Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Ещё на улице Хлытину показалось, что за ним следят. Гимназист оглянулся, спугнув в подворотню пару теней, ничего не заметив наверняка. Когда работа кружка была в самом разгаре (с остановками читали Прудона), в дверь требовательно постучали. Ганна хмыкнула и улыбнулась. От этой улыбки село сердце Хлытина — не оттого, что сейчас в квартиру ворвутся злые люди с наганами, а просто так улыбаются, когда сильно, через боль любят. И любили не его, Костю Хлытина.
Акты составляли недолго, прямо на учительском столе. Хороший был стол: толстые ножки и зелёное сукно. Старик демократически сопротивлялся, заявлял протест, говорил, что беззаконие погубит революцию, однако чекисты не обращали внимания. Они даже никого не ударили. Костя догадывался, что слухи об их зверствах преувеличены, но быстро сориентировался, что дело не только в этом.
По комнате, пугая людей, медленно ходил большой человек. Высокий, глаза синие, волосы морем искрились. На френче комиссарские нашивки. Что на чекистской работе забыл полковой комиссар? Тайна раскрылась быстро: комиссар нет-нет, но посматривал на Ганну. Она прислонилась к жёлтеньким обоям, отвернула голову вбок — будто тех, кто пришёл, она все равно не ждала (у Кости зажглась слабенькая надежда), и молчала. Под простым платьем угадывались лебединые ключицы. Костя засмотрелся на женщину и, не ответив на вопрос, получил оплеуху. Старый Губченко вновь запротестовал, и Костя слегка озлобился: он не мальчик, чтобы его защищали. А ведь нужно было: я не мальчик, чтобы меня наказывали.
Комиссар скривился. Кожа над переносицей сложилась в рыбий хвостик.
— Не сметь.
Костя разозлился ещё больше. Задержанных уже выводили. Квартира пустела. Разве что муха осталась сидёть на абажуре. Комиссар, проходя комнатку, каждый раз становился к Ганне немного ближе. Он хотел сжать девушку в одной руке — для двух было слишком мало тела — и чуть-чуть, всего на мгновение, касался ногтями Ганниного бедра. А может, и не хотел сжимать. Может, этого хотел Костя?
— Он же её изнасилует! Гад, сволочь! — закричал парень.
По скуле смазали сильнее. Но не удар огорчил гимназиста и даже не взгляд комиссара, удивившегося мальчишеской глупости, а тёплое, женское снисхождение:
— Дурашка ты, Костенька.
Чекисты вопросительно посмотрели на комиссара.
— Подождите внизу, товарищи, — ответил тот, — мне требуется кое-что выяснить.
И тут, как назло, подал голос Губченко-старший:
— Не переживайте, Константин. Они хоть и держиморды, а все-таки не насильники.
Костя, раздражаясь на старого дурака, попытался вырваться, получил удар под дых и с болью в животе был отпущен на свободу уже через пару дней. Отпустили вообще всех, кроме старенького учителя, записанного в организаторы антисоветского кружка. Тот не отпирался, пылко рассказывая, какой он видит настоящую революцию — демократическую и равноправную, где чёрную кожаную куртку выдают дояркам и слесарям. Чекисты внимательно слушали. Порой подбадривали: говори, умный человек, побольше — нам меньше работы будет. И Губченко говорил. Говорил про Лаврова, про Михайловского, про меньшевистскую критику Ленина, а ещё про очень важную и актуальную статью 1907 года, которую необходимо прочитать всем работникам ВЧК... и вот, постойте-ка, может быть, я её даже с собой захватил.
Больше о судьбе народника Костя Хлытин ничего не слышал.
Мальчик прибежал на опустевшую квартиру Губченко. Придумал даже предлог — забыл тетрадь, но Ганна как будто ждала его. Женщина потерянно слушала Костино клокотание.
— Да мы их всех! Гранатой! Я знаю, где достать... у меня приятель по гимназии! Лично застрелим! Освободим вашего отца и уйдем в деревню поднимать народ. Когда был у них... ну, вы знаете... там был, то продумывал послание, которое оставим. Закончим стихами Савинкова. Помните? "Нет родины — и смерть как увяданье..." Слово "родина" напишем красным. Покажем, что это и наш цвет тоже, и страна тоже наша. Это было бы в духе Боевого отряда. Впрочем, знаете ли, Савинков может быть сегодня в Самаре. В городе неспокойно... Вот бы выйти с ним на связь. Мы бы такое устроили!
Это не был мальчишеский вздор. Выдай револьвер — Костя немедленно исполнил бы задуманное.
Ганна укоризненно сказала:
— Вот что, Константин. Олег Романович — мой старый товарищ... ещё по старым временам. Мы не будем его убивать. Он за нас вступился. Но в первый и последний раз. Нужно срочно уезжать из Самары. Здесь дело проиграно. Вы понимаете?
— Уезжать? Куда?
— Прочь, в деревню. Вы правы, нужно поднимать крестьян на восстание, иначе мы никогда не уничтожим диктатуру. Пока что деревня нейтральна, выжидает, но если народу объяснить, что за власть ему грозит, тогда большевики просто захлебнутся. Не в крови, а в русской деревне. Я еду в Тамбовскую губернию, работать в Союзе трудового крестьянства. Буду вести агитацию. Товарищи выправят вам документы.
Костя был разочарован. Он мечтал достать из кармана бомбу, а тут снова, как в разговоре про любовь, деревня... крестьяне... агитация... Что-то лишнее и обыкновенное. Да кому это вообще нужно, когда Родину похитили?! Нас каждый день насилуют, а мы советуем преступнику мыть руки перед едой! Но Ганна не хотела спорить. Глаза, коричневый и зелёный, потухли.
Костя спросил:
— А что он вам сказал?
— Кто — он?
— Он, — произнёс Костя с нажимом.
— Он? — Женщина улыбнулась. — Он читал мне стихи.
— Стихи?
— Да... Гумилёва. Ему, видите ли, стыдно читать что-нибудь другое. Говорит, Гумилёв хоть и классовый враг, однако близкий большевизму поэт — смелый, отважный, ему бы бронепоезд водить. Забавно, только это в Гумилёве как раз от неуверенности, а она от уродства. Он ведь косоглаз. Почему бы в этом не признаться? Хорошие бы вышли стихи. Я бы послушала. А тут война, пожары... Всё думают, что любят от удивления. Мальчишество. Они всего лишь мальчишки. Что Гумилёв, что Мезенцев. А я совсем не люблю мальчишек, Константин.
— А кого любите? — глуповато спросил Хлытин.
— После узнаете.
— Это потому, что ваш Мезенцев... красивый? Такова ваша теория? Он вам нравится из-за роста? Как вы говорили? Некрасивый человек — перейди на другую сторону улицы? А как же Гершуни? Гоц? Да как же... как же я? И Гумилёв... Простите, но о вашем Мезенцеве все скоро позабудут, а "урода" выучат наизусть! Это ли не красота?
— Константин, — вздохнула Ганна, — вам срочно нужно к народу. Вы всё увидите своими глазами. И всё сразу поймёте.
Так Хлытин оказался на Тамбовщине. Фельдшерской работе парень выучился на курсах, потом влился в подпольную эсеровскую сеть. В хозяйствование Хлытину досталось село Паревка. Отправляясь в Кирсанов за очередной партией клистиров, Костя ощущал себя ещё одним заблудившимся народником. Таким был отец Ганны, который без толку читал крестьянам Герцена. И самой Ганны нигде не было: она не вышла на связь с уездным штабом Трудового союза. Костя успокаивал себя, что революционерка такого уровня обязательно работает на самом верху. Что ей до скучной Паревки! Тут лишь крестьяне и нахальные красноармейцы.
Особенно не нравились Хлытину два одинаковых на вид солдата. Круглые и пухлые, точно смеялись телами над голодавшим народом. Шутники гоготали, раздирая на лицах рты. Бросались через плетень прибаутками, подманивая визгливых девиц. В пыль летела шелуха, пачкающая дорогу то белыми, то чёрными чешуйками. Вечером играла тальянка.
Костя хорошо запомнил эти несвоёвременные лица и несвоёвременный смех. И сейчас, когда антоновцы выбрели к распятому на дереве человеку, Хлытин быстро всё распознал:
— Это же из Паревки... Как там его?.. Купин!
Купин был ещё жив. Он налился синюшно-красным цветом, точно большая ягода смородины. Жеводанов поскрипел железными зубами: его поражало, как крестьяне пытают людей — глухо, не так, чтобы расколоть правду, но чтобы само человеческое из тела вынуть и унизить. Вы нас грабите, вы нас убиваете, а мы ещё хуже умеем. Мозжечок через ухо вытащим да на рыбалку! Что, не хочешь головой работать? Так давай в срамной уд соломинку засунем, пока мочевой пузырь не лопнет.
— Зверьё, — подытожил офицер. — Ладно бы на мясо человека взяли.
— Добить его надо, уважить, — сказал кто-то из крестьян.
Елисей Силыч помолился, осенил себя двуперстным знамением и побрызгал Купина водичкой. Тот застонал.
— Герваська, — предложил Виктор Игоревич, — займешься соборованием?
— Вера не позволяет. Не могу безоружного, пусть и язычника, жизни лишать.
— От какой ты! — рассмеялся Жеводанов. — А как по людям стрелять, так вера тебе не мешала? Или фабрики держать с людьми в Рассказове, а?
— То не мои фабрики были — тятины. А тятю большевики убили, им за енто всем надо мстить, по-ветхозаветному очи и зубы драть.
— То бишь со всех спрашивать можно, а с отдельности нельзя? — уточнил Жеводанов. — Так что ли справедливее?
— Нет. Так не обиднее. Поэтому Господь всех кроме Ноя и утопил.
Хлытин потыкал винтовкой в ворох одежды. Точно, красноармейская форма. Запах от Купина шёл перепрелый, словно парня уже готовились положить в компостную кучу. Присев на корточки, Костя рассмотрел ноги. Насекомые обильно копошились на месте вынутых колен. Муравьи отрывали в кратерах крохотные кусочки пахучего мяса и сбегали по окровавленной голени вниз, на землю, где тайными тропами спешили к муравейнику.
— Братцы, — просипел Купин, — снимите.
— Кто вас так? — спросил Хлытин.
— Бандиты...
— Это мы с вами, значит, — хохотнул Жеводанов. — А ещё хочет, чтобы его сняли.
— И куда ушли бандиты? — поинтересовался Костя.
— Снимите, братцы! Снимите...
— Да не жилец он, — заключил Жеводанов. — Пристрелить надо, чтоб не мучился.
— Пусть висит, — веско сказал Елисей Силыч, — раз прибили, значит, было за что. Эй, солдатик... Грешил? Людей местных кончал?
Купин не отзывался.
— Убивал людей, а?
— Убивал.
— Вот и пострадай теперь, милый. А как ты хотел? Каждому воздастся за грехи своя. Но каждому и по силам отмерено. На этой сосне духом закалишься, авось в рай пропустят. Это тебе даже награда вышла. Радуйся. Так бы гореть тебе в аду.
Жеводанов чертыхнулся и достал из кобуры револьвер. Елисей Силыч повелительно, хотя и без вызова взял товарища за руку и покачал головой. Совсем не купеческая была у старовера борода. Такую не в ломбард закладывают, а на амвон кладут. Глаза у Гервасия тлели углями — сощурится чуток, веки выбьют искры и подожгут лес. Костеньку Хлытина сожгут и Жеводанова. Всё сожгут.
— Уйди. — Жеводанов вырвал руку. — Тебя в цирке нужно показывать вместо обезьяны. Человеку помочь надо, а ты не можешь. Чему тебя Бог учил?
— Не велит Бог убивать. Только жертвовать, — возразил Елисей Силыч.
Купин вновь заворочался. Со штырей слетела мошкара. Гнус пил человеческое тело, и оно превратилось в один большой синяк.
— А тебе что, истина открылась? Вместе с капиталами снеслась?
— Хватит! — крикнул Костя.
Крестьяне, побаивающиеся Гервасия и Жеводанова, оттащили подростка в сторону:
— Брось, малой. Не вишь, дурные ссорятся? Того и гляди зашибут.
Назревала драка. Офицер готов был вцепиться в потный вражеский загривок. Гервасий мрачнел. Накапливал в кулаках силищу. Жеводанов клацнул. Раненый застонал. Елисей Силыч насупился. Захрустели толстые пальцы. Ими можно было монеты гнуть. Зарычавший Жеводанов бросился вперёд, но не к Елисею Силычу, а к Купину. Выхватил что-то, замахнулся, и тут же послышался хлюпающий свист. Это выходил из лёгких отечный воздух. Офицер выдернул штык и кольнул второй раз — теперь прямо в сердце. Купин дёрнулся и умер.
— Вечно вы, праведники, ручки марать не хотите. Думаете, потом лапки вместо души покажите? А вот выкуси! Первее издохну, пусть хоть в ад определят, но уж рапортом выпрошу, чтобы на минутку наверх пустили. Я там всех предупрежу, чтобы на руки внимания не обращали! И всю вашу правоверную делегацию, перед смертью в бане отмывшуюся, ко мне гостинцем отправять! Прямо в ад отправят! К чертям и собакам социалистам! Тогда-то в одном котле побарахтаемся, поборемся!
— Енто... возгордился. Признаю, — с трудом согласился Елисей Силыч. — Грешен, за что и несу крест. Ломает он меня, аж кости трещат. Прости меня, Господи. Простите и вы, братцы. Похороним по-человечески? Сам могилу вырою.
Тело снесли к ближайшему оврагу. Там земля от воды мягче. Живот покойника немножко свисал набок. По дороге из Купина сыпались рыжие насекомые. Они падали в далёкий от муравейника мир и не знали, что делать.
Елисей Силыч проворчал:
— Только муравьёв зря распугали.
XVIII.
Серафима Семёновна Цыркина стояла подле отца. Тот раскачивался в такт с хутором. Дом ещё не успел как следует врасти в землю, поэтому кренился то влево, то вправо. Совсем как отец, который нашёл под потолком крюк и вдел себя в петлю. Сиротство не расстроило. Рассудок помутился ещё пару лет назад, когда Симу впервые бросил в сено будущий антоновец. То, что уцелело в тот вечер, доломали красные, зелёные, но хуже всех были бесцветные: они наваливались гуртом, горланя и отталкивая друг друга. У политических были хоть какие-то представления о морали, и они аккуратно выстраивались в очередь.
Девушка посмотрела на папу. Чёрная бородка стояла дыбом. Проворные глазки, выскочив, покатились по косому лбу. Верёвка должна была вытянуть Цыркина, однако он сжался в маленького старичка из-за черты оседлости. Даже сейчас не смог Семён Абрамович расправить плечи, даже на революцию его не хватило — страшно закликал он сыновей не идти в эсеры. Те послушались, не бросали в губернаторов бомбочки и умерли от них где-то в Галиции. Это было даже не обидно, а скучно — умереть непонятно за что, без всякого зла и подвига. Серафима Цыркина не хотела такой судьбы.
Керосин пролился на кучу углового хлама. Оттуда отец, наверное, и вытащил шнурок. Лучше бы отдал бечеву Гене, когда тот скакал вокруг хутора. Глядишь, и не на чем было бы повеситься. Всего неделю назад Гена тайком принёс Симе расписной волчок, который сменял на кусок холста, но как сильно всё изменилось! Девушка очень любила Гену, потому что он не пил и никогда не трогал её.
— Хороший ты, Гена. Не знаешь, что рукой себя можно теребить.
— Аг!
Дурачку нравился хутор. Семён Абрамович пытался пристроить бесхозный ум к работе, но Гена плюхался в грязь или зарывался в траву, отчего винокур отдал юродивого дочке — пусть вместо собачки возится. Расчёсывая слипшиеся кудри, Сима осторожно касалась Гениного горба. На ощупь курдюк был твёрдый, точно набитый песком. Девушка нажимала на него, и Гена открывал рот — там тоже набухала шишка, словно из дурака резалось два крыла: спинное и внутреннее. Гена хранил в себе большую тайну, и Симе очень хотелось о ней узнать. Только как расколдовать дурачка? Девушка вспоминала, чему её научили. Руки часто мяли горб, пока однажды не спустились ниже. Отвращения не было. Навалилась знакомая похоть. Симе захотелось пососать дурака. Девушка скинула юбки и села там, где должна была быть середина Гены. Посмотрела лукаво: выпрямится ли у него ум?
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |