С этим словами он провел натянутую пустоту через массивный, грубый материал заглушки, осторожно, продолжая держать нить натянутой, положил свой инструмент подальше, и осторожно разъял беззвучно рассевшуюся железяку на две части.
— Вы, товарищи, может быть, этого и не знаете, но у нас, в СССР, кое-какие мелочи основаны на том, что иные из предметов считаются прочными. Знаете, что такое — прочный? Не? Это обозначает, что этот предмет не так-то легко ломается. И не так-то легко его сломать. И это — все. Предполагается, что прочностью обладают стены, танковая броня, запоры, стальные двери, решетки на окнах, стратегические мосты через Волгу или Днепр, а также наручники. Принято также, — голос его звучал монотонно и скучно, — рассчитывать на то, что опоры ЛЭП не упадут вдруг, все, на протяжении десяти километров. Страна — она на многом стоит, но, в том числе, и на этом. А тут приходят такие вот, не побоюсь этого слова, — энтузиасты своего дела, исследователи-новаторы, и — отменяют прочность того, что должно быть прочно. На прочность чего народ и партия рассчитывают. И имеют право рассчитывать. А наши доблестные исследователи резвятся, показывая все встречным и поперечным, что легким движением руки создают давление в сотни тысяч атмосфер, приблизительно, как в эпицентре атомного взрыва... Самую чуточку, разве что, повыше. Нет у вас никаких наручников, товарищи заключенные! И решеток никаких нет! Свобода, как говорится, равенство и, значит, братство... — Он обвел их любопытным взором. — Молчите? Это вы правильно молчите, я бы на вашем месте еще и не так молчал... Ну? Ваши предложения? Я жду. Как? Никаких предложений? Ну же! Что же вы, соль земли? Ладно, это все лирика... Все дальнейшие работы по теме до особого распоряжения — закрыть! Документацию — всю, включая черновики, заметки, записки на салфетках и манжетах — в первый отдел, под пломбу. Вы, товарищ Балаян, предоставите списки всех причастных, вхожих, а также причастных к причастным и вхожим. Всех.
— Боюсь, — Балаян осторожно вздохнул, — это совершенно невозможно. Слишком много причастных. Я думаю, — сотни человек. И достаточно одного позабытого.
— Ваше мнение для меня, конечно, чрезвычайно ценно, но наша обязанность состоит в том, чтобы сделать все возможное. По настоящему все. Вы меня поняли?
— Ну как?
— Месяц прошел и... Все глухо, короче.
— Похоже — хана? Одним местом тема гавкнула?
— Даже проще. Мандой накрылась. Хотя...
— Чего такое?
— Ничего особенного. Старые знакомые не только у них есть. А я — предупредил, а значит — не виноват. И ты вот что... Тебе не показалось...
— Показалось!
— А не кажется ли тебе в таком случае, что ему несколько не по чину в одиночку такие вопросы решать? Подумаешь, главковское начальство!
— На нас — хватит и такого!
Балаян нехорошо прищурился:
— На него тоже может кое-кого хватить... Переиграл он, понимаешь? Слишком уж никакого движения. Мертво все.
— Гм, — осторожно кашлянул Гельветов, — а кого именно из знакомых вы имели ввиду?
— А Суркова. У него как раз головная машина нового, — только тс-с! — 671-го проекта в ходу. Только ход тот хреновый-хреновый. А что?
— Да человечек есть у меня такой, специальный. Как будто именно для таких дел и создан...
— Мы же, кажется, договорились, — Чангуров на этот раз дымил нервно, напрочь потеряв давешнюю самоуверенность Вершителя и Лица Причастного, — так откуда тогда эти депеши?
— Ка-акие дэпеши? — Тяжелым голосом осведомился Балаян, которому содержание послания, присланного его старым другом было известно лучше собственной биографии. — Не-э знаю никаких де-эпеш. Не помню никаких договоров.
— Держать в строгой тайне...
— А-а-а, это... — Вазген Аршакович легкомысленно махнул рукой, — кажется, припоминаю, что вы просили что-то такое...
— Это дома — просьбы! А здесь, в этом кабинете, это называется рас-по-ря-же-ни-я! Они обязательны для исполнения.
— А я как-то припоминаю, что я предупреждал: на данном этапе полностью исключить распространение слухов — нельзя. — Приподняв тяжелые веки, он твердо взглянул в глаза начальству. — Зато не припоминаю никаких письменных распоряжений. Зафиксированных и завизированных. Поэтому и устные распоряжения я того... Нэ-еясно помню.
— Но кто-то же нашелся у вас! Нашлась г-г-г... гнилушка, проинформировала!
— А этого я даже тем более не понимаю. Существуют люди, обязанность которых как раз и состоит в том, чтобы информировать партию и правительство обо всем существенном, так что я не-э понимаю вашего недовольства. Па-азвольте? — Спросив, он, вовсе не дожидаясь разрешения, взял письмо Суркова и не столько прочитал, сколько сделал вид, что небрежно проглядел. — А-а, — равнодушно проговорил он, — человек занимается важным заданием Родины, связанным с обороной, человеку нужно быстро и качественно резать титан для обшивки, — не понимаю, не хочу понимать вашего недовольства этим вполне е-эстественным фактом...
— А-а, подите вы с вашей д-демогогией! Научились, понимаешь, говорить!
— А что ви имеете ввиду па-ад дэмагогией?
III
— Валерик, сына, разогрей обед, устала я...
Эти намеки и дальние подходцы он знал наизусть. Разговоры про усталость неизбежно, как наступление ночи перейдут на плохое самочувствие, плохое общее состояние здоровья, на наступающую старость и дряхлость, на то, что ей уже тяжело вести хозяйство, а все это, в свою очередь, плавно перетечет в прозрачные намеки на то, что, мол-де, не худо бы и жениться. Поэтому средняя часть монолога выпадала из его восприятия как-то сама собой, так что он умудрялся услышать только самый конец:
— ... вот чем тебе, к примеру, Томочка плоха? И Света еще, тоже вот хорошая девушка...
Томочка была неплоха. Время от времени, когда нуждишка. Не более того. Главным ее достоинством была готовность к услугам в любой почти что момент, да еще, пожалуй, хорошая фигурка. Но ему с ней не было скучно только во время того, да еще, разве что, последние минут двадцать до того. Было дело, почитывал он серию "ЖЗЛ", даже собрал несколько книжек, и неизменно его злило, когда косноязычные биграфы сетовали на то, что жена великого человека, вовсе не была-де его достойна, и чего он только в ней всю жизнь находил. А — Нечто. Не имеющее названия, но из-за которого человеку с первой минуты знакомства и до гробовой доски присутствие этой женщины не только не в тягость, но и наоборот. И это, безусловно, не любовь. Во всяком случае — не только любовь.
Впрочем, на Томочку мама была готова только в крайнем случае, как на вариант отчаяния, если уж вовсе ничего не получилось ни с чем другим. Ее до глубины души шокировало, что та время от времени оставалась ночевать (его — тоже, потому что со всех точек зрения было бы лучше, ежели б не оставалась), так что фавориткой ее, безусловно, была Света, скромная, культурная и образованная. Со скромностью тут и впрямь все было в порядке. Но остальное... Не в том дело, что страшная, тут было нечто другое, на каком-то биохимическом уровне, сродни аллергии. Он временами начинал презирать себя за вреднейшую, позорную слабость характера и гнусную интеллигентскую мягкотелость, уклончиво именуемую деликатностью, потому что пошли он ее в один прекрасный час, попросту, туда-сюда — обратно, можно и без особого хамства даже, — ежели уж вовсе деликатность заела, — но вполне понятно, то всем было бы только лучше. А так, чтобы мама не разыграла Малого Сердечного Приступа минут на пятнадцать, он вежливо сидел с ней, и чувствовал, что у него от самого Светиного присутствия зудит кожа и возникает иллюзия, что пахнет чем-то вроде простокваши. Временами он с необыкновенной живостью представлял себе, как Света обставит процедуру, если вдруг решится отдать ему Самое Дорогое, и тогда его начинало в прямом смысле этого слова тошнить. Ну, не то, чтобы наизнанку выворачивать, а так — немно-ожко поташнивать, и хотелось выйти на чистый воздух, но чтобы это был не тот воздух, которым дышала она. Вежливо. Но твердо. Твердо. Но вежливо:
— Мама, мне к завтрему отчет страниц в тридцать. Или в сорок. Так что я — холодного борща и работать. А телефон — вовсе выключи. Меня ни для кого нет дома. Ни для кого. Особенно для лучших друзей и любимых женщин.
