— А меня, — Тау свое мелет, — по всему свету черти будут носить. Что ж, я не против. Буду неприкаянный, дитя шальной богини Арар-Расуу.
— Араухи...
— Та! Одно копье. А ты откуда знаешь?
— Дед мой... У него это Проклятье было.
— Да ну? Так он был балбес, пьяница и развратник? Это уже интереснее!
— Ты не смейся. Другого такого несчастного человека еще поискать. Чего ни тронь, как ни берегись — а беспременно чего-нито напортишь. Одна беда с них людям, и чем ближе те люди, тем беда горше. Вроде и добра хотят, и от сердца делают, ан выходит, что только с панталыку людей сбивают. Потому как у проклятого и хорошее дело в руках сгниет... Дед сказывал, Араухи меченые все больше в холодной сидят. Дед их много таких навидался. В каторге-то.
— О, нет уж, увольте!
Тау хохочет и эдак, кривляясь, выскакивает прочь. Ну, и ладныть. Поржет, поржет, да авось призадумается...
Уммату, значит. Власти тебе. Кровушки...
А что если мне уйти куда отшельником? Как Дед. Только еще подалее, совсем в глушь. Чтоб хоть не пакостить людям-то. Не руки ж на себя класть, в конце концов — грех ведь это смертный. А просто уйти?..
день дюжь-третий
тетушка Анно
Придумала я, как с Ёттаре-то быть, надоумил Господь.
Сам-то строго-настрого не велел никому из дому нос казать. А я так сделала: послала служанку, чтоб попросила соседскую служанку, чтоб та сходила в дом к госпоже Псарю, да попросила помочь. Так те прямо через забор и уговорились, и соседская служанка сказала: вечером сходит.
Ёттаре я вечор опять у себя спать уложила — так Тауле и не вспомнил о ней. Вот и слава Богу.
И пришла ведь госпожа Псарь-то! Ранехонько, до света еще. Я уж у калитки караулила: у нас же теперь на замки все запёрто, не взойдешь. Она и корзинку с харчами принесла, вот уменушка-то!
— Что, — говорит, — Анно, у вас тут стряслось? Что за тирийская девочка, которую голодом морят? И погром еще какой-то...
Я ей коротенько обсказала, какие у нас тут новости: все сразу, и беда и радость. А потом к Ёттаре повела. Та-то, дурища, сперва вскинулась — заспанная, злая. А как поняла, с кем говорит, так ажно сомлела.
А госпожа Псарь ее сразу за стол сажает, достает из корзинки горшок супу.
— Вот. Сперва ты поешь. Уж это не из вражеского дома, я сама готовила. Еще горячее. Пожалуйста, ешь скорее, у меня очень мало времени.
Та ложку взяла — ручка-то дрожмя дрожит. И стала есть. И заплакала сразу. Я вышла пока, молиться начала. Господи Всемилостивец, спасибо! Хоть это уладилось, а то статочное ли дело саму себя морить-то? Грех ведь...
Поговорили они коротенько. Глядь, госпожа Псарь уж назад спешит.
— Побегу, — говорит, — извини, Анно, дел невпроворот. Я там оставила, на пару дней хватит, но думаю, она теперь переменится. Помногу сразу не давай, нельзя после голода, сама понимаешь.
— Ах, госпожа моя, миленькая, уж не знаю, как тебя и благодарить!
— Не надо, не надо. Ты мудро поступила. Девочка и впрямь слегка не в себе. И неудивительно: пережить такой ужас... Ну да Бог милостив.
— Истинно так, госпожа моя. Да ведь язычница она, вот в чем беда-то, нету ей и в вере опоры.
— Это ничего, — госпожа Псарь говорит, на ходу уж. — Это мы исправим. Вот отойдет немножко, поговорим и о вере господней... Да, вот еще. Хозяева, верно, еще спят, так ты передай потом мастеру Ирууну...
Сунула мне книжку и бумаги и уж за калитку взялась, как вдруг глядь: Йареле подходит.
— Того, — говорит, — тёмно еще. Да и неспокойно нынче. Дозвольте, провожу.
А госпожа Псарь ничего, даже подмигнула мне:
— Это вот он бесноватый-то ваш?
— Ох, да чего только дурные люди не наклевещут...
— О, да. Пойдемте, мастер Йар. Вас ведь так зовут? Я вам очень признательна.
