— Вот ежели на дворе был бы март, — глубокомысленно заметил Домовушка, берясь за спицы, — или когда бы наш котейко шлялся бы по крышам дни и ночи напролет, тогда бы оно ясно было бы — от такого вот дела завсегда тощими становятся, что коты, что кобеля, что — прости уж таковое слово — мужики... Наш, однако, дома сидит, учится. И потому все это — от учения, поскольку пока он в лапы к Ворону не попал, был гладкий да ладный, как то коту приличному и полагается... У, птица жестокая!... — Домовушка погрозил в сторону кабинета, в котором сейчас дремал Ворон, спицей. — Нет в ней ни к кому жалости, ни сострадания!
— Я вообще-то Ворону намекала... — задумчиво произнесла Лада. — Только он говорит, что иначе учить не умеет...
— Дак на что его и вовсе учить-то? — вскричал Домовушка. — На что? Что, волхва из него готовить будем, али чародея брадатого? Кот — он котом и должен быть, и никем иным. Я так разумею: ежели ему на роду быть написано ведуном стать, так он им и станет, не перенапрягаясь. А ежели не написано, то он лапы протянет от эдакой науки прежде... Всему меру знать надобно, я тебе скажу. Делу, как говорится, время, а потехе — час, но этот час всенепременно нуж*н. А котейко-то наш не то, что тешиться — и поесть толком не успевает, не дает ему эта птица прежесточайшая...
— Так я и знал! — каркнул Ворон из-за двери, — стоит мне на минуту — где на минуту! На наносекунду отвлечься, как этот неуч начинает уже свои гнусные инсинуации!
— Во! — ткнул спицей в сторону двери Домовушка, — слышь? Об сером речь, и серый навстречь. Со всеми своими непотребствами словесными.
Лада махнула белой ручкою, прерывая Домовушку. Она задумалась — едва заметная морщинка прорезала ее хорошенький лобик. Ворон с треском распахнул дверь, влетел и уселся на кресле, хохлясь. Но и его, как только он раскрыл клюв, чтобы разразиться гневной тирадой, прервала Лада.
— Режим! — изрекла она наконец. — Ворон, я прошу тебя — составь расписание занятий, обязательно с учетом замечаний Домовушки и, конечно, пожеланий самого Кота. Ему нужен режим, иначе он действительно скоро протянет лапы.
Ворон возмущался, Ворон доказывал, что без труда не вытянешь рыбку из пруда, и что терпенье и труд все перетрут, и что ученье — свет, а неученье, как вы сами знаете, тьма. И так далее.
Лада была непреклонна. Она не спорила, и не убеждала, и не уговаривала. Она сказала:
— И необходима какая-то учебная программа. Нужна система, научный подход.... Ворон, ты ж у нас наимудрейший, неужели ты не понимаешь необходимость научного подхода в педагогике?
И все. Ворон заткнулся, хрипло каркнув нечто неразборчивое. Ворон погрустнел, и, когда чуть попозже я зашел в кабинет, подготовиться к очередному уроку, Ворон изгнал меня и велел вплоть до его позволения в кабинет не входить.
— А что ж ты думал, — сказал мне Домовушка в ответ на мое недоумение по поводу странного поведения Ворона. — Ему таковой упрек, что он не по науке что-то делает — нож острый. Боюсь, как бы у него снова дыр-прессия не случилась... Очень-но он мученически таковые упреки переносит.
Депрессия у Ворона не началась, но наутро он объявил мне, что до тех пор, пока он, Ворон, не составит требуемую Ладой учебную программу, я могу почитать себя свободным не только от занятий, но и от работы по изучению фантастики. Так сказать, в отпуске. Или, точнее, на каникулах — тем более что приближался Новый год, а там Рождество и святки, так что каникулы у меня вполне законные. "Обусловленные", по выражению Ворона.
Г Л А В А Ш Е С Т Н А Д Ц А Т А Я, в к о т о р о й
п р е в а л и р у ю т э м о ц и и
— ...Посчитай до двадцати пяти,
Тэттикорэм, посчитай до двадцати пяти!...
Мистер Миглз
Как полагается всякому примерному студенту, уставшему от непомерного ученья, первые три дня своих неожиданных каникул я спал. Время от времени Домовушка будил меня, чтобы накормить чем-нибудь вкусненьким — точь-в-точь моя заботливейшая бабушка! — но даже и ел я, почти не просыпаясь. Сны мне снились вначале мерзопакостнейшие — в этих снах озверевшие дикие магионы гонялись за мной по всей квартире и за ее пределами, на службе у них состояла целая свора свирепых полицейских псов, целью жизни которых было выдрать у бедного кота клок шерсти, и, когда им это удавалась, блохастая бродячая кошка хихикала злорадно и обзывала меня нехорошими словами. Я просыпался в холодном поту, обнаруживал, что еще один клок шерсти у меня вылез, и что покрывало подо мной сбилось в твердый и неудобный комок. Расправив покрывало, я засыпал опять, и погоня за мной начиналась снова. Теперь я отбивался от своих врагов заклинаниями, но дикие магионы не хотели становиться ручными, а полицейские псы (кажется, это были доберман-пинчеры) в результате заклинаний становились полицейскими-людьми, и хищно скалили зубы, запирая меня в тесную неудобную клетку, что очень нравилось моей давней врагине, бродячей кошке...
Наконец кошмары кончились. Сон, пришедший им на смену, я не запомнил, но пробудился после него с радостным чувством чего-то прекрасного и светлого. И с сильным чувством голода тоже.
Я спал на Бабушкиной кровати — той самой, на которой меня некогда превратили в кота. (На этой кровати иногда отдыхал Домовушка, в пору нахождения в своей гуманоидной ипостаси и если ему было лень перекидываться в таракана.) В первую же ночь моих каникул Лада изгнала меня из своей постели, потому что по ее словам, я очень беспокойно вел себя — лягался, кусался и даже царапался. К тому же шерсть лезла из меня клочьями — я линял.
Итак, я проснулся на Бабушкиной кровати. В зеркале шкафа отражалось синее-синее небо, по-особенному синее, я бы сказал. Я вспрыгнул на подоконник и выглянул в окно. Так и есть: молодой снежок, свежепросыпанный, ослепительно сверкал под лучами полуденного низкого — зима! — солнца. Наш Пес бегал по двору с несвойственной ему скоростью. Как щенок, он зарывался в небольшие сугробики, и даже катался по снегу, что уж совсем не было на него похоже. Более того — в сидевшей на дереве черной птице я узнал Ворона.
Вот как он готовит для меня учебный план! Ай, да трудяга!...
Но я тут же устыдился этой мысли. Все-таки он тоже — живое существо. И даже и преминистрам иногда нужен отдых.
Я вышел в коридор. Вкусно пахло тестом, ванилью и лимонной корочкой. Странное металлическое лязганье донеслось до моего слуха, и приглушенное недовольное кваканье Жаба. Я поспешил на кухню.
Молодая поросль на подоконнике разрослась довольно сильно, и хозяйственный Домовушка подрезал растрепанные ветки большими портняжными ножницами. Жаб ворчал, что-де слишком много режешь, и что так поскубал, что ничего не оставил, и что осторожно, ты у Паука сейчас полдома отхватишь. Домовушка отвечал, что ничего страшного, что будет пуще расти, и что дом Паука он трогать не будет, он осторожненько. Увидев меня, Домовушка бросил ножницы и быстренько налил мне сливочек.
— Полудничать еще не скоро, а ты проголодался, я чай, — пояснил он. — Шутка ли — трое суток без просыпу, два раза только насилу тебя растолкал, накормить чтобы. Совсем тебя умаял наш Ворон Воронович!
Я, конечно, не отказался от угощения, даже и добавки попросил, а потом тоже отправился прогуляться. Домовушка, правда, покрутил головкой, сомневаясь — шерсть на мне торчала клочьями.
— Может, кожушок накинешь? — спросил он застенчиво. — Как бы ты не застудился, голиком-то...
— Чего? — возмутился я, — какой кожушок? Почему голиком?
— Да ты в зеркало глянь на себя — вон, вся шкура светится! Да и ребра наружу торчат, ни на палец жира не осталось. А коли под шкурой нету жира, то и тут же озябнешь. Надел бы кожушок, глянь, какой славный я тебе припас! — и Домовушка развернул что-то вроде попонки, связанной им из разноцветных остатков шерсти. Попонка имела четыре отверстия для лап и шнуровку на животе.
Я, конечно, решительно отказался и выскочил на улицу в том, в чем был — то есть в собственной, местами поредевшей, шерсти. И пожалел, что погорячился.
Во-первых, Домовушка обиделся. Не очень обиделся, так, слегка, но все же — он старался, вязал для меня "кожушок", предвкушая, как тепло мне будет в этом его рукоделии. А я так резко, так жестоко отказался от его подарка — обидно, право слово!
А во-вторых, я действительно сразу же замерз. Снежок, такой мягкий и пушистый при взгляде на него из окошка, на ощупь оказался мокрым и колючим. Ветра не было, но зато был мороз, и не какой-нибудь легенький морозец, а морозище градусов пятнадцати. Теперь мне стало понятно, что не только от радости Пес носился по двору с такой скоростью, нет, не только.
Я тоже пробежался туда-сюда, для порядка, а не потому, что мне этого хотелось. Хотелось мне домой, и всякая мысль о прогулке теперь казалась смешной и вздорной. Я даже разозлился на себя — надо же! Погулять ему захотелось! Обидел хорошее существо, замерз, как цуцик, да еще и простуду недолго схватить — а ведь не котенок, не ребенок, взрослый человек, то есть кот! — я уже направился к двери в парадную, как вдруг знакомый (и ненавистный голос) раздался за моей спиной:
— Какая встреча! А я уж думала, ты давно покинул наши места!
Я обернулся и нос к носу столкнулся с давней моей противницей, героиней кошмарных снов и кровожадных мечтаний — кошкой-бродяжкой. Сразу же признаюсь в малодушном и недостойном чувстве — я был очень рад в тот миг, что обидел Домовушку и не надел его кожушок. Только представьте себе, что бы я услышал, если бы был сейчас в разноцветной попонке, как какой-нибудь жалкий пинчер!
Но кошка продолжала свою речь сочувственным тоном:
— Боже мой, да что с тобой? Ты совсем облез! Стригущий лишай, да? Могу посоветовать...
— Нет! — рявкнул я, — это не лишай! И не надо мне твоих советов!
— Ну, как знаешь, — сухо произнесла она. — Я только хотела тебе помочь. Стригущий лишай — очень серьезная вещь, можно и совсем без шерсти остаться.
Она обошла вокруг меня, покрутила хвостом в задумчивости и присела на порожке подъезда. Теперь, для того, чтобы вернуться домой, мне надо было протискиваться мимо нее, что мне совсем не улыбалось.
— Говорят, ты живешь в пятьдесят второй, — сказала она, бросив на меня искоса любопытствующий взгляд. — И как там? Кормят?
Я молчал, решив ни в коем случае не вступать с ней в разговор.
— Я вижу, что не очень, — сказала она, обнаружив, что ответа ей от меня не дождаться. — Если это у тебя не лишай, то, значит, сказывается отсутствие белковой пищи.
— Линька это! — не выдержал я. — Обыкновенная линька!
— Я же говорю — отсутствие белковой пищи, — невозмутимо продолжала она. — Линька зимой бывает только тогда, когда мяса не дают. Что, жадные твои хозяева? О них вообще такое рассказывают!... такое!...
Она снова подождала ответа, но я молчал.
— Не так давно — осенью — милиционер в эту квартиру зашел, и оттуда уже не вышел... Что с ним сталось, ты мне можешь рассказать?
Я взвыл:
— Нет! И оставь меня в покое! Неужели ты не поняла еще, что я не желаю иметь с тобой никакого дела! И разговаривать с тобой не желаю!
— Хам, — отозвалась она невозмутимо. — Как был хамом, так и остался. Только раньше ты был красивый хам, а теперь облезший. Постыдился бы в таком виде появляться в обществе, нудист несчастный!...
Это меня доконало. Как я ни сдерживал свои низменные побуждения, уговаривая себя, что драться с женщиной, пусть даже и кошачьей породы — гнусно и недостойно, после ее слов тормоза мои отказали, я размахнулся, чтобы хорошенько наподдать ей, но ее реакция была куда лучше моей. Она в мановение ока отскочила на порядочное расстояние и оттуда продолжала дразниться всякими умными словами, как-то: "мазохист", "нудист", "импотент" и даже "эксгибиционист".
Я прошествовал мимо нее с гордым видом, стараясь не показать, что ее слова доходят до моего слуха.
Радостное и светлое чувство, посетившее меня при пробуждении, было безнадежно испорчено. Знаете, бывают такие неудачные дни, когда все твои начинания, все твои — самые добрые — побуждения оказываются испаскужены, изгажены, причем чаще всего — тобой же, твоим нежеланием вовремя подумать, вовремя принять какие-то меры предосторожности, вовремя оглянуться или промолчать наконец!...
В довершение неприятностей мне долго не открывали дверь, а когда наконец открыли, я был удивлен и еще больше раздосадован. Жаб, ругая ругательски меня, Домовушку, Ладу и всю эту нехорошую жизнь, сполз с подоконника, подтащил к двери скамеечку (потому что с пола ему было не дотянуться до замков) и отпер мне.
— А где Домовушка? — спросил я.
— Где-где — сидит под потолком, тараканом!... — сказал Жаб раздраженно. И хрипло прошептал: — Очень он на тебя обиделся, Кот. Пока ты с устатку дрых, он глаз не сомкнул, этот самый кожух тебе вязал, и все приговаривал, как тебе тепло будет, и как ты порадуешься, и как согреешься... А ты и отказался... То есть я тебя понимаю, в эдаком выйти на двор — лучше повеситься, но все ж таки...
Мне стало совсем паршиво
— Домовушка! — позвал я. Он не отзывался. Я внимательно оглядел потолок. Домовушка, принимая свою вторую (вернее, основную) форму, становился очень большим тараканом, и обычно, в какую бы щель он не залез, усы его торчали наружу, выдавая его местопребывание. Но сейчас усов я не заметил. Может быть, оттого, что на глаза мне навернулись слезы раскаяния.
— Домовушечка! — взревел я, — прости меня, подлеца! Я больше не буду!...
...Честно говоря, так, как я рыдал в тот день, я не рыдал со счастливых младенческих лет, когда меня обижал соседский Вовка и ломал мои игрушки.
Я захлебывался плачем. Я истекал слезами и соплями. Я кашлял, рыдая, и икал, кашляя. Говоря коротко, со мной случилась истерика.
Конечно, Домовушка не смог усидеть на месте. Он вернулся в привычное состояние лохматого-волосатого в ветхой телогрейке. Он поил меня водичкой, что сделать было трудно, потому что коты не умеют пить — рот у них для этого не приспособлен, коты только лакают. Поэтому насильственная попытка влить мне в рот воду закончилась новыми судорогами и приступом жесточайшего кашля. Домовушка плакал вместе со мной, но его плач не был таким бурным, Домовушка просто проливал слезы и уговаривал меня успокоиться. И перестать. И обещал, что не будет на меня сердиться. И что я — хороший кот, то есть человек, и что он все понимает, и, ежели я не хочу носить кожушок, то и ну его (кожушок, то есть) в болото, он (то есть Домовушка) собственноручно распустит кожушок и свяжет из этих ниток носки для Лады.
Я же, захлебываясь и кашляя, потому что из глаз, из носа и даже из глотки моей непрерывно извергалась влага, говорил, что нет, Домовушечка, что я буду, буду носить кожушок, что я — неблагодарная скотина, и что я это только сейчас понял, и что меня никто не любит, кроме него, Домовушечки, а я это не ценил, но я понял свою ошибку — нет! Преступление! Потому что это преступление — не ценить то обстоятельство, что ты любим! — я понял, и раскаиваюсь, и всегда буду слушаться Домовушечку, и ценить его, и уважать, и, конечно, любить...