Это очень мало кто любит писать отчеты. Это надо иметь особый склад характера, и, как показывает практика, довольно-таки поганый. Гельветов к тайному ордену любителей отчетов не относился никоим боком. Он любил, чтобы кругом была бы бурная деятельность, не очень даже важно — какая, чтобы все этак крутилось бы, вертелось, куда-то двигалось, чтоб была напряженная ситуация, — а вот отчетов писать не любил. Его изобретательный организм находил, порой, совершенно потрясающие финты, чтобы только не сесть за писанину. И дело обстояло особенно печально, когда какой-нибудь отчет нужно было — утром, срочно, сверхсрочно, кровь из носу, как говорится, — вчера. В таких случаях собственный его Трезвый Рассудок собственному же его шаловливому воображению представлялся в виде кого-то вроде унылого, безотвязного, неумолимого судебного исполнителя. Спасение было одно: убедить себя, что это — не просто какая-то там отписка, а нечто, имеющее нетленную ценность. Обычно это было совершенно невозможно, но этот случай был особым. Последний месяц казалось ему, что, собрав глаза в кучу и двигаясь к одной цели, и все подчинив этому движению, он оставил без надлежащего внимания много всякого интересненького. Страшно спеша и превосходно освоив научную методу Вити Мохова (очевидно, они были где-то родственные души), он по наитию из множества вариантов выбирал тот, который, — как ему казалось, — будет действовать, и ошибался чем дальше, тем реже, и не брал на себя труда выяснить почему оно действует и нет ли чего получше и попроще. А теперь, ловя в памяти невесомые клочки каких-то мыслей, каких-то концепций-на-скорую-руку, наглых, почти ни на чем не основанных спекуляций, — которые все-таки подтвердились! — он вдруг начал сомневаться. Вдруг начало казаться, что там брезжило что-то куда как более общее, могучее, важное, чем даже тот ужас, в который вдруг вылилось ихнее "исправление дефектов".
И, если уж все равно оно так, и все равно отчет делать, то не проделать ли, этак кстати, некоторую систематизацию того, что они в своем упертом стремлении зацепили только мимоходом?
И самому легче, и Балаяну можно будет дать, а самому с интересом наблюдать за тем, как тот все это будет глотать-давиться-переваривать.
И з-зажим этот, антикварный, в виде женской ручки на винах, — ну не идиоты ли? — надоел, всю кипу (Ха! Интересно же совпали его нитки-узелки с тем, что называлось "кипу" у индейцев.) пора бы и впрямь привести в организованный порядок, растворить в щелочи, да глянуть бы, что выпадет в виде сухого осадка.
Он вдруг потер руки, а потом опомнился и прислушался к собственным своим ощущениям: сердце колотится, лицо горит и присутствует особого рода внутренняя дрожь
Как у пьяницы, который долгонько не выпивал, в предвкушении хорошей выпивки под нормальную закусь в теплой компании.
Как у записного преферансиста в разгар торговли у смертной грани Семерной Бескозырки.
Как у охотничка, замершего на нумере, на который вот же вот вывалится кабан, поднятый с лежки в тростниках хрипящими от злости собачками.
Стола... Очень быстро перестало хватать, и он улегся на ковре, расплетая косички, развязывая узелки, и раскладывая по принадлежности бумажные клочки, освобожденные из хватки Бронзовой Руки. Это... сюда, а вот это, понятно, — сюда... А вот это, — оно вроде б как отсюда, но, однако же, имеет отношение и во-от сюда... Это что ж, — менять взаиморасположение уже разложенного и отнесенного?!! Надо же, а ведь ему, по неизбывному легкомыслию, мнилось, что это — вовсе пустяковая задача, чисто техническая, требующая только усердия и времени. Стоп! Но ведь он же, как-то, — знает что откуда проистекает и куда относится. Ха, — технически, — просто сказать — технически, это же всем на свете известно, что нет ничего проще, чем техника... И, уж если уж, что-то там, — "дело техники", — так уж это и последнему дураку понятно, что ничего проще не выдумаешь, и дальше идти некуда... А вот мы — дураки, условно, как те заклепки, которые условно приняли деревянными и расчеты привели в полном соответствии, ну — нравится нам быть дураками, приятно это, а вы не морщитесь, не морщитесь, вы попробуйте сами, а потом уж морщиться будете... Итак: как бы мы инструктировали машину, чтоб она расположила нам некий класс непоследовательных, но внутренне связанных документов в единственно правильном порядке? Исходя из того, что слов она многих не понимает, тоже вот такая же вот дура, как и он сам? Так, чтоб лучше слова эти заменить на что-нибудь безусловно понятное, вроде бы как на число какое... Хорошо сказал,— числом в наше время можно хоть что угодно назвать, так вот какие подойдут в данном конкретном случае? И что взять за точку начала координат? Оно, конечно, в наше время существуют такие ЭВМ, про те, которые на загнивающем Западе, — так и вообще сказки какие-то рассказывают, хотя Наши, — разумеется, все равно самые лучшие в мире, причем по всем параметрам, кроме, разве что, надежности, размеров, удобства и быстродействия... А в серьезных конторах, говорят, весь каталожный поиск сведен к таким вот процедурам... Но только в данном случае это тоже было бы не вполне то, что хотелось, потому что в каталоге — всего-навсего слова, сказанные и написанные неизвестно кем, как, и по каким темным соображениям, и потому вовсе не очевидно, что они соответствуют истине... А это, похоже, случай так называемой "фуга идеарум", совсем без которой, понятно, не обойдешься, но одна, сама по себе и на полной раскрутке она тоже... Так что надо сесть, и, осторожно взяв голову двумя руками, постараться, по мере возможности, удержать ее на плечах...
Так он и поступил, и, минут через пять, вернув себе способность думать со скоростью, хотя бы мало-мальски уловимой, решил, для начала, дать наличным клочкам, обрывкам, бумажонкам и жалким подобиям заметок Правильные Имена. Было около семи часов вечера в конце сентября, а потому — порядком уже темно, когда он перестал ощущать течение времени и выпал из потока бытия: он перекладывал клочки, отмечал их взаиморасположение на схемах, схемы — переправлял, перемазывал, исчеркивал до полной неразличимости и брался черкать следующую. Поскольку в какой-то момент демону, овладевшему им, показалось, что в несколько цветов схемы будут того, — понагляднее и попонятнее, — он откуда-то, не глядя достал шариковую ручку о шести цветах, которую искал-искал, все перерыл, не нашел и считал безнадежно потерянной. Потом он утверждал, что под страхом расстрела не вспомнил бы, как и откуда извлек это дурнопишущее по зачерствелости стержней изделие, и предлагал умеренное денежное вознаграждение тому, кто просветит его на сей счет. Часам к двенадцати он вдруг обнаружил, что деятельность, которой он занимается, по сути совершаемых действий почти не отличается от того, чем он занимался, когда вместе с доктором химических наук Равилем Рустамбековым сортировали "простые" и модифицированные хелаты по признаку действия, которое они способны, прямо или косвенно, оказывать друг на друга. Введение еще одного меняло смысл фразы, и приходилось проводить операцию, аналогичную "временному отрицанию", о котором он прочитал только что из непонятно откуда взявшегося справочника... Не то, что похоже было, а почти что и вовсе не отличить! Рука не поспевала за мыслью и это злило, а глаза, — о, глаза! — это и вообще было совершенно особым с их стороны хамством: они закрывались. Правда что хоть спички вставляй. Мельком глянув на часы он увидал, что времени всего-навсего полтретьего ночи, и это — да. В это время у него глаза и всегда-то начинали закрываться, но никогда еще они не делали этого так некстати... Стараясь по мере возможности только отчасти прийти в сознание, он пошел промывать глаза и самнамбулически заваривать жуткой крепости кофе из "подкожных" запасов.