Пса ласкают, когда волки близко.
Шла на темную сторону — вся светилась нежным молочным сиянием, как небо на рассвете. Мягкая, теплая — тепло от нее на расстоянии чувствовалось, но она еще и за руку меня взяла, прижалась плечом:
— Одуванчик, ах, как странно! Скоро утро, а мне совершенно не хочется спать. Я могла бы сейчас танцевать, или идти по горам, или — не знаю, что!
Странно, ага.
Ничего странного не вижу; влюбилась в царевича. У которого старшая жена — настоящая паучиха, а сам он... промолчим. Ей уже хочется жить в этой каменной тюрьме, в этих подлых горах — лишь бы царевич смотрел на нее со своей подлой улыбочкой.
Старый. Точно, стар, как грех.
А Яблоня убрала мою челку с лица, заглянула в глаза, такая ласковая степная лисичка:
— Ты устал, да? Тебе нездоровится, Одуванчик? Прости меня, ты же вчера дрался за меня отважнее солдата, а я забыла...
Я подумал, не напомнить ли ей, что она, вроде бы, не собиралась быть ничьей наложницей? Что она, вообще-то, с севера царевна, что там у нее — отец, жених, все такое... Не сказал. Ветер прав, мы не доберемся. Что ее даром мучить... ладно. Смотритель покоев, так смотритель покоев.
— Устал, — говорю, — немного. Давай ложиться спать, Яблоня?
Вздохнула, улыбнулась.
— Ах, совершенно не спится! Но — хорошо, давай.
Переплел ей косы, принес умыться, поменял рубашку. Никогда не раздевается при мне донага, будто я ее без одежды не видел... забыла, как я ее отмывал, как смазывал ее ссадины бальзамом из девяти масел... Да что говорить...
Говорила, что спать не сможет, что танцевать хочет, а сама заснула, как котенок — тут же, минутку помурлыкала и все. Я смотрел, смотрел, как она спит — и вдруг почувствовал, что у меня слезы текут, давно уже. Совсем не хотел плакать, все вытирал, вытирал, а они все текли, и я подумал, что она сейчас проснется, пить, к примеру, захочет, и увидит, что я распустил сопли...
Тогда я тихонько вышел из ее комнаты, дверь за собой прикрыл осторожненько, прислонился к ней спиной — но тут меня просто затрясло. Я стоял и ревел, как деревенский дурачок, у которого лепешку отобрали. Прошло много времени, пока немного успокоился, но в комнату не вернулся. Там у окошка, напротив ее двери, сундук стоял, так я кое-как примостился на этом сундуке. Думал, проснется — позовет, я услышу.
Долго так полулежал, полусидел, все думал. А что тут ловить? Ничего не выйдет, как ни крути. Это я просто свыкся с мыслью, что жених у нее где-то далеко, и, кажется, заодно выдумал этого ее жениха. Что он такой же белый, как и она, и добрый, и спокойный, и еще, почему-то, не будет ее трогать, а будет беседовать с нами в этом дворце, где весь пол из самоцветных камней и музыку слушать.
Размечтался, ага.
Хорошо еще, что все вышло здесь, а не где-нибудь на Сером Берегу. Если бы мы, паче чаяния, все-таки добрались до ее родины, а там бы все оказалось по-другому, у меня, наверное, сердце разорвалось бы на части. А тут — очухаюсь, куда я денусь? Я евнух, она царевна. Ничего больше не будет. А если я своей унылой рожей буду раздражать царевича, он меня продаст в лучшем виде или подарит, когда Яблоня будет уж совсем его, а про меня забудет и думать.
Не на что мне надеяться.
От слез у меня голова разболелась, и еще ужасно заболело в груди, будто нож туда воткнули. Я подумал, что сейчас умру, и даже обрадовался, но через пять минут потихоньку прошло — и я, кажется, задремал.
Проснулся от шагов. Открываю глаза — раннее утро, из окна белесый свет, а на меня смотрит Молния. Как на тлю на листе, ага. Я сел и уставился на нее.
— Пошел вон отсюда! — сказала эта сколопендра и сморщила нос.
— Я охраняю госпожу, — говорю. — И подчиняюсь госпоже.
— Я тут старшая жена! — выдала она. Сквозь нее медь потекла — удивила, ага.
— Ну и что, — сказал я. Нагло. — Я тут смотритель покоев. Моя госпожа у господина в фаворе, в спальню с третьими петухами вернулась, так что ты не должна ее будить. У нее должно быть свежее лицо к сегодняшнему вечеру.
Она так взбесилась, что я решил — ревнует, все-таки.
— Ты, полукровка! Тебя когда-нибудь били палками?!
— Нет, — говорю. — А тебя?
А мне настолько нечего терять и настолько больнее внутри, чем снаружи, что смелость появилась несказанная и веселость какая-то. Не понимаю, почему перед казнью люди рыдают, волосы рвут, на коленях ползают, когда уже все решено? Это ведь такое лихое и чудесное чувство! Можно любую важную особу за нос дернуть или ишаком обозвать, можно палачу в рожу плюнуть, можно высказать все, что захочешь — и все равно страшнее смерти ничего тебе не будет.
У меня даже дыхание перебивалось, как от восторга — так было хорошо. Она уже все кругом заморозила своей злостью, даже иней на стенах осел, смотрит на меня так, что другой бы задымился, а я улыбаюсь.
— Бедная сестрица, — говорю. Ласково так. — Я же понимаю, отчего ты так кидаешься на кого ни попадя — я тебя, как родня, понимаю. Ведь я — песок бесплодный и ты тоже.
Она бы мне врезала, если бы не так долго размахивалась. Я увернулся и продолжаю:
— Вот моя госпожа родит и станет любимой женой. А ты так и будешь всех жрать, только во дворце — пока не высохнешь, как печеное яблоко. А от злости ты высохнешь быстро, вот увидишь!
Она развернулась, кинулась к дверям во двор крепости, распахнула и заорала:
— Стража, сюда! Немедленно!
Я стоял и улыбался. Ну вот, думаю, сейчас меня прикончат — услышь, Нут, это будет просто чудесно. Ну, немножко больно минутку... ну десять, потерплю — но потом оно подохнет, это жалкое раскромсанное тело, а я уйду за реку совершенно счастливый.
Только моя госпожа, моя Яблоня от этих ишачьих воплей проснулась и выскочила прямо навстречу шакалам Ветра. Да они, к их чести, не слишком-то торопились на женскую сторону — им это, похоже, обрыдло уже. А уж когда увидели Яблоню, тепленькую еще спросонок, укутанную в платок поверх рубахи — и вовсе смутились, растерялись и остановились на пороге — не входя.
Яблоня только взглянула на Молнию и на мою физиономию — и, видимо, очень много поняла. Меня погладила по щеке, а к Молнии обернулась и улыбнулась:
— Ты старшая, Молния. Ты должна быть мудрее всех. К чему же все эти ссоры? Разве сильного человека украшает гнев?
Молния встала, уперев руки в бедра, стуча хвостом по стене, щурясь. Сказала, в ярости, даже не крича — голос от бешенства пресекся:
— Ты что, хочешь меня учить?
А Яблоня снова улыбнулась:
— Ну что ты! Это ты должна меня учить — ты же старшая, и еще ты здешняя, а я чужая. Ты будешь государыней, ты должна всех учить — но не кулаком же, верно?
Молния минуту не знала, что ответить. Потом сказала:
— Твой евнух меня оскорбил, Яблоня. И я намерена наказать его за это.
Яблоня к ней подошла, положила руку ей на локоть — Молния шарахнулась, посмотрела искоса. Яблоня вздохнула и сказала:
— Это же мой евнух. Может, это мое дело — его наказывать? А еще вернее — может, это вообще дело нашего господина? Давай, его спросим?
Молния фыркнула, что не желает впутывать господина в скандалы на женской половине. А Яблоня заметила:
— Стражу-то впутываешь... посмотри, как им неловко.
Молния будто спохватилась. И приказала шакалам:
— Заберите его отсюда, во двор. Мы поговорим и решим.
Я с Яблоней переглянулся и кивнул, мол, все в порядке — потом вышел с шакалами во двор, а кто-то из них дверь прикрыл, чтобы не слушать, как женщины выясняют отношения.
Во дворе было очень холодно, хоть солнце уже стояло высоко. Я бы сразу окоченел, но кто-то из шакалов укрыл меня плащом. Новое дело, услышь, Нут.
Я посмотрел на этого бойца. Я про себя телохранителей своих господ иначе, чем шакалами, никогда не звал: всегда это шайка головорезов, подонки, которые развлекаются только всякими гадостями и чужими неприятностями — а тут вдруг призадумался.
Все-таки, это не какой-то там, а боец из охраны царевича.
Странный тип. Громадный, широченный — как его крылья носят, непонятно. Круглая рожа, глазки узкие, бритый — и борода, и волосы, а на лысом черепе — вышитая шапочка. Нугирэк, ага. Первый раз в жизни я увидал нугирэк с хвостом. Тоже полукровка, сразу видно. Настоящие аглийе, кровные — немного другие, у них лица точные, горбоносые обычно, с высокими скулами, глаза большие и яркие, брови низкие, рот четко очерчен. Я похож на чистокровного до смеха, Ветер — тот вообще вылитый, но это потому, что люди-ашури сами чем-то на аглийе похожи. А вот чтобы кто-нибудь из птиц польстился на нугирэк-неверного — о таком мне даже слышать не приходилось.
Ну, неверный, конечно, но, похоже, не злой. Смотрел на меня, сощурив свои щелочки, так что они совсем в щеках утонули, ухмылялся — губы мягкие, как у лошади. Смешной парень. У меня так и не появилось предчувствие, что ему будет приятно меня мучить.
А тут он еще и сказал:
— Ты, птенец, не бойся. К господину Рысенок пошел, вот придет к господину Рысенок — и все обскажет в точности. А господин еще вчерашним днем всем соколам велел за вами присматривать — за вами, за тобой и за госпожой твоей.
Не шакалы — царские соколы, ага. У крылатого царевича, значит — крылатые соколы.
— Ты — сокол царевича? — спрашиваю. В плащ укутался, как женщина, по самые глаза. Воины вокруг посмеиваются, мне бы и самому было смешно, но от холода забываешь про все приличия.
А нугирэк подумал-подумал и сказал — не торопясь:
— Я — Керим, Белый Пес. Сокол царевича, а может, и не только сокол царевича. Но я сражаюсь за царевича, за нашего господина — на этом берегу и на том берегу, так что я, уж верно, сокол царевича.
И все это он высказывал с такой ленивой растяжечкой, будто смолу жует, а выплюнуть неохота. Так только кочевники и говорят: простые вещи, но слушать смешно. Я подумал, что Керим, наверное, рос среди нугирэк, а сюда, в птичью стаю, попал уже взрослым, когда от детских привычек сложно отвыкнуть.
— Как это — на двух берегах? — спросил я. — Ты ведь живое существо, Керим?
Нугирэк ухмыльнулся, покивал.
— Как — на двух берегах? Вот простая вещь: как Солнце светит на небе, а Костер — на земле? Вот Солнце горит, а у меня в груди искорка Костра горит, а душа моя будет в Солнце гореть, когда улетит из меня наверх. Сложно ли?
— Я не понимаю, — говорю.
Керим хлопнул меня по плечу.
— Что тут понимать? Я здесь — душа там. Я на этом берегу, моя тень — на том.
Меня слегка передернуло.
— Ты что, чернокнижник, Керим? — спрашиваю. Хотя у него такая добродушная физиономия, что никак не верится в его чернокнижие. А соколы вокруг слушают и веселятся. Я подумал, что они себе сравнительно милое развлечение нашли: другие бы уже давно показали бы мне, кто тут старшая госпожа, просто личной потехи ради.
А Керим ухмылялся и мотал головой:
— Ну что ты, птенец, где же я чернокнижник? Что же, я похож на чернокнижника? Нет, я — Белый Пес, я — Солнечный Пес в Сером Мире, вот я кто. Моя мать была аглийе, мой отец был шаман, Солнечный Пес, мой дед был шаман и мой прадед был шаман. И я отвязываю свою тень и даю ей ходить за рекой по Серому Миру — разве это чернокнижие?
О шаманах-нугирэк я много разного слышал, но больше хорошего. Многие при мне говорили, что шаманы огнепоклонников даже душу умирающего могут позвать из-за реки, не говоря уже о целительстве, к примеру...
— Керим, — спросил я, — ты в свите царевича — лекарь, да?
Он осклабился и нацелил палец мне между бровей, в центр клейма. И сказал:
— Лекарь — не лекарь, но некоторые болезни я могу лечить, птенец. То есть, вот то, что отрезано железом, обратно, конечно, никто не сможет приставить, а то, что отрезано чарами, то приставить обратно очень даже можно.
Я забыл, что иногда надо дышать. Вспомнил только, когда услышал, как соколы царевича смеются — и подумал, что Керим тоже смеется надо мной на свой лад. Смахнул его руку со лба и рявкнул:
— Керим, я не люблю, когда меня трогают!
Забыл, что от таких вспышек шакалам... ну да, соколам, услышь, Нут, всегда еще веселее. Свирепый цыпленок, ага. Этот длинноносый, Месяц, конечно, тут же сказал это вслух, а остальные принялись меня радостно подначивать, как бойца, чтобы я врезал Кериму за непочтительность. Такой отважный и сильный воин, ну пусть я им покажу, как сражаются настоящие мужчины.
Шакалы как шакалы. Ни с кем из них разговаривать нельзя.
Я за это время так устал и так много дергался, что чуть не расплакался прямо там. Натянул на голову плащ, чтобы поняли, что разговаривать больше не хочу. Если эти захотят меня отлупить или еще что-нибудь, их не остановит мое происхождение. Это я на побережье и в степи аманейе, страшная непредсказуемая жуть — а тут так, птенец бесхвостый. Тут они — аманейе, ага.
Но тут Керим сказал:
— Хватит ржать, жеребцы, — а меня взял за плечо и подтолкнул, чтобы я шел за ним. — Месяц, если тебе хочется, чтобы тебе врезали, то скажи мне, я тебе врежу, а не выбирай себе противников поменьше. А то люди ведь решат, что ты боишься, если напрашиваешься на драки с евнухами, а с бойцами только зубы скалишь...
Месяц попытался возражать, но все уже потешались над ним, а меня оставили в покое.
— А ты куда пошел, Керим? — спросил Мрак.
— А я с этим птенцом в сторожевую башню пошел, — сказал Керим с неизменной ухмылочкой. — Мы с ним в нашей каморке в башне траву ти заварим и там посидим, потому что птенец с равнины, а на равнине к ветру с ледников привыкнуть нельзя, а непривычный к ветру быстро до лихорадки замерзнет.
— Ну и я пойду, — сказал Мрак и еще кто-то из бойцов решил пойти.
Я подумал, что противно сидеть в помещении, где все время рыщут шакалы... даже если они — соколы. На своей территории они почти всегда чувствуют себя вправе пинать меня, как угодно. Но с Керимом пошел, даже не попытался сопротивляться.
В сторожевой башне прямо за дверью был высокий зал, где горел огонь в громадном очаге — пара здоровенных поленьев, по полдерева каждое. Из зала вверх вела винтовая лестница, но туда, я думаю, поднимались только дозорные, а бойцы, которые отдыхали и дожидались приказов господина, оставались тут, внизу.
А в зале оказалось приятнее, чем я думал: не такая страшная помойка, как обычно в таких местах. Из-за цветных стекол в окне свет веселый и пестрый, от очага сразу стало тепло, а весь пол и стены застилали шкуры, больше горных баранов и туров. Оружие висело по стенам на турьих рогах — но не так много, как обычно: только старинные кривые мечи "клинок-сполох" и еще какие-то жуткие железяки, а сабель почти не было. У очага на резной стойке стояла посуда, больше не наша, а нугирэк: медный казан, сосуд с носиком для ти, тоже медный, чеканные блюда, глиняные чашки — и все со знаками Солнца и Костра.
Я снял плащ и сел у огня на шкуру, стал смотреть, как Керим заваривает ти. Как он достал щепотку травы из глиняной банки, как растер в пальцах, как кинул из другой банки еще каких-то травок — и все поглядывал на воду в казане и мурлыкал что-то себе под нос.