Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Валерия передергивало, когда Квинт выбирал для своих риторических упражнений на декламацию все эти изящные, слезливые, непристойные по накалу любовных чувств, чуждые суровой римской душе элегии. Разумеется, мальчишка отдавал предпочтение Каллимаху — самому александрийскому из всех александрийских поэтов...
Можно подумать, что для того надел он мужскую тогу, чтоб носить вместо нее какую-то темную мешковину, подозрительно смахивающую на греческий паллий! Можно подумать, для того мальчишеские длинноватые вихры были коротко острижены в день совершеннолетия, чтоб сейчас отрастил он какой-то чуб мерзкого вида и чудесных свойств: длиною чуб этот доходил до носа, носил его Квинт, зачесывая на левую сторону, густая волосня полностью закрывала глаз — и тем не менее, Квинт вроде бы не натыкался ни на что, стоило ему свернуть налево... Другою стала походка — Квинт и раньше ходил легко, но всех их учили ходить с достоинством, степенно, словно заранее примеряя на узкие мальчишеские плечи тяжесть гражданской тоги и гражданской ответственности... А теперь Квинт ходил быстро, очень быстро, неприлично быстро! Словно спер что и стремится исчезнуть, пока не заметили.
Да все, все было в нем теперь чужим и неузнаваемым! Глазищи утратили красоту и глубину, потому что он их держал вприщур, даже в сумрачные дни. Милая улыбка стала дурацкой ухмылкой до ушей, словно парень постепенно превращался в лягушку. Да и квакать начал... куда уж дальше-то.
Голос...
Даже у Квинта-подростка, когда все мальчишки то ревут, как быки, то визжат, как поросята, голос всегда был приятным на слух, как-то плавно сменив детскую нежность на мужскую уверенную силу... а теперь парень словно нарочно истязал его. Безжалостно крутил и ломал драгоценный дар богов, словно проверяя его на прочность, а богов — на благосклонность... То подхрипывал или гундосил, хотя не простужался, то еле шелестел, то пога-аненько так растягивал слова, и красивый юношеский голос превращался в гадкий бесполый голосок — так мог бы говорить юный шлюшонок из Субуры, а могла бы и престарелая шлюха оттуда же...
А делать замечания было себе дороже.
Однажды Квинт квакнул "Да" на какой-то незначащий Валериев вопрос, и тот вскипел:
— Ты хоть сам себя слышишь?! Чисто жаба в пруду!
— Да неужели?! — отозвался Квинт уже без квака, но таким мощным ором, что его, наверно, на Форуме было слышно, и маски предков со стен чуть не слетели...
— Что случилось? — это Семпрония поспешила на место событий.
— Да ничего, — совершенно обычным голосом отозвался Квинт, — Это мне Валерий любезно помогает упражняться в риторике, в лицах стихи читаем.
— А! Какие же?
— "Батрахомиомахию", — отозвался Квинт.
А потом — тут уж Валерий окончательно решил, что оч-чень хорошо, что не усыновил этого подающего большие надежды молодого человека — появился браслет...
И если б Валерий не был абсолютно убежден, что это отвратительно — он, может быть, заметил бы, как красиво и тревожно это смотрится, серебряный браслет на запястье Квинта. Тяжелое на тонком. Темное на светлом. Старое на юном...
— Сними эту мерзость, пока мать не видела.
— А она не видела?.. Могу показать...
— Я тебе сейчас самому покажу... кое-что. Если не снимешь эту развратную дрянь... Римский квирит! Нобиль! И побрякушки как у... бляди субурской! Не стыдно?!
— Жаль, мать не слышит, — промурлыкал Квинт, — какие слова ты произносишь, разговаривая со мной...
Этого Валерий уже не выдержал.
Он схватил щенка за шкирку и швырнул на пол... и рявкнул рабу, вытиравшему пыль:
— Принеси плетку!
Валерий отлупил парня до кровавых ссадин. Квинт отчаянно дергался и крутился под плетью — тело старалось избежать боли — но ни разу не заорал, не заплакал... А потом, морщась, поднялся, начесал пятернею свой чуб на левый глаз и побрел к выходу.
— В Субуру, мужиков ловить? — бросил Валерий ему в спину. Квинт не обернулся, чтоб удостоить ответом. А зачем? Ведь Валерий прекрасно знал, что Квинт на деле-то обычно проводит время вовсе не там...
... А жил он все эти свои буйные юные дни или на Форуме, или в древнем палатинском доме. Старый законник по прозвищу Авгур, в том доме живший, казался даже не хозяином, а воплощенным духом дома, родственным тамошним ларам и пенатам. Впрочем, вскоре ему предстояло пополнить число манов...
Он именно потому и казался роднею духам, что мало смахивал на обычного дряхлого старца — ум его был все еще ясен и бодр, хотя тело с каждым днем, как казалось ему, становилось все прохладней... Но это мало огорчало Квинта Муция Сцеволу по прозвищу Авгур — он просто полюбил пестрые шерстяные одеяла из самых ярких ниток — те будто уже цветом своим грели — и почти позабыл о холоде.
Авгура знали и ценили как выдающегося наставника тех юных душ, которым только предстояло выйти — сквозь колючки чужих взглядов и шелест слухов — на римский Форум. Непревзойденно старик разбирался и в тонких, ярких хитросплетениях римского права, и в судебном ораторском искусстве...Он вроде никого особо ничему не учил, и уж тем более не преподавал — но слово его и изощренное, нисколько не увядшее поныне ухо юриста многого стоили...Риторический молодняк толпился в страшноватом, темном, но обширном атрии целыми днями и словно освещал его огнем юных взглядов, разгонял стародавний полумрак треском смешно ломающихся молодых голосов. Это и была маленькая копия самого Форума — здесь всадник и нобиль спорили наравне, здесь младший мог уязвить старшего ловким и острым ответом. Все как у больших...
Квинта Авгур, понятно, давно выделял особо — причем знаком милости и отличия являлись насмешки — более частые и резче перченые, чем над прочими. Квинт, разумеется, нисколько не обижался — а дед Авгур с уж почти олимповой высоты своих лет прощал пареньку неподобающий вид, дерзость языка и всего облика.
И вот совсем недавно был разговор, от которого Квинт сердцем замер, а с виду еще больше охамел: а что ему оставалось...
— Ну-ка, порхай ко мне, Квинт Гортензий, драгоценная наша птица... — старый Авгур нежно любил птиц и людей, на них чем-то похожих. — Вот что решил я: пока не ушел мой авгурский дар вместе со мною сам знаешь куда, предсказать тебе судьбу по твоему ж полету...
Авгур часто говорил этакими загадками.
Квинт ничего не ответил — тут не следовало отвечать. Он только с острым любопытством — да как и все — уставился на старика.
— Только слетай принеси мне вон то одеяло, что оставил я на лавке...
Квинт послушно слетал.
— Но смотри, — продолжал Авгур, — если окажется, что ты всего лишь дурацкий павлин, что горазд лишь орать страшным голосом и хвостом потрясать, а летать не умеешь...В общем, решил я глянуть, как ты полетишь, если солнце в тот день будет сиять слишком ярко...
— Я не Икар, это ему было солнце опасно, — ответил Квинт. — А птиц оно и не слепит, как говорят.
— Ну, вот посмотрим, как говорить будешь, когда слушать тебя будет Красс...
Квинт сперва и не понял — чего Красс-то, вон, он и так слушает их беседу... И тут же дошло, что для Авгура Красс пока что только один существует... и не малоприметный и не болтливый юный Марк...
— Ой! — вырвалось у Квинта.
— Что за писк птенца я слышу?
— А... о чем говорить-то мне?..
Старик надолго не задумался над темою.
— Ну, хоть о Цинциевом законе поговори. Что он есть и необходим ли?..
Тема была просто золотая, и Квинт счастливо улыбнулся...
Сам Луций Красс будет слушать его речь, о боги и все прочие!.. Да это же, можно считать, будет самая что ни на есть настоящая речь, ничем уж не хуже, чем на Форуме! Раз уж — Красс...
В тот день Квинт не пришел, а и впрямь будто прилетел на крыльях своей новенькой тоги к Верресу... Сам Веррес в доме Авгура бывал раза два-три — да и то Квинт притаскивал — но бывать там не полюбил...
— Ты чего сияешь, как Метеллова башка под солнцем? — спросил Гай.
Квинт рассказал.
Но Веррес и в лице не изменился. Только спросил зачем-то:
— А нашему синеглазому этот твой великий Красс кто будет?
— Дядя двоюродный, — буркнул Квинт.
— А.
Неясно зачем и спрашивал. Очевидно, из вежливости. Ну, как Гай Веррес ее понимал.
Если не существовало в пантеоне Города божества Ревности, то его следовало бы придумать нарочно для Гая Верреса.
Он еще терпел Рыжего и Красса, но со временем вокруг Квинта сложился кружок, в котором Гай чувствовал себя абсолютно никчемным, не способным двух слов связать, увальнем. Все эти пустозвоны только и знали, что твердить на все лады об Аристотеле и Гесиоде, пока у Верреса не начинало сводить скулы, а хуже всего было то, что они так прилежно восхищались Квинтом, будто были его клиентами. Каждая их похвала казалась Гаю камнем, брошенным ему в спину — ты-то так не умеешь! Он умел. Просто речь шла не о каком-то форумном горлодере, а об его Сокровище, и любые слова тут были громоздки и неуклюжи — Квинт и так должен был знать, сколь высоко его ценят, пусть вслух Гай куда чаще насмехался над его речами. Разве он, Веррес, не доказывал свое расположение иными, куда более красноречивыми способами?
Ревность Гая была темна и страшна. В ней не было даже того относительно разумного зерна, которое иных заставляет призадуматься: а что со мной не так, если моему обществу предпочитают еще кого-то? Гай точно знал, что он — лучший, ему не было нужды ни выискивать в себе недостатки, ни, тем более, бороться с ними.
Для Квинта же было два понятия, напрочь убивавших интерес — будь то речь о человеке, книге или разговоре, а именно "скучно" и "некрасиво". Переставая удивляться и любоваться, он постепенно, но неуклонно отдалялся от предмета или особы, потерявшей его милость, и не было такого случая, чтобы угаснувшее было пламя вспыхивало снова. Квинт сам стыдливо удивлялся впоследствии тому, как мог восхищаться подобным убожеством, и разонравившаяся ваза или статуэтка потихоньку задвигалась в дальний угол или ставилась так, чтобы в ближайшее время пасть жертвой рабов — уборщиков. С людьми было сложнее, однако Квинт с успехом разрывал лишние знакомства так, что никто не считал себя обиженным, а сам он мог больше времени уделять тем, кто был ему в данный момент интересен.
Гай не понимал этой деликатности, впрочем, у него не было ни оснований, ни предмета для ее проявления. От него никто не уходил — потому что у него никого и не было, Веррес с детства был одиночкой и, появись у него такая же компания приятелей, как и у Квинта, пинками разогнал бы ее не более, чем через час. Многолюдье заставляло его держаться в постоянном напряжении, будто у каждого прохожего был за пазухой если не нож, так булыжник, и оттого Гай всегда ходил по улицам так, будто нарывался на драку, независимо задрав подбородок, зло щуря свои чуднЫе глаза и тяжело ступая по мостовой сбитыми до неприличия башмаками. "Вот он я, — говорил каждый жест молодого Верреса, — таков, какой есть, а кому не нравлюсь — скажите мне об этом в лицо." Субура тем и нравилась Гаю, что здесь не молчали, а вот так, запросто, без всякого вежества, прямо и открыто высказывали свою неприязнь чужаку. От этого на сердце у него почему-то становилось легче.
Рыночная суета неизменно и неприятно напоминала Ифигении его собственное пребывание на помосте, а Веррес, как назло, повадился часами слоняться по лавкам, где вниманию квиритов предлагались самые дорогие и изысканные предметы, при виде которых Катон Цензор забился бы в нервном припадке.
Ифигения болваном стоял за плечом господина, пока перед тем расстилали ковры и отрезы, вертели сосуды и статуэтки, совали под самый нос свитки с трудами философов или украшения, предлагая оценить изящество мысли или тонкость работы. Гай иногда притворялся знатоком, иногда действительно понимал толк в редкостном, не для каждого, товаре — в эти мгновения Ифигения украдкой морщился, слыша из уст хозяина речи Квинта Гортензия. Однако в целом пробудившееся в Верресе стремление к утонченности приятно удивляло Ифигению, вселяя робкую надежду на то, что его господин не так уж безнадежен. Огорчительно было лишь то, что денег у Гая не было и не предвиделось. Время от времени он вытрясал из Никифора более-менее кругленькую сумму, грозясь беспощадной расправой за все тайные и явные грешки управляющего, однако эти деньги утекали, как песок сквозь пальцы, оседая в субурских притонах. Сына благородного Верреса встречали со всем надлежащим почтением, видя в нем выгодного клиента, однако провожали куда прохладнее, сообразив, что после всех расшаркиваний оставались при своем, несмотря на все красноречие и обещание скидки.
Гай и его раб уже успели изрядно примелькаться, когда, наконец, очередь дошла до неприметной ювелирной лавочки неподалеку от Аргилета.
Веррес благосклонно взирал, как торговец по одной достает из массивного железного ларца драгоценные безделушки, постепенно выкладывая на куске черной ткани причудливый мерцающий узор — будто созвездия на ночном небе. Ифигения с неподдельным удовольствием рассматривал золотые и серебряные вещицы, в эти минуты чувствуя почти приязнь к своему господину, оттого, что им обоим нравились одни и те же яркие эмали или строгие камеи. Тот почти любовно касался украшений, охотно примерял и взвешивал на ладони самые любопытные образчики. Торговец, кажется, не был наслышан о том, что беседы с молодым Вересом — пустая трата времени, поскольку рассказывал о каждом предмете обстоятельно и с удовольствием отвечал на все вопросы, возникающие у благородного посетителя.
Между прочими обнаружился в ларце и тяжелый серебряный браслет, изображающий вздыбившихся на задние лапы грифонов. Гай повертел его в пальцах и с авторитетным видом осведомился:
-Галльский?
-Скифский, — поправил торговец. — Возможно, его изготовили для царя кочевников аттические мастера, но, как ты можешь видеть, благородный Веррес, в нем нет ничего греческого.
-Я бы хотел увидеть что-нибудь менее варварское, — заявил тот, передавая браслет обратно в руки владельца, и нужно было знать Верреса так, как знал его Ифигения, чтобы угадать за этим показным безразличием живейший интерес. Браслет и впрямь стоил особого внимания — орлиноголовые чудища были так убедительны, будто мастер лично наблюдал за их играми. Напряженно вытянутые шеи, угрожающе распахнутые клювы и вскинутые навстречу противнику мощные лапы производили одновременно пугающее и чарующее впечатление, безмолвно повествуя о красоте, силе и дикости. Ифигении до зуда в пальцах хотелось тоже потрогать заморскую диковинку, однако хозяин и торговец уже увлеченно обсуждали усыпанную гранатами фибулу в виде пронзенного золотой стрелой яблока, на взыскательный вкус Ифигении казавшуюся невыносимо вульгарной.
Браслет занял свое место среди прочих украшений, то и дело привлекая к себе взгляд Ифигении, потерявшего всякий интерес к дальнейшим изысканиям Верреса.
В лавке они пробыли до тех пор, пока заветный ларчик не показал донышко, и, прежде, чем распрощаться окончательно, Гай, против всякого обыкновения, пообещал подумать до завтра и вернуться, чтобы сделать окончательный выбор. Ифигения был совершенно сбит с толку этим странным заявлением и, плетясь за хозяином по направлению к дому, так сосредоточился на решении головоломки, что даже не сразу услышал, что Веррес к нему обращается.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |