Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Мы сознательно не станем углубляться здесь в тему репрессий, затронув ее лишь постольку, поскольку она касается фильма и судеб его участников. Большее — оставим историкам. Скажем для нас главное — Сталин лично взял под контроль фильм, который должен был прославлять его любимого героя.
Ключевые слова — "должен был прославлять".
Такова была задача.
Таков был заказ.
Но... Эйзенштейн всегда снимал только то, что хотел. Даже берясь за "заказ", он снимал лишь о том, что его действительно интересовало и волновало. ("Александр Невский" — фильм "по заказу"? Да. Но ведь Александр Невский был одном из любnbsp;имых героев детства Сережи Эйзенштейна, на забытым и после!). И всегда — снимал много больше... нечто большее.
Эйзенштейн не умел лгать.
Болтать, сочинять, приукрашивать — сколько угодно.
Лгать — не умел. Ни в жизни, ни в творчестве.
Наплывами, мизансценами, монтажными кусками и двойной экспозицией — с экрана он всегда говорил то, что думает.
Если это совпадает с генеральной линией — тем лучше для генеральной лини.
Если нет — тем хуже... для Эйзенштейна.
Эйзенштейн берется за фильм о герое, который давно интересовал его самого.
Но Эйзенштейн снимает нечто совершенно иное.
Не противоположное — иное.
Несправедливо было бы говорить, что в образе Ивана Грозного режиссер вывел... Сталина, Мейерхольда, самого себя... Ни то, ни другое, ни третье. Или, вернее, не только то, другое, третье... четвертое, пятое, до бесконечности.
Каждый фильм Эйзенштейна многослоен.
Это семь покрывал Саломеи, что вьются в неистовом танце, чаруя и завораживая.
Это в полной мере относится и к "Ивану Грозному".
Первый слой, тот, что лежит на поверхности — действительно сказ об объединении в XVI веке страны и об укреплении единодержавия (прогрессивности чего Эйзенштейн, собственно, никогда и не отрицал), о защите Отечества и борьбе с врагами. Это осуждение эгоизма и корыстолюбия, раздоров, близорукости и неспособности подняться над своими мелочными интересами ради большого общего дела. Это страстный призыв к единению — "Братья!". Как в "Потемкине", как и в иных эйзенштейновских фильмах. Наконец, это логическое объяснение происхождения политики государственного насилия. Именно объяснение. Ибо...
Следующий слой — это страстный протест против насилия, это призыв, это крик: "Остановитесь!". Эйзенштейна иногда представляют певцом насилия... это хуже, чем неправда. Да, в его фильмах насилия очень много, и каждый его фильм — это именно осуждение насилия. Это лейтмотив всего его творчества, от "Стачки" до "Грозного": насилие рано или поздно вызовет насилие в ответ. Но этот, самый справедливый, протест — в свою очередь приведет к ответному насилию, и снова, и снова, разрастаясь — виток за витком... до кровавого кошмара, в котором уже не разобрать будет правых и виноватых, до страшного колеса, равно перемалывающего правых, виноватых, невинных... Кто-то должен остановиться первым. Просто — взять и перестать. Как отказавшиеся стрелять матросы адмиральской эскадры в "Потемкине". Как князь Александр Невский, без выкупа освободивший пленных кнехтов. Второй слой, прочитанный почти всеми — это осуждение террора.
Третий же — предупреждение о том, что благими намерениями дорога в ад вымощена. Рассказ о том, как, раз ступив на этот гибельный путь, человек постепенно теряет себя. О том, что, единожды впущенная в душу, тьма выпьет и опустошит ее до дна.
Еще глубже — об одиночестве, о потере близких, безответной любви, равнодушии родных и предательстве друзей, о непонимании, об отчаяньи и мучительной жажде тепла, и о ледяном холоде одинокой вершины — уделе царей и истинных художников.
Еще — о том, что если в этой кромешной тьме одиночества и тоски кто-нибудь подарит тебе хоть самый маленький лучик света... так ли важно будет тебе, кто он, каков и даже какого пола!
А еще — о любви... о любви безграничной и беззаветной, самоотверженной и жадной, о любви запретной и все же прекрасной, о любви, слишком большой для этого мира, любви слепой, нерассуждающей, стирающей человеческое Я и сжигающей самое себя. И все же — прекрасной...
О том, как два человека, ища друг в друге света, затягивают друг друга во тьму.
И много еще о чем — об отцах и детях, о кумирах и почитателях, инь и ян, Эросе и Танатосе... о чем еще? О многом. О вине и раскаянии. О грехе и искуплении. А еще — о человеческом достоинстве.
Мишка постигал все это постепенно. И, может быть, многое — лишь спустя годы... И все же он был увлечен ролью и фильмом. Не просто увлечен — захвачен. Не просто захвачен — он жил этой ролью. Ой, неправду говорят те, кто уверяет, будто Мишка не знал, что играет! Будто лишь механически выполнял указания режиссера. Чтобы убедиться в обратном, достаточно просто внимательно посмотреть.
Нет, так не сыграешь на одних "глазки вправо, глазки влево". Сколько бы не упирался Мишка впоследствии, двадцать раз повторяя, мол, это не его роль, а эйзенштейнова. По разработке — конечно, эйзенштейнова. Но по исполнению — его. Подлинно его и лучшая его роль.
Федор Басманов.
Образ многогранный — и остро сверкающей каждой гранью.
Они не наслаиваются, они почти не совмещаются, и все же они присутствуют в одном и том же человеке.
Каждая — отдельно.
И все — в гармонии.
Чистый, почти неземной — юный ангел (Эйзенштейн писал: "Федор должен нести ту же абсолютную чистоту — "уста младенца", голубиность — на которой Иван "проверяет" себя около Анастасии").
Демон-искуситель, прекрасный и лукавый, дьяволово наваждение, посланец темного мира. (Эйзенштейн где-то сравнивал Михаила в образе Басманова со врубелевским Демоном)
Хищник, чутко стерегущий добычу (не зря Эйзенштейн посылал Мишу в зоопарк — изучать взгляд барса), красивый и опасный.
Человек, любящий преданно и страстно, и безоглядно отдающийся первой и единственной своей любви...
Все это он — Федор Басманов.
Все это он — Михаил Кузнецов.
"Иван Грозный! Кого не волновала с детства эта романтическая, таинственная и порой зловещая фигура?" — так писал Эйзенштейн.
Романтическая...Эйзенштейн был романтик. Не в бытовом, банальном смысле — цветочки и розовый закат. А в исходном, искусствоведческом — изначальном и самом истинном.
Таков был и фильм.
Михаил Кузнецов играл в нем подлинно романтического героя.
Что ни говори, а съемки фильма шли трудно. Из-за объективных сложностей работы в военных условиях, из-за постоянного давления со стороны киношного начальства (режиссер вынужден был обратиться лично к вождю, чтоб ему дали наконец работать нормально и прекратили дергать со сроками). Актерам приходилось тяжело, как физически — из-за большой нагрузки и все накапливающейся усталости, так и морально — ибо Эйзенштейн был перфекционист. "А, ладно, и так сгодится" — таких слов не существовало в его словаре.
Впрочем, по воспоминаниям участников съемок, никогда они столько не смеялись, как в эти трудные времена! Сергей Михайлович был большой шутник и насмешник. Чтобы разрядить обстановку, ему ничего не стоило вдруг запрыгнуть на стол и изобразить танец живота. А в перерывах между дублями они с Черкасовым частенько разыгрывали клоунские интермедии, к которым иной раз присоединялись Кадочников и Жаров.
Мишка в импровизациях не участвовал — он же был человек серьезный! Однако и с ним забавных историй приключалась немало. Вот две самые знаменитые байки. Одну рассказал Кузнецов:
"Однажды я что-то уж очень раскрыл глаза — Эйзенштейн вдруг подбегает, поднимает что-то с пола, подул и несет мне в руке. Я спрашиваю: "Что такое. Сергей Михайлович?" "Ты глаз выронил!""
А другую — сам Эйзенштейн от имени своего воображаемого внука, "тоже Сергея Михайловича":
"Скорбел дед многочастне о невежестве и неосведомленности человеческой и такой случай по этому поводу на памяти своей имел. В те поры "Ивана Грозного" снимал. О том, как царь Иван против лютости боярской лютовать не охочь был и над постелькой жены отравленной ко господу молится: "Да минует меня чаша сия". А снимался в той же сцене Федькою Басмановым молодой артист Кузнецов Мишка. С виду смазливый, образованностью и умом не ахти какой далекий, да с норовом и капризами. "Михаилом Артемьевичем" себя на съемках величать требовал. Очень этот Михаил Артемьевич к чаше придирался. Что такое за чаша такая? Кто про чаши такие какие-то нынче знает? Не слыхал я об чашах таких. И никто про ту чашу в зрительном зале ничего не поймет. "Только Вам, Сергей Михайлович, да Господу Богу это понятно будет!" — говорит он деду. "Что ж! — отвечает дед. — Не такая уж плохая мы вместе с ним аудитория...""
Вот так и работали. Правда, иногда доходило до того, что и эйзеновского юмора недоставало.
Как-то Мишка спросил:
— Сергей Михайлович, а почему, когда вы сердитесь, надеваете черные очки?
— А чтобы господа артисты не знали, что я о них думаю!
Сердитый Эйзенштейн бурчал: "Не разводите мне тут Художественный театр!". А то и чего покрепче. Нет, не подумайте худого, чтоб крыть всех подряд трехэтажным, как Пырьев — такого за Сергеем Михалычем не водилось! А вот высказаться "фольклорно"... или одной бегучей линией изобразить карикатуру из серии "детям до шестнадцати"... ох, только попадись к нему на язык, а пуще на карандаш!
Мишка по-прежнему жаловался: "Эйзенштейн как бы помещал в золотую клетку. Это очень красиво, но все-таки ты находишься в клетке его воображения". Впрочем, в клетке той Мишка просидел недолго. Мишка догадался! Может, прочитал какую из заметок, где режиссер объяснял особенности своего восприятия, а может, и сам сообразил — чай, не дурак! Как бы то ни было, актер Михаил Кузнецов обнаружил если не ключ от золотой клетки, то, по крайней мере, место, где недоставало прутьев.
Как уже было сказано, Сергей Эйзенштейн был чистый визуал — интонации и иные тонкости произнесения текста оставались для него второстепенными. И потому в этой сфере он ничего никому указывать не смог бы при всем желании! Разве что самое общее: "мрачнее", или "мягче", или "побыстрее, тут другой ритм".
Таким образом Михаил Артемьевич с Сергеем Михайловичем разграничили сферы действия, и дело вскоре пошло на лад.
А война... война тем временем подходила к победному концу! И где-то в середине 1944 года цоксовцы упаковали реквизит, уложили чемоданы, устроили прощальный ужин с малиновым вином, и радостно расселись по вагонам, дабы вскоре вновь превратиться в мосфильмовцев.
Дорога обратно была совсем не такова, как дорога туда! Люди возвращались домой, счастливые и полные самых радужных надежд.
И ведь все шло прекрасно! В конце 1944 года первая серия "Ивана Грозного" была принята Комитетом по делам искусств, а 20 января 1945-го состоялась премьера. И фильм сразу сделался событием мирового масштаба!
Правда, Эйзенштейн предпочел бы представить фильм целиком (еще задолго до того он записал в дневнике, что будет драться за выход обеих серий разом), и по художественным, и по политическим соображениям. Но он разросся уже в целую трилогию — вторая серия еще доснималась, а третья была едва начала.
И тут-то Эйзенштейну попалась на глаза одна документальная лента, снятая... в цвете.
Эйзенштейн всегда любил цвет. И давно мечтал о цветовом кино. Не просто цветном — именно цветовом, в котором цвет не ограничивался бы простой бытовой констатацией действительности, а сделался бы еще одним могучим средством воздействия на зрителя. Но пока, увы, в силу технических причин приходилось ограничиваться единичными мини-вкраплениями, такими, как раскрашенный вручную красный флаг на мачте "Потемкина". И вдруг!
Нет, если честно, цветопередача на той пленке была так себе. Хорошо получились только красный и золотой. Но... если попробовать... может, получится и голубой? Черный получится, куда он денется! А больше и не надо.
Так родилась идея решить в цвете кульминационный момент второй серии — пир в Александровой Слободе.
Монохромное, настороженно-замедленное действие внезапно взрывается цветом! Черное, красное, золотое проносится в ослепительном вихре неистового пляса, как отблески адского огня. А за этим разнузданным весельем — холодно сплетается рассчитанная по ходам, как шахматная партия, интрига, в результате которой неудачливый претендент на престол нарвется на нож своего же сторонника.
Это был звездный час Михаила Кузнецова.
Федор Басманов — движущая сила всего эпизода.
Вот он лихо пляшет в сарафане и маске, и он же, за весельем ни на миг не теряя бдительности, хищным взглядом обводит пирующих и безошибочно выцепляет в толпе убийцу. Вот он поет, и женская маска, как живая играет его унизанной перстнями руке; одетый в бледно-золотые шелка, он поет, представляясь дерзкой кокеткою — но грозным предупреждением звучит его песня. И вот уже он, понимающий царя с полувзгляда, держит шапку Мономаха в шутовском венчании на царство — последнем испытании для несчастного Старицкого, не понимающего, что его испытывают. И он же — гибкой рысью бросается, повисая на плечах убийцы... слишком поздно, что бы остановить — и именно тогда, когда нужно.
Никогда раньше не создавал Кузнецов образа такой силы... и не создаст никогда впредь.
Без сомнения, здесь он раскрыл весь свой талант до конца... и, быть может, гений Эйзенштейна раскрыл в нем такие глубины, которых он и не подозревал в себе?
Нет, такого не сыграешь по одним указаниям — глазки вправо, глазки влево.
Нет, здесь — он знал, понимал... и дерзал вдохновенно.
Эйзенштейн многое раскрыл в молодом актере, упиравшемся и кричавшем, что он так не играет.
Эйзенштейн разбудил в нем чертовщинку.
У Эйзенштейна для Мишки многое оказалось "впервые"...
Здесь он впервые запел на экране (в дальнейшем петь будет часто, и именно песнями запомнятся иные из его фильмов).
Здесь впервые сыграл героя не "обычного" — как из соседнего подъезда, только симпатичнее; сыграл героя именно что особенного.
Наконец, в первый — и, увы, единственный — раз сыграл героя, для которого красота является не просто одной из характеристик, более или менее важных, а самой сутью образа.
Ведь Федор Басманов не просто обладает красивой внешностью.
Федор Басманов — это воплощенная Красота.
Эйзенштейн, больше всех издевавшийся над "голливудской" манерой снимать "просто красавчиков" и "просто красавиц" — только он и мог создать этот образ.
Полный невероятной чувственности...
И вместе — невероятного трагизма.
Красота — что живит и убивает.
Любовь — что вечно ходит об руку со смертью.
Только Михаил Кузнецов мог создать его на экране.
Только он и создал.
О, Эйзенштейн видел в Мишке многое! Как-то спросил ни с того ни с сего:
— Мишка, будешь Пушкиным?
Эйзенштейн в ту пору носился с замыслом фильма о Пушкине — и непременно цветового. Он даже написал об этом Тынянову, чью статью об утаенной любви поэта взял за основу. (Правда, из-за смерти писателя письмо так и осталось неотправленным). И из всех возможных ипостасей, разумеется, была выбрана — Пушкин-любовник.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |