— Ну, покажи, — и указываю на столб, оставшийся напоминанием о печальной судьбе Золтана Енеке.
Парень тут же вынимает из саадака налучье и достает неожиданно очень хороший и дорогой боевой лук. Споро натянув тетиву, вопросительно смотрит на меня и после кивка одну за другой пускает три стрелы, которые вонзаются в столб, практически касаясь друг дружку оперением. Увидев ловкость, показанную новиком, окружающие разражаются радостными криками.
— Изрядно; а на скаку эдак сможешь?
— Смогу, государь.
— Охотник?
— Да.
— Следы, поди, умеешь читать?
— Умею, государь.
— Грамотен?
— Да, государь, — с некоторой заминкой отвечает новик.
— Что на моем возке написано?
В глазах парня на секунду замирает отчаяние, но потом он бойко отвечает, что там написан титул моего царского величества.
— Ну ты посмотри, какой способный вьноша! — восклицаю я, и обращаюсь к Корнилию: — Видал, какие самородки по тверским лесам прячутся? Приглядись хорошенько: может, и сгодится в твою сотню?
— Сгодится, отчего же не сгодиться, — степенно отвечает Корнилий.
Я повелел бывшему лисовчику собрать сколько сможет ловких людей для проведения разведки и выполнения различных щекотливых поручений. Дело это не простое, Михальский хоть и мой телохранитель, и пожалован мною в благородное мекленбургское дворянство, но для русских человек почти безродный, и добром ему под команду никто не пойдет, разве казаки. Но казаки люди себе на уме и нанимаются целыми станицами, да и изменяют точно так же, так что не для всякого дела годятся. А набрать да обучить боевых холопов у Корнилия нет ни времени, ни возможности.
— Решено, отрока сего поверстать на службу в дети боярские, и батюшкино поместье оставить за ним, ради того что положил отец его свой живот за отечество. А пока пусть послужит в сотне Михальского. Бесчестья в том нет никакого, ибо Корнилий Михальский — мой телохранитель. Покажет себя — пожалую в жильцы, а там, глядишь, и в полк Вельяминова попадет.
Стоящий рядом с новиком боярский сын недовольно хмурится, но возражать не смеет, парень же, кланяясь, благодарит. Подхожу ближе и, поманив пальцем к себе, шепчу:
— А написано на моем возке: "Если с нами Бог, то кто же на ны!" За то, что боек, хвалю, а будешь еще царю врать — не помилую! Внял ли? А грамоте чтобы научился!
Оставив покрасневшего как алый мак Панина, подхожу к дьяку и, поддавшись наитию, спрашиваю:
— А что князь Телятевский — только на смотры холопов боевых с излишком приводит или в походы так же? Сколько он людей в ополчение привел?
Сконфузившийся дьяк пытается отговориться неведеньем, но Пожарский, усмехнувшись, говорит как рубит:
— А не было его в ополчении и вовсе!
— Эва как! Ладно, то дело прошлое, однако запомни, Дмитрий Тимофеевич: коли Телятевский, когда на Смоленск пойдем, в нетях скажется — останется без поместий, а если из войска сбежит, то и без головы. Попомни, мое слово твердое.
После смотра мы верхом мчимся в кремль, распугивая прохожих. Возок не спеша трясется за нами. Я в него садиться отказался наотрез, сказавшись, что помру от голода, если буду ехать в нем.
Поесть русскому царю — не такая простая задача. В основном потому, что одному садиться за стол совершенно невместно. Сесть со своими ближниками, как раньше, тоже нельзя, будет смертельная обида боярству. Боярская дума теперь для меня больше чем семья. С ними я ем, хожу в баню, молюсь. Слава богу, хоть сплю один, хотя думцы, как правило, спят неподалеку, особенно днем. Дневной сон вообще статья особая. Пропустить его никак нельзя, на этом Лжедмитрий I и погорел. Впрочем, он, очевидно, манкировал многочисленными молебнами, в которых должен участвовать православный государь, и потому, стервец этакий, не уставал. Я же часто и густо к послеобеденному времени просто валюсь с ног. Подремать, впрочем, не всегда удается, поскольку времени катастрофически не хватает и я, запершись в царской опочивальне, читаю отчеты, присланные из приказов, делая для себя пометки. Лучше всех из моих приближенных к этим обстоятельствам приспособился Вельяминов. Он стал моим кравчим, и во время обеда следит, чтобы стольники своевременно подавали блюда, и лично обносит всех напитками. Он же подсказывает мне, кого из бояр и каким блюдом следует угостить, чтобы показать благоволение, или, напротив, проигнорировать раздачей, дабы намекнуть на неудовольствие. Для меня это темный лес, и без Никиты я тут как без рук, так что бывший шведский полоняник метит прямиком в ближние бояре.
Утолив голод, я, натянув на лицо благожелательную улыбку, наблюдаю за жрущими в три горла боярами и тихонько беседую со своим кравчим, потягивая из кубка напиток. Все уверены, что у меня там дорогое фряжское вино, каким я потчую своих бояр, но на самом деле там клюквенный морс. Припомнив, что многие из членов царской семьи страдали от цинги, я велел давать мне этот напиток. Сахар в России еще не изготавливают, так что вкус у моего напитка ужасно кислый. Но я понемногу отхлебываю из кубка, тренируясь держать улыбку, когда улыбаться не хочется совершенно.
— Государь, а что ты давеча о моем полку говорил? — вполголоса спрашивает Вельяминов, видя, что я сыт.
— Что слышал; велю твой регимент[11] развернуть в рейтарский полк из пяти эскадронов по две роты в сто человек в каждом. Командиров для эскадронов и рот сам выберешь, да мне потом доложишь. Наберешь из дворян, жильцов и детей боярских. Учить крепко, проверю...
— Слушаю, государь...
— Не перебивай; у тебя ведь не все из дворян и детей боярских?
— Нет, государь, есть и казаки, и из холопов боевых...
— Вот-вот. Напишешь список да подашь Пожарскому. Я ему говорил, что их испоместить надобно да к детям боярским приписать. Люди они испытанные и верные, таких беречь надо. Прочих же смотри так: у кого если поместья пропали или запустели, решай сам. Кому деньгами, кому новые выделить. Тех же, у кого, паче чаяния, все хорошо, тоже награди деньгами или припасом каким. Главное, чтобы мои люди знали, что я о них забочусь, и к службе ревностно относились. Внял ли?
— Все исполню, государь.
— Еще найдешь Анисима да передашь ему, чтобы также стрельцов набирал. Жалко, роду он худого и нельзя его командиром стремянного полка сделать. Ну да не беда, чего-нибудь придумаем.
— Да чего тут думать, государь, мало ли у тебя бояр глупых да спесивых. Назначь любого полком этим командовать, а службы они все едино никто не знают, так что Анисим как ведал всем, так и будет.
— Не перемудрить бы... как он там, кстати, поживает?
— Да что тут перемудришь — сам, поди, ведаешь, государь, что Анисим такая хитрая сарынь[12], что любого вокруг пальца обведет, коли надо будет. А живут они, твоей милостью, хорошо. Авдотья раздобрела: видать, забрюхатела. Лавку он поставил да торговлишкой какой-никакой занимается.
— Лавка — дело хорошее, главное, чтобы служба не страдала.
— А что служба? В лавке сидельцы сидят, торгуют. За ними Авдотья приглядывает, так что лавка службе не помеха. Иной раз даже помогает, поскольку за товаром разный народ приходит и разговоры тоже ведет разные. А сидельцы с Дуней слушают да Анисиму, когда что важное узнают, и говорят. Так что от лавки одна сплошная польза и никакой помехи.
— Ты его слова мне повторяешь, что ли? Ладно, а дочери его богоданные как?
— Все слава богу, государь: учатся, как ты велел. Марьюшка скучает по тебе шибко — бывает, плачет.
— Что поделаешь, я тоже скучаю, но, если я ее во дворец возьму, — сам понимаешь, слухи пойдут, что я невесть что тут творю с детьми малыми. Пусть так пока; а что, от Рюмина вестей нет?
— Покуда нет.
Рюмина я отослал с письмами в Стокгольм сразу после избрания меня на царство. В первом письме сообщал своему шурину — королю Густаву Адольфу — что, дескать, так, мол, и так, до того хорошо справился с твоим, разлюбезный брат мой и друг, поручением, что, когда выяснилось, что принц Карл Филип заболел, распропагандированные мною московиты потащили меня на царский трон вместо него. Уж как я упирался, а ничего не вышло, пришлось царствовать...
Вот будет номер, если королевский брат выздоровел! Однако Бог не выдаст, а свинья не съест. Хочешь не хочешь, а отношения с Густавом Адольфом налаживать надо, поскольку Новгород занят шведскими войсками, и его надо возвратить. Лучше миром, потому что воевать на два фронта никак не получится. Оно и на один, может, не слишком хорошо получится, потому как сил для взятия Смоленска маловато. Одна надежда на то, что сейм, как всегда, денег королю Сигизмунду на войну не даст, а сам он без денег посполитого рушения, с одним кварцяным войском, много не навоюет. Второе письмо жене — принцессе Катарине. Плачусь в нем горькими слезами, что не могу приехать к счастью всей моей жизни — дорогой и любимой супруге. Так уж случилось, что дикие московиты, о коварстве которых любезной моему сердцу принцессе рассказывают разные прохиндеи вроде викария Глюка, прониклись таким уважением к шведскому королевскому дому, что не захотели никакого иного государя. Ну а когда кандидатура вашего брата принца Карла Филипа снялась по состоянию здоровья, выбрали его ближайших родственников, то есть меня и ваше прежде королевское высочество, а ныне царское величество. С чем, собственно, и поздравляю. Так что люблю, жду и надеюсь на скорую встречу. Помимо писем с Рюминым отправился целый обоз подарков, в основном меха. Другая часть писем и подарков предназначена родне в Германии. Перво-наперво, разумеется, матушке герцогине Брауншвейг-Вольфенбютельской Кларе Марии. Порадуйтесь, матушка, каких высот достиг ваш непутевый сын — шутка ли, целый царь! Плюс к счастью называться матерью государя диких московитов (во всем равного императору!) вот вам, матушка, соболя, куницы, лисы и белки вдобавок к тем, что ранее присылал. А вы уж, будьте любезны, не обделяйте и дальше меня, многогрешного, заботами своими. То есть и за вотчинами приглядите, и Марту с дочкой не оставьте. Такого же рода письма и подарки — для тетки, герцогини Софии, и кузена-тезки, герцога Иоганна Альбрехта. Последнему, правда, поскромнее. Еще у Рюмина доверенность на получение моей законной ренты для закупки всяких крайне необходимых моему царскому величеству вещей. Список прилагается.
Ну и напоследок подарки и письма к померанской родне. Во-первых, забывать грех, а во-вторых, чтобы они не забывали...
— Дозволь слово молвить, государь! — подал голос Шереметев, оторвав меня от воспоминаний.
— Говори.
— Не вели казнить, великий государь, своего нерадивого холопа, — начал волынку боярин, — а только прошло уж и венчание твое на царствование, и миропомазание, а не приготовили мы тебе платно[13] для парадных выходов. Уже совестно мне и перед боярами и перед митрополитом, а что делать? Повели, государь, начать работу.
— Какое, к богу, платно, боярин? Посмотри вокруг: в великокняжеском дворце запустение, окна многие доселе досками забиты, а по иным горницам ветер гуляет. Крыши текут и починить их некому! У царя крыша течет, ты понимаешь хоть, какой ужас в этом? Вот по глазам вижу, что не понимаешь! Я сейчас каждый грошик, каждую копеечку, каждую чешуечку[14] серебряную на войско откладываю! А ты говоришь — платно! Ты представляешь, сколько будут стоить парча да шитье золотое? Да ты, видать, хочешь по миру меня пустить и царство мое!
— Дозволь и мне слово молвить, великий государь, — поднялся с другого конца Пожарский.
— Говори, князь Дмитрий Михайлович.
— Все мы знаем, государь, что ты скромен и, в отличие от многих иных, склонен не к излишествам греховным, а к сугубому воздержанию, и даже паче того — аскезе почти иноческой. И оттого не устаем денно и нощно благословлять Господа нашего, пославшего нам столь благочестивого монарха. Однако мы есть третий Рим, и царю нашему без пышности и благолепия никак нельзя, ибо без того будет умаление царства твоего. Оттого говорю тебе, государь: послушай верных слуг твоих и не противься, когда мы о блеске твоего платья радеем. Нельзя русскому царю без того, а деньги... что же, деньги — дело наживное.
— Понял я тебя, Дмитрий Михайлович, и согласен с каждым твоим словом, но вот какая незадача, князь... Был я, как ты ведаешь, на богомолье, и так меня проповедь отца Аврамия проняла, что дал я обет Господу нашему — не касаться жены, не пить вина и не носить парчи, затканной золотом, покуда не отобьем у безбожных латинян Смоленск. Так что с платном погодить придется.
Услышав про мой обет, бояре озадаченно задумались, и только Василий Бутурлин с сомнением смотрел на мой кубок. Мысленно чертыхнувшись, я обернулся к Вельяминову и велел отнести окольничему свою чашу.
— Василий-су, царь жалует тебя своей чашей! — громко провозгласил Никита, подойдя к Бутурлину.
Тот встал и, поклонившись, принял из рук кравчего мой кубок. Потом, провозгласив здравицу в мою честь, в один мах вылил себе в рот его содержимое. Скривившаяся морда Бутурлина стала мне наградой, и я, улыбнувшись, участливо спросил:
— А ты, Василий, верно, думал, что я мед пью?
— Государь, — раздался голос с другого конца стола, — не изволь гневаться на своего холопа — а скоро ли жена твоя и сын прибудут?
Я медленно обернулся в сторону говорившего и увидел подобострастно улыбающегося Бориса Салтыкова. Первым моим побуждением было спросить его: "А какое твое дело, собачий сын?", — и кинуть чем-нибудь тяжелым, но вместо этого я лучезарно улыбнулся и спросил помягче:
— А тебе какая беда, честной дворянин?
Салтыков смешался: он действительно только московский дворянин и его, строго говоря, за моим столом быть не должно. Правда, в последнее время думцы усиленно домогались, чтобы Бориса пожаловали чином окольничего, какой имел его умерший лет пять назад отец. И я склонялся в этом вопросе уступить. Салтыков — двоюродный брат Миши Романова и принадлежит к старинной московской аристократии, враждовать с которой опасно. Троюродный брат его отца, Михаил Глебович, сейчас находился в Польше при дворе короля Сигизмунда. Короче, семейка была подлая и влиятельная.
— Да как же, великий государь, — терем великокняжеский вельми ветх. Стыдно будет, что царица наша и царевич в такой развалюхе жить станут. Вели своим холопам за работу приниматься да поправить его, а не то всем нам бесчестие случится.
Бояре встретили заявление Салтыкова с явным одобрением. В общем, их можно понять, дворец действительно обветшал и изрядно разорен. Говоря о забитых окнах, ветхой крыше и гуляющем сквозняке, я вовсе не преувеличивал. А все члены боярской думы тоже живут в этом дворце, и отсутствие всякого намека на комфорт им вряд ли нравится.
— Чинить этот дворец — только деньги на ветер кидать, — отвечаю думе с тяжелым вздохом, — вот, даст бог, отвоюем Смоленск, тогда можно будет о новом дворце подумать, каменном. Таком, чтобы и жить, и послов принять не стыдно было.
— А какой веры у тебя жена, государь?
Вопрос на самом деле тяжелый. Все прекрасно знают, что принцесса Катарина — лютеранка, и никому это в православной стране не нравится. Я, конечно, еще во время собора перешел в православие, публично исповедовавшись митрополиту Ионе с прочим клиром, на глазах всех присутствующих отрекшись от католических и лютеранских заблуждений. Но вот поступит ли так же Катарина — я, по совести говоря, не уверен. И что делать, если она заартачится, не представляю.