Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
К столу кто-то подошёл. Волос тёмный, глаза тоже тёмные. Про душу выводы сделайте сами. Улыбнулся человек выбитыми зубами. Спросил: "Можно?" — и тут же присел. Мужики зыркнули, но ничего не сказали.
— Меня, тась коммунист, Григорий зовут. Селянский. Может, слысали? Нет?.. Меня давно местный буржуй обидел. Вис, зубьев нет? Это он мне прямо на рабочем месте пообломал. Говорит, работать не хочес, сукин сын? Дай я тебя научу! Теперь я его хочу научить по справедливости.
При виде пострадавшего рабочего класса Рошке воодушевился. Заговорил, замахал руками, в порыве энтузиазма попытался даже обнять Гришку, однако тот отстранился.
— А потом он меня в тюрьму упёк. Я по царевым темницам поскитался, жизнь повидал. Мужичье не понимает, сто попадес в кандальную — свах, морду в касу превратят, а потом в парасу опустят — это у стражников забавы такие. Мне сей режим терпеть резона нет. Так сто, тась коммунист, отомстить я им всем хочу.
— Правильно, правильно, товарищ!
— Позвольте, тась коммунист, выпьем.
Сначала выпили по чуть-чуть. Потом больше. Затем больше или равно. Наконец, очень и очень много. Разговорились. Больше подсело к столу мужиков. Послали ещё за ведром и теми, у кого смена кончилась. Рошке тоже выпил, хотя и брезгливо смотрели в водку круглые очки. Обидно было, что послали его, блестяще образованного человека, в поселок, стоящий далеко от путешествия из Петербурга в Москву. Дело коммунизма вершилось вдоль железной колеи, в депо и в топке локомотива. А здесь? Здесь кабак и красные рожи рабочих. И ладно бы красные от революции — так нет, просто пьют мужики сектантскую самогонку.
— Товарищи... послушайте... Необходимо выдрать эсеровский чертополох из тела нашей революции, иначе Антанта и германец удушат!..
— Чаво ты орешь? Пей давай! Царька и так нет, чаво ж недоволен?
Кабак запел удалую разинскую песню, которой с трудом подвывал Рошке. У шепелявящего паренька был простой план. Рошке доставляет в Рассказово оружие, хотя бы с десяток револьверов и нескольких винтовок, и немного денег из партийной кассы. А дальше дело за Гришкой.
В условленный день питейный дом гудел. Вальтер Рошке говорил, потел, боялся и снова говорил, хотя его слушали невнимательно. Рассказово — село богатое, промышленное, имеет от роду больше двух веков. Тут рядом Емелька Пугачев хоронился; рассказовских жителей всемирной историей не напугаешь. Старался Рошке говорить ярче, громче, и всё больше брала его злость: рабочие напомнили ему поволжскую родню. Все они склонились перед властью календаря. С понятным распорядком угнетения, годовщину которого можно обмыть в кабаке. Как же решительно должна действовать революция, чтобы искоренить раболепие! Ладонь Рошке сама собой сжималась в кулак. Если народ смеётся над революцией, то, видимо, перестанет зубоскалить только тогда, когда она обратится к нему со всей строгостью. Только так можно воздвигнуть дом народного счастья помимо его же, народного, упрямства.
— Товарищи, послушайте! Я хочу вам сказать...
— Заткнись! Почешите агитатору жопку граблями — и без сы-цы-алистов жизнь есть!
— Товарищи!.. — И кулак Рошке больше не разжимался в ладонь.
Гришка Селянский наливал, без устали таскал бутылки, чайники и ведра, подливал страждущим ещё и ещё, кому надо — отвешивал подзатыльники, заводил разбойные песни — и через час водка доказала учение Карла Маркса: выплеснулась из дверей кабака пьяная толпа. По стражникам выпалили из револьверов. Попали не сразу, но главное ведь не победа, а участие. В спокойном селе и охраны толковой не было. Разве что крепкие мужики на службе у Гервасиев. Однако как только раздалась на улицах Рассказова пальба, так их и след простыл. Гришке с Рошке и несколькими идейными коммунистами удалось направить толпу к богатым домам, полицейскому участку, туда, где нужно было громить и захватывать. Под хлопанье ставней бунтари орали зеленую песенку:
Разгромили все трактиры,
Золотистый, золотой.
Мы зовемся дезертиры,
Ты в окопы, я домой...
Меньшевистские и эсеровские дружины оказали вялое сопротивление, а позже и сами втянулись в долгожданный грабёж. Высаживались окна и сбивались прикладами засовы: новая власть всегда начинается с переучёта. Бунт разгорался и охватил всё село. Рабочие побросали производство: кто качал головой, а кто, не будь дураком, присоединялся к погромщикам.
Федька Канюков остался в стороне. Если кто решился на подвиг, отойди — зашибёт. На историю лучше со стороны смотреть, так паренёк и увидел, как уматывают из села почтенный господин с дочкой. У девочки были чёрные-чёрные, большие испуганные глаза.
Революция вроде как социалистическая, но погром — он всегда еврейский.
XXV.
Швы плотно обложила вошь, от которой тело нудело, как от мелкой назойливой работки. Жеводанов почесался крепкими жёлто-черными ногтями. Они у Жеводанова удлинились. Под них забилась еловая грязь, а если поднести солдатские коготки к свету, внутри черноты загорался нехороший розовый огонек.
"Пора подстричься, — решил Жеводанов. — Зарос, крестьянином стал. Когда убьют — не узнают. До чего же скучна война без смерти. Грязь, голод... Через год то же самое, может быть, слякоть добавится. Для этого войны и не надо. Можно и городовым побыть, вот как тогда на улочке — там и смерти больше было. Кабы был поумней — словил тот портфель. Уф, рифмую, точно мальчишоночка. Вот он, спит. Носиком трепещёт. У-лю-лю, не ложися на краю! На войну за честной смертью идут, а тебе — обман: похлебай годик баланду, помокни. Что к чему? Скука. Под дождём можно и дома пожить. Вырыл окоп в саду и становись героем. Война на то и война, что там смерть живёт. С войны только блохи на собаке возвращаются. Хорошо бы ещё на мобилизационном пункте устраивали сестрички благотворительную лотерею: кому штыком легкое продырявит, кому газ, пуля, шрапнель. Что призывнику попалось, то он и ищет. Вот это по справедливости".
Жеводанов нехотя моргнул. Из горизонтали в вертикаль повернулся зелёный зрачок. Мужчина поскрёб спину и снова посмотрел на ладонь. На ней лежала чёрная жёсткая проволока. Каждое утро надирал Жеводанов с загривка целый пук колкой щетины. "Ничего, — подумалось офицеру, — зимой от подшёрстка теплее будет. Можно в снегу спать, если силища раньше не явится. Как ей не явиться?! Даже Елисей Силыч обещал. Он в этих делах понимает. Хоть живёт коровой, но понимает. Интересно, когда ангелочки будут его на небо тащить, у них пуп не развяжется? Тяжело Елисеюшкина гордыня весит: никто-де, кроме истинно православных, не спасётся. Так, получается, тех, кто крестится иначе или неправильной рукой ест, — тех в ад? По мере, а не по вере? Чушь же! Вот как Хлытинушка говорит? Справедливо ведь указал. Нет, этого не приемлю. Верю, что каждый может заслужить... что — не знаю. Такое вот... чтобы заросшие раны разом раскрылись... чтобы жизнь свернулась в бумажный лист и самолетиком — на новые небеса. Чудо? Да хоть горшком назови. Мне — силища больше нравится. Чудо бывает, когда ребенок в речке не утонул или потерянный кошелек вдруг нашёлся. Тьфу! А вот силища... Силищей попутные вещи не назовёшь. Я к ней давно приготовился, знаю, чтС в ответ крикнуть. Пусть только спросит, только намекнёт! Я сразу раскрою, зачем жил и ходил по земле Виктор Игоревич Жеводанов!"
Офицер посмотрел на Костеньку Хлытина. Тот был такой юный, такой смешной — мыкался, шлепал правой ножкой, грязь к нему почти не приставала, а та, что ложилась на гимнастерку, оттиралась маленьким пальцем, старательно, как в гимназии выскребают из тетрадки помарочку. Идёт — думает. О чем думает? О глупых эсеровских делах думает. О крестьянах, Учредилке, о Любе или Даше, которым посвящал слишком смелые стихи про пчелу и орхидею... Надо подойти цапнуть его! Щёлкнуть зубами над ухом! Зубы железные, вставленные по немецкому рецепту. Доктор даже немного позавидовал, мол, сможете теперь, Жеводанов, на четырех лапах по улицам бегать и как следует ругаться на омнибусы. Не нравится — клац! Нравится — клац! Хорошо! Клац-клац! Житуха! Шёл Жеводанов по тротуарным делам и щелкал зубьями каждому встречному. Любил офицер нагрянуть в компанию, обсуждающую, скажем, перспективы Луцкого прорыва. Один мужичок за столиком кружку двигает — это Брусилов, другой газету складывает — это Австро-Венгрия, третий умные советы дает, как это дело правильно расположить, чтобы кайзер с повинной в Петроград приехал. Жеводанов за углом притаился, окопным задом виляет и в самый разгар словесной баталии — раз! — подскакивает к столику, первому стратегу в морду — клац зубами, второму — клац и третьему, пусть тот уже догадался о своей судьбе, тоже — клац! По ходу дела кружечка на газетку и пролилась — затопила-таки русская армия Галицию. Под испуганное возмущение Жеводанов вытягивался во фрунт, корректнейше отрекомендовывался: "Честь имею!" — и уходил клацать зубами в другое место.
Ныне грустил Жеводанов: не находилось протезу достойного применения. Щёлкал над старовером — тот даже от молитвы не отвернул. Щёлкнул на белку — та убежала. Щёлкал в ночном карауле — так тьма щёлкнула в ответ, перестал выкаблучиваться Жеводанов. Оставался Костя Хлытин. Хорошенький мальчик. Тёплый. Миленький, пушистенький. Ай какой мальчик! Облизнуть бы его, как косточку, да прикопать, погрызенного, под сосенкой. Пусть корешки-червячки сердце выпьют. Страстно захотелось обсосать нежные хрящики, и Жеводанов подкрался к ушку, где билась несмелая мальчишеская жилка.
Клац!
— Не поделишься ли со мной тельцем?
— Оставьте ваши глупости!
Жеводанов с удовольствием гоготнул.
— Глупость, мальчишоночка, это ваши уставы. Лозунги и литературка партийная. Да-с. Неосуществимо. Окажись вы с товарищами по партии на необитаемом острове, то первым делом выстроите не уборную с жилым домом, а тюрьму. И выберете из анархистов главного тюремщика. И правильно сделаете! Потому что если не выберете, то все у вас мгновенно развалится.
— Виктор Игоревич, вы бредите. При чём тут анархисты? Они не имеют к нашей партии ни малейшего отношения! Мы социалисты-революционеры.
— Да? А то я поутру, когда гадил, думал, что вы и есть анархисты.
— "Вы"? — усмехнулся Костя. — Тогда уж — мы. Мы, товарищ, состоим в революционной народной армии Антонова! Мы под красными флагами ходили! Сам Антонов из боевых эсеров, а командование придерживается идей правого крыла партии...
— Где? Какой Антонов? Не вижу! Здесь только мы с тобой да Елисей Силыч. И красного флажка не вижу. С собой носишь? А? Хочешь, ещё над ухом клацну?
Жеводанов толкнул парня. Вояка третировал социалистика не из-за его убеждений. Какая разница, социалист ты или монархист, когда люди испокон веков голосуют за хлеб? Видел по ночам Жеводанов, что жизнь Кости Хлытина покоилась на ревности и гордыне. То женщину во сне поминал, то образованного себя ставил в пример. Хотел Костя прошедшей мимо него славы. А то он вроде как по возрасту почти взрослый, а похвастаться нечем. На войне не был, книжку не написал, в революции не участвовал. Через пяток лет, когда юность окончательно сойдёт, нельзя будет в приличном обществе показаться. Начнут расспрашивать, интересоваться, как и откуда, а что он им ответит? Уже не получится сослаться на возраст, и какой-нибудь педант, поправляя на носу очки, растерянно бросит в зал: "Знакомьтесь... Костенька". Дамы снисходительно улыбнутся, а человек за роялем нажмёт на клавиши сильнее, чем нужно. Все посмотрят на Костю и рассмеются.
Вот Хлытин и наработал опыт. Не за идею страдал, а жизнь мечтал украсить. Чтобы к той женщине, о которой ночами шептал, приблизиться. Жеводанов мелочных людей не любил. Женщин тоже не любил. Что женщины? Все они, красивые и некрасивые, замужние и колдовские, одинаково засохнут и умрут. А вот довлеющая сила никуда не денется.
Костя поднялся с земли и процедил сквозь прозрачные зубки:
— Вы, Жеводанов, пакость.
— Что... что ты, мальчишоночка, говоришь?
— Во-первых, прекратите меня так называть!
— Ну не-е-е! — клацнул Жеводанов зубами.
— Во-вторых, потрудитесь не распускать руки.
Жеводанов смущённо посмотрел на большие грязные руки, от которых разило псиной, и послушно убрал их в стороны. Хлытин с чувством собственного превосходства смотрел на Жеводанова. Пусть тот сильнее и многое повидал, но ничего не знает солдафон ни про Максимилиана Волошина, ни про Мережковского, ни про скифство Иванова-Разумника, которое обязательно закружит, взбодрит весь мир. А особенно не знает офицер того, что Разумник не просто ИванСв, а неожиданный ИвАнов. Что толку от человека, пусть трижды героя, если он думать не умеет? Какую пользу извлечёт его ум? Что нового он скажет миру? Это ведь, считай, и не было подвига, если, когда просят рассказать о нём, герой мямлит: "Ну... э-э-э... вот что вам скажу... Да-с. Порядок должен быть". Костя был уверен, что жить надо не по совести, а по искусству. Иначе тут же забудут. Вон жили в веках бесчисленные миллионы, так где они? Выловили потомки тысячу-другую человек, а остальные? Остальных точно и не существовало. Потому что по природе своей это были типичные Жеводановы.
— В-третьих, — голос Хлытина задрожал, — мне надоело слушать про вашу тягу к смерти. Если вы так хотите расстаться с жизнью, то почему медлите? Что, мало смерти кругом?
— Мало, — сверкнули глаза Жеводанова. — Оч-чень мало.
— Мало?!
— Запомни, мальчишоночка, — напутствовал офицер, — ничего нет прекраснеё смерти. Любят многажды, как и убивают. Родить можно три, шесть или вот как здесь — по десять раз. Все чувства берутся из любого повода и для любого дела. Даже кошечки салонной фифы — и те между собой дружат. Но вот смерть... свою смерть можно испытать только единожды. Она не дана в ощущениях. Вот ты, книгочей, знаешь ли, каково это — умирать? Кто из твоих писателей об этом знает? А никто! О своей смерти не напишешь, а о чужой — всегда неправда.
— Да не умирать надо, а побеждать, — пылко возмутился Костя. — Геройствовать... Вы читали Гумилева? Д'Аннунцио? Хотя бы Брюсова? Нет? Ну хоть писать умеете... Почувствуйте, какая эпоха в движение пришла! Кто её двигает? Мы — поэты, революционеры! Пусть большевики, пусть самые наглые социалисты, однако жизнь здесь, у нас! Кто бы знал про Тамбов и Саратов, если бы не война? Она жизнь сгустила! Какое великое дело свершила русская революция: в Петрограде наконец-то говорят не про Париж и Берлин, а про Владивосток и Самару! Только за это ей можно поставить памятник. Что сейчас делает Европа? Обсуждает нас. Чем сейчас заняты мы? Впервые не смотрим на Европу. Заветную миссию славянофилов, Достоевского и Леонтьева выполнили еврей из черты оседлости и необразованный разночинец. Не от Герцена, а от эсеровской бомбочки святая Русь проснулась. Как посреди лета завьюжило! Как задышалось! Буржуазный нюх чует смерть, дышит руинами, а мы, скифы, видим горизонты нового мира. Неопалимого мира красоты.
Жеводанов слушал очень внимательно. Желудку нравилось, как горячится Хлытин. Жареное ведь вкуснеё сырого. Когда Костя совсем уж разошелся, офицер достал из-за голенища солдатскую ложку, облизал её, подошел к пареньку и стукнул его столовым инструментом по лбу. Ложка издала смачный звук, и Хлытин удивлённо заморгал.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |