Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Чернявенький упрашивал, давил на жалость, взывал к долгу и ходу всей операции, молил и ругался, а потом сплюнул в сторону:
— Влюбляться в революцию нужно, а не в её отдельных персон.
Это были чудесные дни. А чудеса кончаются. Между Мезенцевым и Ганной состоялся разговор, где повзрослевший мальчик был строг чуточку больше, чем это могло вынести женское сердце. Олег говорил про революционный долг точно так же, как это недавно делал чернявый эсер. От белой соли, крошившейся из глаз Мезенцева, нестерпимо горела душа. Олег доказывал, что любовь происходит от химии и история запомнит не их мелкобуржуазный брак, а союз крестьян и рабочих. Ганна не выдержала: зелёный глаз потемнел, лопнул, затянув зрачок коричневой тиной. Другой глаз окаменел, блеснув малахитовым зеркальцем. Эсерка поклялась больше никогда не любить Мезенцева. Тот ответил презрением. И вот уже вся Россия оказалась расколота, и, если ходить по ней разутой, как шла по тамбовской земле Ганна, можно было пораниться.
...В Кирсановском уезде в ту пору шалил Тырышка. Лишним людям не терпелось посвистеть в травинку. Собирались они на вершинах древних мар, и каждое странное слово, тревожащее городское ухо, привлекало всё больше злыдоты. Одна из самых жестоких банд сбилась вокруг Тырышки, жадно перенюхавшего весь уезд. Всякий лихой человек мечтал попасть к удачливому атаману. Чуял он добычу за десять верст. Пусть ростом не вышел и умом не блистал, да и глаза одного нет — тканевый вместо того зрачок, — зато атаман за один вдох всю Русь вбирал. Тырышка так и принимал к себе в банду — подходил к человеку и нюхал его, запоминая не открытые ещё учеными феромоны. Про каждого знал Тырышка, чего он хочет и чего боится. Чем только не занималась банда: воевала с большевиками, зелёными, огрызались на белые вылазки, грабили фуражиров и крестьян. Какая разница — кого? Главное ведь — чего. Так нюхал Тырышка.
Однажды приказал он валить у путей телеграфные столбы:
— Это, чтобы нас было на чём вешать, поставили!
Не зря боялись партизаны проводной магии. Пока неслись они мимо сёл и полустанков, пугая ночным гиканьем сторожевых псов, бдительный телеграфист выстукивал послание в окружной центр: банды направились к Рассказову; банды бегут в сторону Саратовской губернии; банды следуют к Паревке... Упивались всадники силой раздольного ветра и не знали, что впереди лопата уже долбит грунт, чтобы вложить в него горячую матку-пулемёт. И комкал вдруг дикую ночную скачку механический кашель.
Столбы падали один за другим. Лопались провода. Небо казалось Тырышке тетрадью по грамматике. А это нехорошо. От грамотности все беды. Грамотный народ не спешит погибать. Лучше елозить по струнам заскорузлым пальцем, колки колупать и чтобы шло по всей тамбовской земле народное верчение. Ух как тогда поплясать можно! Затопают лаптевыми ножищами, заскребут грудь отросшими ногтями! Перекинется народишко через пень, волком бросится по следу! Найдет тех, кто столбы поставил.
— Ну, орда! — раздувал Тырышка ноздри. — Чуете запах? Это людишки дрожат! А мы только один уезд напугали!
Ещё с утра Тырышка взял с боем большой совхоз. Кого в колодце утопили, кого отдали на пропитание оголодавшим единоличникам. Расправившись с двуногой живностью, окружили лесовики амбар. Не иначе как экспроприированные богатства в нем хранятся. Кончили верещащего упродкомовца, отобрали ключи, отпёрли амбарные двери, а там зерна — город можно накормить.
— Ну, что с зернишком делать? — спросил Тырышка.
— Поверзать в него с горкой!
— Самогона наварить!
— Дайте зерно мне, я на него ношеную бабу куплю.
Светило жуткое солнце. Тырышка важно ходил вокруг амбара, нюхал крашеные стенки, скреб по доскам длинными пальцами. Хороший был амбар, большой. Внутри можно республику организовать. Только вот соответствующих регалий не находилось. Доброхоты принесли из писарской деревянные счеты и важные квитанции. Ими подтёрли причинные места, истосковавшиеся по книжному знанию. Счёты, как державу, с благоговением передали Тырышке.
Почувствовав наказ, Тырышка высказался:
— Ну, братва, скажу вам спасибо. Я так полагаю, что человека нужно освобождать. Он отовсюду угнетаем. Даже солнце ему голову напекает, потому её надобно с плеч снять. А имущество и того хуже. Ну разве пришли бы сюда большевики, коли жил бы народ по пням и дуплам? А то и беда, что накопил народец деньжат. Так что нам, братцы, особливой разницы нет: что эсеры, что господа ахвицеры, что жупелы из деревеньки — это всё враги лихого человека. Они живут как порченое яйцо. Ну, тухленько то есть живут. Это я сам придумал. Потому не думайте, что мы производим обыкновенный грабёж. Мы возвращаем человеку счастье беззаботной жизни. Ведь о чём думать, когда за душой ничего не осталось? А? Не о чем ведь! Ха-ха!.. Ну, братва, поджигай здесь усе.
Банда натаскала в амбар совхозных ценностей. Набили доверху, двери никак не хотели закрываться. Пришлось помочь чурочкой, на которой председателю голову отрубили. Бандиты, схватившись за руки, повели вокруг склада хоровод. От гортанных распевов шире гудело пламя. Опьянённо плясал народ, бросая в огонь всякую ценность, будто и не требовалось разбойникам экспроприированное добро — в огне исчезали подушки с кроватями и перековывалось зерно.
— На этом свете сыт не будешь! Пали, рванина, то, что сшито! — заклинал Тырышка и вдруг, почуяв что-то, замер.
Зерно спекалось в чёрный каравай. Его хватило бы всем недоевшим покойникам.
...Ганна шла и думала о том разговоре с отцом. Почему не нужно разочаровываться в народе? Разве это не очевидно? Право, подкосила папеньку тюрьма. Если уж царскую каталажку он не перенёс, что с ним сделает советская? Впрочем, Мезенцев успел шепнуть, что вытащить отца уже нельзя. Спасалась бы, пока можно, сама.
Сначала эсерка увидела дым, а потом грязных лесных мужиков. Они потихоньку сжимали вокруг неё заинтересованное кольцо. "Слава богу, — подумала Ганна, — это не большевики".
XXII.
Костя Хлытин проснулся оттого, что на него глядели.
Глядели как на сладкий мосол с нежным костным мозгом. Глядели Жеводанов и Елисей Силыч. Не смотрели, не изучали, не вперились и не наблюдали, а именно глядели. Гляд — ели. С ударением на второй, голодный слог. Не мигая и не отвлекаясь, мужчины глядели, как под сосенкой лежал мальчик по фамилии Хлытин. Тот не открывал глаза, страшась увидеть чужие облизывания. Точно сидели Жеводанов и Елисей Силыч не поодаль, а у изголовья — вот-вот толстое, тяжёлое колено опустится на грудь, и уже не пошевельнуться, не закричать — тогда-то вволю наглядятся на Хлытина.
Костя в страхе откинул шинельку. За ночь Жеводанов с Елисеем Силычем скособочились. Борода старообрядца ушла направо и стала грязной, ломкой. Жеводанов негромко щерил железные зубы. Между металлом со свистом выходил воздух.
— А где остальные? — спросил Костя.
— Ушли, — забасил Елисей Силыч, — решили самостоятельным житьём спасаться. Я наставлял, а они ни в какую — уйти хотим, отпусти. Вот я и отпустил.
— Не слушай, — хохотнул Жеводанов. — Поднялись тихонечко под утро да ушли в дезертирство. Елисей Силыч так молился, так молился, что ничего не заметил.
— Не хотите говорить — ну и не надо.
Беглецы шли уже третьи сутки, но не было конца оврагам, буеракам, валежнику и папоротниковой паутине, сливающимся в короткое слово — лес. Ночью, когда пришла Костина очередь дежурить, через полусон увидел он долгожданный просвет. Даль засветилась, будто там жгли белый костерок. Он разгорался, понемногу опаляя лагерь, где вовсю похрапывали спящие крестьяне. К сиянию примешался звук, как будто внутри земли загудело тяжёлое магнитное сердце. Когда эсер протянул к голубоватому мерцанию руку, оно накалилось до имбирного цвета, вспыхнуло и как будто выключилось.
Костя долго всматривался в чащу, пока её не сменил голос Жеводанова:
— Иди поспи, мальчишоночка. Моя очередь вас сторожить. Я, если что, гавкать начну.
— Виктор Игоревич, вы видели?
— Видел. Ещё бы!
— И что? — неуверенно спросил Хлытин.
— Сплю и вижу: встает предо мной баба с грудями. И так изогнулась, и эдак, и за титьку просит ущипнуть. Я её под себя подгреб, навалился, зубами ухо прикусил, чтобы никуда не сбежала, а она и не сопротивляется. Пробует мою силу гущей влажной, как будто я в папье-маше тычу. Гляжу, а вместо бабы — куча гнилья. И я в нём барахтаюсь. А в зубах палец фронтового товарища сжимаю. Сувенир на вечную память! Вот что я видел. Как вы меня теперь вылечите? Ещё одним евреем из-за черты оседлости? Что вы вообще видели? Порвать бы вас всех на тряпку и на шест нацепить! И я бы под тем шестом блох вычёсывал... Уф... Ну так что ты видел, мальчишоночка?
— Ничего, — обиженно ответил Костя.
Позавтракали чёрствым хлебом. Ещё вчера Жеводанов доглодал остатки курицы; кости сочно хрустели на вставных зубах. Едой офицер ни с кем не поделился: Елисей Силыч всё равно постился. Виктор Игоревич вгрызался в курицу с пёсьей радостью, чавкал, рыгал и с треском ломал подсохшие кости, обсасывая их с сытым свистом. Измазанные усы военный обтер лопухом. Отряд смотрел без брезгливости. И не так в войну ели. Было лишь не по себе: как бы своих не загрыз.
— Надо зубастого на Ленина спустить, — шептались крестьяне, — говорят, тот большие мозги имеет. Пусть Витька полакомится.
От отряда осталось три человека, хотя ещё вечером он насчитывал полдюжины: остальные, видимо, решили возвратиться в родные хаты. Может, понадеялись на объявленную амнистию: кто приходит сдаваться, тому обещана жизнь. Кто его знает... может и правда. Спросить было не у кого. Елисей Силыч с Жеводановым топали бок о бок. Они шептались, отбирая у Хлытина кусочек солнца, которое должно было освещать Костины веснушки. Иногда Жеводанов поворачивался, мерил Хлытина взглядом и тихонько щёлкал зубами.
— Поговорим, товарищи? — подал голос эсер.
— Замолкни, мальчишоныш, — отозвался Жеводанов.
— Вы все злитесь из-за гимназиста с портфелем? — едко заметил Костя.
— Когда на германском фронте на тебя бомба-"чемодан" летит — вот тогда надо злиться, а тут я, Костенька, не злюсь. Сволочи вы, вот и весь сказ.
Костя на всякий случай повёл плечом и оценил тяжесть винтовки. Мелькнула шальная мысль, что его хотят вывести из себя и на страстях погубить. Слишком уж хитро поворачивался взад Жеводанов и слишком недобро блестели металлические зубы.
— Мне кажется, вам большевики нравятся, — сказал Костя. — У них всё чётко: идея, иерархия, полки старого строя. Они вам царя напоминают. И злитесь вы не оттого, что социалисты, как вы выразились, сволочи, а потому, что вы у них в опале и послужить им не можете. Мечтаете поди о славе Брусилова?
— Дурак ты, Костя. Умереть хочу, вот чего.
— За ентим дело не станет, — вставил Елисей Силыч. — Подходит последний час. А вы, как были безбожниками, так и остались. И это в конечные времена!
— Позвольте, — возразил Костя, — я могу назвать вам несколько апокалиптических ересей в Европе, которые тоже верили в последние времена, а те все равно не случились. И про наши могу. Я и Кельсиева читал, и Щапова.
— Что мне до них! Ты Библию читай. Там сказано, что все времена после воплощения Спасителя — последние. Мир идёт от начала к концу, и точка. А Земля — гуща мира, вокруг неё вращается Солнце.
— Но позвольте, ведь есть физический эксперимент, доказывающий, что всё как раз наоборот...
— Обман твоя физика! Хочешь, докажу? Там, где Бог воплотился, там и главный очаг Вселенной. Вот. А воплотился он на Земле. Следовательно, она и есть серёдка Вселенной до скончания веков.
— У-ху-ху, — засмеялся Жеводанов, — как тебя уели, Костенька! Это тебе не социалистом быть!
— Довольно странно, — завёлся Костя, — слышать обвинения в социализме от человека, который, по сути, сражается в социалистической армии. Смею напомнить, товарищ Жеводанов, что Антонов — это политический эсер, террорист, как тот мальчик, от которого вы в снег бросились. Трудовой союз крестьянства, подхвативший восстание, есть эсеровская организация. Наши товарищи шли в бой под красными флагами. А народ российский был на Учредительном собрании против царя и большевиков, но за Советы. Признайтесь, товарищ Жеводанов, что русский народ сам, без подсказки выбрал социализм.
Жеводанов на ходу растопырил руки:
— Мальчик, тебе же восемнадцать годков! Ты же бывший фельдшер, мальчик, как может фельдшер рассуждать о социализме? И русских никаких нет... Русские на Дону были, в Крыму, среди казаков... А тут какие русские? Спроси нашего веруна — кто он? Ответит: я человек древлего благочестия. А меня спроси и я отвечу, что помню пехоту в окопах. В Галиции дело было. Был ли ты, мальчик, в Галиции? Думаю, не был. Решил я узнать, кем себя пехотка числит перед смертью. Стал расспрашивать, кто они и зачем, а солдатики мне и говорят: я смоленский, курский... Съехались в Галицию подосиновичи и другие чудные племена. Что это, откуда? Родственники древних вятичей? Бьюсь об заклад, не читал ты о них, мальчишоночка, в своих книжках. А ведь это как паревцы. Их русским человеком обзовёшь, а они крестятся: Господи помилуй, моршанские мы! Так что нет никаких русских. Есть тутошние, кирсановские или рассказовские. И я вас уверяю, господа, что через век понавыдумывают ещё тысячу новых племен.
Отчасти Жеводанов был прав. Крестьяне приходили к Косте за лечебными наговорами, уверяя, что выхаживать скотину у него получается лучше, чем у местного попа. И говорили землееды на странном языке, который не мог повторить ни один из столичных поэтов. И даже сифилис, подцепленный в городе, лечили крестьяне с обидой: что же ты моему бычку помог, а с человеческим хозяйством справиться не сумел? Какое Беловодье с Китеж-градом? Какая Индия в деревянном окладе? Разве в Беловодье, неудачно повернувшись во сне, давят грудничков? А рожают ли китежане в поле? Гадят около своего же плетня? И это ещё богатая, зажиточная Паревка, тогда как в бедняцких селениях на севере, где развёрзлись болота Моршанска, крыши светом покрывают и даже в урожайный год расходятся по губернии нищие.
Вспомнился Косте случай, когда Паревка уже не была под коммунистами, но и антоновской ещё не стала. По телеграфу выстучали на станцию сообщение, что в уезд пришла холера. Хлытин, приехавший на подложное фельдшерское место, решил, что нужно сообщить мужикам. На народном сходе он, волнуясь, объяснил паревцам про опасность сырой воды из колодцев. Мужики выслушали учёное мнение всерьёз. Поблагодарив фельдшера, сход решил выставить вокруг Паревки заставы, которые должны были стрелять в заявившуюся Холеру. Сочли мужики, что Холера — это старуха с клюкой, которая ходит от деревни к деревне и губит питьевую воду. Сколько ни переубеждал Хлытин паревцев, ничего не помогало. К счастью, мужики вскоре ушли к Антонову, и ни одна старуха богомольница от лекарственной дроби не пострадала.
— Да, народ тёмен, — согласился Хлытин, — однако кто его таким сделал? Царь, большевики.
— Сами себя и сделали, — рявкнул Жеводанов, — глупый ты, Костенька. Нравится им такими быть. Ты пойми — нравится. И ничего ты с этим не поделаешь.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |