звёзд всю распроклятую вечность! Так тебе и надо!
Закончив свою гневную тираду, обращённую к призраку, она снова бросилась вперёд, и больше уже не останавливалась.
Выждав достаточное время, придворные потекли за нею разноцветным шлейфом, и вскоре ничто в квартале не напоминало о неожиданном посещении высочайшей гостьи.
Когда ворота за её свитой захлопнулись, манрёсю начали медленно подниматься с колен. Лица их были даже более белы, чем у несчастных придворных, которым выпала жестокая участь прислуживать такой своенравной госпоже, но гнев принцессы здесь был, конечно, не причём.
Не позволяя им опомниться и сделать выводы, Миреле шагнул к абагаману.
— Это очень стойкое дерево, — заметил он. — Посмотрите, сколько уже недель прошло. Все его верхние ветви сожжены, ствол расколот пополам. И, тем не менее, на нижних кое-где всё ещё продолжают расти листья...
Наклонившись, он оторвал небольшую веточку, и по саду тотчас разнеслось острое благоухание, похожее на аромат того напитка, который Хаалиа варил в квартале на свежем воздухе — корица, апельсин, ваниль... Горечь, терпкость и сладость одновременно.
Актёры смотрели на Миреле потрясённо — ломать ветви дерева абагаман, пусть и мёртвого, считалось тягчайшим преступлением, и даже они сами, утверждавшие, что не верят в Великую Богиню, не делали этого, так же как не осмеливались заходить в храмы.
Миреле показал им веточку, покрытую небольшими, недавно распустившимися листьями нежно-лилового цвета.
— Я поставлю её дома в воду, — пообещал он. — Может быть, она пустит корни, и мы сможем посадить новое дерево вместо этого.
— Абагаман не размножается таким образом, — возразил кто-то растерянно. — Это невозможно...
— Разве то, что он прижился на земле нашего квартала, не казалось таким же невозможным? — улыбнулся Миреле.
— Это потому, что Хаалиа посадил его...
— О, для волшебства нет расстояний. А он, где бы сейчас ни находился, помнит и думает сейчас о нас, я в этом абсолютно убеждён. Значит, совершит ещё одно чудо.
Актёры смотрели на него потухшими взглядами, но Миреле казался весёлым и уверенным в своих словах. Бережно спрятав душистую веточку в рукав, он отправился домой — на этот раз в сопровождении Ихиссе.
— Пока ты болел, тут кое-кто приходил навестить тебя, — внезапно сообщил он довольно равнодушным тоном, однако глядя куда-то в сторону.
— Да-а? И кто же? — спросил Миреле, старясь, чтобы в голосе не прозвучало ничего, кроме отстранённого любопытства.
— Сказать по правде, он приходит каждый день. Утверждает, что не выносит, когда за ним числится какой-то долг. Но я не хотел пускать его к тебе, пока ты не поправишься. Теперь уже, наверное, можно. Если хочешь... Потому что он и сейчас ждёт. Я просто поражаюсь подобному долготерпению. — Ихиссе фыркнул. — Или бессмысленному упрямству, это уж как посмотреть.
— У каждого есть свои хорошие качества, недоступные другим, — осторожно заметил Миреле.
Ихиссе промолчал, однако свернул с тропинки на аллею, ведущую к воротам.
— Он не хочет заходить в квартал, — объяснил он. — Видимо, ему теперь религия, это самое учение Милосердного, не позволяет якшаться с грязными актёрами, которых эти святые подвижники, проповедующие сострадание, ненавидят похлеще всех остальных. Да, а собственного прошлого, он получается, не помнит... Как это замечательно просто — взять и вычеркнуть всё, что было в твоей жизни до того момента, как ты встал на истинный путь, — криво усмехнулся он, и глаза его ярко сверкнули от полыхнувшего в них синего пламени. — И объявить, что всё — теперь ты правильный и хороший, в отличие от окружающих, а прежнего тебя как будто и не существовало. И никакой грязи в твоей жизни тоже. За это я и ненавижу религию, какую бы то ни было!
Миреле покрепче сжал его локоть.
— Каждому необходимо что-то, что бы его поддерживало, разве нет? — мягко спросил он. — Подумай сам, он ведь одинок... В отличие от нас, мы ведь всё-таки одна большая семья. Ему нужно было найти опору. Это хорошо, что он её нашёл. Не важно, в чём.
— А кто виноват? — вскинулся Ихиссе. — Кто просил его уходить отсюда?
— Когда человек чувствует, что его собственный путь зовёт его, он не может, не должен сопротивляться. Пусть даже это будет и ошибкой. Ошибки тоже нужны.
— Так ты хочешь сказать, что это не я вынудил его уйти своими многочисленными изменами? Не я был виноват? Ха. Сомневаюсь, что он думает так же. "Милосердные" на это не способны. Они только и делают, что ищут тех, кто сподвигнул их на грех.
Он остановился, гневно встряхнув волосами.
Миреле смотрел на него с улыбкой.
— Что? — спросил Ихиссе, косясь на него с недовольством.
— Ихиссе. Ты красивый! — повторил Миреле уже однажды сказанные слова. — Очень. И этот наряд тебе невероятно идёт.
И они снова подействовали.
Сердитые складочки на его лбу постепенно разгладились, лицо просветлело. Он поправил ярко-лазурное одеяние с узором из тёмно-синих перьев какой-то птицы, дотронулся до украшенной бирюзой заколки в волосах.
— Ладно, счастливо пообщаться с этим просветлённым, — проворчал он, оставив Миреле у ворот.
Тот вышел из квартала. Ксае стоял, прислонившись к стволу дерева и глядя неподвижным взглядом в совершенно чистое небо, на котором не было ничего — даже проплывающих куда-то облаков. Ассоциация со стражем вновь пришла на ум Миреле. Вероятно, все эти долгие годы Ксае развивал в себе свою ошеломительную выдержку, так же как раньше развивал актёрские способности — и в конечном итоге и то, и другое помогло ему сделать то, на что у Миреле не хватило сил.
Потому что ещё задолго до того, как он открыл рот, Миреле примерно знал, что ему предстоит услышать.
— Как он был? — спросил Миреле, получая из его рук обратно узел со своими вещами. — Ты ведь его видел, правда?
— Да, я даже смог с ним поговорить, — ответил Ксае, уклоняясь от подробностей, как ему удалось совершить почти невозможное. — Он был весел и всё время шутил. Его, конечно, очень изуродовали... ну, да тебе не обязательно знать о том, как. Я был рад, что ты этого не видел. Я спросил, не хочет ли он передать тебе что-то на память о себе. Но он сказал, что и так уже оставил тебе что-то. Мне он отдал те стихи, которые писал в камере — это ему, как ни странно, позволили. Я не знаю, захочешь ли ты их почитать? Они довольно странные... ничего близкого с его проповедями. Ребяческие, весёлые стишки, никакой морали. Дети такие песенки на улицах распевают.
— Нет... спасибо, Ксае, не надо. Не уверен, что я смогу их прочитать, — ответил Миреле, проглотив ком в горле и улыбнувшись.
Он уже развернулся было обратно к воротам, как вдруг вспомнил что-то.
— Ксае! — воскликнул он. — А моя кукла?..
По спокойному до безмятежности лицу Ксае пробежала тень — как будто лёгкое облако всё-таки набежало на солнце.
— Миреле... я отдал её ему. Твоя кукла сгорела вместе с ним. — Он помолчал. — Прости, конечно. Я понял, что она была дорога тебе, но.... Не знаю, правильно ли я поступил.
— Что ты, о чём ты говоришь! Какие здесь могут быть сомнения? — перебил его Миреле, хотя из глаз его сами собой хлынули слёзы. — Разве кукла может быть важнее человека?! Конечно, ты поступил правильно. Лучше и придумать было невозможно. Великая Богиня, спасибо тебе за это, Ксае! Я не знаю, сумею ли я когда-нибудь хоть как-то тебя отблагодарить за то, что ты сделал. Мне жизни не хватит для того, чтобы расплатиться. Милосердный, какое большое счастье! Как я счастлив сейчас, ты и не представляешь...
Ксае посмотрел на него с сомнением.
— Разве плачут так, как ты сейчас, когда испытывают счастье? — проронил он.
— Именно так и плачут, — подтвердил Миреле, вытирая слёзы.
Попрощавшись с Ксае, он отправился обратно в павильон, чувствуя во всём теле непривычную лёгкость — не только из-за того, что он ослабел за время болезни. Вот и ещё одна часть жизни — быть может, самая важная — осталась позади...
Но хотя на душе было легко, сердце всё-таки изнывало от боли.
На полпути его встретил Канэ, проснувшийся к полудню и обнаруживший отсутствие "учителя". Он ругался безобразно, грозил Миреле страшными последствиями этой незапланированной прогулки, кричал, что заставит его через каждые полчаса выпивать по стакану горькой травяной настойки — словом, вёл себя невероятно неприлично и демонстрировал, что окончательно возомнил себя самым главным.
Миреле стерпел и на этот раз, зная, что мальчику осталось не так уж долго наслаждаться своей тиранической властью.
А сейчас ему и вправду было приятно позволить позаботиться о себе и рухнуть, как в полусне, в тёплую постель, нагретую горячими камнями — в тот самый кокон, который Канэ соорудил для него из мешанины одеял, подушек и шёлковых одеяний.
В комнате было невероятно светло — казалось, что все стены вдруг обратились в окна, гигантские окна до потолка, распахнутые настежь. И в эти окна со всех сторон вливалось солнце...
Миреле ещё успел подумать, что наверняка увидит Энсаро, проваливаясь в сон.
Но предчувствие обмануло его — или, может быть, он не запомнил ничего из увиденного.
Ни Энсаро, ни Хаалиа так и не приснились ему ни разу за всё время болезни.
И лишь в самом конце зимы, за несколько дней до начала празднований Нового Года, Миреле увидел сон, который столь сильно походил на реальность, что, может быть, был и не совсем сном.
Дощатые мостки под его ногами, покрытые инеем и серебристой наледью, опасно закачались и заскрипели. Однако опасности упасть и утонуть не было: всё то, что прежде было водной гладью, окружавшей павильон Хаалиа, также замёрзло и было покрыто снегом. Только у самого дома, возле поддерживавших веранду свай, образовалось свободное ото льда пространство: вода там была чистейшего синего цвета, такого яркого, что становилось больно глазам. С толстой корки льда, окружавшей оттаявший пятачок, постоянно лилась вода, тоненькими прозрачными струйками, так что казалось — это слёзы. Их тихое журчание было единственным звуком, который нарушал тишину, царившую вокруг.
Миреле вошёл в дом, в котором ему не удалось побывать в прошлый раз. Он надеялся — увидит хоть что-то, что напомнит о нём. Одежду, обстановку, кукол, книги, музыкальные инструменты, украшения, безделушки, цветы, дневники, стихи... Узнает о том, как он жил, чем занимался в свободное время, чем окружал себя, в какие игры предпочитал играть, что доставляло ему радость, а что — грусть.
Но вокруг царила такая совершенная пустота, что это вызывало дрожь. Ни мебели, ни ковров, ни даже занавесок — одни только голые стены и окна, за которыми расстилался сверкающий ледяной пейзаж, хрустально-чистый и белоснежный.
Лишь в одной из комнат на полу лежала какая-то вещица, прикрытая шёлковым зелёным покрывалом, увидев которую, Миреле замер. Подумалось: это то, что было для него важнее всего, раз уж осталось здесь и после того, как вынесли все остальные вещи. То, что помогало коротать бесконечные дни в этом месте, где солнце никогда не заходит.
Он наклонился над ней, дрожа, и долго не мог решиться протянуть руку.
Наконец, глубоко вздохнул и откинул шёлковый платок, на миг прильнувший к его руке, как будто бы это было живое существо, искавшее ласки. Под ним оказалось обычное зеркало.
Почему-то увидеть его было больно.
Миреле не стал в него глядеться, хотя на миг испытал такое искушение. Вместо этого он выбрался из павильона и, встав на колени, склонился над проталиной. Сверкающе синяя вода не стояла на месте, а беспрерывно текла, и вместе с ней, казалось, утекало куда-то отражение Миреле. Он опустил руку в воду, чтобы избавиться от этого ощущения.
Пальцы пронзила боль — вода была обжигающе ледяной.
Тем не менее, рыбы, жившие в ней, судя по всему, чувствовали себя хорошо. Они начали стекаться к руке Миреле со всех сторон — золотисто-оранжевые и серебристые, как лунный свет. Они тыкались слепыми мордочками в его ладонь, но на этот раз не в поисках корма — он это знал — а в поисках хозяина.
— Он больше здесь не живёт, — сказал он им.
Рыбы покружили вокруг его руки ещё немного, а потом начали медленно уплывать обратно, похожие на брошенные в воду и подхваченные течением фигурки из тончайшего, расписанного красками стекла.
— Он ушёл и унёс с собой все свои вещи, — продолжил Миреле разговор уже сам с собой. — А также, кажется, половину моей души. Где бы вы ни были, знайте, что без вас здесь никогда уже не будет ни такой радости, ни таких слёз, как прежде. И даже несмотря на то, что я теперь окружён друзьями, моё сердце ещё никогда не знало такой тоски и такого одиночества.
Он наклонился над водой ещё сильнее, а потом, задержав дыхание, полностью погрузил в неё лицо и больше не поднял головы. Он ожидал, что начнет задыхаться, но почему-то этого не произошло — он глотал ледяную воду, и на вкус она была терпко-сладкой, как напиток, который Хаалиа варил по своему рецепту... и аромат у неё был, как у дерева абагаман, пораненная ветвь которого истекает соком, как кровью.
Когда Миреле проснулся, этот аромат всё ещё наполнял комнату.
Он поднялся с постели и, подойдя к столу, увидел, что веточка, поставленная в вазу, в которой он аккуратно менял воду каждый день, за одну ночь пустила корни. Ещё вчера она была такой же, как всегда — Миреле уже начинал сомневаться, что из его затеи что-то выйдет — а теперь в воде распушились длинные белые нити, похожие на клубок размотавшейся белоснежной пряжи.
Солнце за окном светило очень ярко и как-то по-особенному.
Миреле распахнул окно настежь и понял, в чём дело: запоздавшая весна наконец-то вступила в свои права. Всё вокруг текло, сверкало, капало, пело и свиристело. Тёплый ветер, прилетевший откуда-то с юга, где давно уже цвели луга, мягко овевал лицо.
Миреле постоял немного у окна, глядя в сад, затопленный весенним половодьем, а потом подошёл к Канэ, который устроил себе лежанку в одном из углов комнаты, попросту навалив в нём ворох подушек и кое-как устроившись между ними. Вместо одеяла он использовал халат Миреле и категорически отказывался от нормального покрывала.
Спал он обычно беспробудно, но в этот раз почему-то услышал тихие шаги и широко распахнул глаза.
Спросонья они казались совсем светлыми, как слабый настой лавандовой воды, который опрыскивали постель, чтобы снились хорошие сны. Миреле подумалось: кто выбирал ему этот образ? Ведь он был таким и много лет назад, ещё будучи совсем ребёнком. Или он сам? С раннего детства знал, кем хочет стать? Это также отличало их друг от друга...
Он не сомневался, что Канэ расскажет ему всё, если он попросит, но пока что не торопился с этим.
Наклонившись, он осторожно отвёл со лба светлую прядь.
Жест немудрёной ласки заставил Канэ вздрогнуть, однако он не пошевелился и даже не моргнул, только лицо его как-то страдальчески искривилось, а глаза распахнулись ещё сильнее — как будто он видел то, что давно мечтал увидеть, и не мог поверить в это.
Рука его сама собой потянулась к Миреле, однако замерла в воздухе — словно Канэ боялся дотронуться до прекрасного видения, зная, что даже от лёгкого прикосновения оно развеется в дым.
В следующее мгновение мальчишка подскочил на своих подушках с возмущённым воплем.
— Учитель! Вы распахнули окно! Вы спятили! Вы совсем рехнулись! Вам нельзя! Вы ещё болеете! Вы снова простудитесь, что я тогда делать буду?!
— Весна же, — заметил Миреле успокаивающе, усаживаясь на пол. — Разве не чувствуешь, как тепло?
Но Канэ продолжал ругаться и успокоился только тогда, когда подскочил к окну и после нехитрых манипуляций, от которых вся рама затряслась и задребезжала, как при землетрясении — Миреле подумал, что всё-таки его комната слишком мала, чтобы вместить в себя такой бешеный поток энергии — захлопнул окно обратно, попутно изодрав в нескольких местах и без того прохудившуюся занавеску и поломав ветку небольшого мандаринового деревца, росшего в горшке.
— И откуда ты только взялся такой на мою голову? — покачал головой Миреле, обозревая причинённые разрушения.
— Я — это ваша судьба, — уверенно заявил Канэ.
Как будто и не он несколько минут назад боялся дотронуться до "прекрасного видения".
— Вот что, судьба моя. Переходи-ка ты в другую комнату, будем стараться устаканить и упорядочить твой образ жизни, — твёрдо заявил Миреле, поднимаясь на ноги. — Что самое важное для будущего актёра? Если ты считаешь, что талант, так это неправда. Самое главное — это ежедневные усилия. Так что — подъём строго по расписанию, ложиться тоже нужно в одно и то же время, репетиции — каждый день. И сходи, пожалуйста, разузнай, что там с нашим завтраком, который так до сих пор и не принесли.
Канэ стоял и хлопал глазами, очевидно, не ожидавший такого резкого поворота в отношениях.
— Что же касается меня, так я уже вполне выздоровел, — сказал Миреле, подводя этими словами итог и под разговором, и под долгими зимними месяцами, проведёнными под командованием мальчишки.
Он подошёл к дверям и распахнул их, а потом вручил Канэ верхнюю накидку и собственные сапоги из непромокаемой ткани — что-то подсказывало ему, что мальчишка, с такой тщательностью опекавший учителя, в отношении самого себя отличался небрежностью и легкомысленностью и отправился бы по весеннему половодью в домашних тряпичных туфлях.
— Вперёд, — кивнул он головой в сторону сада.
Ветер врывался в распахнутые двери и доносил щебетание птиц — те как будто с ума сошли от долгого ожидания весны и теперь пели беспрерывно, во много голосов, в каждом уголке сада.
В чистом небе носились ласточки.
* * *
Лето пришло через три месяца, не жаркое и не холодное, не засушливое и не дождливое — тёплое, солнечное, напоённое ароматами цветущих деревьев.
Миреле знал, что это именно то, что нужно, для того, чтобы остальные актёры — и он сам в том числе — смогли справиться с постигшей их утратой. Первое время казалось, что всё пошло наперекосяк: никто не хотел ничего делать, разбивались отношения с покровительницами, происходили попытки самоубийства, спектакли во время новогодних празднований были отыграны из рук вон плохо. Впрочем, как утверждали слухи, Светлейшая Госпожа также не могла прийти в себя после потери фаворита, как и многие из придворных дам, так что внимания на манрёсю обращали мало, и наказание обошло их стороной.
Алайя вспомнил былое и, получив повод реализовать свои тиранические наклонности, ввёл в квартале строжайшие правила: все запасы курительных принадлежностей и увеселительных напитков были изъяты, пропуски репетиций даже по уважительным причинам карались жестоким наказанием, денег на руки, равно как и разрешения покидать квартал хоть ненадолго, не получал никто. Миреле старался помогать ему по-своему, противоположным образом. Взяв на себя грех выкопать из земли остатки мёртвого дерева абагаман и сжечь их, он посадил пустившую корни веточку в совершенно другом месте, возле озера, и старался ненавязчиво приводить соседей туда почаще, разговаривать с ними, веселить.
Кто-то из актёров относился к нему очень плохо за то, что он лишил их главного воспоминания, связанного с Хаалиа, другие покорно позволяли утешать себя.
Канэ, большую часть времени проживший обособленно от соседей, не участвовавший в их жизни и не понимавший, какое место в их сердцах занимал Хаалиа, однажды позволил себе кощунственное замечание.
— Я вообще не понимаю, чего вы все так носитесь с памятью этого фаворита, — проворчал он недовольно. — Ну умер он и умер. Мало ли кто умирает. Особенно если ещё и с собой покончил. Таких вообще жалеть не надо. Это же его собственное решение было.
— А если бы это я всё-таки наложил на себя руки, как ты боялся, ты бы точно так же говорил? — поинтересовался Миреле.
Канэ отвёл взгляд в сторону.
— Я просто не понимаю, разве в нём было нечто заслуживающее такого всеобщего поклонения? — наконец, пробурчал он, не желая смириться со своим поражением. — И вашего тоже... Разве он был достоин? По-настоящему, как... как Светлейшая Госпожа или Великая Богиня, например.
Религии он придерживался официальной — верил не истово, но ровно, и здесь, опять-таки, вероятно, сказалась обособленная жизнь. Или, может быть, это было влияние того человека, который воспитывал Канэ в детстве — время от времени даже среди неверующих, в большинстве своём, актёров, попадались действительно религиозные люди. Миреле и не думал о том, чтобы обратить его в собственную веру — наоборот, снял с груди кулон со знаком Милосердного и спрятал подальше, чтобы Канэ ненароком не увидел его и не догадался.
— Достоин или недостоин, разве тебе решать? Такие вещи может решать только...
— Да знаю я, знаю, только Великая Богиня, — перебил его Канэ, нахохлившись.
— ...только тот, кто любит, — закончил Миреле.
— Ха! Да тогда же всё ясно будет! Разумеется, тот, кто любит, отыщет в своём возлюбленном миллион достоинств! Тогда, получится, что каждый человек хорош, каким бы плохим он не был в действительности...
— А ты уверен, что это не в самом деле так?
На этом спор был закончен — было видно, что Канэ хочется что-то возразить, но он так и не придумал, что.
Один раз в квартале снова появилась Вторая Принцесса. Миреле вызвали к ней, и он подумал, что дело в спектакле, который она желала увидеть на сцене и так и не увидела. Вероятно, подобное пренебрежение высочайшей милостью могло стоить ему жизни — а могло и не стоить, всё зависело от того, в каком настроении будет госпожа.
Он явился, готовый к худшему.
Она ждала его в павильоне, предназначенном для свиданий актёров с высоча йшими лицами — здесь и следа не было той легкомысленной роскоши, которой любили окружать себя актёры. Комната напоминала покои художницы Мереи: тяжёлые занавеси пурпурного цвета, полностью скрывавшие окна и сад, большие напольные вазы с крупными цветами в них, немного мебели, но та, которая есть, стоит баснословных денег — дорогие породы дерева, позолота, лак.
Вторая Принцесса также выглядела иначе, чем в тот день, когда увидела погибшее дерево абагаман. Чёрное платье — неужели в знак траура? — было наглухо застёгнуто, губы плотно сжаты, волосы, убранные в сложную причёску, лились из-под короны волнами, напоминающими тугие кольца золотой цепи.
— Так это ты, как говорят, позволил себе притронуться к священному дереву абагаман и даже выкорчевать его из земли? — промолвила она как будто нехотя. — Чтобы ты не питал иллюзий относительно того гадюшника, в котором живёшь — некто из твоих собратьев составил на тебя донос, прекрасно зная, что это преступление карается жестоким наказанием, вплоть до смертной казни.
Сквозь довольно ровный голос, хоть и выдававший, что она не в духе, однако всё-таки спокойный, пробилось сдерживаемое презрение.
Миреле подумалось: неужели жизнь во дворце намного лучше, и интриг там гораздо меньше? Судя по той истории, что случилась однажды с Ленардо, Андрене и их покровительницами...
Впрочем, быть может, принцесса и собственное окружение презирала точно так же.
Миреле не верил, что она будет чересчур уж сердиться на него за нарушение традиций, и поклонился.
— Дерево было мертво, госпожа. Живому человеку трудно видеть мёртвое.
— Оно напоминало о том, кто посадил его.
— Воспоминания лучше хранить глубоко внутри себя, госпожа. И не бередить раны, слишком часто бросая взгляд на то, что может ненадолго воскресить дорогой сердцу облик. Так будет меньше боли.
Створки веера захлопнулись с резким звуком.
— Ты всерьёз так полагаешь?! Что это умерит боль?! — вскричала принцесса в гневе, поднявшись на ноги, и Миреле невольно отступил на шаг. — Тогда уж проще сразу выпить средство забвения и не мучиться!
Миреле решил пойти на дерзость.
— Средство забвения — это не выход, — сказал он тихо. — Если вы выпьете его, то всё равно будете мучиться, просто не зная, от чего. И лишь тогда, когда воспоминания вернутся, и вы поймёте, что страдаете от разлуки с тем, кого по-настоящему любите, тогда... нет, боль не уйдёт, но вы найдёте в себе силы, чтобы смириться с ней. И ждать новой встречи.
Он опустил глаза и замер в смиренном поклоне.
Такие слова определённо могли стоить ему жизни, это он прекрасно понимал. Несколько минут он со страхом ждал приказания схватить его и бросить туда, откуда возврата уже не будет, однако ничего не происходило, и он решился поднять голову.
Принцесса вновь сидела на диване, подперев подбородок согнутой в локте рукой, и изучала его пристальным, внимательным взглядом.
— Где-то я тебя уже видела, — проговорила она задумчиво. — Твоё лицо мне знакомо, хотя у тебя не то чтобы запоминающиеся черты.
Миреле понял, что она и думать забыла про спектакль.
Он прикоснулся к шраму на своей брови — тому следу, который остался ему в напоминание о первой любви и первой ненависти. О тех двоих, кто был теперь его друзьями — быть может, самыми близкими.
— Возможно, вам просто бросилось в глаза это небольшое увечье, — предположил он. — И вы запомнили меня.
— Возможно, — согласилась принцесса, пожав плечами. И указала сложенным веером на двери. — Иди.
Возле выхода из павильона Миреле поймал Ихиссе.
— Надеюсь, ты использовал свой шанс? — спросил он негромко, схватив его за локоть.
Миреле посмотрел на него растерянно.
— Шанс на что?
— Как это на что?! Ты что, не понимаешь, что не можешь упускать подобное знакомство?! Вторая Принцесса выделила тебя, она готова была поддерживать тебя, ничего не требуя взамен, просто потому, что ты делаешь что-то, не похожее на остальных. Миреле, Миреле! — Ихиссе схватился за голову. — Мы все знаем, что ты сжёг свои рукописи из-за... некоей личной трагедии. И в состоянии понять; вряд ли есть кто-то здесь, кто не страдал бы когда-то из-за несчастной любви. Но ты должен был объяснить это принцессе! Должен был пообещать ей новую пьесу, в конце концов! Не позволяй ей о тебе забыть, ведь Хаалиа больше нет, кто ещё ей о тебе напомнит?
Но Миреле только покачал головой.
— Нет, Ихиссе, нет. Не будет больше никаких спектаклей. Никаких пьес. С этим всё кончено.
— Как это нет?! Ты что, всерьёз собрался бросить всё из-за человека, которому нет до тебя никакого дела?! Подумай сам, он ведь даже ни разу не навестил тебя, пока ты был так сильно болен, хотя это вряд ли могло оставаться для него секретом. И они все такие! Хоть мы здесь и ругаемся, и плюёмся друг в друга ядом, как склочные змеи, а всё-таки понять актёра может только другой актёр. Любовь с покровителем... да просто с любым обычным человеком, который знать не знает о тех муках, которые нам доводится испытывать — это самое глупое дело, поверь мне. Они способны лишь со стороны восхищаться нашим искусством, одновременно рассуждая о том, сколь мы низкие, грязные и падшие создания. Неверующие, предающиеся противоестественной любви, не выполняющие главное предназначение человека — завести семью и продолжить свой род. Кому какое дело до наших танцев, которые исчезают в воздухе, подобно взмаху крыльев? До тех чувств, которые мы вызываем в людях? До наших сказок, которые мы придумываем, страдая от тоски по родному дому, в котором никто не будет осуждать нас и смотреть с презрением? До нашей красоты, которую мы зачастую столь остро чувствуем в таких мелочах, которые не стоят для обычного человека и пары медных монет? Ведь у большинства из нас нет детей — а это главное, что определяет ценность человека! — Ихиссе ядовито усмехнулся.
Миреле молча обнял его — с такой силой, на которую только был способен.
— Дело не в том человеке, — сказал он позже. — Я просто... уничтожил что-то в себе самом. Что теперь поделаешь.
Вечером, вернувшись в свой павильон, он вспомнил этот разговор и думал о нём.
Он лежал на спине на застеленной постели, сжимая в руках так ни разу и не одетый халат с бабочками. Пальцы его бездумно скользили по шёлковой ткани, теребили золотое шитьё, ярко-алую бахрому, украшающую рукава. Мягкий вечерний свет вливался в окно, как медовый горько-сладкий напиток — в серебряную чашу.
"Сколько времени я сопротивлялся искушению подсмотреть в мою записку, — думал Миреле. — А в итоге всё-таки проиграл, именно выполнив условия игры... Господин Маньюсарья, вы — чересчур хитрый и потому непобедимый для меня противник. Но однажды вы сказали правду, зная, что я всё равно пропущу её мимо ушей. Вы сказали, что я попадусь в вашу ловушку и уничтожу самое дорогое для меня. И именно это и произошло. А записка... записка была лишь декорацией, отвлекающей внимание, и у меня больше нет ни малейшего интереса к тому, что там написано. Но что сделано, то сделано. Теперь уже не вернуть".
Он поднялся с постели, бережно свернул одеяние и положил его в самый дальний ящик — чтобы никогда уже больше не доставать его оттуда.
С тех пор Миреле не произносил больше тех слов, которые сказал Ихиссе, хотя был ещё один человек, который беспрестанно требовал от него новую пьесу — это был Канэ.
— Вы должны написать её для меня, — упрашивал он. — Я буду исполнять только те роли, которые вы для меня придумаете. Я не хочу никаких других. Мне нужны ваши. Я вообще тогда не буду актёром, если вы не согласитесь!
— Нет, нет, нет! — отмахивался Миреле. — И не проси! Раньше ты прекрасно репетировал и без моей пьесы. Значит, сможешь и дальше.
Этот вопрос составлял один из главных предметов их многочисленных споров.
Вторым было обращение "учитель", против которого Миреле очень протестовал.
— Какой я тебе учитель? — кривился он. — Чему я могу научить вообще? Я сам ничего не умею.
Канэ задыхался от праведного гнева.
— Это неправда! Я с детства мечтал быть похожим на вас! Вы лучше всех!
— Я тебя умоляю, — упорствовал Миреле. — Подумай сам. Что я в жизни сделал? Пьесу единственную написал за десять лет, да и ту не закончил. Да и ту сжёг. И хорошо, что сжёг. Потому что, если судить по совести, разве можно было бы поставить такой толстенный роман на сцене? Вторая Принцесса, как это говорят... революционна по своей натуре. Она не знаток театрального искусства. Она увидела что-то новое, и это заслонило для неё всё остальное. А я и рад был поддаться. Но теперь, когда я гляжу на всё незамутнённым взором, то совершенно определённо понимаю, что никакого спектакля бы из моего романа не получилось. А актёр я, что ли, хороший? Только самого себя и умею играть. Куклы, разве что... да и то под вопросом. Так что не создавай себе кумира, Канэ. По крайней мере, из меня. Я этого совершенно определённо не стою.
И он трепал юношу по волосам.
Тот вырывался, красный от гнева и злой, как демон.
— Вы не кумир, а идеал! — яростно кричал он. — Не смейте принижать при мне собственное достоинство! Я вам этого не позволю! Не позволю судить о себе так низко! Никто в квартале вам и в подмётки не годится, и я ещё заставлю всех это признать! Я вас прославлю, учитель, хотите вы этого или нет!
— Пожалей меня, Милосердный, — бормотал Миреле, незаметно проводя по лицу рукой. И добавлял громче: — Твоими бы устами, Канэ, да лить мёд в уши принцев и принцесс. Даже я в твоём возрасте, по-моему, не был таким.
— Каждую мою роль я буду посвящать только вам... — стоял на своём Канэ, вдохновляясь собственными пылкими речами всё больше и больше. — Чтобы все знали, у кого я учился, и кому я обязан всем! Я составлю речь...
— "Все" будут безмерно благодарны тебе за длинное пафосное вступление к пьесе, в которой ты будешь прославлять никому не известного Миреле, — насмешливо кивал тот. — Таким способом, дорогой мой, ты добьёшься того, что эти самые все возненавидят меня так, что однажды придут, чтобы уже вздёрнуть меня на первом попавшемся дереве и покончить с этим раз и навсегда. И, что самое прискорбное, я не смогу с ними не согласиться. Обо мне-то подумай, Канэ. Каково это будет? Мне придётся жалеть своих убийц и соглашаться с тем, что моя смерть — единственный выход. Не очень-то приятно.
— Вы опять надо мной смеётесь, — обижался Канэ. — Вы вообще не воспринимаете меня всерьёз.
— Почему же, я считаю, что ты действительно очень талантливый актёр, у которого большое будущее, — спокойно возражал Миреле. — И, по-моему, я тебе это уже однажды доказал, когда предложил главную роль в своём спектакле. Но радостно соглашаться с твоим превознесением моего достославного имени — это уж нет, увольте. Я не настолько ослеплён собственным величием.
На некоторое время Канэ затихал, но хватало его обычно ненадолго.
— Учитель, когда вы напишете для меня новую роль? — начинал он опять, как будто и не было всех прежних споров.
В один из дней Миреле не выдержал и буквально взашей вытолкал мальчишку из комнаты.
— Репетируй иди! — рявкнул он в ответ на возмущённые вопли. — Ты же требуешь, чтобы я согласился с тем, что я — твой учитель. Ну хорошо. Я твой учитель и приказываю тебе: чтобы духу твоего тут не было до поздней ночи! Погода стоит прекрасная, тепло и солнечно. Иди и репетируй до самого заката, ясно тебе?
За дверьми послышались невнятные звуки, напоминающие сдавленное рычание пса, которого хозяин поутру выкинул из своей постели.
Однако уже через некоторое время Миреле увидел Канэ в широко распахнутом окне. Тот прошествовал мимо павильона, гордо вздёрнув подбородок, с видом оскорблённого достоинства, или, хуже того, любовника, которого ни за что ни про что отвергла дама сердца. Всё-таки, гордости и страсти было в мальчишке предостаточно, но Миреле знал, что это только пойдёт ему на пользу — он сумеет претворить это не в погоню за мелочными удовольствиями, а в ту силу, которая ослепит и оглушит всех вокруг.
Канэ снаружи всё ещё строил из себя обиженного, однако, проходя мимо окна, чуть замедлил шаг.
Миреле принялся невозмутимо расставлять в вазы свежесрезанные цветы. Иногда, когда из Канэ чересчур уж хлестала энергия, и совладать с ним никак не получалось, Миреле отправлял его работать в саду. Это приносило двойную пользу: во-первых, сам Миреле успевал отдохнуть от своего не в меру пылкого ученика, а, во-вторых, заброшенный и заросший сорняками садик постепенно превратился в облагороженное место, достойное взглядов какой-нибудь принцессы. Возле дома появилось несколько ухоженных клумб, которые Миреле собственноручно засадил цветами. Теперь, с приходом лета, под его окном пышно расцвели пионы, тюльпаны и ирисы; возле дома также распустилась сирень, и каждое утро в распахнутое окно вливался их аромат, от которого кружилась голова.
— Ты, кажется, репетировать идти собирался, — напомнил Миреле, не отрывая взгляда от гладиолуса в своей руке. — Или, может быть, протыкать булавками соломенную куклу, изображающую меня, этого уж я не знаю. Но в любом случае, стоять и любоваться, как я укорачиваю ножки у цветов и обрываю им нижние листья — это довольно бессмысленное занятие, и пользы оно не принесёт ни тебе, ни мне.
Он отвернулся, чтобы поставить гладиолус в вазу, но лёгкий шелест занавески — прежняя кружевная была отложена в дальний ящик, и её место заняла новая, однотонная, светло-сиреневая с узором из переплетающихся ирисов по краю — подсказал Миреле, что кто-то приблизился к окну с другой стороны.
В самом деле, когда он повернулся, то увидел Канэ, одарившего его широкой и наглой ухмылкой и положившего локти на подоконник.
— Вот вы уже согласились, что вы — мой учитель, — ехидно заметил он. — И пьесу для меня тоже напишете!
Миреле молча взял в руки вазу из-под увядших цветов, до сих пор наполненную зеленоватой, дурно пахнущей водой и, подойдя к окну, с невозмутимым выражением лица поднял её над головой Канэ.
Мальчишка взвизгнул и бросился прочь.
— ...да ещё и не одну-у-у-у... — донёс ветер до Миреле.
Тот только покачал головой и вернулся к цветам.
Дни проходили один за другим — наполненные одновременно печалью и безмятежным счастьем, похожие и непохожие друг на друга, радостные, болезненно-тоскливые, как перекрикивание чаек над водой в прозрачный вечер. Праздники, посвящённые солнцестоянию, остались позади, лето перевалило за середину.
Потом наступил настоящий зной: все в квартале изнемогали, прикрываясь от солнца тяжёлыми зонтами, а Канэ и Миреле, привыкшие бодрствовать в дневное время суток — особенно. Спасение можно было найти только возле воды, и они вдвоём часто уходили к озеру — сидели на скользком глинистом берегу, разостлав под собой покрывало. Над водой качались серебристо-зелёные листья плакучей ивы; ветра почти не было, но деревья и травы откликались шелестом на каждый слабый его порыв, как будто шептали что-то нежное — может быть, мольбу о новом объятии, которое приносило облегчение от изнуряющей жары.
Над почти неподвижной зелёной гладью носились стрекозы с прозрачными крыльями — Канэ глядел на них так, что становилось понятно: больше всего на свете ему хочется за ними погоняться, как в детстве, а потом с хохотом и визгом броситься в озеро, вздымая тучи брызг. И ещё и затащить в воду Миреле.
Однако он держался: очевидно, не хотел показаться ему совсем уж ребёнком.
Глядя с тоской на воду, он бродил неприкаянно по берегу, теребил венчики цветов, срывал с ветвей можжевельника иголки и, от нечего делать, жевал их — усидеть долго на одном месте, даже рядом с Миреле, было для него решительно невозможно.
Иногда тот всё-таки заставлял его репетировать.
Канэ отнекивался, упорствовал, повторял, что будет исполнять только те роли, которые придумает для него Миреле, однако через некоторое время сдавался — самым главным было преодолеть те первые мгновения, когда он впадал в особенно яростное сопротивление. После этого "переупрямить" его становилось гораздо легче.
Он брал в руки одну из книг, которые захватывал с собой Миреле, открывал на первом попавшемся диалоге и начинал читать.
Поначалу в его голосе ещё слышались раздражение и недовольство, однако довольно быстро он увлекался и забывал обо всём на свете. Тогда над водой нёсся его голос — чистый, звонкий и страстный, похожий на пронзительный птичий крик, на лебединую песню, которая поётся за миг до гибели.
Миреле, лежавший на покрывале, вздрагивал в такие моменты и закрывал глаза. Ему чудилось, будто он стоит под водопадом, обрушивающимся вниз с неописуемой высоты с такой мощью, на которую способны только стихии в первозданном виде. Вода разбивалась о камни, разлетаясь во все стороны тысячью хрустальных брызг, и в каждой капле её ослепительно сияло солнце, как частица неугасимого, вечного огня.
"Великая Богиня, Милосердный! — думал Миреле, дрожа. — Как он талантлив! Какой невообразимый, неописуемый, невероятный дар. И слишком тяжёлый для того, чтобы его могли удержать руки человеческого существа. Не знаю, понимает ли он, как трудно ему придётся, даже если все несчастья этого мира обойдут его стороной... Я обязан помочь ему продержаться, не сломаться под этой тяжестью, не оглохнуть от грома голосов из другого мира, не сгореть от собственного огня. Может, и хорошо, что я растерял все собственные способности, ведь в них не было и половины от того, чем обладает он. Может быть, моё настоящее предназначение в том, чтобы позволить говорить ему".
В один из таких моментов Канэ вдруг оборвал монолог, который исполнял, на полуслове — как будто птицу, певшую свою песню в небесах, пронзили стрелой, и она камнем полетела вниз.
Миреле быстро открыл глаза.
— Что случилось? — спросил он чуть удивлённо. — Продолжай.
Канэ, рухнувший на колени рядом с ним, смотрел на него с таким видом, словно увидел призрака. Глаза его были расширены, руки чуть подрагивали.
— Да что произошло? — продолжил допытываться Миреле, уже начиная беспокоиться.
Он приподнялся на локте, пытаясь дотянуться до пальцев юноши, однако тот отдёрнул руку, как если бы её обожгло крапивой.
— Вы... вы плакали, — наконец, сумел выговорить Канэ, бледный от потрясения.
Миреле поднёс руку к глазам и, в самом деле, обнаружил на щеках ещё не до конца высохшие следы слёз.
— Ну... ты читал в этот раз очень хорошо, — улыбнулся он. — Считай это своеобразным комплиментом.
Но Канэ никак не мог успокоиться.
— Вы... вы не понимаете, — говорил он, как задыхался. — Вы считаете, что это я талантлив, но... что во мне было до того, как я увидел вас, ещё совсем ребёнком? Ничего. И это... то, что я делаю... я всего лишь пытаюсь сказать всему миру о том, как я... Вот поэтому я и говорю, что хочу прославить вас как своего учителя.
— Опять ты за своё, — нахмурился Миреле, который понимал гораздо больше, чем показывал, однако боялся слов, которых не следовало произносить.
— Как вы так можете!.. — в голосе юноши была детская, звенящая обида. — Я вам душу пытаюсь открыть, а вы!..
"Я ведь знаю, как это больно. Милосердный, кому, как не мне, знать это! — думал Миреле, усилием воли сохраняя на лице маску участливого спокойствия. — Но по-другому нельзя. Я тебе не позволю растратить свой талант на чувства ко мне, а потом лишиться его, когда поймёшь, что мне нечем тебе ответить".
Всё-таки он нашёл руку Канэ и до боли стиснул чужие пальцы.
— Теперь видишь, что я отнюдь не совершенен? — спросил он, как мог, равнодушно. — У меня не так много достоинств, как тебе бы хотелось думать, и, в частности, понимание чужой души не входит в их число. Мне просто нравится твоя игра, и если уж тебе так хочется выразить свою благодарность, то стань хорошим актёром, я это оценю. Поэтому прикладывай все свои силы, и упаси тебя Богиня обращать чрезмерное внимание на зрителей. Как ты сделал сейчас, прервав монолог из-за того, что увидел мои слёзы. Это чудовищно непрофессионально.
— Да вы вообще ничего не понимаете, — со злостью выдохнул Канэ, выдернув у него руку.
— Не понимаю и понять не смогу, — согласился Миреле. — Что и пытаюсь тебе растолковать.
Впрочем, уже к вечеру Канэ немного отошёл, и они продолжили общаться, как прежде: препираться из-за пьес и репетиций, насмешничать — это был Миреле, обижаться — а это Канэ, но в целом оставаясь хорошими друзьями, невзирая на разницу в возрасте.
В середине Второго Месяца Огня жара пошла на убыль. Прежняя солнечная прохлада возле озера сменилась тенью, вода у берега подёрнулась светло-зелёной ряской, среди которой то тут, то там, вспыхивали жёлтыми звёздочками кувшинки.
Первое дыхание осени пролетело по саду, коснувшись яркими красками листьев некоторых из деревьев.
В один из дней Миреле и Канэ, пообедав, не отправились, как обычно, на прогулку — остались, вместо этого, дома возле широко распахнутого в сад окна. Рядом с павильоном росло дерево ситайя, похожее на каштан, однако намного меньше и обладавшее удивительной разноцветной кроной — разлапистые листья его, зелёные, жёлтые, оранжевые и коричневатые, необычным опахалом покачивались прямо над головой Миреле, сидевшего у окна.
Они играли с Канэ в карточную игру "Четыре сезона", и Канэ начинал проигрывать. Проигрывать ему не нравилось — даже любимому учителю, и, чувствуя, что дело оборачивается не в его пользу, он начинал юлить, вертеться и выдумывать предлог для того, чтобы закончить игру раньше, чем его поражение станет окончательно ясно.
— Учитель, а давайте я лучше прорепетирую! Скучно мне в настольные игры играть, надое-е-ело... И потом, вы же сами говорили, что надо заниматься делом!
Миреле только глаза закатил в ответ на эти неумелые ухищрения.
А Канэ уже вскочил с места и, схватив с полки одну из книг, принялся её листать.
— Я прочитаю вам монолог влюблённого безумца!.. — объявил он и залился взбудораженным, счастливым смехом.
Миреле на мгновение похолодел. А потом поднялся на ноги и решительно забрал книгу из рук мальчишки.
— Нет уж, давай что-нибудь другое, — покачал головой он. — Влюблённый безумец — это слишком просто. Учись играть другие роли.
Канэ посмотрел на него разочарованно и снова бухнулся на высокий стул с резной деревянной спинкой — играя в игру, они предпочитали сидеть не на полу, на подушках, а у окна, так что получалось, что они почти что в саду, на свежем воздухе.
— Тогда давайте новую партию... — предложил он обречённо.
Миреле пожалел самолюбие мальчишки и не стал напоминать о том, что старая сыграна ещё не до конца. Он перетасовал колоду и снова начал раскладывать карты, изображавшие весенние, летние, осенние и зимние пейзажи. Одна из них, изображавшая чёрные силуэты обнажённых деревьев на фоне беззвёздного неба, замерла у него в руках.
Каждая из карт имела собственное наименование; эта называлась "Самая длинная ночь в году"...
Шёлковая занавеска, закрывавшая в летнее время дверной проём, зашевелилась. А вот шаги человека были очень тихими, и если бы не этот лёгкий шелест, то он, остановившийся на пороге, остался бы, пожалуй, незамеченным.
Миреле кинул в его сторону один-единственный взгляд из-под ресниц, и хотя внутри у него что-то дрогнуло, выражение лица не изменилось. Он не стал приветствовать гостя, тем более что и тот молчал.
Зато вот Канэ подскочил на месте и уставился на вошедшего с плохо скрываемой ненавистью во взгляде. Миреле подумалось: как много он знал об их отношениях с Кайто? Если он, как и обмолвился однажды, следил за ним все эти годы... Вероятно, он видел, что тот был единственным зрителем его кукольных представлений. Наверняка знал, что однажды Миреле прожил в доме Кайто больше полугода. Скорее всего, не сомневался, что они были любовниками.
Миреле хорошо представлял, какая буря чувств сейчас творится в груди мальчишки, и какая-то его часть требовала поступить так, чтобы удовлетворить самолюбие — своё собственное и Канэ.
Но он продолжал смотреть на карту в своей руке.
— Канэ... — наконец, произнёс он мягко.
Тот понял без дальнейших слов. Ненависть на его лице сменилась высокомерным выражением — у мальчишки тоже была гордость, даже поболее, чем у самого Миреле. И теперь он окатил гостя такой волной холодного презрения, что долетело даже до Миреле — так могла бы посмотреть какая-нибудь высокородная принцесса на неугодного ей любовника. И после этого тот бы выполз из её комнаты с перекошенным лицом и никогда бы не вернулся, даже под страхом смертной казни.
Но Кайто не смотрел на Канэ — он вообще никуда не смотрел, разве что себе под ноги. Юноша прошёл мимо него, выпрямив спину и сузив глаза, весь, как натянутая тетива — только дотронься пальцем, и отлетишь в дальний конец квартала. Кайто чуть посторонился, пропуская его, и так и остался стоять, прислонившись к стене и сцепив перед собой расслабленные руки. Лёгкий ветер шевелил полы его свободного светлого одеяния, украшенного тёмно-коричневой бахромой, и эта простая одежда казалась более изысканной, чем наиболее роскошные и вычурные наряды манрёсю. Всё-таки, Кайто был аристократом и вкусом обладал отменным.
Прежде, чем он вошёл, Миреле сидел к дверям боком, чуть развернувшись в сторону распахнутого окна. Он не стал менять эту позу — так и сидел, глядя не на гостя, а ветви ситайи, тянувшие к нему листья, похожие на раскрытые ладони.
И ещё иногда, мельком, на карту, которую продолжал держать в руке.
В комнате надолго воцарилось молчание, и Миреле чуть вздохнул, понимая, что говорить и на этот раз придётся ему.
Он сделал над собой усилие.
— ...я хотел бы суметь расписать тебе свои мысли, объяснить чувства и рассказать о тех случайных совпадениях, которые и привели меня к заблуждению, плачевному для нас обоих. Ты, наверное, вряд ли в это поверишь, но теперь мне кажется, что некто специально закрывал мне глаза, толкая на заведомо неверный путь. Впрочем, быть может, я всего лишь пытаюсь оправдать себя. Так или иначе, я видел то, что мне хотелось видеть. Вероятно, я просто был слишком одинок... Прости меня, Кайто, что я растревожил твоё спокойствие своим неуёмным воображением, но для актёра вряд ли может быть иначе. А я актёр. Даже если плохой.
Кайто продолжал молчать.
Миреле кинул на него мельком взгляд, однако лицо его оставалось в полутени, и яркое солнце выхватывало лишь шёлковую кисточку, которой оканчивался тёмный шнур, украшавший окантовку одеяния, да несколько длинных прядей, переброшенных через плечо и казавшихся на свету медно-рыжими.
Миреле снова чуть вздохнул и продолжил.
— Если ты и в самом деле столько лет любишь эту женщину, то это... честно, благородно и прекрасно. И я по-настоящему восхищён твоими чувствами. Может быть, тебе всё-таки стоит её найти? Впрочем, нет, я не буду лезть в чужую жизнь со своими советами. Прежде мне очень хотелось показать тебе что-то... даже не знаю, что, и почему у меня возникло такое желание. Но у каждого свой путь. То, что правильно для меня, вовсе не обязано быть таковым для другого. И я желаю тебе удачи на твоём пути, Кайто. Быть может, мы ещё встретимся когда-нибудь. Или... не знаю. Если ты хочешь, можешь приходить, как прежде. В любом случае, если однажды тебе понадобится моя помощь — словом или делом — то знай, что я никогда тебе в ней не откажу.
Лёгкий шелест шёлковой ткани подсказал Миреле, что Кайто, до этого стоявший, как истукан, наконец-то пошевелился.
— Миреле, этот юноша...? — произнёс он с ровным удивлением в голосе.
Миреле оглянулся, и ему почудился во вспыхнувшем взгляде недосказанный вопрос: "Ты так быстро нашёл мне замену?"
— Да, — отвечал он, не моргнув и глазом. — Я актёр, я уже сказал тебе это. Не следует ожидать от меня безусловной верности, тем более что у нас никогда ничего и не было. И доверять моим чувствам. К нам, вероятно, справедливо относятся с презрением... И всё-таки я не могу согласиться с этим. Мы превыше всего ставим свою игру. Быть может, нас ждёт за это высшее наказание, как нам и обещает религия. Но, может быть, и наоборот, и я склонен верить в последнее. Мы мало ценим себя, зато то, что мы делаем — гораздо больше. И отдадим ради этого всё. И любовь, и жизнь.
Кайто помолчал ещё немного.
— Что ж, — сказал он, наконец, ничего не выражающим голосом.
Потом дверная занавеска зашелестела — он ушёл, не попрощавшись.
Миреле сидел некоторое время в той же самой позе, протянув руки к листьям ситайи — так любили играть в квартале детишки, потому что казалось: это ладони неведомого существа ложатся сверху на твои собственные раскрытые ладони.
Потом сполз на стуле, подперев голову локтём. Волосы его, частично подвязанные на затылке яркой лентой, рассыпались по лакированной поверхности столика, накрывая тёмной волной все нарисованные на картах пейзажи — лесное озеро, цветущие луга, осенние предгорья, снежно-белую поверхность закованной в лёд реки.
Дышалось тяжело, как будто под рёбра был воткнут нож.
"Любил ли я тебя когда-нибудь в действительности? — думал Миреле. — Или это был лишь спектакль, который я поставил для самого себя, и в котором сам же сыграл главную роль? Мне больно сейчас, но это ничего не значит. Я больше не могу быть уверен в своих чувствах".
Канэ появился в саду и подошёл к нему с другой стороны окна. Походка его была неуверенной, однако смотреть он старался независимо; в руках он вертел цветок — ярко-алый георгин, прежде красовавшийся неподалёку от веранды. Распотрошённый стебель выдавал ту ярость, которая владела юношей в тот момент, когда он срывал его с клумбы.
— Я не люблю этого человека за то, что он сделал вам больно, — попытался оправдаться Канэ, проследив направление взгляда Миреле и, очевидно, догадавшись о сделанных им выводах.
— Он не виноват.
— Всё равно, — Канэ упрямо сжал губы.
Миреле поманил его пальцем: дескать, возвращайся в дом.
— Э-эй, не вздумай лезть прямо через окно! — опомнился он, когда мальчишка уже отошёл подальше с явным намерением разогнаться и попросту перепрыгнуть через подоконник.
Тот закатил глаза, однако послушно развернулся и направился к веранде.
Некоторое время спустя он появился в комнате — вошёл через дверь, как и полагалось.
— Он ушёл? — спросил Миреле тихо, поворачиваясь к нему лицом.
— Да-а, — протянул Канэ неопределённо, очевидно, ещё не понимая, какой реакции ждёт от него учитель. Помолчав, он добавил осторожно: — Он... ещё вернётся? Вы хотите этого?
— Нет, — покачал головой Миреле. — Думаю, это была наша последняя встреча.
Канэ не смог скрыть злобной радости, полыхнувшей у него во взгляде.
— Убедился, что здесь ему больше ничего не светит, — торжествующе ухмыльнулся он.
— Да он от меня ничего и не хотел, — миролюбиво заметил Миреле и вдруг, опомнившись, участливо похлопал юношу по плечу. — Тебе, между прочим, тоже.
Тот не сразу понял смысл его слов, а когда всё-таки понял, то залился краской до самых корней волос — румянец на его светлой коже проявлялся легко и быстро, и чем сильнее Канэ хотел скрыть свои чувства, тем хуже у него это получалось.
— Что? Я никогда не... — пробормотал он и, не договорив, вылетел за дверь.
Выпавший из его руки георгин остался сиротливо алеть на полу, расчерченном золотисто-бежевыми квадратами — капля яркой краски, случайно упавшая с кисти художника и испортившая идеально нарисованный орнамент. Или же, наоборот, добавившая картине жизни.
Миреле смотрел Канэ вслед, гадая, правильно ли он сделал, что сказал эти слова именно сейчас.
Однако встреча с Кайто всё-таки разбередила ему душу — он вновь потерял с таким трудом обретённую способность трезво оценивать ситуацию и делать из неё далеко идущие выводы.
Вероятно, он всё-таки совершил ошибку, потому что Канэ не приходил до вечера. Миреле ждал его до поздней ночи, оставив распахнутыми все окна и двери и с тяжёлым сердцем читая книгу. Он прислушивался к шелесту травы в саду, надеясь услышать лёгкие звуки шагов — Канэ, несмотря на свою перехлёстывавшую через край энергию и физическую силу, умел передвигаться очень изящно и непринуждённо, с врождённой грацией танцора. Это напоминало в нём Хаалиа.
Не попади он в квартал, мог бы стать превосходным асасcином — тем, кого подсылают, чтобы убивать, не оставляя никаких следов. Но и Миреле, с его обострённым слухом, слышал теперь то, чего не слышали другие, и попытка обвести его вокруг пальца и прятаться, к примеру, возле дома, вряд ли увенчалась бы успехом.
Однако ветер доносил до него только лишь шёпот листвы да отдалённые звуки музыки — в главном павильоне вовсю шло вечернее представление.
Вскоре стихли и они.
Где-то неподалёку раздались голоса, негромкий смех, звуки поцелуев — это какая-то из парочек, которые разбрелись по кварталу после окончания спектакля, попыталась обрести уединение в зарослях деревьев.
Фонари начинали гаснуть — для того, чтобы облегчить задачу таким вот возлюбленным, предпочитавшим проявлять свои чувства на лоне природы.
В четыре часа пополуночи, тогда, когда до рассвета оставалось не так уж много времени, но небо было непроницаемо тёмным — даже луна уже скрылась за облаками, нависшими над садом плотной пеленой — Миреле со вздохом поднялся с постели, набросил на плечи верхнюю накидку, зажёг уличный фонарь и вышел с ним из дома.
Огонь ровно горел под промасленной бумагой, разрисованной тёмно-синей тушью; ночные мотыльки слетались на пламя и метались внутри фонаря, ударяясь своими крохотными бархатистыми крылышками о его стенки.
Обыскав каждый уголок сада, в конце концов, Миреле нашёл Канэ там, где и рассчитывал найти: где однажды прятался от других сам, устраивая свои первые репетиции. И где ему чудилась за стволами платанов чья-то фигура в роскошных шёлковых одеждах... чей-то лёгкий шаг, чьи-то рукава, развевающиеся, как крылья, и чьи-то глаза, наполненные солёными, как слёзы, волнами моря.
Хаалиа наблюдал за ним, ни разу не выступив из тени листвы, однако Миреле, ничуть не сомневаясь, раздвинул ветви, смыкавшиеся друг с другом и образовывавшие живую изгородь, окружавшую поляну.
Канэ лежал прямо на земле среди лопухов, подтянув колени к груди и отвернувшись в сторону. Услышав шаги, он даже не пошевелился; короткие белокурые волосы его — он обрезал их повыше плеч, ничуть не считаясь с модой и приличиями, а только лишь с собственным удобством — рассыпались по листьям лопухов светлыми нитями, похожими на воздушные корни полуночного дерева, мерцающие в темноте.
— Поднимайся, — сказал ему Миреле, повесив фонарь на ветку дерева. — Пойдём домой.
И, чуть наклонившись, протянул ему руку.
Канэ посмотрел на него безжизненным, потухшим взглядом; цвет его глаз уже не напоминал больше ни аметист, ни лаванду, а только лишь выцветшее на солнце, полинявшее от многочисленных стирок полотно, когда-то бывшее лиловым.
— Не пойду, — сказал он таким же тусклым голосом.
Не то чтобы Миреле не был готов к сопротивлению.
— Ладно, — откликнулся он, усаживаясь на землю рядом с Канэ. — Тогда поговорим.
У того на миг во взгляде что-то сверкнуло. Кажется, это был возмущённый крик: "Учитель, нельзя вам на земле сидеть!" — но он так и остался невыплеснутым; тонкие губы болезненно искривились, пальцы, которыми Канэ обнимал самого себя за плечи, чуть дёрнулись.
— О чём? — нехотя усмехнулся он. — И потом, вы разве больше не боитесь услышать от меня слова любви? Думаете, вы такой умный, а я такой наивный, и всё это время ничего не замечал?
— Мне-то не жаль позволить себя любить, — ровно отвечал Миреле. — Я не хочу позволить тебе перегореть от этой любви, как перегорел я. Впрочем, на это ты можешь возразить, что я ценю только твой талант, а на тебя самого мне наплевать, а это не так. Хорошо, делай, как знаешь. Если считаешь, что так будет лучше — люби. Посвящай мне свои роли, называй своим возлюбленным. Я и другое могу тебе позволить.
Лёгкая усмешка на губах Канэ стала ещё более горькой, однако лёд в глазах, казалось, чуть оттаял.
— Ага, и при этом будете всегда любить другого, — заметил он, посмотрев чуть в сторону.
— Да, но не того, о ком ты думаешь.
Некоторое время Миреле видел борьбу изумления и гордости на и без того измученном лице. Потом первое всё-таки победило, и Канэ, приподнявшись, поглядел ему в глаза.
— Кого же? — выдохнул он, страдальчески искривив губы.
— Того, кого я так же, как ты меня, мог бы назвать моим учителем. Его уже нет в живых.
Канэ ещё какое-то время боролся с собой, а потом всё-таки не выдержал. С громким стоном он повалился головой на колени Миреле, вцепился в него обеими руками и — излил душу.
— Я люблю вас как учителя, как отца, как брата, как возлюбленного, как... кого угодно. Как никого больше, как всех на свете одновременно, — торопливо шептал он. — Знаете, я рос один. Моя мать бросила меня, отдав отцу, который был здесь актёром. Но и он вскоре умер от болезни. Мной пытались заниматься, но я отвергал все попытки приблизиться ко мне, я ненавидел этих воспитателей, пытавшихся научить меня жить по-своему. Меня оставили на откуп самому себе. Долгие годы я не произносил ни слова. Я не говорил ни с единым человеком здесь, ни разу, никогда. Вы были первым, кому я сказал хоть что-то... наедине с собой, когда вы не могли этого услышать, но и это было для меня потрясением. Почему? Не знаю. Я видел ваши представления, на которые никто не хотел смотреть, и мне было больно, безумно больно. Я знал, что вы — единственный, кого я хочу видеть рядом с собой, и ради кого я, ни мгновения не колеблясь, отдам свою столь мало стоящую жизнь. Я знал это с самого детства. Вы, наверное, считаете, что это идеалистический бред ребёнка, которому не исполнилось ещё и семнадцати, который передумает сто раз, познав жизнь — будет влюбляться в других, соблазнится почестями, деньгами, славой. Мне нечем доказать вам, что я не такой, как другие, разве что и в самом деле жизнь отдать, и я бы сделал это — не знаю, поверите или нет? — с превеликим счастьем. Но вы же считаете меня хорошим актёром... и иногда мне и самому начинает казаться, что что-то во мне есть, из-за чего я не могу позволить себе умереть рано. Тогда я... это очень мучает меня. Мне это кажется предательством по отношению к вам... к самому себе. Не нужен мне этот чёртов талант, эти чёртовы люди, которым я мог бы показать что-то с его помощью, если из-за этого я не смогу доказать вам свою любовь!..
Он протяжно застонал и вцепился зубами в ткань одеяния Миреле, чтобы заглушить в себе новый, ещё более громкий и мучительный крик.
Тот, всё это время молчавший и только гладивший его по волосам, наклонился и поцеловал его в макушку.
— Тш-ш-ш, — сказал он тихо. — Я знаю. Я всё знаю. Не надо, Канэ. Не надо разрываться между любовью и служением тому, что ты считаешь своим делом. Они должны быть едины. Твой талант и твоя любовь. Я помогу тебе. Не будет никакого противоречия. Я хочу видеть тебя на сцене, потому что это — наш общий долг. Ты и в самом деле моя судьба.
Канэ всхлипнул и разрыдался, заливая колени Миреле, прикрытые шёлковой тканью, жгучими слезами.
— Я же знаю, что рано или поздно вы меня бросите, — проговорил он, как будто и не слыша слов Миреле, однако тот знал, что это не имеет сейчас значения. — Великая Богиня, зачем я вам? Но... до тех пор... пока я ещё окончательно вам не осточертел, пока вы ещё можете меня терпеть... просто позвольте мне быть рядом с вами. Не как возлюбленному. Великая Богиня, не это нужно мне, клянусь вам, что не это!.. Просто лишь быть подле вас, слышать ваш голос... вы не верите, что бывает такая любовь. Или что это не просто страсть.
— Верю, — возразил Миреле, сжав его руку. — Верю, Канэ. Только такая любовь и может соответствовать такому таланту, как у тебя. Так что всё правильно. Мне повезло, что я стал тем, на кого она направлена. Не знаю уж, почему именно я. Но это, вероятно, высочайшая награда.
Канэ вытер слёзы и, скатившись с его колен, растянулся на траве, глядя в светлеющее небо опустошённым взглядом.
Сейчас он, как никогда, был похож на безжизненную куклу — красивую и хрупкую. И в то же время в нём никогда ещё не было так много настоящей жизни, как сейчас.
— Вы не бросите меня? Не бросите? — повторял он, как заведённый.
— Нет, Канэ, конечно, нет, — терпеливо отвечал Миреле, успокаивающе гладя его по руке. — Что ты. Разве может тот, кто знает, что такое настоящее одиночество, бросить другого, кто был так же одинок? Никогда.
Взошедшее солнце осветило капли росы в траве, похожие на разбросанные в густую зелень бриллианты. Цветы и листья трепетали от лёгкого ветра, встречая утро, разливавшееся повсюду розовато-золотистым светом.
Ветер развевал и лёгкие полы кремовой рубашки Канэ, лежавшего в траве — одеваться он тоже привык не так, как все. Вместо длинных парадных одеяний он носил штаны и простую подпоясанную рубаху, полы которой доходили ему до середины бедра. Из украшений — только лишь узор вышивки по краю ткани, изображавший переплетение веточек, увенчанных какими-то ягодами. Кажется, это была брусника.
— Всё-таки, нам придётся поработать над твоим образом, — улыбнулся Миреле, внимательно рассматривая этот наряд. — Знаю, что тебе на это наплевать. Но, к сожалению, зрители вряд ли станут оценивать содержание, если оно не будет помещено в такую форму, которая, по крайней мере, не отпугнёт в первый же момент. Так что придётся пойти на компромисс. Это не уступка и не слабость. Это умение быть гибким.
Канэ посмотрел на него ничего не выражающим взглядом.
Цвет его глаз был, однако, прежним — лепестки недавно распустившейся сирени, умытые дождём.
Некоторое время спустя он всё-таки поднялся на ноги, но выглядел так, как человек, который не вполне понимает, где он, и кто он. Миреле обхватил его за пояс и медленно повёл домой.
Там Канэ почти сразу же свалился на постель, разложенную на полу, и заснул мёртвым сном.
Миреле добрёл до своей комнаты, опустился на кровать и просидел так, не двигаясь, ещё несколько часов. К полудню, когда яркий свет залил весь дом, Канэ появился на пороге его спальни, растерянно моргая от слепящего солнца. Он всё ещё казался немного невменяемым, и Миреле хорошо представлял, как он проснулся и, не успев толком ничего сообразить, пошёл в соседнюю комнату — просто по наитию, не зная и не понимая, зачем.
Теперь он стоял, прислонившись к стене, щурился и гримасничал, будто бы от нечего делать, но в глубине бездонных светло-фиолетовых глаз Миреле видел панический испуг. Наверное, больше всего на свете Канэ желал бы, чтобы ночного разговора не было, и, изгнав из головы все мысли о нём, теперь пытался убедить себя, что ему всего лишь привиделся странный сон.
Однако в неровно остриженных белокурых локонах всё ещё оставалось несколько запутавшихся травинок...
— Завтрак мы, к сожалению, пропустили, — сказал Миреле, следя взглядом за скользившим по комнате солнечным лучом. — Думаю, тебе стоит дойти до кухонного павильона и попросить порцию для себя... Если хочешь, конечно. Потом иди репетируй, дома не появляйся до ужина. Понял, что я сказал?
— А вы? — спросил Канэ хрипло, переминаясь с ноги на ногу.
— А я... тоже займусь кое-какими делами. Мне нужно, чтобы мне не мешали.
Канэ ещё какое-то время потоптался на пороге, однако испытал видимое облегчение.
Когда он ушёл, Миреле, наконец, заставил себя подняться на ноги — никогда ещё, казалось, движения не давались ему с таким трудом, хотя пройти нужно было всего-то навсего несколько шагов, разделявших постель и письменный стол. Дорога от площади Нижнего Города до дома Кайто была куда длиннее...
Опустившись в плетёное кресло, он вытащил из ящика черновики и приборы для письма, медленно разложил их на столе, аккуратно придавил бумагу мраморными держателями. Обмакнул кисть в тушь и замер, тяжело дыша.
Пересилил себя и начал писать.
Когда первая страница была полностью исписана, на бумагу капнуло несколько чёрных капель — Миреле едва справился с искушением смять под этим предлогом листок и выбросить.
Никогда в жизни он не испытывал столь сильного и ничем не обоснованного отвращения к себе.
Однако рука продолжала писать... он ненавидел эту руку больше, чем тогда, когда она тянулась, против его воли, к запретной записке, спрятанной в рукаве.
...Вечером, лежа на полу в той же позе, что и Канэ перед рассветом — на спине, он смотрел неподвижным взглядом в потолок и вспоминал, как в одной из легенд Богу Весны пришлось отправиться по приказу Светлосияющей Аларес на пепелище и заставить мёртвые деревья заново цвести — таков был подарок Великой Богини почитавшей её правящей госпоже.
Однако юному Богу Весны пришлось дорого расплачиваться за нарушение законов природы, и то, что он всего лишь исполнял высочайший приказ, не имело никакого значения. Он был болен потом, и болен долго...
А трава не желала всходить на пепелище, и ему пришлось орошать сгоревшую землю собственной кровью — слишком рано было для неё, чтобы снова плодоносить, ещё много лет должно было потребоваться на то, чтобы всё нормальным чередом вернулось на круги своя.
Ближе к полуночи Канэ вновь появился на пороге комнаты.
Миреле сидел на постели в той же позе, что и утром, когда отправил мальчишку репетировать — выпрямив спину, сцепив руки на коленях и глядя задумчивым взглядом куда-то в сторону окна; как будто бы ни разу не пошевелился за весь день. Однако на столе горел маленький светильник, в воде, наполнявшей расписанную лазурными цветами тарелку, чуть трепыхался кончик позабытой кисти.
— Мне уже можно заходить? — поинтересовался Канэ робко, не сумев, однако, скрыть любопытного взгляда, брошенного в сторону стола.
При всей глубине своих переживаний отходил он быстро — куда быстрее, чем Миреле.
— Что? А, да... можно было и раньше, я же сказал: "до ужина". Опять мы, в результате, остались голодными.
Миреле поднялся на ноги, взял со стола перевязанный лентой свиток и протянул его юноше.
— Держи, — сказал он. — То, что ты хотел. Это, конечно, не то, что раньше... Но, быть может, всё-таки будет для тебя полезным.
Тот, не отрывая от него настороженного взгляда, принялся развязывать ленту дрожащими пальцами. Узел не поддавался — Канэ был чересчур нетерпелив и, одновременно, слишком испуган. Наконец, ему всё-таки удалось справиться с лентой, и она с тихим шелестом полетела на пол.
Канэ развернул бумагу и, судорожно вздохнув, пробежал по ней глазами.
— Учитель, — почти вскрикнул он.
Миреле прикоснулся пальцами ко лбу, как будто от внезапного приступа головной боли.
— И слышать ничего не желаю, — перебил он. — Я напишу для тебя ещё. Только, пожалуйста, избавь меня от благодарностей.
— Да... да, конечно, как скажете...
Канэ попятился, судорожно сжимая в руке листы, и глядя на Миреле расширенными глазами.
— Молчи, — ещё раз предупредил тот.
Канэ помолчал, очевидно, пытаясь подобрать слова — хоть какие-нибудь.
— Вы хотите, чтобы никто этого не видел и не слышал? — наконец, спросил он. — Мне нельзя никому показывать?
— Нет, ты можешь делать с этим всё, что пожелаешь. Это твоё. Просто не говори со мной об этом.
— Тогда я хочу, чтобы видели все... — выдохнул Канэ.
Миреле на миг пожалел о своих необдуманных словах, однако идти на попятный ему не хотелось.
— Хорошо, как знаешь.
— Я буду репетировать в основном павильоне, — решил Канэ. — Раньше это представлялось для меня совершенно невозможным... на глазах у всех. Но ведь вы же смогли когда-то это сделать. И я смогу. Теперь-то уж точно!
В голосе его всё-таки прорвался ликующий восторг, который он, несомненно, испытывал — и не сказать, что это было для Миреле так уж неприятно.
"Что ж, — подумал он, когда Канэ ушёл, или, проще было сказать, ускакал, потому что радость превращала его в совершенного ребёнка. — Теперь обратной дороги нет".
С последствиями принятого решения ему пришлось столкнуться уже через несколько недель — когда в квартал окончательно пришла осень. Прежде на существование Канэ смотрели сквозь пальцы: рождённый от актёра, он и сам становился принадлежащим к тому же сословию, раз уж бросившая его мать не пожелала дать ему своё имя, и выкинуть его из квартала просто так не могли. Однако на него не обращали особого внимания, коль скоро он и сам не желал его привлекать. Теперь всё изменилось.
В один из дней — раннее осеннее утро, когда Миреле вышел в сад полюбоваться золотистой листвой, качающейся в прозрачном, удивительно светлом воздухе, — его навестил гость, которого он совсем не ожидал.
— Что же, Миреле, уже надумал брать себе учеников? — Резкий, насмешливый голос на мгновение вернул его в дни самой ранней юности, когда он дрожал от страха в танцевальном павильоне. — И многому ли, позволь спросить, ты сам научился за эти годы, чтобы, так сказать, открывать собственную школу, передавать свои знания, умения, обучать стилю своей необыкновенной актёрской игры? Тебе ведь есть, чему поучить, конечно же... ты сыграл такое количество главных ролей, попробовал много разных амплуа, поставил множество спектаклей по собственных пьесам, и вообще, ты теперь знаешь о жизни столь многое!
Тонкие губы кривились в саркастической ухмылке. Левой рукой Алайя опирался о трость, которая стала в последние месяцы его постоянной спутницей, правой неопределённо повёл в воздухе, как бы говоря: "В этом месте у меня не остаётся слов, но я чувствую нечто, витающее в осеннем аромате... вероятно, это предчувствие твоих великих свершений на поприще наставника, дорогой Миреле!"
— Кое-что, и в самом деле, знаю, — кивнул головой тот. — По крайней мере, больше, чем раньше. Ни на что другое не претендую.
— Ах, и ещё такая удивительная скромность! — Алайя даже зажмурился от притворного восхищения. — Ваши ученики будут, без сомнения, вас превозносить. Позвольте поклониться вам, как наставник — наставнику... Впрочем, разумеется, я не обладаю и долей вашего таланта по этой части...
И он, закряхтев, склонил голову в поклоне.
Какой-то своей частью Миреле любовался им в этом момент как неподражаемым актёром, который выходит на сцену редко, зато уж если выходит — то так, что ни один из зрителей не остаётся равнодушным.
Однако спектакль — надо думать, в чём-то и болезненный, и приятный для обоих — продлился недолго.
— Если ты и впрямь надумал заботиться о нём, то не лучше ли дать ему достойного учителя? — спросил Алайя резко, глядя на Миреле пронизывающим взглядом.
— Ему не нужен учитель, — покачал головой тот. — Только лишь тот, кто поможет ему не сгореть от собственного огня. Всего остального он добьётся сам.
— Бред!
В этом коротком слове не было вспышки раздражения или гнева — только лишь провозглашение собственных принципов, твёрдых и непоколебимых, как скала.
Миреле поглядел на бывшего наставника так же прямо.
— Хотите забрать его себе?
Но Алайя только поморщился.
— Никогда в жизни.
— Почему? — Миреле продолжал задумчиво смотреть ему в лицо. — Ведь вы же не могли не разглядеть, сколь он талантлив. Можете говорить, что угодно, но я уверен, что вы видели этого с самого начала. Вы очень внимательны и наблюдательны.
Вопреки предположениям, Алайя не стал отрицать его слов.
— Вот поэтому-то он мне и не нужен, — сказал он жёстко. — Зачем мне человек, который стремится вырваться из рамок, который самим своим существованием может подорвать основы того, на что я — и другие, подобные мне — положили жизнь? Свобода хороша лишь в теории, или, может быть, хороша для некоторых, которые рождены летать. А что делать остальным? Нет, Миреле, если ты думаешь, что я допущу, чтобы он что-то здесь изменил, то ты глубоко заблуждаешься. Я не позволю разрушить созданное. Попробуешь сунуться дальше установленных пределов — сожгу. Вас обоих. Я тебя предупредил.
Глаза его горели ровным жестоким пламенем, таким ярко-алым, что осенние краски блёкли на этом фоне — и это была тоже в своём роде красота.
— Я тоже не остановлюсь, — сказал Миреле негромко. — И думаю, вы это прекрасно понимаете.
Алайя прикрыл глаза. Лёгкий прохладный ветер трепал его светлые волосы, сейчас уже казавшиеся седыми, желтеющие листья сыпались сверху на светло-розовое одеяние, расшитое крупным жемчугом.
— Что ж, несколько лет у вас, полагаю, есть, — заметил Алайя равнодушным тоном. — Я вовсе не откажусь от тех денег, которые он принесёт в квартал в первое время.
И, развернувшись, ушёл, постукивая тростью.
Миреле глядел ему вслед, рассеянно поглаживая лепестки "золотого шара", качавшегося на клумбе. Он вовсе не считал такого противника неопасным, а предстоящую ему задачу — простой.
"Даже если я умру... — думал он без особых чувств. — Даже если я умру..."
На дорожке позади него послышались чьи-то лёгкие шаги. Новый гость застал его врасплох — тогда, когда он ещё не успел отойти от предыдущего разговора, во время которого приходилось скрывать свои чувства. И теперь ему пришлось увидеть на лице Миреле то, что тот уже давно никому не показывал — тревогу, усталость, сомнения, страх.
Ихиссе, казалось, был поражён — то ли этими чувствами, хотя Миреле никогда не пытался казаться невозмутимым, то ли тем, что именно ему довелось увидеть их. Он замер, не дойдя нескольких шагов и глядя на него с каким-то странным выражением, как будто внезапно что-то понял, и это стало для него открытием.
Синие волосы его, рассыпавшиеся по плечам искрящимися волнами, казались осколком лета посреди совершенно осеннего уже пейзажа: сад утопал в багрянце и золоте, яркое солнце было далёким и негреющим. Белоснежное одеяние Ихиссе, окаймлённое светло-синей полосой и красиво развевавшееся на ветру, было расшито морскими узорами — ракушками и декоративными карпами, которые напомнили Миреле тех рыб, которых он видел возле павильона Хаалиа.
Он знал, что теперь уже поздно делать вид, будто бы всё хорошо.
Да у него и не было такого желания — в конце концов, они были знакомы так давно... возможно, именно с этим человеком его связывало гораздо больше, чем со всеми прочими.
— Помоги мне, — просто попросил он, протянув к Ихиссе руки.
Тот не сдвинулся с места, переводя взгляд с протянутых к нему ладоней на лицо Миреле и обратно.
— Я... — пробормотал он с каким-то непонятным смущением. — Я за этим и пришёл, вообще-то.
Потом, наконец, шагнул вперёд и, взяв Миреле за обе руки, прижал к груди — чересчур крепко, явно пересиливая себя.
В другое время Миреле бы чувствовал себя неуютно от того, что каким-то образом заставляет делать человека то, что тому не хочется, но сейчас ему отчего-то было спокойно и хорошо, и он не ощущал за собой никакой вины за то, что выпросил сочувствие.
Впрочем, ощущение неловкости, исходившее от Ихиссе, длилось недолго.
Вскоре он уже вошёл в свою привычную роль довольно уверенного в себе и собственном обаянии человека, открытого, лишённого стеснительности, не избегающего физической близости в любом её проявлении.
Обняв Миреле за плечи, он повёл его в другую часть сада и, опустившись на качели, усадил его рядом с собой. Эти качели, на которых можно было качаться вдвоём, разумеется, предназначались, в основном, для влюблённых парочек, но сейчас, в утреннее время дня, занесённый листопадом уголок сада был совершенно пустынен.
— Я никогда не боялся надорвать себя, перерасходовать силы. Мне всегда казалось, что если я ещё могу сделать хотя бы шаг, то этот шаг должен быть сделан... — говорил Миреле. Он сидел на качелях боком, забравшись на них с ногами и согнув их в коленях. Головой он лежал на левом плече Ихиссе, и тот прижимал его к себе одной рукой, вторую свободно положив на разрисованную цветами деревянную спинку. — Но теперь, когда на мне лежит ответственность за другого человека, я, кажется, начинаю бояться. Я обязан, понимаешь, обязан сделать всё, возможное и невозможное. Но что если я не смогу... А мне тяжело, я теперь постоянно чувствую в груди тянущую боль, тоску какую-то, которая рвёт мне душу...
Ихиссе протянул руку, сорвал с ветки дерева, распростёршего над качелями ветви, несколько сладких ягод, положил их в рот и задумчиво пожевал. Как бы сильно он ни изменился за прошедшие годы, любимые привычки всё-таки оставались с ним.
— Да я уже понял, что ты теперь собрался положить жизнь на то, чтобы воспитать из этого мальчишки хорошего актёра, — нехотя заметил он. — Пишешь для него пьесы... Но послушай, что я тебе скажу. Самозабвение хорошо... до некоторых пределов. О себе тоже нужно заботиться, хотя бы ради того, чтобы сохранить в себе силы, необходимые другому человеку. Тебе нужно что-то своё тоже. Собственное самовыражение. Тянущая боль — это жажда твоей души петь песню. Мы это все испытываем. А ты — один из нас.
Он отталкивался ногой от земли, толкая качели, и Миреле, переводя взгляд вниз, видел носок его вышитой туфли, украшенной лазурным бисером, из-под которого разлетались с тихим шуршанием палые осенние листья.
— Да, наверное, ты прав, — согласился он. — Но что я могу сделать? Пьесы я пишу, как ты и сказал, для него, и это сущее мучение. Играть мне не хочется совершенно... Кукла моя сгорела вместе с Энсаро, а остальные без неё ничего не значат.
Ихиссе молчал, но Миреле и не ждал от него ответа.
Качели неторопливо раскачивались, и синее осеннее небо медленно проплывало у него над головой... ему казалось, что он лежит на волнах, и море ласкает его в своих объятиях, хотя он никогда не видел моря и не знал этих ощущений.
Лёгкий порыв ветра сорвал с ветвей очередную порцию листьев, и они посыпались вниз золотистым дождём.
— Послушай, Миреле, — вдруг спросил Ихиссе, перебирая его пряди и сплетая их в мелкие косицы — так, как когда-то Ксае заплетал его собственные волосы. — Мы тут все в курсе, что этот твой... Кайто навестил тебя в конце лета. Что же, ты решил восстановить с ним отношения? Он приходил просить тебя об этом?
— Не знаю я, зачем он приходил, — вздохнул Миреле. Сейчас он мог откровенно говорить даже о Кайто. — Может, да, а, может, просто хотел извиниться за скандал. Теперь уже не узнать. Да и не хочу я... Нам с ним вместе не быть, даже если он вдруг решит, что любит меня.
— Почему?
— Потому что ты был прав. Помнишь, когда говорил, что не-актёр никогда не поймёт актёра? Нужно иметь тот же самый опыт за спиной, ту же пережитую боль, то же решение отречься от всего ради... ради ничего. То же желание петь песню и готовность обойтись без награды за неё. И даже презрительные взгляды, которые бросают на нас — важная часть пути, и тот, кто ни разу не видел их, никогда не узнает того, что понимаем о жизни мы. Я не говорю, что он хуже нас, а мы лучше него. Просто двум людям из разных миров не сойтись, а я теперь принадлежу к этому миру и связан с ним теми узами, которые крепче всего — любовью. Он не придёт сюда. А я никогда не вернусь назад.
— Ох, Миреле, Миреле.
— М? — тот приподнял голову, заглянув в синие глаза, подёрнувшиеся печальной дымкой.
— А я думал, ты больше всего на свете хочешь уйти отсюда.
— Да я тоже так думал. И раз, и два... может, больше. Потом понял правду.
— Значит, ты не бросишь нас? Хаалиа вот бросил. — Ихиссе грустно усмехнулся.
У Миреле дёрнулись губы.
— Не надо... пожалуйста. У него не было другого выхода. Не осуждай его, его и так осуждали все, кто мог, включая даже меня, за что я, конечно, никогда не смогу себя простить. Я — нет, не брошу. Хотя как можно сравнивать меня с...
Качели остановились — Ихиссе прекратил отталкиваться ногой от земли.
Солнце пробивалось редкими золотыми сполохами сквозь такую же золотую листву деревьев и падало на его лицо. В это утро он был почти без грима и выглядел на свой возраст: Миреле ясно видел тонкие морщинки возле губ, тяжёлые от постоянного недосыпа веки, чересчур уж жёсткую линию запавших скул — раньше они не были такими. Разве что аквамариновые глаза остались прежними, да и то — слишком изменился взгляд.
— Если я попрошу тебя съездить со мной в одно место, ты согласишься? — спросил Ихиссе.
— Ну да, конечно, — кивнул Миреле. — А куда?
— Да так, появилась у меня одна идея...
— Вечно ты что-то выдумываешь. — Миреле улыбнулся.
— Вспоминаешь "кансийский фейерверк"?
— Именно.
— Я до сих пор помню твои глаза, когда ты его увидел. А я смотрел на тебя и думал: "Великая Богиня, неужели и впрямь существует кто-то, кто способен воспринимать всё это всерьёз?" — Ихиссе остановился, увидев взгляд Миреле. — Прости, пожалуйста. Не следовало заводить об этом разговор.
— Нет, ничего. — Миреле вновь опустил голову ему на плечо. — Мне просто так странно понимать, что тот человек и я — одно лицо. Воспоминания-то остались в моей голове... но чёткое ощущение, что они не мои.
— Я завидую тебе. Я тоже хотел бы верить, что тогда это был не я. Но как-то не получается.
Миреле ничего не сказал, только нашёл и стиснул его руки.
Качали снова начали раскачиваться, и небо над головой — поплыло. Синее, бездонное, раскрашенное лёгкой белоснежной краской облаков...
Две недели в квартале царила золотая осень — тёплая, солнечная, тихая. Даже ветра было мало, и листья почти что не осыпались с деревьев — изредка шелестели в недосягаемой вышине, как будто бы замерли в полусне, или предавались прекрасным грёзам.
Приближались празднования Осеннего Равноденствия, и это не слишком-то радовало Миреле — в такие дни квартал наполнялся особенной суетой; к тому же, у него с ними были всё ещё связаны не самые приятные воспоминания. Он собирался пересидеть праздники дома, не отлучаясь из павильона без излишней надобности, но случилось по-другому.
Накануне вечером Ихиссе предупредил его, что всё готово для обещанной поездки.
На следующий день ранним утром, ещё до рассвета, они покинули квартал, и наглухо закрытый экипаж повёз их куда-то. Ехали достаточно долго, чтобы понять — столица осталась позади, однако Миреле молчал и ничего не спрашивал.
— Ты помнишь Мерею, художницу? — спросил Ихиссе, выбираясь из экипажа. — Это один из её загородных домов, иногда она приезжает сюда рисовать. Мы с ней уже не любовники, конечно, однако сохраняем дружеские отношения... Так вот, я рассказал ей о тебе. Оказалось, что она тебя помнит, причём очень даже хорошо. Ты ей понравился тогда.
Миреле стоял посреди совершенно запущенного, занесённого листвой огромного сада, и вокруг стояла оглушающая тишина. Он вдруг понял, как ему мешали все посторонние шумы, давно уже слившиеся в смутно различимый тихий гул, лишь тогда, когда они внезапно все пропали, и вокруг остались только звуки природы, которые, в отличие от всего остального, никогда не приносили ушам мучений.
— Что там понравиться-то могло? — усмехнулся он, вспоминая самого себя. — Я был маленьким, глупым и озлобленным. И мечтал, между прочим, убить тебя.
Ихиссе тоже усмехнулся, однако промолчал и отвёл взгляд.
— Ну, она же художница, — сказал он чуть позже. — И, к тому же, рисовала твой портрет. Художникам положено видеть истинную суть того, что они рисуют.
— А актёрам?
— И актёрам тоже. Вероятно, именно поэтому мы и были близки... Хотя я всю жизнь думал, что она меня только жалеет и считает совершенной никчёмностью.
Взяв Миреле под локоть, Ихиссе повёл его в дом.
Внутри оказалось светло и просторно, без лишней мебели и украшений. Те же, которые были — занавески, салфетки, покрывала, выглядели очень необычными и были столь далеки от современных вкусов и веяний моды — как легкомысленной роскоши, принятой в среде актёров, так и строгой утончённости аристократов — что Миреле показалось, будто он попал в другой мир.
— Она здесь сама всё делала, — заметил Ихиссе. — Расписывала по ткани, вышивала... Она — необыкновенная женщина.
— Ты любил её? — прямо спросил Миреле.
— Миреле... — Он смешался и не ответил.
Тот не стал допытываться и прошёл по комнатам, остановившись в одной из них возле постели. Сняв с неё лёгкое верхнее покрывало, светло-сиреневое, как летние сумерки, и украшенное орнаментом из цветущих трав, он прижал шёлковую ткань к лицу, и ему показалось, будто он всё ещё чувствует тепло, исходившее от чужих рук.
— Ты можешь приезжать сюда, когда захочешь, — сказал Ихиссе, остановившись на пороге. — Мерея разрешила. Я не такой, как ты, но отчего-то мне сдаётся, что то, что тебе нужно — это одиночество. В квартале всегда суета, и ясно, что теперь тебе ещё долгое время будет неприятно обнажать душу у кого-то на глазах... А искусство — это всегда обнажение души. Что же до того, чтобы прятаться в каком-то дальнем уголке квартала, то я посчитал, что это для тебя... ну... уже несолидно как-то. Поэтому привёз тебя сюда. Здесь ты будешь совершенно один. Сможешь делать всё, что хочешь. И никто тебе не помешает.
Миреле положил покрывало на место.
— Я даже не знаю, Ихиссе, — сказал он растерянно. — Мне бы хотелось сказать, что я очень благодарен, но... мне кажется, что это даже слишком много для меня. Чересчур дорогой подарок. Я не понимаю, как мне его принять.
— Да ну брось, — поморщился Ихиссе. — Он мне совершенно ничего не стоил. И Мерее, между прочим, тоже. У неё этих загородных домов... К тому же, она ведь не отдаёт его тебе в вечное владение.
— Дело не в том, стоило это каких-то денег и усилий или нет. А... — Миреле так и не смог найти подходящих слов и замер. — Я не ожидал этой неожиданной помощи, мне кажется, я ничем не заслужил её.
Ихиссе подошёл к нему ближе.
— Ты помогаешь ему, я помогаю тебе, разве это не правильно? Мерея столько лет помогала мне. По-другому не справиться. Если каждый будет помогать тому, кому может помочь, то, в итоге, никто не останется обездоленным. Хотя я не знаю, почему я это говорю, это совершенно несвойственная мне философия. — Он несколько наигранно рассмеялся. — В общем, если хочешь, можешь считать, что я просто пытаюсь вернуть тебе долг.
— Какой долг, Ихиссе, о чём ты.
— А то ты не помнишь ничего. Из всего, что я в жизни сделал нехорошего, пожалуй, именно это мучило меня больше всего. Хотя я очень долго не признавался в этом даже себе.
Миреле молчал. Он вдруг обнаружил, что, несмотря ни на что, то воспоминание, которое он считал не самым значительным в своей жизни и уже давно похоронённым, по-прежнему тяготило его — да так, что при попытке приблизиться к нему, он ощутил в груди нехватку воздуха. Одно дело было проигрывать в уме события давно минувшей ночи, а другое — говорить о них с человеком, который делил с ним тот же опыт. Который был его единственным свидетелем и непосредственным участником.
Приблизившись к нему вплотную, Ихиссе смотрел на него, почти не моргая, и в синих глазах его читался неуверенный вопрос. Миреле чуть отвёл взгляд.
Ихиссе понял и тоже отступил назад.
— Вообще говоря, ты меня здорово озадачил тем, что "не готов принять такой дорогой подарок", — заметил он своим обычным, довольно весёлым тоном. — Потому что, сказать по правде, у меня есть ещё один. И вот он-то точно смутит тебя ещё больше. Но что же делать? Я не могу оставить его себе. Он, как это говорится, именной. Предназначенный только тебе и никому другому.
Он сходил обратно к экипажу и вернулся, прижимая к груди довольно крупного размера свёрток.
Миреле ждал, теряясь в догадках.
Ихиссе с самым таинственный видом опустился на постель и, уложив свёрток к себе на колени, принялся медленно, мало-помалу спускать вниз прикрывавшую его шёлковую ткань. Видно было, что ему по-прежнему нравится производить впечатление и разыгрывать эффектный спектакль — впрочем, кому из них, актёров, не нравилось?
Миреле и рад был изобразить из себя взволнованного, благодарного зрителя, но внезапно волнение стало настоящим, а не только тем, что он пытался показать, чтобы порадовать Ихиссе.
Из-под ткани показались длинные тёмные волосы.
"Кукла! — молнией проскользнуло в голове Миреле. — Он решил подарить мне новую куклу, взамен утраченной..."
Но это было ещё полбеды.
С чувством смутного узнавания он смотрел в лицо своего подарка — овальное, казавшееся немного детским. Кукла улыбалась, однако всё равно казалась чуть печальной — так же как и та, прежняя. Но у этой, в отличие от неё, был удивительный взгляд — затягивающий и глубокий, как тёмное озеро. Длинные ресницы были подкрашены лиловой тушью; точно такого же цвета прядь в волосах, выпущенная из причёски, спускалась на грудь. Левая бровь была рассечена выпуклым шрамом.
Миреле попятился.
— Это... — проговорил он.
"Это уж слишком", — хотел сказать, но, несмотря на все владевшие им чувства, всё-таки старался сдержать резкость.
Это был подарок, и в этот подарок действительно вложили многое.
— Его лицо сделали по эскизам Мереи, — заметил Ихиссе, удовлетворённо улыбаясь. — Я очень доволен тем, что получилось.
Миреле всё-таки не выдержал и замотал головой.
— Нет. Нет!
— Да, Миреле, да! Что в этом плохого?
Ихиссе, наконец, сдёрнул ткань, прикрывавшую куклу, полностью, и глазам Миреле предстал наряд, в который она была одета — ярко-золотое одеяние, подпоясанное изумрудным поясом, точная копия одного из любимых нарядов Хаалиа. И крылья — хрупкие проволочные крылья за спиной, затянутые тончайшей тканью нежно-лазурного цвета и посыпанные драгоценной пыльцой.
Миреле попятился ещё сильнее и, ударившись поясницей о столешницу комода, как когда-то в доме Кайто, замер на месте.
Перед глазами у него было темно, и он не вполне понимал, что испытывает — гнев или боль.
Ихиссе бережно усадил куклу к себе на колени, расправив ей крылья.
— Не захочешь забирать куклу себе, мы сделаем её талисманом квартала, — чуть насмешливо заявил он. — Это ведь не только моё решение было, подарить её тебе.
— Нет. Пожалуйста. Не надо. Не надо этого делать, — продолжал мотать головой Миреле. — Не надо водворять меня на его место. Я очень прошу.
— Кто же ещё более достоин занимать его место, если не ты, который сказал о том, что все мы чувствуем? — спросил Ихиссе с искренним удивлением.
Миреле смахнул с глаз слёзы.
— Я сказал? Что я сказал? Я ничего не говорил. Никогда.
— Ну как же. — Улыбка Ихиссе стала ещё более насмешливой и даже подначивающей, однако во взгляде смеха не было. — А то, что любовь и талант неразделимы? Что любовь нужна нам для того, чтобы превратить её в песню души? Наша противоестественная любовь друг к другу, за которую нас презирают и ненавидят. Наша продажная любовь, за которую мы сами в глубине души не можем себя простить. Разве не ты сказал, что любовь не может быть ни продажной, ни противоестественной? Что главное желание любого человеческого существа — это ощутить любовь и выразить её, а уж за то, как он это делает, никто не имеет права его судить? Подумать только, я столько лет не мог простить себе моих бесчисленных интрижек со всеми подряд, а ты сказал, что это не потому, что я развратная похотливая тварь, как говорили все остальные, а потому, что я испытывал слишком много любви, и эта любовь нужна была мне, чтобы делать то, что я считаю главным в жизни. И это ведь действительно так. Я действительно любил каждого из них, хоть никто и не верил мне. Даже... даже тебя, Миреле. Хотя вместо "даже" мне следовало бы употребить иное слово.
Улыбка его сначала погрустнела, а потом и вовсе сползла с губ.
Миреле смотрел на него, пытаясь произнести хотя бы что-то, но у него ничего не получалось.
— Я... я действительно думаю так, но послушай меня, Ихиссе, это, верно, какая-то ошибка, — наконец, сказал он растерянно и почти что умоляюще. — Мне приписали чьи-то чужие слова. Потому что я никогда этого не говорил. Разве что...
Он замолчал, вспомнив свой ночной разговор с Канэ. Но даже тогда он не сказал всего того, о чём сейчас говорил Ихиссе, и, к тому же, был совершенно уверен, что никто не мог подслушать их.
— Ты это в каждой своей пьесе говоришь, — заметил Ихиссе, пожав плечами. — А твой Канэ потом повторяет с такой исступлённой страстью, что слышно даже в самом отдалённом уголке квартала.
Тут уж Миреле вконец растерялся.
— Я вообще не помню, о чём там пишу, — признался он. — Я... не думаю об этом. Стараюсь отделаться поскорее. Я что, и правда такое написал?..
Ихиссе рассмеялся над испуганно-недоумевающим выражением его лица.
— Ну что, сдаёшься? Закончились аргументы?
Миреле тоже улыбнулся, потом дёрнулся и, заставив себя подойти к постели, опустился рядом. Ихиссе осторожно пересадил куклу ему на колени, улыбаясь, как ребёнок, который невероятно доволен удавшейся шалостью. Миреле только вздохнул и обречённо посмотрел на длинные крылья, чуть затрепетавшие от его движения. Ясно было, что теперь уже от подарка не отделаешься.
Ну и куда его девать — посадить на почётное место в доме, этот памятник самому себе?
Ихиссе, продолжая смеяться, положил обе руки ему на плечи, наклонился, прижавшись лбом к его лбу, глубоко вздохнул и закрыл глаза.
Только несколько мгновений спустя Миреле осознал, что его целуют.
Он не шевельнулся, однако крылья куклы, сидевшей на коленях, вновь затрепетали — она реагировала чутко, и то, что хозяин вздрогнул, передалось и ей.
Взгляд Миреле был устремлён к фарфоровой вазе на дальнем столике — в ней стоял один-единственный цветок с большими белоснежными лепестками... он казался настолько хрупким. Где-то вдалеке — наверное, в саду, хотя, возможно, и в столице, оставшейся на расстоянии нескольких часов пути — что-то упало в озеро с тихим всплеском. Капля дождя... или, может быть, кто-то плакал, склонившись над водой.
Подождав немного, Миреле ответил на поцелуй, однако глаз так и не закрыл. Приподняв руку, он дотронулся до одного из ярко-синих локонов, рассыпавшихся по спине Ихиссе и, сам не зная, зачем, пропустил его между пальцами.
Наконец, Ихиссе отстранился, однако продолжил сидеть в такой же позе — положив руки на плечи Миреле, прикасаясь лбом к его лбу.
— Знаешь, мы все, наверное, мечтали, чтобы когда-нибудь это случилось, — сказал он. — Чтобы кто-нибудь, принадлежащий к другому, высшему миру, пришёл к нам, прожил с нами нашу жизнь, не боясь запачкаться, а потом сказал, что мы... что мы не хуже остальных. Что несмотря на всё, что мы делаем, мы достойны любви, и кто-то будет любить нас именно такими. А, может быть, даже решит, что и наша жизнь, которую презирают благопристойные и высокоморальные люди, не лишена той красоты, которую мы пытаемся в неё вложить. Настолько... настолько, что даже захочет остаться с нами.
— Великая Богиня, Ихиссе, прости меня за грубость, но что ты несёшь? — пробормотал Миреле, чувствуя нарастающий ужас от этих слов. — Какой другой мир, о чём ты? Я такой же, как вы. А ты говоришь так, как будто я — особа императорской крови, сбежавшая из дворца, чтобы прожить жизнь бок о бок с актёрами.
— А разве нет? — спросил Ихиссе, засмеявшись.
Миреле скинул его руки со своих плеч, пересадил куклу на постель и поднялся на ноги.
— Я вообще ничего не помню о своём прошлом. Перед тем, как прийти сюда, я выпил средство забвения, — сказал он, и это прозвучало неожиданно резко, даже для него самого.
Ихиссе прекратил смеяться.
— Тем больше оснований предполагать, что ты и есть особа императорской крови, сбежавшая из дворца, — сказал он убийственно серьёзным голосом.
Поглядев в его широко распахнутые глаза, Миреле понял, что он действительно верит в это.
Более того — сам почти поверил.
Его охватила неприятная дрожь.
Подойдя к окну, он раздёрнул лёгкие занавески и толкнул раму. Потом вытащил из рукава свиток, который всё ещё продолжал с собой носить и, стиснув зубы, порвал его на множество мелких кусочков.
— Что это ты такое рвёшь, Миреле? — удивился Ихиссе. — Послание, в котором твоя мать — Светлейшая Госпожа, как мы уже выяснили — напутствует тебя прожить жизнь презренного актёра?
— Может быть, и так, — кивнул Миреле, выбрасывая клочки записки в окно. — Даже если там было написано, что я — особа императорской крови, да хоть что весь Астанис принадлежит мне по праву, я ничего не желаю об этом знать.
Природа поддерживала его намерение: ветер подхватил обрывки бумаги, они понеслись куда-то вдаль, как хлопья снега или осыпавшиеся лепестки вишни, и вскоре скрылись из вида.
Захлопнув раму, Миреле опёрся об неё рукой и сгорбился, опустив голову.
— Пойду погуляю, — сказал он чуть позже, проведя по лбу ладонью.
— Мне тебя... ждать? — Ихиссе продолжал смотреть на него с постели, и в вопросе его прозвучало больше, чем могло бы.
Миреле помедлил с ответом.
Поглядел на складки дорогого светло-лазурного шёлка, на котором переплетались причудливые узоры аквамаринового, изумрудного и фиолетового цвета — Ихиссе всегда одевался изысканно, но в этот раз превзошёл сам себя. На куклу, сидевшую рядом с ним — Ихиссе то и дело протягивал к ней руку и дотрагивался до волос, до лица, до крыльев; кажется, это происходило совершенно неосознанно.
— Да, — наконец, сказал Миреле.
Выйдя из дома, он прошёлся по занесённой листьями дороге, впервые в жизни чувствуя, что остался наедине с тем, что его окружает — ни в квартале, ни в доме Кайто такого не было.
Ничто не стояло между ним и осенью.
Сад был совершенно запущен — если бы не, собственно, сам дом и не несколько аллей, которые, окружая его затейливым узором, разбегались в разные стороны, Миреле мог бы подумать, что он находится в лесу. Сквозь потрескавшиеся камни дорожек повсюду пробивались стебли сухих травинок, но сейчас их было почти не видно под слоем палой листвы. Клён с багряно-алыми листьями соседствовал с сосной, никогда не меняющей свой цвет, и с ярко-золотым падубом; видеть их было непривычно — в императорском саду никогда не сажали вместе деревья разных видов.
Кое-где цвели цветы, но заметить их среди колючего кустарника и осеннего разнотравья было не так-то просто.
Миреле постоял на каменном мостике без перил, переброшенном через когда-то, видимо, полноводный, а теперь сильно обмелевший ручей. По засыпанному листьями руслу текла куда-то совершенно прозрачная вода — не быстро, но и не медленно; неостановимо.
Когда Миреле вернулся в дом, ему не пришлось ничего говорить — его поняли и так.
"Надо же, а ведь когда-то казалось, что это только с Кайто у меня так, что он понимает меня без слов, понимает что-то... важное", — отстранённо думал он, пока Ихиссе развязывал узел ленты в его волосах.
Почему-то он решил начать с причёски — как будто бы завязка чем-то мешала.
Распустив волосы Миреле, Ихиссе провёл по освобождённым прядям рукой — так осторожно, как будто к цветку прикасался.
— Почему у меня такое ощущение, что ты хотел бы хранить верность тому, кто об этом не просил, и кому, скорее всего, вообще всё равно? — пробормотал он после второго поцелуя.
Миреле сидел, забравшись на постель с ногами и положив обе руки ему на плечи; смотрел в лицо, не закрывая глаз и не отводя взгляда.
— Потому что так и есть, наверное, — ответил он, помедлив. — Я бы хотел хранить верность... но не тому человеку, а самому себе.
— Тогда почему же ты всё-таки?..
— Не вижу смысла в показной добродетели. Думаю, что принципиальность — это хорошо, но не тогда, когда она сама превращается в принцип. Не желаю гордиться тем, что якобы отличает меня от всех остальных. Ты и сам сказал... "не боясь запачкаться". Да и не может это запачкать.
— Впервые встречаю человека, который грешит так, как будто совершает самый святой в жизни поступок, — вырвалось у Ихиссе, развязывавшего его пояс.
Он замер на несколько мгновений, опустив голову ему на грудь.
Миреле гладил его по волосам, скользя взглядом по комнате, залитой ярким осенним солнцем. После того, как он раздёрнул занавески, чтобы открыть окно и выбросить записку, здесь стало ещё светлее, чем прежде — казалось, что осенние деревья шагнули внутрь, добавляя дому оттенков золотого.
— Позволь мне исправить ошибку, совершённую когда-то, — выдохнул Ихиссе, чуть позже, отстранившись.
— Да. — Миреле улыбнулся.
Тёмно-лиловое одеяние его, украшенное каймой с изображением белоснежных лилий, с тихим шелестом соскользнуло на пол.
— ...теперь иди, — попросил Миреле очень тихо.
И вновь его поняли без лишних слов.
Стоя у окна, Миреле смотрел, как Ихиссе сбежал с крыльца своим лёгким шагом, который и теперь, на четвёртом десятке лет, делал его похожим на юношу. Длинные полы одеяния взметнулись в воздухе, ярко-синие волосы, растрепавшиеся на ветру, заискрили под осенним солнцем.
Когда он исчез, Миреле отвернулся от окна и прошёлся по комнате, остро слыша звуки собственных шагов.
Кроме них ничто не нарушало царившую повсюду тишину.
Один, наконец-то один! Не так, как раньше — когда страдал от одиночества в квартале, когда ждал в холодной комнате прихода Кайто, не смея задуматься о собственных чувствах. В этом доме не было ни соседей, ни слуг, ни человека, которого нужно дожидаться. Только он — и солнечный свет, вливающийся во все окна. И осень за окном.
Он подошёл к кукле, которая вновь сидела на постели, смотря на него внимательным и глубоким взглядом.
Вместе с ней Ихиссе принёс ему набор для управления марионеткой, и сейчас Миреле почти неосознанно взялся привязывать нити к пальцам. Потом — задумался.
— Что же мне делать здесь, в этом доме, который ты мне подарил? — спросил он незадолго до того, как Ихиссе ушёл.
— Что тебе душа подскажет, любовь моя, — легкомысленным тоном ответил тот, поправляя одежду и причёску. — Вот её и спрашивай, свою душу... Думаю, она — гораздо лучший советчик, чем я.
Сейчас Миреле почему-то вспоминался танец с марионеткой, который он исполнил однажды в доме Кайто, и к которому больше не возвращался, слишком раненый последовавшей реакцией.
"Что ж, значит, так тому и быть", — решил он.
Однако нитей к марионетке привязывать не стал — так и оставил их обмотавшими пальцы серебряной пряжей и как будто бы оборванными.
— Нет, ты побудешь зрителем, — сказал он кукле. — А актёр... актёр у меня будет воображаемый.
Он отошёл на несколько шагов назад, обводя взглядом комнату, постель, на которой Ихиссе всё-таки умудрился позабыть свою ленту для волос, занавески, расписанные узором из золотисто-оранжевых дубовых листьев.
За окном царила осень.
Здесь же, в этом пустынном светлом доме Миреле остался — полновластным хозяином самому себе.
* * *
В следующий раз Миреле встретил его года полтора спустя — аккурат после весенней уборки, когда вычищенный и обновлённый квартал весь сиял от свежих красок и распустившихся цветов.
Господин Маньюсарья прогуливался по главной аллее, заложив руки за спину и внимательно разглядывал покрашенный забор, иногда одобрительно цокая, но чаще недовольно искривляя загримированное лицо.
Одежда на нём была новая — тёмно-фиолетовая, почти что чёрная верхняя накидка, полы которой доходили ему до щиколоток, и светлые штаны под ней. Волосы, по-прежнему белоснежные, свободно развевались на ветру.
Миреле остановился, в первое мгновение решив, что это была чья-то неудачная шутка. Сложно ли? Белый парик, грим...
— Ну здравствуй, Миреле, — усмехнулся тем временем наставник манрёсю, обернувшись. — Давно не виделись.
— Вы? — спросил тот, прищурившись. — Но это невозможно. Физически невозможно, чтобы вы вернулись. Уж я-то знаю.
Господин Маньюсарья рассмеялся своим знакомым визгливым смехом. Таким же, как раньше... а, может быть, и не совсем.
— И ты, Миреле, будешь утверждать, что тебе известны законы жизненных циклов демонов и деймонов? — насмешливо поинтересовался он. — В сравнении с последними, нам поболее доступно... В частности, не приходится ждать следующего воплощения, чтобы вернуться. Мы бессмертны и неуничтожимы, в отличие от тех, ах-ха-ха.
И он воздел руку кверху, указывая на небеса.
Миреле не стал спорить.
— Чем же вы собираетесь заниматься после столь долгого отсутствия? — поинтересовался он.
— Скоро узнаешь, скоро узнаешь, — загадочно ответил наставник манрёсю.
И действительно, не успел Миреле дойти до дома, как ему сообщили, что его вызывает к себе Алайя.
Всё последнее время они не слишком-то ладили, вступив в негласное противостояние, хотя пока что и воздерживались от открытого конфликта, так что это приглашение было довольно неожиданным.
Впрочем, сухой тон Алайи ясно говорил о том, что и он совершенно не рад вступать лишний раз в беседу, а всего лишь выполняет свои обязанности.
— Я позвал тебя, чтобы сообщить, что в предстоящем месяце господин Маньюсарья с труппой отправляется в путешествие по стране, чтобы набрать новых учеников, — сообщил он холодно. — Сам понимаешь, что для Канэ не будет возможности исполнить хоть сколько бы то ни было важную роль на сцене, пока он не обзаведётся покровительницей, а вы, как я полагаю, решили воздержаться от этих недостойных, кхе-кхе, методов, и сделать ставку исключительно на его талант, — он иронически улыбнулся. — Ну, посмотрим, как скоро вы дождётесь, что на него обратят внимание... Впрочем, речь не об этом. А о том, что во время гастрольных путешествий действуют немного иные законы, и у твоего подопечного будет возможность испробовать свои силы и оценить реакцию непредубеждённой публики. Пусть даже публикой этой станет, в основном, нищий сброд, но, вероятно, сила его дарования столь велика, что окажет влияние и на них... Вспомним знаменитый танец Хаалиа на площади Нижнего Города... ну, да речь, повторяюсь, о другом. Зачем это мне? — перебил Алайя сам себя, предупреждая вопрос, которого Миреле, вообще-то, не собирался задавать. — Не подумай, пожалуйста, что я помогаю вам. Но мне сдаётся, что если твой ученик на что и годен, так это на то, чтобы привлечь таких же, как он, неоперившихся восторженных мальчишек, а это именно то, что нужно нам в данный момент. Я всегда исхожу из соображений целесообразности и пользы для квартала.
— Благодарю вас, мы едем, — просто сказал Миреле. — Куда и когда?
— Путешествие займёт у вас несколько месяцев и завершится в самой западной провинции, Канси. Надо полагать, ты слышал о такой? — тон Алайи вновь сделался ироничным, как будто бы он на что-то намекал, но Миреле не поддался на эту провокацию.
— Единственная астанисийская провинция, имеющая выход к морю, — кивнул он. — Край поэтов, скитальцев и изгнанников.
— Также торговцев, иностранцев, мятежников и прочего сброда, который не нашёл себе пристанища в более законопослушных провинциях. Однако море там действительно имеется, и даже больше — океан, — усмехнулся Алайя и с задумчивым видом процитировал строчки какого-то неизвестного Миреле стихотворения:
Брызги моря мне жгут глаза,
И я плачу, однако рад,
Что это слёзы, а не вода,
Что я плакать могу хоть так.
— Вы поедете с нами? — поинтересовался тот.
— Помилуй Богиня... Поэтому и говорю, что у Канэ будет возможность выступать. Если бы я ехал, то этого бы не случилось, — холодная усмешка вновь вернулась на губы Алайи.
— Что же заставило вас прийти к такому решению? — Миреле проницательно вглядывался в его лицо, пытаясь отыскать в нём подтверждение своей смутной догадки.
— Зачем вам я? — пожал плечами Алайя. — С вами будет сам господин Маньюсарья, разве этого не достаточно?
— Прежде он никогда не появлялся на публике, а разговаривал с каждым из нас наедине, — заметил Миреле. — Отчего такие решительные перемены?
— Всё течёт, всё меняется, Миреле... К тому же, разве гастрольное путешествие — это не веский повод? Они случаются не слишком часто. В последний раз... Светлосияющая, дай мне памяти, как раз в тот год, когда ты появился у нас. Полно, Миреле, мне надоели твои вопросы! — вдруг воскликнул Алайя с раздражением. — Тебе уже не столько лет, как твоему Канэ, чтобы демонстрировать неуёмное юношеское любопытство.
— Вам уже тоже не столько лет, чтобы... — приподнял бровь Миреле.
— Чтобы что? — пристально посмотрел на него Алайя.
Но Миреле не ответил.
— Все мы, актёры, до конца жизни остаёмся детьми, — улыбнулся он. — И в этом наше счастье.
Алайя больше не задерживал его, и он покинул павильон.
Реакция Канэ на известие о предстоящем путешествии была неожиданной.
— Ах, так! — воскликнул он, отпрянув, как если бы ему влепили пощёчину. — Вот, значит, как? Отправляете меня? Отсылаете от себя? Полагаете, я не знаю, о чём вы думаете? Хотите меня испытать, проверить. Предоставить самому себе! Вот тут-то и выяснится, на что я на самом деле годен... Увидеть мир, как же! Столкнуться с разнообразными искушениями, повстречать множество людей... влюбиться, быть может, окунуться в пучину страсти и позабыть обо всём, что я обещал. Вы всё ещё не верите, что единственное, что мне нужно — это то, что я вам сказал однажды! — в фиолетовых глазах задрожали слёзы ярости.
Миреле смотрел на него с улыбкой.
Канэ уже было восемнадцать, ростом он был выше Миреле чуть ли ни на целую голову и обещал превратиться в такого красавца, какие разбивают десятки, а то и сотни сердец — одним только чуть надменным взглядом из-под длинных ресниц, брошенным вскользь и походя.
Миреле иногда даже становилось жаль, что его стараниями мир, возможно, лишится одного из самых знаменитых любовников в истории — тех, ради которых пьют яд, кидают к ногам несметные сокровища и разрушают города.
Дело было не только в красоте, хотя внешность Канэ претерпела решительные изменения: белокурые локоны, рассыпанные по плечам, несколько неброских, однако изысканных украшений, тёмная приталенная одежда — не по моде, однако подчёркивавшая стройную фигуру и гибкость тела — всё это сразу же привлекало взгляд и казалось необычным.
Но Миреле знал, что самым действенным в случае Канэ будет не это, а ощущение недосягаемости, исходящее от него. Тот самый высокомерный взгляд, но не потому, что он смотрит свысока, а потому что смотрит высоко — куда-то в небеса, где видит то, чего не видят остальные. И именно это заставит всё новых и новых дам тянуться к нему, как завороженным, засыпать его деньгами и драгоценностями, восхищаться его талантом, мечтать о его любви... и, быть может, услышать хотя бы часть того, о чём он будет говорить на сцене.
— Канэ, я верю, что тебе предстоит сказать и сделать что-то очень важное, и я всеми силами буду помогать тебе в этом, — заметил Миреле. — И я не сомневаюсь, что ты не позабудешь об этом ради блеска денег... пучины страсти... или как ты там ещё сказал. Но в то же время не стоит ограничивать себя уж слишком жёсткими рамками. Ошибки тоже бывают необходимы. Если однажды ты почувствуешь желание избрать другой путь... ну, действительно кого-нибудь полюбишь, например, то, возможно, будет нелишним последовать голосу сердца. Рано или поздно ты вернёшься к тому, что в твоей жизни является самым главным, что бы это ни было.
Канэ слушал все эти учительские наставления, скрестив руки на груди и глядя на Миреле таким взглядом, что любая дама на его месте уже давно бы бросилась на колени, чувствуя себя виноватой перед своим любовником во всех возможных грехах и оскорблениях.
— Так вы действительно предполагаете, что я способен полюбить кого-то другого, — проговорил он холодно.
— Ох, — вздохнул Миреле, опускаясь в кресло. Иногда с Канэ и впрямь было трудно совладать, особенно, когда он, что называется, "становился в позу". — Что мне с тобой делать-то? Ты бы хоть слушал иногда, что я тебе говорю, а не только то, что хочешь слышать... Ладно, знаю же, что без толку это повторять. Я поеду с тобой, оскорблённая ты наша добродетель, я вовсе не собираюсь тебя куда-то отсылать. Вместе поедем, посмотрим мир. Что, всё ещё отказываешься?
Надменное выражение слетело с лица юноши, как фарфоровая маска с куклы.
— Да?.. — переспросил он настороженно и виновато.
— Да.
Приготовления и сборы заняли ещё несколько недель. Что бы там ни говорил Алайя про нищий сброд, а гастроли императорской труппы имели немаловажное значение и устраивались очень пышно: в день отъезда количество повозок и щедро украшенных экипажей у ворот достигало такого количества, что можно было подумать, будто собирается посольство в какую-то из дальних стран.
Канэ, позабыв о своём образе гордого и неприступного красавца, который он обычно принимал на публике, смотрел на приготовления совершенно круглыми, как у маленького ребёнка, глазами.
Миреле, глядя на него, думал, о том, что он, в отличие от него, ни разу в жизни не покидал пределов императорского сада вообще.
Дитя актёра, выросшее в квартале актёров и лишь понаслышке знающее о том, с каким презрением относятся к манрёсю даже те, кто поддерживают их...
Впрочем, может быть, это было и к лучшему.
— Ну что, идём? — спросил Ихиссе, протягивая Миреле руку.
Тот кивнул и, подхватив его под локоть, поднялся вместе с ним в открытую коляску, украшенную цветами. Им двоим, как имевшим в квартале определённый вес, полагалось ехать у всех на виду в отдельной повозке — Канэ бесился, ревновал, однако поделать с порядками ничего не мог: ему пришлось удовольствоваться компанией таких же, как он, молоденьких юношей, впервые покидавших квартал.
Сверху над головой Миреле был раскинут огромный ярко-алый зонт с золотистой бахромой, который должен был защищать его с Ихиссе от палящего солнца — на дворе было начало лета, и они двигались с севера на юго-запад, туда, где должно было быть ещё жарче.
Кукла, подарок Ихиссе, также сопровождала их в этом путешествии: брошенные в шутку слова о "талисмане квартала", похоже, претворялись в жизнь, и по настоятельной просьбе, выраженной всеми актёрами сообща, фарфоровый двойник Миреле теперь ехал в самой первой коляске, раскинув трепещущие крылья впереди вереницы повозок, как носовая фигура корабля.
Миреле то и дело поглядывал в этот первый экипаж, но не на куклу, а на пустовавшее до сих пор место рядом с ней.
"Неужели он и в самом деле появится перед всеми?" — напряжённо думал он, и ему по-прежнему до конца не верилось, что это произойдёт.
Вскоре его сомнениям предстояло разрешиться.
Тогда, когда последние приготовления были завершены, все актёры, а также сопровождавшие их телохранители заняли свои места, когда запряжённые лошади начали пофыркивать от нетерпения сдвинуться с места — тогда ворота квартала снова распахнулись, чтобы пропустить последнего участника поездки.
Миреле увидел его в самом конце аллеи и не отводил взгляда всё то время, пока он неторопливо приближался, опираясь, как на трость, на огромный сложенный ярко-лиловый зонт.
Господин Маньюсарья был разряжен так же пышно, как и остальные актёры, отправлявшиеся в путь. На этот раз это было делом не только личных вкусов: целью гастролей являлся набор новых учеников в труппу, и мальчикам по всей стране надлежало во всей красе продемонстрировать, какие преимущества и привилегии их ожидают в качестве актёров императорской труппы.
Умолчав обо всех страданиях и перипетиях.
— Что же, в добрый путь! — громко провозгласил господин Маньюсарья, усаживаясь в первый экипаж и раскрывая над собой свой зонт. Обмахнувшись веером, он отложил его в сторону и усадил к себе на колени куклу Миреле.
Колеса повозок заскрипели, и вся процессия медленно тронулась.
Среди мужчин-неактёров, сопровождавших манрёсю в качестве охраны — они выделялись своими тёмными волосами и одеждой и, в целом, неприметным обликом — Миреле внезапно увидел знакомое лицо.
— Ксае! — воскликнул он, высунувшись из коляски.
Тот подошёл ближе.
— Это тоже работа, — заметил он, нехотя усмехнувшись. — За неё платят. Чем мне только не приходилось перебиваться все эти годы. Ну и потом... Недовольные настроения всё ещё не до конца утихли. Сам помнишь, чем всё чуть было не завершилось в прошлый раз. Эта поездка не так уж небезопасна. Надеюсь... сделаю всё, что в моих силах, чтобы никаких неприятностей по дороге не произошло.
— Спасибо! — улыбнувшись, Миреле протянул ему руку.
Пожав её, Ксае снова отдалился, исчезнув из виду где-то в хвосте процессии.
Провожая его взглядом, Миреле внезапно заметил один из крытых экипажей, отличавшийся по виду от остальных — было ясно, что это карета придворной дамы, почему-то взявшейся сопровождать актёров.
— А, это Мерея, — сказал Ихиссе, проследивший направление его взгляда. — Рисовать будет. Рисовать жизнь в других провинциях! Ну и нас всех тоже. Она периодически совершает такие поездки. Здесь, во дворце не очень-то порисуешь актёров, сам понимаешь. Она идёт против всеобщего мнения и вкусов, но, что ни говори, а смотрят на неё за это косо. Другое дело Канси. Там... там свобода, Миреле.
Он мечтательно улыбнулся и обнял его одной рукой за пояс.
Положив голову ему на плечо, Миреле смотрел на дома, проплывающие мимо.
Процессия медленно двигалась по улицам столицы, и люди сбегались, чтобы поглазеть на разряженных актёров, похожих на прекрасные экзотические растения или же бабочек, порхающих над ними. От цветов всех оттенков радуги — ярко-синего, небесно-голубого, изумрудно-зелёного, медово-золотого, малиново-красного — в которые были выкрашены заколотые, распущенные или убранные в сложные причёски волосы, рябило в глазах; полы шёлковых и парчовых одеяний и длинные, расшитые узорами ленты развевались на ветру.
Путь пролегал через Нижний Город. Когда повозки проезжали мимо одного из храмов, группа людей устроила скандал, требуя, чтобы "презренные" не смели приближаться к обители Великой Богини, оскорбляя её взгляд своим распутным видом.
По другую сторону какая-то женщина прижимала к себе худенького мальчика, закрывая ему глаза ладонью.
— Не смотри! Не смотри! — истошно вопила она. — Изверги проклятые, вам ещё воздастся на том свете за то, что делаете... Великая Богиня, спаси наших детей! Бедные деточки, деточкам-то невинным за что такое видеть!
— Демоны! Демоны! — вторила ей подруга, показывая пальцем на Ихиссе, приобнявшего Миреле. — Вы посмотрите, что творят на глазах у всех, бесстыжие! Гореть вам в Подземном Мире за грязный грех, противный природе человека...
Миреле смотрел куда-то вдаль, безмятежно улыбаясь и сжимая в руках веточку цветущей яблони.
Внезапно из первого экипажа донёсся знакомый крикливый смех, на этот раз такой громкий, что это произвело воистину устрашающее впечатление.
Люди, призывавшие кару Богини на головы всех актёров, вероятно, уверились, что среди них и в самом деле находится настоящий демон, и в ужасе бросились врассыпную.
Дорога была свободна, и процессия двинулась после небольшой задержки дальше, к западным воротам столицы.
— Вперёд, только вперёд! — закричал господин Маньюсарья, видимо, желая подбодрить своих подопечных после произошедшего. — Что бы ни случилось, какими бы взглядами на вас ни смотрели, какими бы словами ни называли, какие бы наказания в загробной жизни ни сулили. Даже если вас вознамерятся закидать камнями, даже если вас поволокут в огонь. Никогда не останавливайтесь, не позволяйте ничему, включая смерть, сбить вас с вашего пути! Верьте, что вам воздастся за это, даже если не верите больше ни в богов, ни в людей!
Он поднялся в своей коляске и продолжил путь стоя, усадив куклу Миреле к себе на плечо. Светло-голубые крылья её трепетали на ветру и таинственно мерцали, искрясь под солнцем.
Процессия миновала ворота и двинулась на юго-запад, в сторону океана.
* * *
Весна в южных провинциях наступала раньше, осень — позже; когда они добрались до Астрактанских гор, перевал через которые открывал выход к Кансийскому побережью, было уже начало второго месяца Ветра — время, когда в столице деревья повсеместно одеваются золотыми листьями.
Здесь же, в предгорьях, среди зелени крон лишь кое-где мелькали яркие оранжевые или алые пятна. Море Миреле почувствовал ещё задолго до того, как впервые увидел его — что-то изменилось в воздухе, быть может, неуловимо для остальных, но не для него.
Слишком свежим и прохладным стал ветер, слишком острым и терпким — запах хвои, слишком яркими — цвета вокруг: изумрудно-лазоревая дымка, в которой утопали остроконечные вершины гор, чистейшая небесная голубизна, рыжевато-красный, странный оттенок почвы, устилавшей эти земли. Про звуки и говорить было нечего: далёкий рокот слышался Миреле во сне и наяву...
По ночам он видел корабли, покачивающиеся на волнах: распускающиеся паруса, падающие сверху, как тяжёлый занавес, скрипящие под ногами доски пола, мачты, устремлённые ввысь, канат, натянувшийся до предела и с трудом удерживающий судно вблизи от берега — как цепочка, обхватывающая лапку птицы и не позволяющая улететь.
Ему снились лодки, сделанные в форме гигантского дракона — деревянная чешуя была выкрашена в золотой, алый, синий и изумрудный императорские цвета, глаза полыхали пламенем, ноздри раздувались от морского бриза. Миреле стоял в одной из них.
Иногда он видел знакомую фигуру на носу одной из лодок, в самом начале длинной флотилии, приготовившейся к отплытию. Ветер развевал длинные полы одежды и пряди распущенных волос; Хаалиа говорил ему что-то, но Миреле ничего не мог услышать из-за шума, творившегося вокруг — волны с грохотом разбивались о борта лодок, пронзительно кричали чайки, люди на берегу и на кораблях отдавали друг другу команды.
Миреле хотел бы перескочить к нему, но между ними было несколько лодок, и пол опасно скрежетал под ним — он не привык к морской качке и едва мог удержаться на ногах, не то что перескочить с носа одной лодки на корму другой. Хотя на берегу давно уже научился держать равновесие в самых опасных ситуациях...
Он замирал, чуть склонив голову: "Не могу".
Тогда Хаалиа поднимал руку и показывал куда-то вдаль, туда, где на горизонте волны сливались с небом. Смутные, почти неразличимые черты его лица, утопающего в солнечном сиянии, трогала лёгкая улыбка: "Не торопись, ещё будет время".
Проснувшись, Миреле долго вглядывался в усыпанное звёздами небо — он любил спать на открытом воздухе, против чего ужасно протестовал Ихиссе, предпочитавший удобства. Однако иногда и он не выдерживал и, выбравшись под утро из шатра, забирался под одеяло к Миреле, переворачивая его на бок и устраивая подле себя, как ребёнок — любимую игрушку. Тот не возражал — после долгих лет одинокого существования ему нравилось спать с кем-то вместе.
В один из дней, когда Миреле ехал, подложив под голову подушку и прикорнув от усталости — сказалась очередная из бессонных ночей, когда он лежал и смотрел на звёзды, приходя в себя после нового сна, в сравнении с которым реальность казалась зыбкой — Ихиссе разбудил его, бесцеремонно схватив за локоть и потянув к себе, так что Миреле чуть не вывалился из коляски.
— Смотри! — воскликнул он.
Они ненадолго остановились на привал, и в просвете между деревьями сияло и сверкало, разбрызгивая голубые искры, золотисто-лазоревое полотно.
Вялый со сна Миреле послушно двигался за Ихиссе, тащившим его за руку по камням и, казалось, напрочь позабывшим об опасности — они всё ещё находились в горах, и любой неосторожный шаг мог обернуться падением в пропасть, которыми эти места изобиловали.
С выступа открывался головокружительный вид на Кансийское побережье, казалось, расстилавшееся под ногами: крохотные домики, линии стен, обносивших дворцы и сады, золотистая полоса песчаного берега и — море, необъятное, бесконечное, непостижимое, занимавшее половину горизонта.
Миреле смотрел на него несколько мгновений, щуря глаза от яркого солнца, а потом отвернулся.
— Ты разве не о том, чтобы посмотреть на море, мечтал все эти месяцы? — спросил Ихиссе с лёгкой обидой, глядя на то, как друг с гораздо большим интересом разглядывает какой-то неприметный цветок с тонкими белоснежными лепестками, выросший поодаль от леса, среди камней и щебня.
— Да, — просто ответил тот, сорвав травинку и сунув её в рот.
И не добавил больше ничего.
Через несколько дней они, наконец, миновали перевал и, спустившись в долину, прибыли в Канси Энур — крупнейший портовый город и столицу провинции Канси.
Их встречали с шумным восторгом — жили на побережье весело, всевозможные развлечения очень ценили, вестям из далёкой столицы радовались.
В целом же, всё путешествие выдалось удачным, если не считать нескольких неизбежных стычек и оскорблений, то и дело лившихся на актёров там, где среди публики не преобладали утончённые и вежливые аристократы, позволяющие себе убийство, спланированное при помощи интриг, однако не грубую площадную брань. Но это довольно быстро стало привычном делом — во всяком случае для Миреле. Канэ поначалу приходил в дикую ярость, однако, глядя на безмятежное лицо учителя, терял свой пыл.
— Мы же решили с тобой, что нам нет дела до того, что нас могут убить за то, что мы делаем, — напоминал ему Миреле. — Так есть ли смысл обращать внимание на пустые слова, наполненные злобой?
— Делаем? — с тоской переспрашивал Канэ. — Но разве у нас что-то получается? Я ожидал... иного.
Его первые выступления оказались не слишком-то успешными. Для самого Канэ это было серьёзным ударом, однако Миреле смотрел дальше и глубже, и видел очень благоприятный признак в том, с каким недоумением отнеслись к игре его подопечного зрители. Обычно актёров или яростно ругали, или столь же ревностно хвалили, недоумённое же молчание свидетельствовало о том, что Канэ и впрямь показывает нечто, для чего привычные реакции совершенно не подходят.
— Всё ещё будет, — успокаивал Миреле юношу. — Не всё сразу. Это путешествие нужно тебе для того, чтобы посмотреть на жизнь и набраться опыта, а не сразу же собрать все лавры и вознестись на недосягаемый пьедестал. Быть может, лет через десять ты снова отправишься по этому маршруту, и вот тогда громкая слава будет сопровождать тебя по пятам.
— Десять лет? — разочарованно повторял Канэ, позабыв о возрасте того, с кем разговаривал. — Пфэ... мне будет уже двадцать восемь. Это старость! Вообще представить не могу, чтобы мне в старости ещё чего-то хотелось.
Миреле только молча усмехался.
Впрочем, несмотря на все свои слова, наполненные юношеской горячностью и нетерпением, Канэ послушно исполнял все указания Миреле: тот велел ему смотреть вокруг себя очень внимательно, не избегать общения с людьми, наблюдать за отношениями между ними, подмечать их чувства и то, как по-разному они говорят.
По вечерам они часто гуляли втроём по городу — иногда к ним присоединялся и Ксае, привычно молчавший большую часть времени.
После столицы, в которой роскошные усадьбы аристократов и Нижний Город представляли такой разительный контраст, Канси Энур казался странным городом: здесь не было столь ярко выраженного деления между богачами и бедняками. Торговцы зачастую селились неподалёку от знатных людей, влияя на вкусы и предпочтения последних.
Дома здесь строили деревянные и многоэтажные, лишённые столичных изысков, однако улицы своеобразно украшали: повсюду висели гирлянды из разноцветных бумажных флажков, фонарей было очень много.
Мода также отличалась разнообразием — сказывалась близость других государств и иностранное влияние, хотя запрет для заморских торговцев и путешественников селиться в астанисийских городах, введённый ещё пару сотен лет тому назад, продолжал действовать и по сей день. Во всяком случае, крашеными волосами здесь было не удивить, и не всегда актёра можно было узнать в толпе других людей, как происходило в столице.
Миреле, всегда выглядевший неприметно, не слишком ощутил разницу, а вот Ихиссе, судя по всему, ей очень наслаждался.
— Как странно идти и не чувствовать на себе косых взглядов, — бросил он однажды, прогуливаясь по набережной под руку с Миреле. — Не слышать оскорблений. Не знать, что меня презирают за то, что я тебя люблю.
Вдвоём они бродили по лавочкам торговцев, разглядывая фигурки из цветного стекла, причудливые поделки из ракушек, бусы из мелкого жемчуга странного зеленоватого оттенка, который встречался только здесь. Ихиссе любил подобные безделицы, и Миреле часто покупал ему их, пользуясь тем, что за годы, которые он прожил, почти ничего на себя на тратя, у него скопилась некоторая сумма из денег, выдаваемых Алайей на карманные расходы.
Когда к ним присоединялся Канэ, то о подобных развлечениях, конечно, приходилось забыть. Такие вечера они чаще всего проводили, устроившись в какой-нибудь таверне или чайной под открытым воздухом и пробуя кансийские деликатесы — здешняя кухня отличалась большим разнообразием, и этого занятия должно было хватить ещё надолго.
Пить они почти не пили, но однажды Ихиссе воскликнул, воздев указательный палец кверху:
— Миреле, я знаю, какое воспоминание должно было прийти тебе в голову первым, но почему-то не пришло! Что ж, я плохо старался, что ли? Или до сих пор не загладил свою вину?
— Кансийский фейерверк? — улыбнулся тот.
Канэ ревниво переводил взгляд с одного на другого.
Пришлось заказать "фейерверк" и поделиться с ним тоже, что привело к непредвиденным последствиям. Канэ, с одной стороны, не привыкший пить, а с другой — не отличавшийся склонностью к умеренности, за один вечер прикончил почти целую бутылку, пользуясь тем, что внимание Миреле было отвлечено, и на следующий день не смог подняться с постели.
Между тем, как ближе к полудню у него было выступление, и заменить его было особо некем.
Миреле до последнего ждал, что Канэ всё-таки придёт в себя, однако поняв, что чуда не произойдёт, согласился взять ответственность на себя.
— Это я вчера недоглядел. Что ж, буду выступать вместо него, — решил он.
— Ты? Но ты столько лет не появлялся на публике. Да что там, вообще толком не появлялся никогда... Ты считаешь, что сможешь? — забеспокоился Ихиссе.
— Не волнуйся, я же не бездельничал всё это время. — Миреле улыбнулся. — Я репетировал... собственно, разве не для этого ты привёз меня в дом Мереи?
— Да? Ты не рассказывал. Я подумал, что ты, возможно, просто отдыхаешь там душой, что тоже необходимо. Что же ты репетировал?
— Танец.
— Танец? Ну так тебе нужна будет музыка. Какая?
— Любая.
— Импровизировать будешь? Это сложно, Миреле. Ты уверен, что всё получится так, как ты хочешь?
— Не знаю, но чему-то же я научился за эти годы!
Ихиссе оставил дальнейшие пререкания, а Миреле переоделся в лёгкую одежду, более подходящую для выступления.
"Есть то, за что я, без сомнения, очень тебе благодарен, Кайто, — думал он, стоя позади занавеса и дожидаясь окончания предшествующего номера. — За то, что, познакомившись с тобой, я научился танцевать, выражая свою любовь. Любви, быть может, и нет больше... а, впрочем, она есть всегда. Человек, который любил хоть однажды, смотрит на мир не так, как тот, кто не любил никогда".
Он не продумывал деталей своего танца, рассчитывая, что всё сложится само собой — и так оно и получилось. Лиц зрителей он не видел, однако слышал музыку — точнее, угадывал её своим чутким обострённым слухом. Предчувствовал любое изменение в тональности и мелодии ещё до того, как оно происходило в реальности, и подстраивал под него свои движения. Особенно сильное впечатление это произвело тогда, когда музыканты, поддавшись импульсу, исходившему от Миреле, и сами принялись импровизировать — музыка становилась всё громче и громче, взлетая в небеса, мелодия — всё ярче, расцветая, как бутон, пустивший в ход все силы, чтобы в одном самоотверженном порыве распустить лепестки.
Глядевший на зрителей краем глаза, Миреле понимал, что его выступление имеет шумный успех, и поражался тому, сколь мало это для него значит. Хотя ведь, казалось бы, он никогда не придерживался мнения, что актёр выступает для одного лишь себя, и не желал для Канэ безвестности — наоборот, хотел, чтобы тот смог сказать то, что должен, и был услышан...
Музыка, меж тем, становилась всё громче — скоро уже вся площадь, на которой происходило выступление, не удержавшись, пустилась в пляс. И если бы Миреле видел себя со стороны, то удивился бы, насколько страстным и отчаянным выглядит его танец, в то время как внутри он, продолжавший прислушиваться к изменениям в мелодии, оставался практически совершенно бесстрастен, если не считать тихого чувства теплоты и безмятежности.
Но вдруг среди почти неразличимых для Миреле лиц, окружавших сцену, мелькнуло одно, которое заставило его замереть и вздрогнуть.
Бледные щёки, тёмные расширенные глаза, волосы, упавшие на лоб, нервно прикушенная губа... это был почти ребёнок.
Миреле продолжал танцевать, и никто уже не заметил, что его ритм немного сбился, однако он то и дело возвращался взглядом к привлекшему его внимание мальчику, и каждый раз странная дрожь пробегала по его позвоночнику, заканчиваясь болезненным ударом в сердце.
"Кто это? — думал он. — Почему его взгляд кажется мне таким знакомым?"
Впрочем, он позабыл о нём почти сразу же, как музыка закончилась.
Тем не менее, слабость и изнеможение в теле, вызванные больше этой встречей, чем танцем на пределе всех сил, остались, и, спустившись со сцены, Миреле упал на руки Ихиссе почти без чувств.
Тот утащил его подальше от охваченной восторгом толпы и наедине попытался привести в себя, обрызгивая водой и обмахивая веером.
— Нельзя же так, Миреле, — суетился тот, по капле вливая ему в рот какую-то омерзительную на вкус настойку. — Нельзя так доводить себя. Хотя, конечно, я понимаю... Это и в самом деле было... ну, мне не хочется говорить такие слова, как бесподобно, потрясающе и прочее. Потому что они и близко не выразят всех моих чувств.
Миреле молча лежал на постели, завернувшись в покрывало, и, казалось, был где-то далеко.
Несмотря на шумный успех своего выступления, в последующие дни он не сделал ни единой попытки его повторить. Вместо этого он уделил ещё больше внимания тому делу, в котором принимал участие с самого начала — отбору новых участников для труппы. Желающих оказалось много, более чем, и большинство были не лишены таланта, но, как ни странно, именно Миреле оказался тем, кто, опираясь на наиболее жёсткие критерии, забраковывал большую часть претендентов.
Разумеется, у него не было власти решать судьбу труппы, однако господин Маньюсарья, всегда стоявший поодаль и насмешливо наблюдавший за своими подопечными, казалось, прислушивался к его словам — по крайней мере, к такому выводу быстро пришли все остальные, и постепенно решение Миреле насчёт того или иного новичка стали воспринимать как практически окончательное.
Среди непринуждённых, вольнолюбивых жителей Канси, склонных к азарту, риску и приключениям — само море располагало к большей свободе духа — желающих податься в столицу в качестве манрёсю оказалось раза в два больше, чем в остальных провинциях, но и Миреле стал в два раза более строг, без малейших колебаний отказывая тем, в ком не видел бесспорного, бросающегося в глаза таланта.
— Почему ты настолько суров, любовь моя? — спросил однажды Ихиссе. — Неумолимее и сам господин Маньюсарья не мог бы быть. Ведь не у всех же дарование проявляется в самом раннем возрасте. Вспомни самого себя в начале пути... никто из нас с первого взгляда не сказал бы, что в тебе есть нечто особенное.
— Потому что должно быть веское основание для того, чтобы загубить свою жизнь.
— Ах, вот как? — синяя бровь поползла вверх. — Так ты считаешь наши жизни загубленными?
— С точки зрения обычных представлений о человеческом счастье — да. У нас ничего нет, и ничего не будет. Ни семьи, ни детей, ни дома, ни общественного положения, ни состояния, ни уверенности в том, что завтрашний день готовит нам то же, что и вчерашний, и что внезапная буря не сметёт всё то, что мы с таким трудом строили. Мы не получим никакой награды за свои труды; аплодисменты обычно несутся нам напополам с оскорблениями, а восхищение во взглядах очень быстро сменяется высокомерием. Нашим искусством наслаждаются, однако в глубине души ни во что не ставят, считая, что мы играем ради денег, минутной славы и удовлетворения вкусов своих покровительниц. Наше искусство не останется в веках, в отличие от произведений писателей, художников и музыкантов. Мало кто из нас испытает разделённое чувство, а если это и произойдёт, то всеобщее презрение и необходимость скрываться, вместо возможности связать отношения законным образом, будет любящей паре наградой. Я уж молчу про отношение к нам со стороны тех олицетворений Высшего Существа, которые придумывают для себя люди. Действительно, единственное, что нам остаётся — это искать сочувствия у демона Хатори-Онто, который зол, однако непредубеждён. И друг у друга, но зачастую зависть, ревность и взаимные обиды ставят нас в такое положение, что даже это последнее утешение становится недоступным, и чувство чудовищного одиночества сопровождает большинство из нас всю сознательную жизнь. Прибавим к этому глубокое чувство вины за свои грехи, воображаемые и реальные. Оно, быть может, не всегда осознаваемо, но совершенно неизбежно. — Миреле перечислял все трудности, встающие на пути актёра, спокойным голосом, и те, кто окружал его и слушал, узнавая собственные перипетии, молча содрогались, поражаясь его невозмутимости. — Есть ли что-то, что способно перевесить всё то, что я сказал, а также другое, о чём позабыл упомянуть? Да, есть. Когда я вижу это в глазах того человека, который приходит, я не могу протестовать против его решения. Остальных я избавляю от ненужных страданий. Если их желание будет сильно и неугасимо, то они смогут преодолеть в том числе и эту неудачу. Если же нет — то нечего даже и пытаться.
— Что же это — то, что перевешивает? — спросил кто-то. — Талант?
Миреле помолчал.
— Нет, — сказал он, наконец. — Чувство абсолютной преданности собственному делу и готовность пожертвовать ради него всем. Не получив, быть может, ничего взамен.
Остальные также молчали, переваривая его слова. Ясно было, что не все согласны и хотели бы поспорить, однако не решались: слишком уж твёрдым был голос Миреле, и слишком уверенным — взгляд.
К тому же, он явно не имел ни малейшего желания пререкаться и высказался лишь потому, что его об этом попросили.
— Ты, прав, наверное, — Ихиссе задумчиво посмотрел куда-то в сторону. — Всё, что у нас есть — это танец бабочки перед открытым пламенем. Со стороны он кажется забавным и легкомысленным, и только бабочка знает, что самоотверженно отдаёт свою жизнь. Из любви... из любви к пламени, вероятно. И вот она сгорит, и ничего от неё не останется — ни пепла, ни воспоминаний. Кто будет вспоминать о хрупкой бабочке-однодневке? Разве что какой-нибудь тонко чувствующий поэт, который упомянет о ней, безымянной, в одном из стихотворений. Вот и всё, что нам грозит. Мы проживём эту мимолётную жизнь, танцуя... но наша смерть в пламени, которую никто и никогда не прославит как подвиг, будет прекрасной. Где-то по другую сторону боги и богини, в которых я не верю, быть может, окажутся более внимательны, чем люди, и подарят нам пару слов признания — тогда, когда от нас уже ничего не останется.
Миреле посмотрел на него, и выражение его лица впервые за время разговора смягчилось, губы тронулся лёгкая улыбка.
— Поверь мне, всё будет по-другому, — сказал он тихо. — Не бывает такого, что ничего не остаётся. Впрочем, тебе, который не верит в это, однако всё равно делает то, что делает, положена гораздо большая награда, чем мне, который знает правду.
— Вот как? Так ты действительно знаешь, что будет там? — Ихиссе взглянул на него и, быстро отвернувшись, перевёл разговор на другую тему. — Но послушай меня, Миреле. Разве в тебе самом была с самого начала эта, как ты сказал, абсолютная готовность пожертвовать жизнью ради нашего искусства? Что-то я не припомню фанатичного блеска в глазах мальчишки, которым ты был тогда.
— Нет, куда там, — согласился Миреле, улыбнувшись.
— Так значит, по твоей логике, тебя не следовало брать в квартал.
— Да, я думаю, что и правда не следовало бы.
— И если бы ты мог повернуть время вспять, то отказался бы от этого пути?
— Вероятно, да...
— Что ж, я рад, что ты всё-таки не отказался. — Решив свести всё к шутке и несколько разрядить атмосферу, Ихиссе притянул его к себе за плечи, чтобы обнять, и остальные стали тактично расходиться — при всей своей любви к сплетням и обсуждению чужой личной жизни, актёры вполне понимали желание побыть со своим возлюбленным или возлюбленной наедине.
А потом ушёл и Ихиссе, и Миреле в одиночестве остался в беседке одного из пустовавших императорских дворцов, имевшихся в каждой провинции на случай путешествия государыни — одна из таких усадеб и была предоставлена в распоряжение императорской труппы на время пребывания в Канси.
Обычно Миреле использовал свободное время для того, чтобы написать что-нибудь новое для Канэ, но сейчас мысли не шли ему в голову, и он сидел над чистым листом бумаги, покусывая кончик кисти, которую так и не окунул ни разу во флакончик с тушью.
"Не был ли я чересчур жёсток и даже жесток? — думал он. — Слишком непримирим? Мне не следует превращаться во второго Алайю, даже если столкновение с ним и неизбежно".
На дорожке, ведущей к беседке, послышались звуки чьих-то лёгких шагов.
Миреле поднял голову, полагая, что это Ихиссе или Канэ, и замер, увидев хрупкую фигурку, закутанную в тёмную верхнюю накидку с капюшоном. Дорогая ткань выдавала представителя знатного семейства, рост — ребёнка.
Ещё до того, как юноша откинул капюшон, Миреле, к которому вдруг ясно вернулось воспоминание о своём недавнем танце, понял, кого увидит.
— Мне сказали, что мне следует обратиться к вам, — сказал ему мальчик нерешительно. — Что это вы принимаете решение о том, кто может остаться с труппой.
Миреле подавил в себе малодушное желание отказаться от этой ответственности и послать мальчишку к кому-то другому — господине Маньюсарье, Ихиссе, Ксае... да хоть к кому. Лишь бы подальше от него.
— Возможно, — сказал он неопределённо. — Ты уверен в том, что хочешь этого?
— Больше жизни.
Миреле закрыл глаза. Где были те слова, которые он не так давно произнёс перед остальными актёрами? Ему следовало повторить их, все до единого — но он не мог собраться с силами и произнести хоть что-то.
Всё-таки, он заставил себя.
— Судя по твоей одежде, ты принадлежишь к достаточно знатной семье. Наверняка у тебя есть родители... братья и сёстры. Крайне сомневаюсь, что они поддерживают твоё желание стать актёром. Ты вообще представляешь, что тебя ждёт на этом пути? Начиная с того, что тебе придётся расстаться со всеми теми, кого ты любишь. Покинуть свою родину. Разбить сердце своей матери. Она наверняка любила тебя и баловала, давала слишком много свободы, позволяла то, чего не позволяли сыновьям другие женщины — в том числе, смотреть на выступления манрёсю. И вот чем ты собираешься отплатить ей за её заботу. Ты готов взять на себя такую вину?
Мальчишка кивал головой в ответ на каждое его слово — но что с него было взять? Ему было лет пятнадцать, не больше. Он видел танец Миреле на площади. А Миреле видел его глаза в тот момент. Тёмные глаза, наполненные смертельной тоской, и руки, протянутые, казалось бы, к нему, танцору, но на самом деле к чему-то совсем другому, что всю жизнь будет звать его к себе и так и не позволит ни разу прикоснуться.
Он вполне подходил для того, чтобы стать актёром.
— Нет, — сказал Миреле, отвернувшись. — Уходи. Тебе нечего здесь делать. Возвращайся к обычной жизни и найди счастье в ней.
— Вы даже не посмотрите, есть ли у меня способности?! — изумился мальчик.
— Не посмотрю. С твоей стороны это — блажь, и я это прекрасно понимаю.
Несколько мгновений юноша молчал. Потом глаза его нехорошо блеснули, и он протянул руку к узлу на макушке, в который были собраны его тёмные волосы.
Миреле едва успел, угадав его намерение, выскочить из беседки и схватить его за запястье, не позволяя вонзить себе в горло длинную и острую металлическую шпильку. Юноша трепыхнулся в его руках несколько раз и замер, глядя глазами лани, которую настигла стрела охотника. Освобождённые волосы упали ему на плечи, растрепавшись; разошедшаяся на груди накидка открыла подвеску с изображением Великой Богини — наверняка подарок матери.
— Я всё равно это сделаю, — тихо пообещал мальчик. — Мне не нужна другая жизнь. Если вы оставляете мне только ту, которая у меня есть, то я сам прерву её. И мне всё равно, что грех самоубийства непростителен. И также все остальные грехи, включая непочтение к матери. Я готов за них расплачиваться.
Миреле изо всех сил боролся с желанием влепить ему пощёчину — да такую, чтобы он отлетел в другой конец сада.
Легкомысленный, избалованный, безответственный сопляк, не знавший в жизни ни проблем, ни горестей. Если бы он хотя бы был сыном бедной женщины, которому нечего терять...
На плечо ему вдруг легла чья-то рука, мягко, однако вместе с тем непреклонно отстраняя его от бессильно упавшего на колени юноши.
— Полно, Миреле, полно, — заметил господин Маньюсарья. — К чему так протестовать против того, что неотвратимо произойдёт? Ведь ясно же, что это сама судьба привела его сюда. Или его желание... но судьба всегда подчиняется страстному желанию, идущему из глубины души, как, впрочем, и желание подчиняется судьбе — это две стороны одной и той же монеты.
Затем он обратился к юноше:
— Если твоё намерение и в самом деле столь сильно, то ни я, ни мой помощник не станем тебе мешать. Я даю тебе один день на размышления, и если ты всё ещё не передумаешь, то приходи сюда завтра в это же самое время.
Тот поднялся с колен, кивнул и, вновь завернувшись в свою накидку, которая скрывала его лицо от посторонних взглядов, пошёл по аллее обратно к выходу.
— Я думаю, тебе не мешало бы проследить за ним, Миреле, — вкрадчиво прошептал ему на ухо наставник манрёсю. — Чтобы убедиться, в самом ли деле его намерения столь серьёзны, как он нас убеждает? Я, конечно, сказал всё это про судьбу... но кто знает, кто знает! Судьба тоже любит посмеяться, и порой её шутки весьма жестоки, ах-ха-ха.
Миреле стряхнул его руку со своего плеча и, ничего не ответив, последовал за юношей, чей тёмный силуэт всё ещё виднелся в конце аллеи.
Вдвоём они вышли за ворота сада и продолжили путь по улицам столицы Канси. Осеннее солнце поднималось всё выше и выше, морской ветер дул в лицо, развевая пряди волос. В какое-то мгновение мальчишка остановился, повернув в голову в сторону извилистой улочки, уводившей к побережью — вдалеке за домами виднелась голубоватая полоска моря. Пройти не так уж много шагов, и взгляду откроются многочисленные корабли, пришвартованные к берегу — разноцветные паруса и флаги, раззолоченные носовые фигуры, гордые девизы, выгравированные по бокам шхун.
Кажется, в детстве он мечтал о том, чтобы отправиться на одном из этих кораблей к берегам неведомой страны...
А вместо этого отправляется в столицу, где больше никогда не увидит моря.
Юноша дёрнулся, наверное, желая броситься по улочке бегом и взглянуть на волны в последний раз, однако в итоге отказался от этой последней маленькой уступки самому себе и продолжил медленно, чинно идти по главной улице.
Дорога привела его, как и полагал Миреле, к воротам богатой усадьбы. Внутри было зеленым-зелёно — многочисленные цветы и оранжереи, южные деревья с огромными, сладко пахнущими цветами, фонтанчики, бассейны и пруды, в прохладной воде которых цвели лотосы, дорожки, выложенные цветной плиткой. Ни следа чопорности и приверженности жёстким рамкам традиций, как часто случалось в столице, — видно было, что устройством сада руководила довольно свободолюбивая женщина с оригинальным вкусом и раскрепощённым образом мыслей. Но совершенно точно не до такой степени, чтобы пожелать своему сыну участи всеми презираемого актёра.
Мальчик жил в отдельном павильоне, широко распахнутые окна которого выходили в сад, из которого неслось весёлое и нежное щебетание птиц.
Миреле, скользивший за ним неслышной тенью и не встретивший на своём пути никаких преград — ни слуг, ни охраны... кажется, здесь, на юге, не слишком опасались разбойников и грабителей — остановился возле окна, краем глаза наблюдая за юношей.
Тот в изнеможении упал в высокое кресло возле письменного стола, дёрнув завязки своей накидки. Она сползла, открывая взгляду богатый изысканный наряд и аристократическую бледность кожи.
Вскоре возле юноши засуетилась женщина — служанка или нянька.
— Ах, господин мой, где же это вы были? — причитала она. — Волосы растрёпаны, одежда в пыли, неужто ездили без экипажа? Опять, как ребёнок маленький, по улицам бегали, всё к морю да к морю? Или, не приведи Богиня, виделись с госпожой Асэн? Неприлично это, сколько раз вам повторять, что нельзя так! Ведь она скоро станет вашей невестой. Госпожа слишком многое позволяет вам, считает, что вы достаточно честны и благородны, чтобы её не опозорить. Но я-то знаю ваше сумасбродство! И опять у вас взгляд такой, что сразу ясно: что-то вам в голову пришло.
Губы юноши мучительно искривились.
— Пришло, — согласился он. — Хочу сходить к храму и загадать желание о счастливом браке. Принеси священную ленту.
— Ах, вот это другое дело, господин мой! — обрадовалась женщина. — Пусть услышит вас Великая Богиня, пусть пошлёт вам с госпожой Асэн многочисленное потомство!
Миреле отвернулся, чтобы не видеть, о чём он будет просить, но перед его глазами всё равно успела мелькнуть пара первых слов, выведенных тёмно-изумрудной краской на светло-зелёной ленте.
"Пожалуйста, пусть..."
А потом вновь была дорога через улицы Канси Энур, но на этот раз пришлось поторопиться, потому что мальчишка бежал бегом — то ли одолеваемый страстным желанием, то ли, наоборот, пытавшийся как можно скорее отрезать себе путь к отступлению.
Миреле молча смотрел на то, как он, приподнявшись, с лицом, искажённым от усилия, привязывал свою ленту к ветви дерева абагаман, шелестевшего своими тёмно-фиолетовыми листьями.
Роскошно одетая юная госпожа в сопровождении целой свиты служанок, вышедшая из храма, остановилась напротив него, глядя на его действия с чуть удивлённой и в то же время лукавой улыбкой. Выглядела она немного легкомысленной, но вряд ли у другой девочки, ещё не достигшей пятнадцати лет, могло быть иное выражение лица. В целом же, она была очаровательна.
— Что это ты тут делаешь один, без слуг? — воскликнула она, приблизившись к юноше.
Тот вздрогнул, однако не ответил до тех пор, пока не закончил со своей лентой. Только убедившись, что она привязана достаточно крепко, он повернулся к своей подруге — или, как предположил Миреле, будущей невесте — и посмотрел на неё взглядом, в котором смешивались смущение и тоска.
— Смотрел представление императорских манрёсю на площади, — ответил он довольно хрипло.
Брови девочки поползли вверх. Отделившись от своих служанок, она подошла к юноше почти вплотную и слегка ударила сложенным веером по его руке.
— Как неприлично! — шепнула она, сделав большие глаза. И тут же застенчиво улыбнулась. — Хотя... мне иногда нравится это в тебе... ты такой сумасшедший. И как тебе только позволяют так много? Но я когда-нибудь всё-таки решусь и сбегу с тобой на свидание. Ты обещал сводить меня к морю, помнишь?
— Да, — кивнул он. — Когда-нибудь. В другой раз.
Она не замечала того, что его голос звучит как-то странно.
— А ты плохо относишься к актёрам? — спросил мальчик чуть позже, отступив в тень, которую отбрасывало на землю священное дерево.
— Ну что значит плохо. — Девушка чуть надула хорошенькие губки, явно стараясь придать себе взрослый и умудрённый опытом вид. — Они, конечно, развратные и бесстыдные, однако обладают особыми секретами, думаю, не надо говорить, какими именно. Многие знатные дамы берут их себе в любовники. Может, и я когда-нибудь... Ну, раз уж так принято. — Она старалась говорить будто бы безразлично, но во взгляде прорывалось наивное детское желание немного помучить влюблённого в неё мальчика и отыскать на его лице следы приятной для самолюбия ревности.
Однако реакция его была далека от той, которую ей хотелось вызвать.
— Если бы я был актёром, то посвятил бы тебе свою роль. Все роли, которые я исполняю... Ты бы увидела, как я танцую, и поняла, что я тебя люблю, — проговорил он через силу.
Его слова заметно испугали её — наверняка, прежде никаких слов о любви между ними произнесено не было, несмотря на сговор о браке.
— Как так можно! — почти закричала она. — Как можно говорить такие ужасные вещи!
— А что? — отважно улыбнулся он.
— Я бы лучше умерла, чем увидела тебя актёром. — На нежном полудетском личике девушки пока что легко отображались её эмоции; она пока что ещё не научилась обязательному искусству изображать то, чем она не является, и скрывать всё настоящее в себе. Миреле видел, что ей по-настоящему больно.
— Ну почему? — продолжал допытываться юноша с такой улыбкой, от которой Миреле хотелось закрыть глаза и больше никогда их не открывать.
— Потому что!.. — выкрикнула она, не совладав с собой. — Ты, хоть и сумасбродный, но чистый и невинный, я же знаю! И от одной мысли, что на тебя напялят кричащую разноцветную безвкусицу, выкрасят тебе волосы в какой-нибудь кошмарный оттенок и заставят... заставят делать все те отвратительные вещи... Великая Богиня, зачем ты заставил меня представить это?!
Она смахнула с ресниц слёзы и, развернувшись, бросилась прочь.
А он остался глядеть ей вслед с измождённым видом; длинные концы светло-зелёной ленты, привязанной к ветви дерева абагаман, развеваясь на ветру, то и дело касались его волос.
Иногда он прикладывал руку к груди и к горлу, подавляя желание распустить ворот верхней накидки и вдохнуть побольше воздуха. Потом бессильно опускал, вытирая текущие по лицу слёзы.
"Почему бы тебе не сочинять стихи, не рисовать картины, не научиться играть на каком-нибудь музыкальном инструменте? — мысленно спрашивал его Миреле. — Почему ты хочешь быть именно актёром, а, значит, разрушить свою жизнь до основания и отдать ради этого всё остальное?"
И сам же беспомощно усмехался, зная ответ на свой вопрос.
Мальчик же, тем временем, перестал тихо плакать и, достав из рукава веер, распахнул его. Не обращая внимания на изумлённо оглядывавшихся на него прохожих, он предпринял попытку воспроизвести детали танца, который увидел несколько дней тому назад — движения его были неуверенными, робкими и осторожными, однако, позабыв обо всём, он улыбался, и глаза его, едва просохшие от слёз, светились.
Миреле развернулся и пошёл прочь.
Когда на следующий день юноша вновь появился во дворце, он разговаривал с господином Маньюсарьей, а Миреле стоял поодаль, ни во что не вмешиваясь.
— Вижу, ты всё решил, — заметил наставник манрёсю, удовлетворённо усмехнувшись. — Что ж, тогда остаётся сделать последнюю вещь.
Он протянул юноше, сидевшему напротив него в беседке, бумагу и письменные принадлежности и велел:
— Пиши.
— Что? — удивился тот.
— Как это что? — голос у господина Маньюсарьи стал сварливым. — То, что ты снимаешь с нас ответственность за своё решение, что же ещё! Пиши, что это твоё желание, только оно и ничто иное, привело тебя сюда... Что ты не станешь винить ни нас, ни судьбу, ни богов, ни кого-либо ещё в том, что оно исполнилось, и что ты стал тем, кем пожелал стать. Глупо, конечно, но люди в целом так глупы!
— Я... должен буду отдать эту записку матери? — неуверенно спросил мальчик, закончив писать.
— Нет, я скажу тебе, что ты должен будешь сделать с этой запиской, позже. — Господин Маньюсарья усмехнулся, и глаза его хитро блеснули. — Когда наш договор будет окончательно подтверждён. Это произойдёт после того, как мы вернёмся в Аста Энур.
— Что же ещё мне нужно будет сделать, чтобы подтвердить его окончательно? — Кажется, как и всякий талантливый актёр, юноша уже начинал перенимать манеры своего собеседника, неосознанно принимаясь играть чужую роль, и вот теперь тоже криво усмехался. — Скрепить его своей кровью?
— Всего лишь вином, — возразил господин Маньюсарья. — Мы выпьем с тобой вдвоём в моей беседке... отпразднуем твоё вступление в новую жизнь.
Миреле обхватил себя руками, стараясь смотреть только лишь на тропический цветок, спускавшийся с ветвей одного из деревьев — золотисто-розовый, похожий на небольшой кувшин с длинной изогнутой ручкой.
— Впрочем, если у Миреле есть, что возразить, то я готов выслушать его слова. И, возможно, даже принять их во внимание. Как-никак, он один из лучших моих актёров, — заметил наставник манрёсю чуть громче. — Миреле?
Тот закрыл глаза.
— Он не возражает, — подытожил господин Маньюсарья. — Значит, решено! И оставь, пожалуйста, прямо сейчас свой талисман и все прочие приятные сердцу безделушки, которые напоминают тебе о прежних беззаботных днях. Они тебе больше не понадобятся.
Рука у юноши чуть дрогнула, однако он всё же откинул в сторону волосы и принялся развязывать шнурок у себя на шее.
Миреле тенью отделился от цветущей изгороди позади беседки, возле которой неподвижно простоял всё время разговора, и пошёл к воротам.
* * *
Море, огромное, необъятное, нескончаемое ждало его, разбиваясь пенными брызгами о полосу прибоя, отражая солнце, разбросанное в волнах золотыми каплями.
Миреле бродил в одиночестве между скалами, там, где стихия с рёвом налетала на берег, сталкивалась с горной породой и отступала, не признавая себя побеждённой. Солёные брызги летели ему на щёки, ветер трепал волосы и платье, птицы, парящие над водой, кричали яростно и тоскливо.
Потом небо прояснилось, ветер утих, а он нашёл тихую бухточку, где волны едва плескались, шепча ему на ухо что-то ласковое, а вода в заводи была чистейшего изумрудного цвета — точь-в-точь как в его снах, и как в глазах Хаалиа. Миреле снял туфли и шёл по горячему золотистому песку, держа их в руках.
Он опустился на берег перед самыми волнами и, доставая из воды гладкие яркие разноцветные камешки, строил из них и из песка дворцы и усадьбы, как в раннем детстве. Находя бледно-розовые, нежно-голубые, белоснежные и светло-золотистые ракушки, причудливо расписанные рукой морского художника, пестревшие волнообразными рисунками его кисти, Миреле прикладывал их к уху и слышал тот рокот, что однажды оглушил его перед первой встречей с Хаалиа.
Нет, он и прежде видел море... да и не один раз, но, кажется, в первый раз общался с ним наедине, открывал ему душу.
Снова, как и в доме Мереи — один, только один!..
Без Канэ, без Ксае, без Ихиссе, которых он очень любил, каждого по-своему — как ученика, как друга, как любовника — но ни один из которых не мог совместить в себе все три роли, а также множество, множество других...
Да и возможна ли такая всеохватность в принципе — для души, заключённой в земную оболочку?
Недаром же тот, кого он любил так, больше не принадлежал этому миру. А тогда, когда принадлежал, он и не осознавал своих чувств к нему.
Быть может, он любил его — как Бога?
Или это просто было чувство любви, пронизывающее каждый уголок Вселенной, сияющее в каждой капле росы на зелёной травинке, звучащее в каждой птичьей трели, расцветающее с любым цветком, даже самым неприглядным, восходящее с солнцем, разливающееся с лунным светом, горящее в пламени, мерцающее в воде, летящее вместе с ветром, сияющее в звёздном небе, бесконечное, прекрасное, воплощающее все надежды, все мечты и все светлые мысли людей, когда-либо живших и живущих?
Всегда ли нужно искать для этой любви олицетворение?
Возможно, кто-то другой мог бы избрать для неё иную оболочку — горы, небо, солнце, цветы, луга, равнины. Или море, которое может быть и суровым, и нежным, которое убивает и ласкает, которое прекрасно и страшно одновременно, из которого, как говорят, родился весь мир, и в котором, наверное, всё вновь исчезнет в конце времён.
Но ему, ему нужен был — человек. Человек, который становится божеством, или же божество, которое воплощается в человека. Быть может, в этом было его несчастье, а, может быть, наоборот, величайшее счастье, доступное на земле.
Полы верхней накидки Миреле, а также концы его волос давно уже плыли по воде. Он наклонился, пытаясь найти своё отражение в изумрудно-зелёных волнах и думая, что смотрит сейчас в чужие глаза — те глаза, которых он уже никогда не увидит напротив себя. Не в этой жизни. Может быть, не в жизни вообще.
Смерть же была ещё далеко... и он знал, что не имеет права призывать её раньше срока.
Теперь он часто видел то, о чём мечтал, в своих снах, но каждый раз после пробуждения ему приходилось платить за них такую дорогую цену, что иногда казалось: лучше бы этих снов не было вовсе. Хотя, конечно, он никогда в жизни не произнёс бы таких слов. Потому что эти сны и были — сама жизнь.
"Милосердный, Великая Богиня, какая страшная тоска!.." — вырвалось у него отчаянное.
И в то же время на глазах у него были слёзы счастья.
Где-то на горизонте, между солнцем и небом, в сияющем солнечном ореоле, в одеянии из изумрудных морских волн, в короне из ветра для него вечно танцевал единственно любимый — человек, божество, Бог, воплощение любви.
И он на берегу, будучи лишь его далёким и бледным отражением, подобием, нарисованным рукой не самого лучшего художника, пытался повторять его прекрасный танец, слабо и неумело. Но — так, как мог, насколько у него хватало сил. Насколько могло хватить сил у человека вообще.
И тысячи невидимых нитей тянулись через весь океан, навсегда связывая их — кукловода и марионетку, автора и героя, постановщика спектакля и актёра, Бога и человека, отца и сына, учителя и ученика. Любовь и её воплощение, танец и его выражение.
Миреле поднялся на ноги и достал из рукава две самые дорогие для него вещи — веер Хаалиа и подвеску Энсаро со знаком Милосердного. Обвязав сложенный веер кулоном, он зашёл по колено в море и осторожно пустил их по воде.
Они поплыли куда-то вдаль, к горизонту — не утонули в волнах, а отправились в бесконечное путешествие. Быть может, чтобы однажды попасть в чьи-то другие руки. Пересечь половину земного шара, быть выброшенными прибоем на берег другого континента... Или добраться до того места, в котором все на свете ручьи, реки, озёра и моря сливаются в единое лоно вод.
Багряно-золотые лучи закатного солнца в последний раз осветили подарок Миреле океану, а потом всё скрылось из виду, и осталось только море.
* * *
В последнюю неделю пребывания в Канси Миреле уступил настойчивым уговорам и согласился устроить ещё одно выступление, однако предупредил, что оно будет необычным.
— Танец на канате? — поразился Ихиссе, когда услышал. — Великая Богиня, Миреле, ты уверен, что такое тебе по силам?
— В прошлый раз ты то же самое говорил!
— Да, но на этот раз это ещё и опасно. Для такого номера требуется прекрасная физическая подготовка.
— Не волнуйся, она у меня имеется, — заверил Миреле, хлопнув его рукой по плечу. — И моральная тоже. Сил у меня побольше, чем у Ленардо, чтобы не свалиться прямо под ноги алчущей моей крови толпы. Которой тоже, я надеюсь, не предвидится. Ну и потом... — он не договорил, придав себе таинственный вид.
— Что? — Ихиссе подозрительно смотрел на его лёгкую, чуть блуждающую улыбку.
— Я же существо из иного, высшего мира, ты сам сказал! — выпалил Миреле, округлив глаза, и, не выдержав, рассмеялся над отпрянувшим от неожиданности любовником. — Значит, у меня имеются сверхъестественные способности. Ты разве этого до сих пор не понял?
— Ну и шуточки у тебя, Миреле, — проворчал Ихиссе, неприятно ёжась. — Редко, но метко, как говорится. Впрочем, ладно бы с ними. Но мне не хочется собирать тебя по осколкам и потом рыдать над ними до скончания дней.
— Не волнуйся, этого не произойдёт. Я же сказал, что не брошу вас — значит, не брошу.
В назначенный день, как и просил Миреле, на площади на высоких деревянных козлах был натянут канат. Было ясное солнечное утро — к этому времени даже в Канси пришла настоящая осень, с золотыми листьями и прохладным далёким солнцем в прозрачном небе.
Миреле стоял высоко над площадью на специально сооружённой башне, украшенной длинными разноцветными лентами. Люди были где-то далеко внизу — смотрели на него, не отрывая глаз; он же смотрел, прищурившись, на небо.
Он аккуратно снял и поставил вместе свои небольшие тёмно-фиолетовые туфли, оставшись в белоснежных носках, вышитых по краю узором из цветущих ирисов. В руках у него были два огромных, чуть ли не в половину его роста веера, со стороны казавшихся дополнительной, и не малой, тяжестью, но на деле помогавших Миреле сохранять равновесие.
"Это танец для тебя!" — сказал он мысленно и шагнул вперёд, по канату.
Площадь утонула в солнечном свете.
Так же, как во время предыдущего танца Миреле угадывал мелодию ещё до того, как она начинала звучать, так и теперь разные звуки, гремевшие по обе стороны от него — в буквальном смысле, разлитые в воздухе; он ощущал их кожей — подсказывали ему, какое движение сделать, чтобы не упасть.
Это было не намного сложнее, чем плыть или просто качаться на волнах.
Не намного сложнее, чем танцевать на берегу, повторяя танец далёкого невидимого существа, парящего над водой.
Его охватило ликование. Тело его двигалось само по себе, как будто подчиняясь действиям невидимого кукловода, осторожно управлявшего марионеткой — впрочем, наверное, так оно и было.
А сам Миреле мог в это время отдохнуть.
Нет, лучше! Он мог полетать.
Одно-единственное небольшое усилие — и с него как будто свалилась внезапно чудовищная тяжесть... только взмыв вверх и ликуя от невероятного восторга и невероятной лёгкости, он понял, что это была тяжесть его собственного тела, оставленного внизу и продолжавшего передвигаться по канату.
Он оглянулся на танцующую куклу. Зрители восторженно хлопали ей, не имея ни малейшего представления, что видят лишь марионетку, лишённую — в данный момент — души и разума. Что ж, я ещё вернусь к ней, подумал Миреле, у меня нет другого выхода. Слишком крепки ещё нити, соединяющие меня с этим телом.
Но пока что...
Он летел, набирая высоту, и площадь, заполненная разноцветными точками-людьми, становилась всё меньше и меньше, всё дальше и дальше. Он кувыркался в воздухе, купался в океане солнечного света, нёсся вперёд наперегонки с ветром и смеялся счастливо, как ребёнок.
Вот и море, расстилающееся далеко внизу изумрудно-голубой, отливающей золотом лентой.
Что там, за морем? Неужели в самом деле край света? Сейчас — и только сейчас — это можно узнать.
И он совсем уже было ринулся в сторону горизонта, но внезапно кое-что на берегу привлекло его внимание. Замерев на мгновение, он развернулся в прямо противоположную сторону и камнем спикировал вниз — туда, где среди набережной расцветал цветок из сияющих оранжево-золотистых нитей, переплетавшихся и игравших друг с другом в воздухе, подобно языкам пламени. Собственно, там было много разных цветов, но именно этот был ему так хорошо знаком, и он не смог удержаться от того, чтобы...
Человек, сидевший на берегу с книгой, внезапно вскрикнул и прижал руку к груди.
— Что с вами, Кайто? — озадачилась его спутница.
— Нет... ничего, — покачал головой тот, отводя взгляд. И всё-таки растерянно прибавил: — Не знаю... Как будто в сердце что-то кольнуло. Не стоит обращать внимания.
"Что удивляться, я уже немолод, — мысленно прибавил он. — И проблем со здоровьем вряд ли избежать. Но... всё же... такое странное ощущение. Такая необычная боль. Что это может быть? Неужели и впрямь сердце?"
Он продолжал прислушиваться к собственным ощущениям, в то время как его спутница — женщина, с которой он познакомился в Канси и проводил приятные тихие вечера, беседуя о философии и литературе — говорила о чём-то своём.
Он вежливо кивал и улыбался, не подавая виду, что устал от этого разговора — что устал от разговоров... вообще.
А она как будто почувствовала и, поднимаясь на ноги, предложила:
— Ну, возможно, нам просто не стоит так много времени проводить на побережье! Говорят, что свежий морской воздух полезен, но теперь уже осень, становится прохладно. Послушайте, сегодня же последний день, когда выступает императорская труппа манрёсю! Вы всё обещали, что мы сходим и посмотрим на них, и вот глядите — завтра они уезжают! Как же верить после этого вашим словам? — Она игриво стукнула его по руке сложенным веером. — Вас, конечно, можно понять: вы столько времени прожили в Аста Энур и могли любоваться на манрёсю хоть каждый день. Но я-то в ближайшее время в столицу не собираюсь!
Он стоял, болезненно морщась, и хотел было что-то возразить, что-то придумать... снова, но тяжесть в груди становилась всё сильнее и сильнее, и ему внезапно стало всё равно. Манрёсю так манрёсю.
— Пойдёмте, — сказал он бессильно.
Обрадованная женщина — Великая Богиня, как её зовут?.. — подхватила его под локоть и потащила по улицам к площади.
Восторженные крики толпы и аплодисменты стали слышны ещё издалека.
"Это вряд ли может быть... он никогда не выступает. Может быть, он вообще не приехал", — думал он, по-прежнему прижимая руку к сердцу.
Тщетно.
Это был именно он.
Выброшенный в центр толпы, Кайто смотрел вверх, туда, где на канате легко передвигалась крошечная фигурка в развевающейся ярко-лиловой накидке. Ветер трепал длинные распущенные волосы и концы украшавших причёску лент — белоснежной и тёмно-фиолетовой. Два огромных цветных веера, чуть ли не больше его самого — с его-то небольшим ростом и хрупким телосложением — взлетали в воздух с лёгкостью, которая казалась совершенно невозможной. Он танцевал и улыбался.
Кайто снова вскрикнул и согнулся.
— Что с вами?! — испугалась его спутница. — Опять сердце?
Но тот уже выпрямился.
— Нет... кажется, наоборот. Всё прошло. Отпустило. Прекратилась боль. Наверное... да. — Он уставился опустевшим взглядом себе под ноги.
А Миреле уже покинул его и летел дальше.
Лёгкая печаль наполняла его, притягивая к земле и не позволяя подняться на прежнюю высоту.
"Прости, Кайто... не помни зла, если я причинил его тебе невольно", — с сожалением думал он.
Но вскоре всё было позабыто, и его вновь охватил восторг, от которого он взмыл высоко в небо, как на крыльях.
"Счастье — это небытие", — вспомнилась ему давнишняя мысль.
"Счастье — это быть подхваченным ветром и лететь, подчиняясь его воле, — подумалось теперь. — Потому что ветер несёт меня именно туда, куда я хочу попасть".
И тут же, вопреки собственным мыслям, он напряг все силы, устремляясь вперёд.
Где-то далеко внизу расстилалось море; отправлялись в далёкое путешествие корабли, падали паруса, кричали чайки, заходило и вновь восходило солнце, вспыхивали и угасали звёзды.
Выше и выше, быстрее и быстрее, вопреки всему! Невозможное не невозможно!
Он уже не качался на волнах, но нёсся вперёд с невероятной скоростью, рассекая воздух, который разлетался от его прикосновения стеклянной пылью, и не заботясь о том, какие раны может причинить собственной оболочке.
"Там! Он!" — пылала в нём единственная мысль и вместе с ней, казалось, пылал и он сам, проносясь по небу кометой, искрой, падающей звездой.
Вот уже впереди показались знакомые пейзажи — Аста Энур, столица, императорский дворец. Но Миреле мало думал о том, что возвращается в родные места — он этого почти не осознавал, влекомый неведомой силой, которая была больше, чем сама жизнь.
По аллеям императорского сада неспешно прогуливались двое — роскошно одетый юноша с длинными красновато-каштановыми волосами и скрюченный человек, опиравшийся на трость и передвигавшийся с большим трудом. Со стороны последний походил на больного старика, однако волосы у него были совершенно чёрными, без единой седой пряди, и когда он поднял голову, то оказалось, что у него вполне молодое лицо.
— Милосердный, что это?!.. — вырвалось у калеки, когда какая-то, вероятно, обезумевшая птица ринулась прямо на его спутника, чуть не сбив того с ног.
Изумлённый юноша поймал её и сжал в руках, гладя по встрёпанным крыльям.
"Нашёл!.." — промелькнуло в угасающем сознании Миреле.
Он видел прямо перед собой изумрудно-зелёные глаза Хаалиа, хоть и выглядевшего теперь... необычно. А вот улыбка юноши была улыбкой Энсаро — это он тоже мог сказать совершенно определённо.
— Великие Боги... — пробормотал знакомый незнакомец и, вероятно, от потрясения сбился на другой язык: — Инь астай марьяассан... найяра нэ. Ты с ума сошёл. Лети обратно, пока не поздно.
Он нежно провёл ладонью по крыльям птицы, и та, казалось, вновь обрела утраченные силы. Юноша поднял руку, отпуская её, и она взмыла ввысь, разворачиваясь в противоположную сторону.
Он провожал её взглядом зелёных глаз, а потом внезапно весь как-то сгорбился, опустив плечи под роскошной, усыпанной драгоценностями накидкой.
Встревоженный калека доковылял до него, опираясь на свою клюку, и, осторожно взяв его под локоть, посмотрел в лицо.
— Что вас расстроило так? — спросил он испуганно. — Великая Богиня... почему... слёзы?
Юноша плакал, не скрываясь.
— Я не знать, Хайнэ, — сказал он бессильно. — Иногда я с трудом понимать сам себя, вот, например, сейчас. Что это бывать? Мне вдруг показаться, что я вспомнил что-то важное... давно забытое. Показаться и исчезнуть. И теперь я снова ничего не помню. Вы меня понимать или я говорить совсем уж чушь?
— Понимаю, да, — растерянно ответил Хайнэ, осторожно поглаживая его по рукаву.
— Ладно, не хотеть беспокоить вас, — улыбнулся юноша, вытирая слёзы. — А теперь мы возвращаться во дворец и снова читать вашу замечательную повесть, не правда ли?
— Ох, если она вам ещё не надоела...
— Нет-нет, что вы, Хайнэ! Я очень любить такие прекрасные сказки!
И они отправились обратно во дворец, а в воздухе витал, истаивая, чудесный сладковатый аромат цветущих роз и морского ветра, приносящего прохладу.
Конец.
февраль - июль 2012 г.