Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Не в ентом корень, — внезапно возразил Елисей Силыч. — Социализм, цари — всё одно. Важно в Бога верить, молиться ему, ибо всё есть в нём и ничего нет, кроме него. От него свет. С его же попущения темень. И темень ента не только в народе. Повсюда она. В царе тоже была, от поганейшего Алексея Михайловича то пошло, в попах была — от собаки Никона, а дальше, знамо дело, в большевиках ентот тлетворный дух темнее всех выразился. Согласно Писанию, зловонючий Антихрист будет царствовать три с половиной года. Если считать от октября семнадцатого, то освобождение от сатанинского ига выпадает на лето двадцать первого года. Ну, это по-вашему — двадцать первого. По-нашему — семь тыщ четыреста двадцать девятого.
Елисей Силыч перекрестился. Старовер всё чаще открывал Псалтырь, чтобы удостоверить в нём свои думы. А думы его были под стать смутному времени. В глубине души Елисей Силыч верил, что Бог рукоположил его на роль Еноха или Илии — пророков, которые будут обличать власть Антихриста и падут под его когтями, чтобы приблизить приход Мессии. Елисей Силыч принимал это как должное, потому позволял себе нравоучения, призванные подкрепить дух бойцов. Сначала в армии Антонова, затем в маленьком лесном отряде и вот теперь здесь, в равновеликой троице, спускающейся в овраг.
Отец — это, конечно, он, Елисей Силыч. Сын — сомневающийся в тамбовских садах Жеводанов. А духом был голубок Костенька, милое нежное существо, скроенное из гимназической тетради и подросткового пушка над губой. После вечернего правила хотелось староверу неслышно подползти к Костеньке, склониться над его дыханием и сгрести мальчика в объятия, сжать сокочущий дух, переломать от любви юные косточки, выжать Костеньку досуха и умыться безгрешной росой. Тогда будет очищение. И Вите Жеводанову оно будет, алчет он чуда, надо бы намекнуть, что чудо — вот оно, рядом, бьётся под Костиным сердечком. Разве не Божий промысел, что с нами голубок идёт? Голубок, да на войне. Чудо! Ей-богу, чудо!
— Комарик, а ты откуда залетел сюда? — ласково спросил Елисей Силыч у Хлытина.
— Я вам не комарик. Меня зовут Константин.
— Комарик! — Жеводанов клацнул зубами. — Нравится... Молодец, Елисейка, хорошо быть комариком! Пищишь-пищишь, а потом хлоп, — Жеводанов сплющил ладони, — капля крови остаётся. А как будто о чем-то важном зудел...
Пусть позудит комарик-голубок, пусть подвигает крылышками и поведёт носиком — какой хороший комарик, какой хороший голубок! Бог неслучайно доверил Елисею Силычу эсерика, чья обнаженная грудка хорошо будет смотреться на широком и плоском камне. Ах какой хороший мальчишоночка! Худенький, ладненький, глазки светленькие! Из него на загляденье спасеньице выкроим. Да-с, он, Елисей Силыч Гервасий, последний отпрыск древнего благочестивого рода, обязательно будет помилован. Только тяготу надо принять. Без тяготы никуда. Елисей Силыч, прорубаясь через колючии заросли, верил, что продерётся сквозь терния прямо к Божьему престолу — нужно только напрячь заработанные в Рассказове силы.
Там с успехом существовал питейный дом. Рабочие потянулись гурьбой. Кто чай с блюдца тянул, кто нелегальную водочку сполюбил. Можно на вынос, можно и в себя. Цыркин не подвел, исправно поставлял отменный продукт. Осторожный тятя осведомлялся — как и о чём гуторят люди, не зачинается ли бунт? Но Рассказово было тихим промышленным селом, вчерашние крестьяне не помышляли о политике. Они и слова такого не знали.
С началом германской войны положение изменилось. Был объявлен сухой закон. Гервасий-старший хотел лавку прикрыть, однако вкрадчивый, обходительный Елисей Силыч отговорил:
— Тятя, производство от войны хиреет. Из-за веры нашей заказы государственные не получили. А мы молельный дом ещё один хотели построить. Торговля не шибко идёт... Только и остаётся, что на вино положиться.
— Грешно это, сын. Ой грешно, — морщился Сила Степанович. — Неужто не помнишь притчу Соломонову о вине? Сначала оно веселит, а потом кусает как аспид.
— Не беспокойтесь, тятя, в малых долях и змеиный яд полезен.
Со временем Семён Абрамович продал сигнатуры Елисею Силычу, а тот замаскировал кабаки под чайные. Кому надо — получал посыпные калачи и самовар, а кто знал тайну, тот мог ведро в квартирку снести. Ревизоров, если таковые были, покупали жидкой монетой. Чем больше разорялось текстильное производство, не получившее жирных армейских заказов, тем больше денег приносила торговля водкой.
— Тятя, даже наставники наши, собравшиеся на собор, обозначали вино не грехом, а проступком. Что мы против воли собора? За винокурение отмолиться — и будешь прощён. Вот у нас рабочие напьются, а потом здесь же, в Рассказове, отмолятся. Что же мы, в беде бросим? В остальных уездах волнения, помещиков и заводских мастеров трясут, а у нас порядок... Почему? Потому что вся пьяная сила — фонарь на улице разбить. Его мы всегда заменим.
Старик хмурил брови. С одной стороны, сын якшался с миром, жаловал пёстрое платье, с другой — нельзя не отметить крепнущую день ото дня хватку, благодаря которой, глядишь, и подомнут Гервасии весь Кирсановский уезд. А тогда и все грехи отмолим, и даже на покаяние в монастырь можно уйти — поставим его на деньги, вымоченные в вине. Внимательно посмотрел Сила Степанович на сына. Тот был широк в плечах, поплыл животом, но это ничего: крепкий последыш вышел, такому можно без боязни заводы передать. И всё-таки укоротилась у сына борода, а в дружках нет-нет мелькнёт скобленое рыло.
— Любезный тятя, думаете, мне приятно с никонианами за одним столом сидёть? Да и Цыркин рода иудейского, даром что в новообрядной ереси пребывает. Однако коммерция контакта требует. Не подумайте, что я вам перечу, но мы же не глупые бегуны и не морильню в тайге строим. Они-то, можно сказать, гордецы — решили, что сами себя спасут, да и ладно. А Гервасии в миру трудятся, чтобы общественное благо сохранить. Енто хорошо нас со стороны осуждать: буржуи, капиталисты! Мы не капиталисты. Мы хозяева. Мы для ентого деньги зарабатываем, чтобы их на людей пустить. Потому, когда по улице идёшь, народ шапки снимает — благодарит за больничку, за школу, за пенсион по увечью кормильца. Господь заповедовал ближнему помогать. А пещёрники только Богу помогают. Зато в их глазах мы плохие люди, потому в мире пребываем. Вы уж простите, тятенька, но Бог в нашу сторону рассудит. В государстве волнения, а у нас тишь да гладь. Люди не гибнут. В городах детишкам есть нечего, а мы получку в срок выдаём. И вот ответьте, тятя, по совести, кто к спасению ближе — тот, кто себя единоличным постом в скиту изнуряет, или тот, кто от голода и болезней сотни людей спас?
Может, пересидели бы войну текстильные фабриканты без особых для себя убытков, но однажды на имя младшего Гервасия пришло письмо. Он не стал сообщать отцу, хотя не письмо то было, а настоящий ультиматум: "Елисею Силовичу Гервасию от вольного анархического отряда села Рассказова. Постановляем пожертвовать на дело революции тысячу рублей. Если таковая сумма не будет представлена в эту пятницу, мы кинем бомбу в ваш питейный салон. Если же вы обратитесь в полицию, наши агитаторы устроят бунт на принадлежащих народу фабриках. Деньги нужно передать в полночь пятницы на субботу человеку в указанном месте".
Накатила ярость. Елисей Силыч Гервасий, сын известных в округе фабрикантов, должен передать своё состояние проходимцам!? Вольному анархическому отряду!? Бандитам!? Чтобы в тихом селе расплодилась еврейская зараза?! Чтобы отобрали нажитые кровью и потом фабрики, чтобы разворотили созданные с таким трудом кабаки?! Не будет в Рассказове дармоедов! Разъярённый Елисей Силыч отправился в чайную, где столковался со знакомыми рабочими. Пообещав вознаграждение, он приказал прихватить с собой крепкие дубинки.
Сам Елисей Силыч захватил браунинг.
Ночь выдалась лунная, почти сахарная, каждый куст и бугорок был очерчен тенью. Выдай себя анархистская засада — сразу бы получила купеческую пулю. В полночь на пустыре появилась невысокая фигура. То ли недоедал вымогатель и собирался пустить деньги на усиленное питание, то ли влюбчивый юноша назначил барышне свидание — не понять. Елисей Силыч выжидал, прижимаясь к влажной земле. На счастье вложился в почву двуперстием. Старовер с бугаями выскочили из укрытия. Они сбили незнакомца с ног и поставили его под лунный свет. Затравленно глянул юноша, плохо скроенный даже для своей поры — тёмный, чахлый, вогнуто-выгнутый, не парень, а коряга. Только на ощупь он был твёрдый. Чувствовалась в подростке нехорошая тяжесть.
— Ты, сукин сын, деньги вымогал?
— Ну что, принесли? — не стал запираться пойманный.
Мужики испуганно переглянулись — вдруг из схрона выскочат подельники? Время наступало лихое, тамбовская земля наполнилась дезертирами, а также теми, кто себя за них выдавал, — опасаться нужно было всякого. В том числе хилых подростков.
— Ты ещё смеёшься, щенок?! Кто таков, отвечай!
— Я человек вольный, сам себе хозяин. Хожу, людям себя показываю. Паспорта у меня нету, слепой я. А вот ты, гнида, наверняка при документе, чтобы с полицией и чинарями сношаться. Да? Где ж твоя вера, борода? В сундуки её заложил? В чулане держишь? Что ж у вас за вера такая, что непременно богатым нужно быть? Отчисли-ка поскорей мою тыщонку. Я, может, так тебе душу спасаю. Ну, где мое жалованье?
— Тебе, падаль, какое дело до моих капиталов? Какое ты на них право имеешь?
— Я философию разводить не намерен, хоть и маракую по-ученому... Земля общая, ветер на ней — тоже... Свет от звёзд что, тебе принадлежит? Так и с деньгами. Что людское — то все общее. А значит, и мне часть того положена. Что тебе тысяча? У тебя их много. Меня же деньги с кривой дорожки выведут.
— Во наглец, — немного уважительно протянул Елисей Силыч. — Мы его изловили, скрутили, а он ещё дело в свою пользу гнет! Хорош пёс! Воробьиный пуп тебе, а не капиталы Гервасия.
Парень усмехнулся:
— Значит, ассигнаций не видать? Жаль... В полицию меня теперь поведешь?
— Енто после. — Елисей Силыч ухмыльнулся.
Вымогателя били по рёбрам, по спине, рукам. Били, несмотря на то что перед ними стонал никакой не анархист, а беспризорная душа лет семнадцати. Елисей Силыч норовил попасть носком сапога по лицу. Когда сапог, расталкивая зубы, всё-таки пролез в рот, Елисей Силыч поднял к луне окровавленного подлеца:
— Имя твоё как? Ты скажи, я свечку за здравие поставлю. Ну же, мил человек, имечко своё поведай.
Паренек отхаркнул зубную крошку и не без гордости прошепелявил:
— Гриска я. Селянский. Слыхали?
— Тю-ю, насекомое! Кто ж о тебе слыхал? Гришенька, глупая твоя голова, ты бы дружков каких нашел или ружжо взял, прежде чем меня пужать. Я только Бога боюсь, а таких мокриц, как ты, — нет. Захочу — сапогом на тебя наступлю! А потом половина Рассказова передерётся, чтобы мои сапоги вычистить. Не хочешь грех искупить и сапоги наваксить? Сверх всякой меры рублем одарю. А? Да Бог с ней, получишь свою тысячу! Только сапоги мне почисти.
— Не имею на то призвания.
— Ух до чего наглая вошь пошла! Слова городские выучила!
— Ничего... ничего... Вы обо мне есё узнаете, — через боль усмехнулся бандит.
— Узнаем, непременно узнаем! Трави его, ребята! Тумаки на белом свете тоже общие!
Гришку били не то чтобы неумело, но просто ударят с размаху чёрного человечка, а ноги или руки сами собой отскочат. Будто по каучуковой чурке колотишь. Не его бьешь, а себя. Только и удалось, что зубы выбить. Чувствовал Елисей Силыч, что на Гришке всё заживёт как на собаке. Отползет он в воровской притон, залижет раны и дождётся своего года. Ещё обязательно узнает фабрикант о беспризорном парне, устроившем глупое, подсмотренное на стороне преступление. Оттого ещё больше ярился Елисей Силыч, и гуще светила луна.
XXIII.
Кикин долго полз по земле. По пути он разговаривал с ужами и гадюками. Те знали: кровник ползёт, холодно в Тимофее Павловиче. Змеи шипели и вились вокруг мужичка, вилявшего средь травы острым задом. Кикин полз в Паревку искать жеребёнка: хотелось кулаку пощупать собственное мясо.
— Ползу, жеребчик, ползу, копытненький! Будешь у меня за пазухой греться. Повыгоню оттуда лишних людей.
Окольными путями разведчик проник в село и заюлил огородами. Паревка подкармливалась подсобным хозяйством, и Кикин с удовольствием ссасывал с капусты жирных слизняков. Потом Тимофей Павлович залег в крапиве, где трогал языком мохнатые стебли. Они кололи кикинское жало, язык ломило от яда, и во рту разбухало ноющее слюнявое щупальце. Его тоже сосал Кикин. Щупальце спускалось вниз, в пищевод, скользило по желудку, где выискивало завалявшееся зерно. В канавной крапиве вспоминал Кикин о днях, когда был половине Паревки хозяин. Чем больше распухал язык, тем сильнее распалялась кулацкая злоба. Точно не язык, а насекомий уд копошился во рту. Хотелось Кикину заползти за солдатский шиворот, вонзиться жвалами в потную шею, чтобы пить и пить, пить и пить.
Из темноты Кикин опознал оранжевого человека, прохромавшего по селу. Вместо ноги — винтовка, да и говор не местный. Коренастый Верикайте не заметил Кикина, и тот перевёл взгляд. В углу молоденький комсомолец миловался с курносой девкой. По избам материлась солдатня. Брехал не съеденный прошлым летом пес. Поломанным ухом Кикин искал новорождённое ржание. Очень уж хотелось приласкать родного стригунка. Скотина нашлась в большом амбаре. Тимофей Павлович с удовольствием шоркался об углы, тёр спину о тёплое дерево и мурлыкал что-то своё, кикинское, а фасеточные глаза стреляли по сторонам — не идёт ли случайный большевик?
— Тише, жеребенчик, тише. Скоро будешь моим, кикинским конем. Ты же белой антоновской породы, помнишь? Ты для большого дела на свет пришёл. Будешь меня в Кирсанов возить на ярмарку.
Жеребенок затих. Кикин тихонько уполз за речку Ворону. Там его ждал Тырышка. Атаман оставил Кикина стрекотать в траве, но доклад выслушал подробно. Задумал Тырышка присвоить славу Антонова — резким наскоком взять Паревку, наполненную большевистским гарнизоном, а оттуда, как заведено в любом повстанье, всю Русь освободить.
— В гарнизоне сотни две сабель, столько ж винтовок, — с блаженством докладывал Кикин, — есть отряд броневиков. Курсанты совсем молодые, совсем тёпленькие, такие хорошенькие. Ждут нападения, боятся. В воздухе страха много, хоть на хлеб намазывай.
— Ну а командует кто?
— Командование в лес ушло, откуда мы вышли. Это они зря, да, товарищ атаман? Село под властью военного машиниста Верикайте. Вы его поезд ещё под откос пустили, помните? Ножку Верикайте повредил, подволакивает. За голову держится. Всё ходит, оглядывается. Тоже боится. Нас, видать. Позвольте утечь?
— Ну, теперича мне всё ясно, кроме одного. Друг мой Кикин, отчего ты все время ползаешь?
Тимофей Павлович застрекотал из высокой травы:
— Так и хочется брюхом о коряги поелозить, ничего с собой поделать не могу! Ищу торчащий сук, о который зацеплюсь удом и тем земную ось потревожу. Как большевики с рыволюцией пришли, так мы с держаний наших сразу в овраг слетели. Потрясло тогда мир до основания. Всё перемешалось! Своим умом дошел, что нужно закособочиться о комелек, чтобы землю вновь тряхнуло. Тогда всё взад вернется. Оттого и ползаю.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |