Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
* * *
После налета в полку не осталось ни одного офицера старше Зильбера по званию, и он принял командование на себя. Забот оказалось много, но это были отнюдь не заботы командира полка. Полка, собственно, уже не существовало. Осталось только два истребителя: его и Логоглу. Карапетян уцелел, выбросившись из горящей машины, но при этом сломал себе обе ноги. На земле не уцелело ни одной машины. ВПП была разбита, сгорели склад горючего и ремонтные мастерские. Список потерь был огромен. Впрочем, его еще следовало составить. А еще надо было эвакуировать раненых, похоронить мертвых, погасить пожары, растащить завалы из сгоревшей техники и разобрать руины зданий, чтобы вытащить уцелевших, если они, конечно, там были. Поэтому теперь Зильбер метался по аэродрому или, вернее, по тому, что от него осталось, на чудом уцелевшем в этом аду майбахе убитого, едва ли не первой же бомбой, командира полка и командовал спасательными работами. Но чем бы он ни занимался, перед глазами у него все время стояла одна и та же картина: девушкапилот в растерзанном комбинезоне, мешком повисшая на руках солдат аэродромной охраны. Спутанные, грязные, но все равно золотые волосы и огромные голубые глаза, смотрящие на него сквозь эти драгоценные заросли. Если бы он не сел там и тогда, ее участь была бы предрешена самим ходом событий. Озверевшие от ненависти и ужаса нижние чины растерзали бы ее там же, где поймали. Как только он думал об этом, а не думать он просто не мог, перед глазами вставали другие картины, картины из виденного им в детстве кошмара. Ему было пятнадцать, когда вспыхнул арабский мятеж в Заиорданье, и мародеры АльХусейни, прорвав жидкие заслоны правительственных войск у БейтШеана, хлынули на север, имея целью прорваться к Хайфе. Те тревожные дни, когда отряды самообороны и друзские ополченцы сдерживали натиск у Мегидо и Афулы, а они — ученики старших классов строили баррикады в предместьях Хайфы, ему никогда не забыть. Но все это было ничто по сравнению с караваном телег, прикрытых рогожей, изпод которой выпирали руки и ноги растерзанных бандитами людей, и передаваемых шепотом подробностей того, какой страшной смертью они умерли. При воспоминании об этом у него стучало в висках, и челюсти сжимались так, что начинали ныть зубы. Ничто не могло стереть из его памяти этих картин, намертво впечатавшихся в мозг подростка, как ничто не могло погасить в нем той ненависти к бандитам, которая, вспыхнув однажды, пятнадцать лет назад, в душе Зильбера, продолжала гореть в ней, не угасая, по сей день. И было уже неважно, что подоспевшие турецкие войска быстро и жестко навели порядок так, что теперь уже воспоминания о действиях иррегулярной курдской конницы до сих пор заставляют вздрагивать ночами жителей арабских деревень по обе стороны Иордана. Неважно было и то, что АльХусейни, в конце концов, поймали и повесили в двадцать четвертом. Все это уже не имело значения. Душевная боль и ужас, испытанные тогда, продолжали питать черный огонь ненависти, то тлевший, то ярко вспыхивавший в его душе.
И вот теперь картины былого снова ожили в его памяти, но причиной была эта греческая женщинаистребитель и его собственные солдаты.
Вообще, все это было странно до крайности. Женщиналетчик! Он ни разу не слышал, чтобы у греков были женщиныпилоты. Он неплохо знал греков и не мог представить себе, как бы это могло случиться, чтобы такая невидаль появилась в Греции. Или еще гденибудь. Во Франции была пара женщинпилотов, в Пруссии летала графиня Панвитц, была — он читал о ней в журнале — какаято русская летчица, то ли Нелюдова, то ли Неверова — Зильбер не запомнил ее фамилии,— которая поставила несколько рекордов пару лет назад. Но все они были спортсменками, любительницами, а не боевыми пилотами, тем более не истребителями. Но вот ведь случилось, и теперь перед его внутренним взором снова и снова проплывало то же страшное и притягательное видение: маленькая женщина в разорванном летном комбинезоне, спутанное золото волос, огромные голубые глаза.
В конце дня, когда уже были вчерне переделаны все первоочередные дела, а солнце успело зайти, он нашел время и для нее. Прихватив пару лепешекгезленме, кусок козьего сыра и бутылку красного вина, он прошел на уцелевшую во время бомбежки гауптвахту, кивнул охранявшему ее дверь солдату и вошел в камеру.
Женщина стояла у противоположной стены. Возможно, перед его приходом она сидела на койке, покрытой грубым одеялом, или даже лежала на ней, но, услышав шум за дверью, предпочла встать. В камере было достаточно светло — лампочка внутри сетчатого плафона горела с тех пор, как два часа назад снова заработал генератор,— и Зильбер смог ее рассмотреть. Сейчас она была одета в мешковатый летный комбинезон французского образца, какими пользовались в турецкой армии. Он был ей велик, но хотя бы чист и цел. Она умылась и коекак расчесала волосы. Губы у нее были разбиты и ощутимо припухли, но в целом лицо почти не пострадало, и Моня с трудом заставил себя не смотреть в это красивое лицо, в эти глубокие голубые глаза. Он отвел взгляд, шагнул к койке и положил на нее пакет с принесенной едой. Снова отошел назад — он заметил, что женщина напряжена, и не хотел ее пугать. Встав около двери, он спросил ее пофранцузски:
-Comment on vous appelle? Как вас зовут? (фр. )
-Moi de Klavdy Neverova, la citoyenne de l'Empire Russe, Я Клавдия Неверова, гражданка Российской империи (фр. ).
— ответила она твердым голосом. Голос у нее оказался на удивление низким, с хрипотцой, может быть, природной, а может быть, и вызванной волнением.
-Вы русская?
-Вы говорите порусски?
Оба они были в одинаковой мере удивлены.
-Да.
-Мои родители из Новгорода.
-Да уж!
-Вам не надо бояться. Все плохое кончилось. Мы не воюем с Россией. Вас передадут в ваше посольство в Стамбуле.
-Спасибо.
Он все же засмотрелся в ее глаза. Это было... Он заставил себя не думать о том, что это было.
-Я принес вам поесть.
-Спасибо.
Он спохватился, что забыл об одном, возможно, немаловажном для пленной моменте.
-Вы курите?— Он начал вытаскивать из кармана пачку папирос.
-Да.
-Вот, возьмите.— Он протянул ей пачку и полез за спичками. Зильбер понял, что ему следует уходить. Еще немного, и ему не выкрутиться.
-Мне надо идти... Но... Один вопрос. Надеюсь, что это не против правил чести. Это личное.
-Да?
-Кто летал на "семерке"?
-Я.
Он вздрогнул. Взгляд его, как завороженный, снова встретился с взглядом голубых глаз. Ему потребовалось усилие, чтобы овладеть собой, но с этим он справился.
-Спасибо. Вы отличный пилот.
Зильбер повернулся и вышел. Дверь за ним захлопнулась, лязгнул запор, но ничего этого он уже не слышал. Твердо ставя ноги и не глядя по сторонам, он вышел с гауптвахты и пошел прочь.
Они таки встретились, и он ее сбил. Он сбил "семерку" и выполнил долг перед Стефаном и его семьей. Он вернул и свой долг, но счастлив он не был. И удовлетворен он не был тоже. В душе была только горечь. Он встретил сегодня женщину, о которой мечтал всю свою жизнь. Он встретил ее и даже спас, как и мечталось ему в далекой, полной романтического бреда юности. Но завтра или послезавтра ее отвезут в Стамбул, и они уже никогда больше не встретятся. Если только не в небе, как враги, ведь когданибудь Турция снова будет воевать с Россией. Вот так вот, как враги! А ведь все это уже было между ними. Она убила его друга и чуть не прикончила его самого, а он сбил ее и чуть было не обрек на страшную смерть. В голове проносились обрывки мыслей, сжималось от тоски сердце, а майор Зильбер с каменным, ничего не выражающим лицом шел в ночь.
* * *
Папиросы оказались очень кстати. Есть ей не хотелось совершенно, а вот курить... У нее разыгрались нервы, да оно и неудивительно. Плен — это вообщето приключение не из приятных, а плен после смертельного боя над аэродромом противника, после того как ты выбрасываешься из подбитого самолета, вырывая у смерти еще один шанс, и летишь в неизвестность, вниз, на горящую и взрывающуюся землю врага, где только чудо, в лице этого еврейского турка, спасает тебя от жуткого конца...
В тихой маленькой камере аэродромной гауптвахты кружили демоны ада. Клава отходила от пережитого медленно, с трудом, все время сваливаясь обратно в омут воспоминаний о том, что произошло с ней, казалось, вечность назад, а на самом деле — не далее, как сегодня утром. Она переживала эти события снова и снова, и, может быть, теперь каждый эпизод ее короткой эпопеи переживался даже острее, потому что прошло уже какоето время, и злоба дня уступила иному видению событий.
Она сидела на кровати, курила, изредка отпивая из принесенной Янычаром бутылки, и демоны, ее демоны были с ней все так же кружа вокруг и задевая ее своими мягкими крыльями. И каждое такое прикосновение было похоже на удар грома или электрический разряд, который заставлял ее снова проживать прожитое однажды, порой совсем не так, как оно случилось на самом деле, но оттого не менее, а даже более ярко.
...И вспыхивает самолет Павлидиса, и она слышит жуткий вопль горящего пилота, хотя такое и невозможно, но она слышит его... а между тем грязные черные руки рвут на ней одежду, захватывая вместе с тканью ее кожу, ее плоть, и ктото, чьего лица она не может видеть в густом дыму, дымом же и пахнущий, просовывает руки, сопя от напряжения, между ее тесно сжатых бедер и вдруг с силой раздергивает ее ноги в стороны... И теперь уже кричит она... Она кричит, а струи огня, раскаленные спицы трассеров нащупывают ее машину, и лишь секунды и метры отделяют ее от смерти, но трассы сходятся на Дунаеве, и лишившийся крыла истребитель рушится, кувыркаясь, в бездну, унося с собой пилота. Крик Валеры Дунаева она тоже слышит сейчас, и этот крик вплетается в общий хор воплей, криков, стонов и смеха, в которых корчится распростертая на земле растерзанная женщина.
У Клавы вдруг свело спазмом мышцы живота. Боль прошла раскаленным ножом снизу вверх, от паха к сердцу. Фантомная боль несостоявшейся смерти. Пот тек по ее лицу, стекал струйками по спине. Было жарко, но ее била дрожь, и крутился перед глазами дикий калейдоскоп видений, и звучали в ушах ужасные голоса. Но вот что странно, сквозь весь этот бред то и дело проступало лицо Янычара. Жесткое, волевое лицо решительного и мужественного человека. Хорошее лицо. Она видела его дважды за этот долгий, как целая жизнь, день, и он ни разу не улыбнулся, конечно, но Клава была уверена, что у него просто обязана была быть очень хорошая улыбка. Откуда она это взяла, почему так думала, было совершенно непонятно. Но она знала это наверняка. Просто знала.
Он вообще оказался славным парнем, этот Янычар, ее несостоявшийся убийца и ее же спаситель. И вовсе он не турок, а еврей, но все равно, за неимением имени, пусть остается Янычаром. Он сказал, что ее передадут посольским, и это означало, что все плохое для нее миновало. Она сидит на гауптвахте, а не в тюрьме, под защитой воинской дисциплины и Женевской конвенции. Ее война закончилась, и скоро она будет дома, в России. Однако конец ее войны означал также и то, что с Янычаром она уже не встретится никогда. Она вдруг поняла, что никогда — это очень страшное слово. Его окончательное и непреложное значение оказалось для нее мучительным в гораздо большей степени, чем она могла бы себе объяснить. Никогда. Это означало, что она никогда уже не посмотрится в его серые глаза, как в два очень доброжелательных и сочувствующих ей зеркала. Он никогда не заговорит с ней на своем не очень хорошем русском, и на хорошем французском он с ней тоже говорить не будет никогда, и никогда она не услышит больше его голос... И он ее никогда не обнимет... и не поцелует никогда... Она поймала себя на том, что уже не переживает ужасы прошедшего дня, а тоскует о несостоявшейся любви с мужчиной, которого едва знала, даже имя которого ей не было известно.
"О господи!— сказала она себе.— Да ты, пилот, совсем спятила! Какая, к черту, любовь! Ты его убила, считай, два раза, а он убил тебя. Ну не до смерти. Так это случай. На самом деле, убил. Стрелял, попал, сбил... значит, убил!" Но вот какое наваждение: его лицо снова и снова возникало перед ней, и тоска по неслучившейся любви вытесняла из ее души и горечь поражения, и страх, и ужас... Все!
Клава Неверова — Дюймовочка Неверова — была красивой женщиной и знала об этом. Это знали и все окружавшие ее мужчины и, не стесняясь, говорили ей прямо в лицо, с той или иной степенью галантности и сдержанности. Но личная жизнь истребителя Клавы Неверовой была, на удивление, обыденной, даже бедной, если по правде. В ее жизни, почитай, и не было настоящей любви. Гимназист Федя Краснов в далеком Ростове, в далеком двадцать восьмом, писал ей стихи. Он был милым мальчиком, и она полагала, что любит его, но когда в 1935м она узнала из газет, что уже успевший сорвать шумный успех молодой талантливый поэт Федор Краснов утонул по пьянке в Крыму, лишь сожаление об оборванной жизни хорошо знакомого ей человека коснулось ее души. Любви там не было. Была жалость, печаль, но не любовь. Потом был штабскапитан Завадский... Он был великолепным пилотом и душой общества. Он замечательно пел старинные русские романсы, а выпив, и французский шансон. Он был чудным любовником, тактичным, нежным, умелым, и он, вероятно, действительно ее любил. Завадский буквально носил ее на руках. Возможно, проживи он подольше, продлись их отношения хоть еще несколько месяцев, и увлечение сменилось бы любовью, но Алексей разбился на новой машине Поликарпова, и все, что не состоялось, так и осталось в сослагательном наклонении. Эти двое, Краснов и Завадский, и были ее личной жизнью. Остальные тричетыре кратких и нелепых романа, возникших не из душевной потребности, а только от зова плоти, помноженного на силу винных паров, личной жизнью можно было не считать. Клава усмехнулась саркастически и закурила новую папиросу. В конце концов, Янычар сказал: деньдва. Ей недолго осталось "томиться в плену". Созвонятся, договорятся и — здравствуй, родина!
Но вышло не совсем так, как ей думалось...
* * *
День прошел спокойно. Утром ей принесли поесть и кувшин воды, чтобы умыться, и оставили в одиночестве до обеда, когда снова принесли еду. Время тянулось медленно. Папиросы кончились, а новую пачку никто ей не предложил. Снаружи доносились голоса, лязг железа, шум моторов. Повидимому, турки наводили порядок на своей разгромленной базе. Уже начало смеркаться, когда дверь снова распахнулась, и вошедший солдат жестами пригласил ее выйти. Двое конвойных провели ее по совершенно не запомнившемуся ей коридору, короткой лестнице и новому, уже более короткому и широкому коридору. Они вышли под небо и пошли в сторону каменных домиков, часть из которых лежала в руинах. Вообще, разрушения, причиненные вчерашней бомбардировкой, оказались впечатляющими. Клава увидела и сгоревшие самолеты, сваленные прямо в поле, недалеко от ВПП. На полосе несколько групп солдат и феллахов работали, засыпая воронки. Они прошли мимо большой воронки, в сгущающемся сумраке Клава рассмотрела сгоревшую рощицу метров в двухстах от нее. Потом им попался перевернутый полугусеничный тягач и совершенно выгоревшая легковушка, и они достигли, наконец, цели своего путешествия — двухэтажного дома, оставшегося невредимым, но лишившегося всех стекол в окнах. Вход оказался с противоположной стороны, так что им пришлось еще обойти этот приличных размеров, сложенный из каменных блоков дом. У входа обнаружилась площадка, на которой стояло несколько автомобилей и колесный танк, а у дверей — часовые. Ее провели внутрь и доставили к еще одним плотно закрытым и охраняемым двумя солдатами дверям. Прождав минут десять перед закрытыми дверями, Клава наконец вошла в кабинет. В кабинете оказалось неожиданно много народу. Прямо перед дверью за письменным столом, под поясным портретом султана, сидел какойто важный чин, похоже, что генерал — Клава не очень хорошо разбиралась в турецких знаках отличия. Это был коренастый, широкий и очень смуглый мужчина, с густыми черными усами и черными же глазами. На голове у него была не ожидаемая феска, а вполне европейского фасона фуражка, изпод околыша которой видны были седые виски. С двух сторон от генерала стояло по офицеру, и еще один обнаружился у самой двери, слева от Клавы. У окна стоял Янычар с ничего не выражающим лицом, а за спиной вошедшей Клавы застыли двое вооруженных винтовками солдат.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |