Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Я ударил его по руке хлыстом. Но смотреть, как от его тела останутся кости с клочьями плоти, мне расхотелось — по крайней мере, в настоящий момент и посреди людной площади. И я приказал солдатам:
— Этого — назад, в тюрьму. Я подумаю.
Разумеется, мне надо было написать письмо бургомистру или судье, что я своей королевской волей заменяю преступнику по имени Питер, по прозвищу Птенчик, порку кнутом на смертную казнь через повешенье... или, демон с ним, порку кнутом на порку плетью и ссылку в каторжные работы — пусть живет, гаденыш. И послать письмо с посыльным.
И уехать, забыв думать о каком-то грязном прощелыге.
Но я пытался сочинить это письмо на постоялом дворе — и решительно не мог не думать об этом субъекте. Воришка, похоже, знал тот же секрет, что и Беатриса — мои мысли все время к нему возвращались.
Я бесился от этого. Я ненавидел это состояние. Это было, в конце концов, оскорбительно — после чистейшей любви Магдалы, после такого стажа относительно праведной жизни. Мне казалось, что я могу удушить подонка своими руками, без помощи Дара... но, если уж говорить начистоту, я не был уверен, что мне захочется его душить сразу, как только я его увижу.
Воришка неплохо разбирался в людях. И лихо ориентировался в обстановке. Ведь надо же, стоя на эшафоте, сообразить, что перед ним — король, а значит, и шанс, вспомнить все, что обо мне болтают, придумать сценарий для спектакля и пойти ва-банк...
Жить мерзавцу хочется.
Да с чего он взял, что я стану его слушать, думал я. Тварь такая. Да как у него поганый язык повернулся. И как он посмел до меня дотронуться. Что он себе вообразил.
А что это был за маскарад с корсетом и рыжими патлами?
Как-то я ухватился за эту мысль. Мне показалось интересно узнать, отчего это у осужденного вид был такой идиотский. И вечером я съездил в местную тюрьму — обшарпанное, нецензурно грязное здание, огражденное довольно условной стеной.
Да уж ясно — не государственных изменников охраняют. Какие тут могут быть особенные преступники — воришки да разбойники.
Комендант этого богоугодного заведения удивился до немоты и перепугался едва ли не до обморока. Залепетал о том, что вообще-то в его владениях обычно все в идеальном порядке, а если кто чего и болтает — то клеветники, а на мизерное жалованье сложно прокормить семью, а маменька вот болеет... Я с трудом его заткнул. Когда он понял, что я его за тусклые пуговицы у стражников не повешу и даже не уволю с должности, то на радостях выразил готовность всю ночь напролет мне рассказывать истории о вверенных его присмотру уголовниках. Ах, меня только этот Питер интересует? Да ради Бога!
Карманник. Женское тряпье носит так же легко, как и мужское, чем был весьма полезен шайке разбойников — и бедную девицу изображал, чтобы заманить честного господина в ловушку, и публичную девку — чтобы потом ограбить клиента в темном уголке. С легким мечом и метательными ножами управляется, как солдат — бесценный кадр для таких дел. Но попался на попытке шантажа — здорово организовали с дружками целую историю про пожилого барона, якобы увлекающегося всякими непотребствами. Только сеньор оказался из проворных, а дружки свою ряженую зазнобу бросили.
Дело, вроде бы, провалилось — но второй брак барона все-таки расстроился. А этот подонок Питер, вместо того, чтобы раскаяться и во всем признаться, упорно придерживается легенды о том, что бедняга-барон заплатил ему страшно сказать, за что, а разбойников-де, он и знать не знает.
По закону его полагалось бы повесить. Но барон настоял на кнуте — и можно понять человека. Хотел, чтобы подонок почувствовал перед смертью, что к чему. Строго говоря, с такой комплекцией, как у этого воришки, и тридцати ударов хватило бы за глаза, но барон с бургомистром решили за стаканчиком, что надо устроить примерную казнь, чтоб прочим неповадно было.
Вот и все, собственно.
Я слушал и думал, что по сути все правильно. Хотел уже сказать, что не спорю — но вместо этого почему-то приказал привести Питера.
Привели. Я отметил, что время, прошедшее с момента нашей последней беседы, он, похоже, провел не слишком-то весело. А по физиономии ему, вероятно, съездили только что — чтобы не вякнул перед его величеством. Поэтому меня несколько даже тронуло его присутствие духа: он нашел в себе силы улыбнуться.
— Государь, — сказал, шмыгнул носом и вытер кровь об плечо, — неужели вы решили? Так скоро?
С чего ты взял, что я решил тебя помиловать, подумал я. А он сказал:
— Я бы умер за вас. Или убил бы кого хотите. Я не вру, — и преклонил колена, почти правильно.
Конечно, врешь, подумал я. Написал пару слов бургомистру и сказал коменданту:
— У вас найдется, во что переодеть это чучело?
Ему развязали руки и напялили поверх корсета куртку какого-то громадного стражника, которая доставала Питеру до колен. Его вывели во двор солдаты из тюремной охраны, а во дворе я приказал одному из скелетов взять его в седло.
К чести Питера — он даже не дрогнул. Полагаю, к тому времени он свое уже отбоялся.
На постоялом дворе я велел хозяину отвести Питеру комнатушку рядом с кухней. Охрану к ней не приставил, уверенный, что гаденыш смоется к утру, если не раньше. Почти не спал ночью; кажется, хотел услышать, как он будет удирать. Но не услышал — я ошибся.
Утром он оказался на месте: без корсета под курткой, с волосами, собранными в хвост, с рожей, отмытой от крови и со спокойной готовностью делать все, что я прикажу. Этакая, не угодно ли, лихая уверенность в моей милости.
Я взял себя в руки и приказал дать ему пожрать. Он был ужасно голоден и безнадежно пытался соблюсти приличия. Потом заглядывал мне в глаза и порывался что-то сказать, но я его заткнул. Я послал за одеждой для него и велел ему привести себя в порядок. Даже подождал часок, пока он вымоется и причешется — не хватало мне в свите бродяги с блохами в лохмотьях, грязного, как смертный грех. А потом снова поручил его скелету.
Похоже, Питера не слишком смущал такой способ путешествия — хам выглядел невероятно покладисто. Вот когда мне впервые на миг пришло в голову, что он, возможно, и не врал, по крайней мере, верил в свои слова в тот момент, когда говорил. Но — как же меня это взбесило! Мало того, что я сам был еще очень далек от того, чтобы поверить ему хотя бы на дырявый грош — меня страшно злило искушение, о котором этот подонок знал и от которого не пожелал меня избавить.
В дороге я с Питером не разговаривал. Много ему чести — слушать короля. Я по-прежнему презирал плебс безмерно, мужчин-плебеев едва ли не сильнее, чем женщин. Брезговал, как грязными скотами — тем более, что этот был вором, последним отребьем, ничтожеством.
Но я на него смотрел. Хорошо рассмотрел. Пожалуй, гаденыш был недурен. Непристойно-смазливой физиономией, на которой еще не росли усы, одетый в платье и с уложенными в прическу волосами, он, вероятно, сошел бы за рослую плебейку — особенно если не придавать значения кровоподтекам и принять во внимание его умение кривляться... Впрочем, дешевую девку вполне может отлупить ее случайный дружок, так что разбитая рожа вовсе не разрушила бы создаваемого образа. К тому же на его волосах еще остались следы краски, а его нарочито кроткая мина и взгляд, слишком быстрый и слишком цепкий для приличного человека, вызывали у меня то приступы похоти, то желание взглянуть, как эта дрянь будет орать от боли.
Разумеется, думал я, все его ужимки — притворство, тем более омерзительное, что он, конечно, принял к сведению слухи о моих извращенных наклонностях. У меня есть всем известная слабость, а он словил момент ею воспользоваться. Тварь, скользкая, как угорь, готовая изобразить что угодно, лишь бы одурачить и чуть-чуть оттянуть развязку. Ни на что, кроме дешевой игры, не способен и корки хлеба в жизни честно не заработал. Ну надо же мне было вмешаться в эту трижды никчемную жизнь.
Если говорить начистоту, я весь день накручивал себя, изо всех сил не желая поддаться собственной блажи. Думал, что этот потенциальный висельник — никаким боком не Нарцисс, как бы он передо мной не лебезил. Думал, что близость плебея, как бы условна она не была, может только запятнать. Думал, что грязный намек на площади у эшафота ему еще отольется. Кусочек жизни он, предположим, выпросил — но устраивать ему райские кущи непонятно за какие заслуги я не намерен. Я, положим, еще мог приблизить к себе Марианну, бедную девку, попавшую в свое время в переплет ни за что, ни про что, не виноватую в том, что она дура, но этот-то гаденыш виновен по всем статьям, так что я с ним потешусь, как пожелаю. Разве он не заслужил наказания?
Сам ведь напросился. Сам намекал Бог знает на что. Мог ведь смыться к своим сообщникам — остался; любопытно, на что понадеялся. На королевскую милость? Ну, поглядим, как он примет эту милость, провокатор поганый. И если хоть попытается возразить, я шкуру с него сдеру ленточками. Не без удовольствия.
Так что если накануне, когда Питер рискнул просить милости, в моей душе и мелькнула какая-то бледная тень возможной приязни, то к вечеру нынешнего дня я тихо закипал от злости, похоти, смешанной с презрением и желания покончить с собственными порочными наклонностями навсегда. Мне показалось даже, что это неплохой выход из тоски: взять подлую тварь без души, которая цепляет тебя за те низменные черты твоего естества, от которых ты не прочь бы избавиться, насытиться ею до рвоты, вышвырнуть вон и забыть. Похоть и любовь в действительности совершенно ничем друг с другом не связаны — в конце концов, попыткой притушить похоть любовь не оскорбишь.
Самое забавное, что все эти нелепые коллизии плескались в моей душе где-то выше Дара. Дар дремал себе, как тлеющий костер — и мое смятение ему нисколько не мешало. Приятно.
Вечером я остановился на постоялом дворе. Все, сидевшие внизу, в трактире, естественно, быстренько удалились — но я, противно собственному обыкновению, отправил гвардейцев взглянуть, не остался ли кто в комнатах для гостей, и выгнать оставшихся. И бросил несколько золотых расстилающемуся хозяину.
Я был уже в таком расположении, что опасался необходимости оставить здесь к утру растерзанный труп воришки — а таким развлечениям свидетели не нужны. У меня и так дивная слава — пробу ставить негде.
Есть мне совершенно не хотелось, зато я выпил вина. Потом еще выпил. Приказал гвардейцам привести Питера и оставаться у дверей в комнату — внутри, а не снаружи, как обычно.
Думал, что мне может понадобиться их помощь. Боюсь, что долгое одиночество, бесконечные потери и двое суток безумных мыслей сделали меня настоящим зверем. То, что я рисовал в своем воображении, было не столько непристойно, сколько предельно жестоко. Человек, к которому применили бы лишь одну из придуманных мной тогда процедур, горько пожалел бы о том, что променял на это наказание кнутом.
Питер вошел в сопровождении пары скелетов. Улыбаясь. Меня поразила и взбесила его самоуверенность. Я разглядывал его, сидя на стуле с хлыстом на коленях и ждал, чтобы он сказал что-нибудь в обычном плебейском духе. Как всегда — фамильярное, хамское, заискивающее, просто глупое. Чтобы я мог врезать ему хлыстом по роже, придравшись к словам — я этого ждал с наслаждением.
А он сказал с тою же улыбкой, совершенно простодушно, встав на колени рядом со мной и глядя мне в лицо:
— Я вам так благодарен, государь. Знаете, вы же первый, кто ко мне по-человечески отнесся. Я же аристократов хорошо знаю — ничего, ей-богу, не ждал на самом деле... — опустил голову, попал взглядом на хлыст, моргнул и спросил, чуточку даже сконфуженно: — Хотите меня отлупить за эту... ну... за эту глупость там, вчера, да? Я понимаю, нагло ужасно вышло... так что я действительно...
Вздохнул — и начал расстегивать куртку с виноватой такой и кроткой миной. С тенью улыбки.
Ушат воды на огонь. Мне в жизни не было так стыдно собственных намерений. Кровь прилила к щекам с такой силой, что, боюсь, вампиры в этой местности проснулись до заката. Я потерялся и не знал, что делать — поэтому молча наблюдал, как он стаскивает куртку, как развязывает шнурок на вороте рубахи, а на меня глядит странно, как-то почти сочувственно. Говоря:
— Мне, правда, жаль, государь. Но я же, знаете, даже в голову не брал, что вы действительно меня помилуете да еще и возиться со мной станете. Я думал — рассердитесь, велите прикончить побыстрее. Вы простите... меня просто кнутом уже били однажды, всего-то пятнадцать раз, а я подыхал несколько месяцев... я перепугался ужасно. Лучше веревка, правда... смерти-то я не боюсь, боюсь сгнить заживо...
Стыд достиг совсем уж невыносимых величин. Я отшвырнул хлыст в угол. Питер просиял:
— Так вы меня прощаете? Правда? Не сердитесь больше?
Я подал ему руку, и он не то, что поцеловал, а прижался к ней лицом, не выпуская, как младший вампир, который пьет мой Дар. Прошептал:
— Я для вас — все, ну — все, только прикажите.
И у меня на душе как будто чуть-чуть потеплело впервые со дня смерти Магдалы.
Я так и не знаю, что во мне в те дни было от кого: чье Божье, а чье — Тех Самых. А может, Божьего и вовсе не было. И что бы я ни сделал — убил бы Питера или приблизил бы его к себе — Та Самая Сторона все равно взяла бы свое.
Но если бы я все-таки дал волю убийце внутри себя... я бы много потерял. В светлом образе Магдалы мне был явлен ангел, в образе Питера я пообщался с бесом... но, как ни дико это звучит, он вскоре стал мне столько же другом, сколь Магдала — возлюбленной.
Я уже в ту ночь начал догадываться, что Питер объявился на моей дороге прямиком из ада и по пути в ад. Он был живым воплощением порока. До того, как я с ним повстречался, я думал, что такие существуют только в непристойных снах, которых стыдишься под утро. Такие должны вызывать праведный гнев, но меня просто глубочайше поразило, что Питер каким-то чудом сохранил способность говорить и чувствовать по-человечески.
Вероятно, от удивления, зверюга внутри меня временно издохла. Я успокоился. Приказал принести Питеру какой-нибудь еды — знал, что он смертельно голоден. Даже что-то съел с ним за компанию — дышать стало полегче.
Потом я с ним разговаривал. Для него не существовало ни морали, ни запретов, ни страха. На его теле не осталось живого места от шрамов; свежие синяки и ссадины просто в счет не шли рядом с рваными рубцами на спине, зажившими следами ожогов на боках и ниже ребер и несколькими метками от вырезанных стрел — а мне и это почему-то не казалось безобразным. И я еще узнал о себе немало такого, о чем мне не говорил никто.
Я больше не мог подогревать в себе отвращение; Питер, уже почти засыпая, с экстатической искренностью выдал, что я слишком добр для аристократа, что он не мог и надеяться на такое теплое отношение к себе, что я невероятно целомудрен, и, вдобавок — что я редкостно хорош собой. Его сонная болтовня не походила на вранье — но кто бы поверил в такой откровенный вздор. Даже те, кто любил меня по-настоящему, не считали меня красавчиком.
Я разбудил его, чтобы потребовать объяснений.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |