Потом его святейшество говорил мне: "Так и должно, дитя. Надлежало бы и впредь проникаться светом истины, исходящей из любого источника. Мне по сердцу, что твоя любовь к истине сильнее благочестия, и посему не позволяет искажать мысли язычников в соответствии с нашей, знакомой мудростью" — и был добр и щедр безмерно, даже позволил читать языческие сочинения из своей личной библиотеки.
Два года я был так счастлив, как только может радоваться жизни дитя Божие. Мне приходилось читать и переводить не только поэмы и философские трактаты; в библиотеке нашлось великое множество трудов по землеописанию и истории языческих земель. Зная наверняка, что никогда не покину стен святой обители, я грезил наяву о далеких краях и неведомой жизни; мысль о мудрости, светоносной и благостной, но воистину отличной от нашей, все глубже укоренялась в моем рассудке. Простые монахи, с которыми я имел общение прежде, были склонны третировать любую непохожесть на обыденное, как грех и зло; свита же его святейшества, столпы веры, осиянные образованностью и проницательностью, лишь отмечали необъятность промысла Господня и его любовь к самым невероятным из своих созданий.
Его святейшество иногда, выезжая из резиденции, брал меня с собой в качестве писца. Мне случалось писать под диктовку письма важным особам; я не был удивлен, записывая отеческие наставления его святейшества принцу Антонию — но до глубины души поразился, узнав, что сам передам письмо.
Я не знал мира, а мир, заключающийся в светском обществе вельмож и военных чинов, и не интересовался узнать. Я был вполне готов заочно считать каждого из мирских человек, занимающих столь важное положение, образцом благочестия, разума и доблести — и вовсе не желал менять это мнение. Меня бы осчастливило предложение отправиться на Черный Юг с миссией — но ужаснула необходимость участвовать в войне на Черном Юге. Я вообще не хотел смотреть, как убивают людей — и не хотел смотреть в особенности на то, как убивают моих грезовых язычников.
Мое отвращение к войне как проявлению зла было столь нестерпимо, что я даже посмел возразить.
— Ваше святейшество, — взмолился я, — нельзя ли мне избежать этого похода? Я хотел бы беседовать с языческими философами о Боге, а не глядеть, как их расстреливают из пушек!
Святой Отец скорбно вымолвил:
— Видишь ли, дитя... Принц Антоний, к сожалению, не обладает избытком рассудительности и любви — хорошо, если он имеет упомянутые качества хотя бы в достатке. Он крепок в вере — и не видит иной службы Господу, чем война... есть много обстоятельств, вынуждающих меня позволить этот поход. Я надеюсь, что ты станешь его путеводным светочем; недостаток его любви будет компенсирован твоей чрезмерностью.
После его святейшество говорил о сохранении языческих книг, буде таковые попадут в руки бойцов за веру, о сбережении святых реликвий и о духе благоразумия, который мне надлежит нести. Я слушал и думал, что, в сущности, мне придется заниматься только одним — сдерживать разбой.
Право, я никак не мог догадаться, до какой степени провидел будущее.
Пребывающие в преклонных летах патриархи и наставники, окружающие его святейшество, многомудрые и прозорливые, от этой миссии отказались, предвидя неудачу. Я тоже предвидел оную — но отказаться не мог. Послушнический долг велел принимать, не ропща — я честно попытался принять и не роптать... прости мне, Господи, слабость мою!
Принц Антоний оказался ростом высок, голосом громок, красив суетной мирской красотой — и выражение лица имел надменное. На меня же взглянул, как жестокосердные господа смотрят на юродствующих странников, покрытых пылью и язвами — пнуть мешает лишь брезгливость. Письмо его святейшества прочел без должного благоговения и швырнул его в камин; о моей миссии отозвался, как о несносной докуке.
В течение месяца я только и молился, что о кротости и смирении. Его святейшество пожелал, чтобы я стал принцу верным спутником и товарищем; я пытался заводить с его высочеством беседу много раз — и каждый раз жалел о своей попытке. Антония совершенно не занимало ничего из того, что я способен был рассказать — а обрывал он меня, как нерадивого холопа. Я лишь старался не сжимать кулаки: дворянину в седьмом поколении весьма трудно смириться с постоянным бесчестьем. Впрочем, принца не слишком занимали чужие титулы; он и герцогов считал своими лакеями и третировал, как хотел.
В столичный город со всех концов страны стекались мерзавцы, алчущие крови и золота. За наличием свободного времени и неимением денег, они и к собственной столице относились, как к чужой осажденной крепости. У меня недоставало выдержки спокойно смотреть на это, осознавая, что именно они и станут воинами Божьими; от дурных предчувствий я не мог спать и уже не ощущал себя кротким ягненком. Даруй мне, Господи, снисхождение к чужим слабостям и способность прощать!
Перед отплытием я исповедался его святейшеству, прибывшему проводить принца.
— Я не смею просить об избавлении, — сказал я тогда, — но чувствую, что все будет очень плохо.
— Война есть война, дитя мое, — сказал Иерарх. — Молись за его высочество, а я даю тебе заочное отпущение и благословляю... на тяжелый путь.
Я молился, сколько мог.
Капеллан принца, вечно пьяный, безграмотный, грубый и глупый человек, заметив, что Антоний невзлюбил меня, то и дело обращался ко мне с нелепыми вопросами, пародирующими богословие, и высмеивал мое мнимое невежество. Чернь же, составлявшая всю армию принца, обращалась со мной хуже, чем с приблудной кошкой. Господи Милостивый! Никто и никогда не бил меня до сих пор! Никто и никогда, за все годы, проведенные в монастырских стенах, не обращался ко мне с бесчестящими предложениями! Тут же, на этом корабле... и принц, принц, видит Бог, был всему виною.
Может, я упомяну об этом на исповеди. Не сейчас. Но попытка искать помощи у принца Антония оказалась моей последней попыткой увидеть в нем если не товарища, то союзника. Я искренне желал быть ему полезным и верным, он же обошелся со мной, как люди чести не поступают и с врагами; после совершенно дрянной истории я счел его самого вероломным мерзавцем, его приближенных — низкими людьми, а его цель — злом, как бы она не представлялась. Это все и решило.
Мои добрые родители, отдавая своего младшего сына служить Господу, разумеется, имели в виду мою жизнь в качестве воина Божьего. Сражаться со злом, в каком бы обличье оно не предстало — моя миссия и цель. Я, воин Божий, не опущусь до личной мести, но буду изыскивать пути служения добру.
Не принцу. Господь нас рассудит.
Прекрасен был этот город, терракотово-красный, подобный как бы драгоценному сосуду на зеленом шелке — и хрупок, подобно драгоценному сосуду. Душа моя омылась слезами: я видел веселую пристань с рыбацкими суденышками в цветных лоскутьях косых парусов, стены, вылепленные из красной глины, и купы яркой зелени над ними, горожан с темными лицами, в пестой одежде — детей, женщин, укутанных с ног до головы в шелковые плащи, мужчин в вино-красном и пурпурном, глядящих настороженно и тревожно...
Это был мой грезовый языческий город, город из жарких стихов Дхаан-Шеа, моя детская мечта о дальних странах — и я видел его последние мирные минуты. Язычники не знали пушек — это не делало их в моих глазах ни слабыми, ни глупыми, но они вправду не использовали порох.
Корабельная артиллерия превратила этот город в преддверие адово, в кошмар из воя, грохота, воплей и смерти. При сем присутствуя, я не мог справиться с тошной ненавистью к принцу и его людям, не имел сил душевных, прости мне, Господи. Я не мог видеть, как рушились эти терракотовые башенки, а взметнувшаяся пыль, смешанная с дымом, оседала на кровавые ошметки разорванных тел; я чувствовал себя совершенно бессильным изменить хоть что-нибудь — сидя между палубными надстройками, зажмурившись, бесполезно зажимая уши и безнадежно пытаясь молиться за упокой невинных душ, до тех пор, пока кто-то не ударил меня походя. Солдаты принца спускались на берег.
На моем бедном теле полоски целой кожи не было — прежде я старался не двигаться без нужды, однако же в несчастный город отправился. Льняной балахон пришелся мне, словно бы власяница, от резких движений в глазах темнело, но мне казалось, что там, в городе, мне будет дано больше возможностей прийти на помощь хоть кому-нибудь. Странным образом мне и в голову не пришло, что кто-то из язычников, в ужасе и ярости от вторжения, может убить меня так же, как любого из головорезов принца — ни малейшего страха, видит Бог, я не чувствовал.
Солдаты, бранясь, били и толкали меня, но в шлюпку все же впустили. Я желал оказаться подалее от принца, но напрасно опасался его, ибо ему в раже и азарте не было дела ни до чего, кроме как до грабежа умирающего города. Вместе с головорезами я высадился на берег. Солдаты с радостными и злобными воплями побежали вперед, размахивая обнаженными саблями; я тут же отстал, каждый шаг давался тяжело и больно. Горожане убежали с пристани при первых же выстрелах; шум боя, вопли, пальба из пистолетов слышались где-то дальше. В клубящейся пыли остались лишь мертвецы; вид убитой женщины, ничком лежащей в траве, черной от крови, заставил меня двигаться быстрее.
Но бой все равно закончился раньше, чем я добрел до базарной площади. В городе, очевидно, не нашлось бы и двух сотен обученных солдат, способных противостоять нашим безумным воякам; теперь кровь язычников остывала на их красных шелковых рубахах, а драки вспыхивали и гасли там, где уцелевшие мужчины пытались остановить грабителей. Я прошел еще немного — и перед моими глазами оказалась именно та картина, какую я напрасно тщился отогнать от себя молитвами.
Я увидал богатый дом, изящный, подобный как бы искусной фигурке из терракоты, окруженный обширным садом, где более прочих растений росло розовых кустов. Этот дом окружал высокий глиняный же забор, но резные вороты распахнули настежь — и двор, вымощенный брусчаткою в виде шестиугольников, весь заливала кровь. Видно, именно тут жили знатные господа; верная стража защищала их, не щадя себя. Кроме мертвых тел язычников, я увидал также убитых солдат принца — и в особенности меня поразила голова с рыжею бородой, отрезанная напрочь от тела и валяющаяся в черной луже, словно бы ненужный предмет. Защитники дома, впрочем, были все убиты, а солдаты, как видно, обшаривали покои, злобно и радостно смеясь и вытаскивая на двор чудные и необычные на вид предметы домашней утвари. Двое солдат откупоривали прозрачный сосуд тонкой работы с притертою пробкой, уверяя товарищей, что в нем вино — но, открывши, убедились, что он содержит благовонное масло, и с огорчения выплеснули жидкость на землю; оттого в воздухе запах крови и дерьма смешивался с тончайшим цветочным благоуханием. В жаркий день черные злые мухи слетелись на диво быстро и с жужжанием ползали по живым и мертвым.
Женских воплей внутри дома было не слышно, зато кто-то мерно то ли скулил, то ли подвывал, подобно побитому псу. На меня никто не обращал внимания; я подошел близко к дому — и тут увидал черного юношу, возрастом младше меня, всего залитого кровью, лежащего у самой стены и тщетно цепляющегося за нее в попытках встать. Он вовсе не напоминал бойца, а скорее, был привилегированным слугою: рубаху, промокшую насквозь от крови, украшало золотое шитье, а самая фигурка юноши выглядела слишком субтильно для любой драки. Я подбежал к нему, чтобы помочь, чем сумею — но увидавши, как кровь хлещет струею из глубокой дыры под ребрами, понял, что не удержу несчастного на этом свете.
Бедный язычник, ухватившись за меня руками и пятная мой балахон кровавыми отпечатками, все желал подняться, хоть душа и покидала его. Я приподнял его, как сумел, и спросил:
— Чего ты хочешь, добрый брат? Что я могу сделать?
Он облизнул губы и сказал, глядя на меня отчаянно:
— Голуби господина... Там, на башне...
— Что же с голубями? — спросил я, сколь мог, ласково.
— Смерть... выпусти... — еле вымолвил он сквозь удушье. — Голуби... Нут...
— Я выпущу, — пообещал я истово, готовый плакать над ним. — Выпущу, клянусь Господом, засни с миром.
Я ясно увидел, что раненый успел меня понять, потому что, вроде бы, даже улыбнулся дрожащими губами — а уже в следующий миг его глаза остановились и остекленели. Я опустил на них веки и положил тело на траву, а после отправился в башню, больше почти ни о чем не думая.
Солдаты, что хозяйничали в доме, не обращали на меня внимания, только отталкивая, если я оказывался у них на дороге; на своих мертвецов они глядели так же мало, как и на мертвых язычников, а на свои раны и вовсе не глядели, если раны не стесняли свободы их передвижения. Я прошел до башни беспрепятственно; резная дверь ее оказалась приоткрыта и я, вошедши внутрь, поднялся по крутой винтовой лестнице. Башня возвышалась над городом изрядно: выйдя на площадку, я увидал и наши корабли у здешнего берега, и бедный город, весь окутанный дымом и пылью, и фонтан, все еще весело бьющий посреди базарной площади, и мертвые тела, и мечущихся по улицам лошадей из разрушенных или подожженных конюшен... В нише под навесом я увидал небольшой вольер, внутри коего обитали голуби, чистенькие и белоснежные, как кипень. Вольер этот был вычищен с большим тщанием, а в кормушках я заметил отборное зерно.
Я раскрыл дверцу. Голуби лишь малую минуточку дичились — а уж, миг спустя, устремились на свободу. Белая стая, трепеща крыльями взлетела над войной, бедою и разрушением, просияв в солнечных небесах — и дружно устремилась далее на юг, к далеким горам, облаками стоящим на горизонте.
Несколько времени я стоял на площадке, глядя, как голуби исчезают в синеве, и молясь за несчастную душу; потом спустился, чувствуя себя спускающимся с Божьих небес в бездну адскую.
Я отворил дверь — и столкнулся лицом к лицу с принцем. Принц пребывал в ярости — и меня схватил за балахон на груди и отшвырнул к стене, а после дернул саблю из ножен.
— Ты что сделал?! — рявкнул он так, что и солдаты невольно отшатнулись. — Что сделал, отродье больной суки?!
— Выпустил птиц Божьих, — сказал я, глядя ему в лицо.
— Что?! — продолжал принц, будто не мог расслышать кроткой человеческой речи, и я, грешный, прости мне, Господи, заорал, будто погонщик на вола:
— Я выпустил птиц Божьих! Чтобы хоть чья-то жизнь уцелела на свободе!
Принц будто удивился — и глядел на меня, как на впервые увиденного.
— Чья это кровь? — спросил он с подозрением.
— Раненого язычника, — сказал я. — Его бедная душа отправилась к Господу.
— В преисподнюю! — возразил принц.
— Не вам судить, — сказал я.
— Ты дурак или предатель? — спросил принц, усмехаясь.
— Я слуга Божий, — сказал я. — Моя жизнь в деснице Господней, я — орудие Ее.
Принц рассмеялся, но его солдаты, как мне показалось, слушали серьезно.
— Юродивый или сумасшедший? — спросил принц весьма насмешливо, а я отвечал, пожав плечами:
— Ваш советник, предложенный его святейшеством. Только что вам до советов! Вам ведь убить монаха так же легко, как оскорбить женщину — так убейте меня, как того желаете.