И даже под руку его взяла. Вона как. Истинно верующий-то человек сразу зрит, где скверна, а где праведа.
Ёттаре я обратно уложила — ее разморило сразу. Взялася за работу. Туды-сюды. И сготовить, и за служанками приглядеть (распустились они шибко, да как бы вовсе не сбегли), малыша понянькать. После побежала к хозяйке молодой. С ней тоже морока: молоко застоялося, грудя опухли, а расцедить путем не дает — кричит, как резаная. Кормилицу ей, ишь-ка, подавай! Кой пёс кормилицу, когда свое молоко пришло, наладить только...
Так забегалась, потом вышла во двор. Божечки ж мои! Гъёлле. Сынок мой родный, святой отец, что толпу привел дом наш громить...
Стоят себе смирнехонько с Эруле, хозяйской дочкой, разговаривают. И даже извиняется он навроде. А Эруле ему руку целует.
— ...что готов поручиться, но решение еще не вынесено. Завтра на Малом соборе...
Господи, неужто опамятовался он? Я, скрепя сердце, подошла.
Эруле сказала:
— Вот, тетя Анно, святой отец говорит: ошиблись они. Возможно, тот мальчик вовсе даже наоборот...
— Не спешите обнадеживаться, — Гъёлле мой остерегает. — Повторяю: окончательное решение еще не вынесено. Однако я счет необходимым прийти и извиниться сразу же.
Нехотя так цедит, через силу. Я ему тоже ручку поцеловала, а сама думаю: чудеса! Выходит, погорячился ты, сынок. Горяч, чего уж, есть в кого...
Тут он и спрашивает:
— Скажи, добрая женщина, где тот мальчик? Мне нужно поговорить с ним.
— Дык вышел он, — говорю. — Проводить пошел. Поди, скоро воротится.
— Ясно, — кивает. — Госпожа Ируун, еще раз примите мои извинения. Да осенит вас тень крыла Его.
Ах ты ж, Господи... И ведь не ведаешь, и не узнаешь никогда что с матерью родной говорил да с сестрою единокровной. Что едва не пожег дом отца своего...
Йар Проклятый
Экая хорошая женщина, госпожа Уллервайнера-то. И не встречал таких. Кабыть светится, кабыть и грязь к ней не липнет. Вот прицепились к нам пьяные — так она их шуткой, шуткой, да по-доброму так. Те враз и отстали, пошли дале, похохатывая.
А живется ей нелёгко. Хозяйство-то чудное у них: скотины не держат, одних собак. Да много: только на дворе с полсотни, а еще, говорит, на княжьей псарне больше трехсот. Разводют их, сталбыть, собак-то. И дом на ней, и отец-старик хворый, и детишек учит, да еще помогает всем.
Уж я не мог так просто откланяться. Остался. Воды натаскать, дровец наколоть, починить чего по мелочи. Мужиков, спрашиваю, что ль нету тут? Есть, говорит, как же, и дядя ейный захаживает, и жених — да все безрукие. И смеется. Э, думаю, и Тау-то хорош тоже: слюнями капает, а пособить чего и не подумал... То да сё. Потом она меня за стол усадила. И неловко, да разве ж ей откажешь?..
Так ближе к полудню только восвояси и убрался. Шел больше околицей, боялся, признает кто. Но ниче, Бог миловал.
Подхожу. А у калитки нашей на камушке монах сидит. Подымается, глядь — а это священник давешний. Приметный он: длинный, с меня ростом.
— Я пришел, чтобы сказать, что ошибся в тебе, — говорит. — Прости меня, Бога ради.
Вона как.
— Дык я... Прощаю.
— Я скверный пастырь. Я дурно поступил, потворствовав толпе, не разобравшись наперед как следует.
А сам так и сверлит меня глазищами.
— Да чего уж, — говорю.
— Святой отец-настоятель Уноа-Ота поручился за тебя. Он даже готов взять тебя под свое покровительство. Послушником к себе в монастырь.
— В монастырь? МЕНЯ?
— Я так и думал, — кивает хмуро. — Тебя известить не удосужились, как водится... Я хотел поговорить с тобой. Разобраться. Как тебя зовут, мальчик?
— Йар.
— Хм. Как был представлен ты Господу нашему?
Переглатываю. А отец-настоятель вот не спрашивал... Открыться ему? Сбежать? От такого сбежишь, пожалуй. Ишь, пришел ведь. Эдак вот оплошность свою признать, срам стерпеть не всякий сумел бы.
— Йара-Риуаи.
— О-о... Да, это неспроста. Йар, ты помнишь то... состояние во время нашей... прошлой встречи?
— Нет, — говорю.
— Многие у нас считают, что это твое помрачение может быть боговдохновенным. Скажи, ты что-то делаешь, чтобы его вызвать? Молишь Господа придать тебе сил?
— Нет. Со страху само выходит. Ровно пеленой накрывает...
— Хм. Ну, все равно... Скажи, Йар, а сам ты готов посвятить себя служению божию?
Не знаю, что и ответить. И врать ему не могу. Даже взгляд отвести невмочь, кабыть держит он меня. Не как я сам, силой бесовской — волею одной. Подумалось: верно, Лорд он по Пути-то. Пастырь вот и есть.
— Нельзя мне, — говорю. — Святой отец, у нас там, запретил мне во храм входить.
— Ты отлучен? — ахает.
— Нет! Упаси Боже! Просто... не велели.
— Хорошо. Завтра состоится Малый Собор, где решат твою участь. Послезавтра придешь ко мне, в храм на улице Покаяния. Я уверен: ты должен знать, что тебя ждет. Запомни: послезавтра, на Откровение, жду тебя. Да осенит тебя тень Крыла.
И прочь пошел.
Ворочаюсь, а меня уж веруанец поджидает. Ну и денек!
— Мальчик, — говорит, — ты говорить о Пути. Откуда знание?
— Дык, старик один сказывал, учитель мой.
— Учитель? Аррат? Подданный Имперья?
— Да не, навряд... По правде, я и не знаю, откуль он. Знаю, что чужанин. Что в Веруане он искусству боевому учился... После в каторге сидел... Он проклятый тоже был, как я. Через то и сошлись.
— О-о. Ты помнить себе день перед вчера? Что делал?
А ты разве запамятовал?
— Помню, — говорю, — уважаемый, как же. Гвозди доставали.
— А после — помнить?
— Чего ж после? Попрощались, разошлись.
— О-о...
Ишь, разокался. То молчит, а то... Поди пойми его.
— Ты уж не взыщи, — говорю, — но про Проклятье-то как же? Пояснишь, нет?
— Про Проклятье — жреца спросить.
— Какого еще жреца? Я от Истинной веры не...
— Религия — не важна. Жрец. Правильный. Что не только слова говорит — Богам внемлет.
— Ну, спрошу...
А сам думаю: не, струшу. Ведь только-только обошлось. Вдругорязь так не свезет.
— Иди, — веруанец подталкивает. — Со мной иди. Повторим. Снова.
— Дык... чего повторим-то?
Идем. А, к "песочнице" опять.
— Сядь. Делать, как делал.
Толку-то? Ну, да не убудет с меня. Попробовать, пожалуй, стекляшку достать. Сработает колдовство егойное, аль порежусь?
Эва! Сработало. Ухмыляется он, говорит:
— Встать.
А сам уж качается с ноги на ногу. Вправо-влево.
— Встать, встать! Делать так!
Подымаюсь, а ноги ровно не свои.
— Делать! Смотреть на меня!
Точно сквозь сон. А он, знай, качается. Вправо-влево. Туда-сюда, туда-сюда, туда...
Активация.
Опять этот смешной человек. Ну что, решился?
— Да.
Ну, наконец-то!
Язык — знаком, уже встроен в меня, но автопереводчик почему-то сбоит. Приходится встраиваться. Это лишние затраты, но — пусть. Хотя бы интересно.
— Здравствуй, Воин.
— Здравствуй... прости, я не вижу Пути твоего.
— У меня нет Пути. Я не человек.
— Ты... демон?
— Демон? Нет. В вашем языке нет подходящего слова. Близкое: функция.
— Кто тебя создал?
— Раомо-Имм-Ар.
— Рао Белокрылый? О, как я рад!
— Чему? Я создан, чтобы убивать.
— Неважно. Ты — творение Божье, это главное. Ты убьешь меня?
— Если захочешь.
Смешной.
Шаг влево, дернуть за волосы. В сторону. Обозначить грудину.
— Станцуем?
Он умеет танцевать. Но тело изношено, не выдержит долгого Танца.
Уйти в Танец, старый человек — не хочешь? Это — красивый уход. Могу сделать это для тебя. Нет?
Нет, уходить он не хочет. Просто радуется Танцу.
Всё. Уже не то. Устал. Плохо дышит. Скоро станет плохо видеть и пропускать удары.
Забавно смотреть, как он и хочет, и не хочет уйти в Танец. Танцор — хочет, человек — нет. Люди смешные. Уходить надо легко.
Что-то держит его. Он — не свободен.
О, ну вот и пропустил. Всё. Упал. Он — стар и детренирован.
Нет? О, поднимается.
Склоняет голову, сцепляет руки. Очевидно, жест просьбы. Что-то говорит. Снова встроиться трудно — мало ресурса. Лишь отдельные слова.
Он просит за Ученика. Позволить Ученику идти со мной. Просит защиты Ученику. Наша дорога — одна. Путь. Один. Общий Путь.
Это Ученик висит на нем. Ответственность. Просит взять на себя руководство Учеником.
Смешно. Я и так всегда беру руководство. В этом тоже моя функция.
— Ты слаб, Воин, твой ресурс на исходе. Знаешь?
— Да.
— Ты нравишься мне, ты хороший танцор. Я заберу твой груз. Ты можешь уйти сейчас. Нет?
— Позже. Сам.
Ладно, живи.
Щелкнуть по носу. Обозначить кадык. Нет, уже не интересно. Совсем слаб.
— Ладно, я выхожу. Прощай, Воин.
Сброс.
Дезактивация.
Ой, как башка-то трещит! Аж выворачивает. Не на пользу мне, видно, наука эта.
А Веруанец все качается.
— Эй, почтенный!
Не отвечает. Ладныть, пойду от греха. А то стану вон, как он. Тьфу, чур!
Ой-э-о... Чего, бишь, хотел-то? А, Тау сыскать. Скажу ему: раз мы оба порченные, может, обоим вместе и убраться отсюдова? А не то накличет он беду на семью свою, как Дед мой... Да, так оно и всем лучше...
Ой! Нет же! Святой отец же велел зайти. Ох... Ну, сталбыть, сперва то, а после уж решим. Можа, и впрямь сбегем с Тау куда глаза глядят.
Тау Бесогон
Я изнывал над очередным переводом, силясь сосредоточиться, но — тщетно. Изодранные пальцы зудели, в висках ухало. Мне определенно больше хотелось надраться и возрыдать, чем прошибать кулаком стены. Так тебе и надо, недоделку, корил я себя. Только и годен, что словеса свивать да плакаться.
Утром я битый час лютовал, круша кусты в саду. Без толку. Больно только до соплей, и никакого тебе боевого ража. Нет, понукал я себя. Не больно. Не жалко. Плевать. Ты дерьмо. Ты никто. Неудачник. Слюнтяй. Ни на что не способен. Наэ! Проклятье!..
Эх! Все наше упрямство ирууновское. Как заело: вот хочу, и все тут! Нарочно и обедать не стал, и весь день как мог себя накручивал, благо, все как нарочно лезли ко мне, еще эта полоумная Ритит со своей ревностью... И я снова пошел, и снова рубал ветки, пинал деревья и — ну нихерашеньки!
Оссподи! Я даже взбеситься как следует не могу! Ну почему, Наэ меня раздери по самые пятки, даже скромняга Йар, и тот может, а я — нет?
Я гневно скомкал почти не тронутый лист — бумагу замарало проступившей кровью, и это почему-то немного успокоило. Тут в коридоре грузно забухало, в дверь стукнуло, и вошли батя с дядей Киту. Знай я, куда выведет предстоящий разговор, молчал бы в тряпочку. Но я огрызнулся раздраженно:
— Мне сегодня будет покой или нет?!
— Ишь, грозный! — хмыкнул батя и бухнул прямо на мои записи две пыльноватых бутыли.
— Гляди, какой товар! Элитный! Только отгрузили. Это, значить, зеленое вино. Думаешь, из зеленого винограда? Нет, брат! Там своя премудрость: они туда особого червячка в бочку запускают...
Он любовно отер бутыли рукавом, не жалея дорогой ткани, и стало видно что бутыли — темного стекла, с рельефными клеймами, одна так даже с позолоченным рисунком. А уж стоит, небось, как полдюжь шелковых рубах.