Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Я пересчитал золото и, вставив в глаз монокль, тщательно проверил количество, вес и качество огранки бриллиантов. Всё было правильно. Тогда я спрятал драгоценности в карман и вдруг, неожиданно для самого себя, забыв в тот миг обо всем на свете, и даже о Маме, сделал поистине царственный жест.
Я засунул руку в вазу из рахдонита и достал оттуда сокровенный портрет.
— Возьми ее! — проникновенно от всей души сказал я. — Возьми на память! Не думай, что это решение далось мне легко, — одинокими тоскливыми ночами она порой в каком-то смысле заменяла мне тебя, согревая душу и сердце. Но теперь, теперь она больше мне не нужна, потому что у меня будешь ты, и не только днем, но и ночью. Правда, я хотел еще подарить ее Маме, но теперь обобьется и Мама, лучше я подарю ей один из своих бриллиантов. — И с этими торжественными словами я вручил любимой картину.
— Спасибо, Людовик, — грустно вздохнула девушка. — Но сказать по правде, я предпочла бы получить от тебя нечто другое...
— Ах, другое?! — заволновался я и немедленно опять протянул свои мощные руки сначала туда, откуда она доставала золото, а потом — бриллианты.
И знаете, сперва она как-то откликнулась на мой вечный зов, вся распахнулась, раскрылась и разухабилась навстречу этому вечному зову. Однако минут через сорок, когда всё уже было практически кончено, вдруг гордо и неприступно затрепетала ресницами и губами.
— Нет-нет, Людовик, я думаю, что для нас обеих будет лучше расстаться! Ты знаешь, как я до безумствия люблю тебя, но отныне социально-общественное положение просто не позволит мне открыто и нагло содержать дармоеда альфонса. Прости, но как мне ни трудно произносить тебе такие обидные и горькие слова, я тебе их все-таки произнесу: или разводись со своей потаскухой, или катись отсюда на все четыре стороны к чёртовой матери, понял?
Я скорбно поджал голову и зябко передернул плечами:
— Понял... Скажу больше: я ждал от тебя этих слов, родная...
Она хотела было что-то резонно возразить, но я уже снова заключал ее в свои стальные объятья, и ей просто практически не оставалось ничего иного, как вновь распахнуться, раскрыться и разухабиться навстречу моему неугомонному вечному зову.
А потом... Потом она уронила головку мне на плечо и, вся всхлипывая, простонала:
— Но ведь ты же любишь свою проклятую Марию-Антуанетту, мерзавец!..
И я, друзья, я был в тот миг великолепен! Я заглянул в ее фактически бездонные васильково-бирюзовые глаза и вдохновенно пророкотал:
— Да, я любил ее. Когда-то. Не отрицаю. Но теперь, теперь для меня во всем белом свете есть только одна Мария-Антуанетта! Это — ты!
Она вся сдавленно охнула от такого неожиданно свалившегося ей прямо на голову счастья и, заливая меня всего своими горючими слезами, тихо пролепетала:
— Зови меня лучше Марией-Терезией, ладно?..
НЕДЕЛИ ПРИМЕРНОЕ через три или две с гаком после нашего замечательного триумфа Мария-Терезия влетела утром в мою скромную холостяцкую спальню вся напыщенная и возбужденная как драная кошка. В руках она держала свежий номер 'Таймс Ньюс' и то и дело судорожно размахивала им, словно смертельно раненый знаменосец полковой или дивизионной хоругвью.
— Дорогой! — вскричала Мария-Терезия, едва лишь я удивленно разлепил глаза. — Дорогой! Свершилось великое чудо! Небо услышало наконец мои маленькие молитвы!..
Я, грешник, тихонько вздохнул и робко подумал — какие именно? — маленьких молитв у Марии-Терезии поднакопилось за последнее время совсем не мало, и небу, должно быть, следовало бы изрядно попотеть, прежде чем удовлетворить их хотя бы ничтожную толику. Значит, оно все-таки начало...
Вырвав из рук любимой 'Таймс Ньюс', я как завороженный залпом проглотил короткую передовицу, жирно очерченную не то красным фломастером, не то губной помадой или же даже свежеприготовленной артериальной кровью. И в глазах у меня немедленно потемнело — огромным петитом в передовице драматически говорилось о том, что, затерянная в бескрайних знойных просторах Гренландии, на таком-то году жизни, во время ответственнейшей дезактивации трагически задохнулась некая М.-А. X., урожденная в девичестве У., в счастливом замужестве — Z. ...
Стремительным, хотя и непростым, писала 'Таймс Ньюс', был ратный и трудовой подвиг и путь этой замечательной девушки, а потом и женщины нашего времени относительного безвременья. Миссис X. (тогда еще — мисс У.) начинала свои свершенья и подвиги на планете Такусариарторумагалуарнерпа под чутким и мудрым руководством тогда еще полковника, а ныне старшего сенатора N. и нашего славного орла нации, тогда еще просто, а ныне — Суперэкселенции...
Я невольно смахнул непрошеную мужскую слезу, конечно же, сразу вспомнив и планету Такусариарторумагалуарнерпа, и Марию-Антуанетту, юную, хрупкую, гибкую, полногрудую как заливистый колокольчик, с ее неизменной улыбкой на вечно тогда еще чуть приоткрытых от юности детски припухлых губах и щемящей всего меня с головы до пят жалостной песней о двух пылких влюбленных, неземная и необузданная страсть которых, однако, вышла им боком, — она стала женой драгунского капитана, а он — бобылём...
Потом я вспомнил наше безмятежное житье-бытье на Борнео, в маленьком трехэтажном бунгало, обсаженном со всех сторон кокосовыми пальмами и урюком и омываемом ласковыми, постоянно нащебечивающими вам что-то капельку аморальное водами великого Псевдоиндийского океана...
А как ловко бегала она по проложенной по первой пороше первой лыжне! А как стреляла орангутангов, а потом снимала с них кожу и шкуру со сноровкой врожденного таксидермиста... Ах, какой прекрасный получился бы из нее таксидермист, кабы она тогда не забросила свою временную профессию егеря и не вспомнила о полученном еще на заре туманной юности красном дипломе Оксварда по специальности 'Интенсивная дезактивация и дискретная деритринитация в условиях, максимально приближенных к боевым'!
Но увы, она — вспомнила, и вот тогда-то наша крепкая пуналуальная семья впервые дала трещину, а потом и осечку...
Мария-Терезия, вся радостно возбужденная, еще что-то там щебетала, но я не слышал ее — я тихо лежал, вспоминая Марию-Антуанетту и думая о том, как это все-таки здорово, что она наконец-таки умерла, а я наконец-таки стал свободен, — ведь теперь я могу вполне открыто жениться на Марии-Терезии и сделаться вполне законным и любящим совладельцем такого прекрасного и большого поместья, а не прозябать в нем с оглядкой и озираясь, как какой-нибудь бессовестный прихлебатель!
Плотно позавтракав, я отправил две телеграммы: одну, соболезнующую (бывшей, хо-хо!) теще, а другую, радостную, — Маме. Теще я телеграмму отправил потому, что искренне скорбел вместе с нею над этой глупой! нелепой! невосполнимой! — а главное, такой несвоевременной утратой, а Маме — потому, что она тоже терпеть не могла Марию-Антуанетту, называла ее не иначе как курва подзаборная и всегда говорила, что ждет не дождется, когда эта поганая тварь (цитата) захлебнется своей дезактивацией!
И вот, значит, свершилось... Мамина заветная мечта исполнилась, и я остался на целом белом свете один, если не считать, конечно, Маму, двух Пап, Марию-Терезию и всего лишь десятка полтора подобных Марий-Терезий, разбросанных как грибы по материкам и архипелагам нашей родной Земли. На Космос к тому времени, по причине относительной изношенности крепкого, впрочем, еще организма, реально я уже почти не претендовал.
А третью телеграмму, в праздничном наборе с траурным венком и красивой урной для праха, я отправил в Гренландию, председателю межведомственной комиссии по торжественному захоронению моей покойной супруги. В телеграмме я объяснил, что, потрясенный кошмарным известием, невольно впал в жуткую прострацию и не известно, когда теперь из нее выпаду. А еще я сообщил, что неизлечимо заболел каталепсией вкупе с клаустрофобией и агорафобией на фоне перманентной идиосинкразии, и поэтому сижу вот теперь как пень в кресле, боюсь откуда-нибудь куда-нибудь выйти и куда-нибудь откуда-нибудь войти, и весь белый свет мне отныне не мил как минимум месяца на полтора, а то даже и два.
И — НАЛЕТЕЛИ РАДОСТНЫЕ, бурные хлопоты... Мария-Терезия энергично готовилась к свадьбе, закупала по всей провинции приданое и наряды, а я целыми днями просиживал на пруду с удочкой, ловил раков и бегал за дворовыми девками в лес по морошку. Один только раз пришлось мне поучаствовать во всеобщей предпраздничной вакханалии — когда Мария-Терезия привезла мой свадебный костюм и заставила примерить в примерочной.
Я примерил. Костюм показался мне, правда, несколько великоват, но любимая заявила, что я просто малость отощал и осунулся из-за смерти жены и что сразу же после венчания она меня непременно откормит и отходит как следует.
И я совершенно не возражал — мне абсолютно было наплевать, в каком костюме жениться, потому что я был солдат, друзья, вы все об этом помните. А цивильный костюм для солдата... Да в общем, не мне говорить вам, что для солдата цивильный костюм, — так, дерьмо на заборе. Нет, ты, дорогуша, подай-ка мне галифе, или кирасу, или ботфорты до пупа с бантиками, — тогда уж я, так и быть, предстану перед тобой во всем своем истинном природном великолепии в сочетании с отменной строевой выучкой и залихватски растопыренными усами... А штатский костюм — тьфу на него! Я просто и спорить-то не хотел из-за подобной дряни.
К тому же, скажу по секрету, у меня снова нашлось кое-какое занятие и поважнее. Замотанная ежедневными подвенечными хлопотами, Мария-Терезия фактически бросила меня по ночам одного на произвол горькой судьбы. А бросить живущего предвкушением медового месяца офицера (ведь я же, чёрт побери, офицер, друзья, вы все это помните!) по ночам одного на произвол горькой судьбы — это все равно, увы, что пустить энергичного и лихого козла в огород.
Нет-нет, я почти не пал до челяди, не подумайте, бога ради! Я просто снова стащил тот самый, подаренный мною Марии-Терезии в минуту позорного великодушия портрет, который она из ревности засунула в бачок от унитаза, и опять стал загуливать по ночам до рассвета с прекрасной феей моих сладостных грез. Замечу без ложной скромности, что я уже освоился там как рыба в воде, давным-давно привык ко всяческим снам в снах, походам сквозь стены и даже принял пару раз участие в пышных балах, устроенных в честь их каких-то там аристократических праздников.
Короче, мы с моей феей так сильно любили друг друга, что однажды, изнывая от моих жарких объятий, она, постанывая, сладострастно сказала:
— У тебя есть мой портрет, милый. Так подари же и мне свой!
— Но на кой он тебе, милая?! — искренне изумился я.
— На память. Ведь наше счастье, наверное, не вечно. Когда-нибудь ты всенепременно уедешь или умрешь, родной, а у меня зато останется навсегда твой воистину прекрасный лик...
Я адмирал, друзья, вы все это знаете. А лик для адмирала... Ну, не мне говорить вам, что для адмирала прекрасный лик! Он дается адмиралам исключительно редко и бывает обычно ниже всяких похвал, а поэтому, коли уж повезло, пользоваться им надо так, чтобы не было потом пакостно и обидно за неиспользованный до конца по назначению прекрасный адмиральский лик... Ну, в общем, не мне вас учить, как бывает от этого горько, — вы знаете, вы сами отлично всё знаете...
Итак, я, естественно, пообещал принести в следующий раз моей несравненной какой-нибудь свой 'лик' и обещание честно исполнил — подарил старую фотокарточку (три на четыре), отпарив ее с пропуска на космодром, завалявшегося в походном чемодане с тех самых незапамятных и незабвенных времен, когда меня еще пропускали на космодром.
— Вот, бери от всего сердца! — ласково и печально сказал я дорогой. — Правда, она уже вся желтая и маленькая, но другой у меня нет.
— Ничего, — ласково и печально ответила дорогая. — Сгодится и эта. — И загадочно покачала мне своей ослепительной белокурой головкой.
...НУ, ВОТ, ДРУЗЬЯ, вот я и приближаюсь к финалу — финалу этой, хотя и в чем-то захватывающей, но, в принципе, совершенно обычной житейской истории. Да вы, наверное, и сами заметили, как поразительно разительно отличается она от всех предыдущих моих рассказов своим банальнейшим бытовизмом, возможно даже периодической пошлостью и убогим мещанством, — но увы и ах: в жизни, оказывается, далеко не всегда есть место подвигу, а из песни действительно слова не выкинешь — как и какого-нибудь скользкого эпизода из жизни. Хотя, признаться, порою так хочется...
Но я же мужчина, чёрт побери! И вы все это знаете. А жизнь для мужчины... Да не вам же, ёлки-моталки, мне говорить, что для мужчины жизнь! Она, как песня, дается настоящему мужчине один раз, и пропеть ее надо так, чтобы оставить благодатным потомкам достойный след не только ведь в Космосе, но и на Земле... Не только в сердцах, но и в памяти, — для того, чтобы не было после всяческих спекуляций и инсинуаций и чтоб не пришлось после этим самым потомкам мучительно и одиноко — оттого, что какой-то вот их непорядочный предок взял да и не оставил им в сердце такого следа, не пропахал им в душе этой, той самой, не зарастающей даже весною сорной травой борозды — Памяти человеческой...
Однако я снова отвлекся. Итак, наступил день свадьбы. Съехались гости, забив экипажами и геликоптерами весь скотский двор, а драконами и единорогами — стойла. Не было пока только моей Мамы (оба Папы позвонили, поздравили, но сказали, что приехать, к сожалению, никак не смогут) и Мамы Марии-Терезии тоже. Но за свою я не особенно волновался: знал, что она всегда попадет куда только ей надо, а уж на всего лишь вторую по счету официальную свадьбу своего единственного во всем мире сына — тем более. От Пап же, честно говоря, я к тому времени несколько отдалился, и потому их отсутствие навряд ли бы нанесло вашему покорному слуге незаживающую духовную рану.
— Ну что, можно начинать, сэр? — с опаской косясь на алчно переминающихся с ноги на ногу гостей, шепотом спросил меня губернатор провинции, он же председатель Высшего провинциального Суда и, по совместительству, главный пэр здешней палаты пэров.
— Конечно, сэр пэр, — кивнул я. — Время не ждет! Тем более что невеста уже, кажется, не в себе от предвкушения нетерпения и огромного счастья.
На Марию-Терезию действительно просто жалко было сейчас смотреть. Такая смелая, решительная, бравая и воинственная обыкновенно девушка, она тут вдруг как-то вмиг вся стушевалась, оробела и сжурилась — как будто ее не отдавали сегодня замуж за любимого жениха, а приносили на заклание в жертву злобному василиску.
Да, бабья душа — потемки, снисходительно думал я. Ну что ей, казалось бы, глупой, терять, — сплошные приобретения, — ан нет, дрожит вся как маков цвет на ветру.
Я загадочно усмехнулся как сфинктер, — и:
— Начинайте, сэр пэр, — повторил я. И он начал. Процедура, впрочем, была несложной и состояла из тривиальнейшей архаической клятвы на верность друг другу вообще и супружескому очагу, ложу и лону в частности. Пэр произносил слова клятвы вслух, а мы с Марией-Терезией хором их повторяли, благополучно доскакав за каких-нибудь двадцать минут до конца манифеста.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |