Мнение самого Энсаро на этот счёт было неочевидно.
Он обходил молчанием такие стороны бытия, как вопросы сотворения мира, посмертного существования и наличия сонмов духов, которые, в соответствии с официальной религией, входили в свиту Аларес Всесияющей и действовали, согласно её воле, во всех царствах мироздания. Однако он утверждал, что та сила, которая на протяжении нескольких сотен лет находилась в распоряжении жриц — сила власти над стихиями, на самом деле, принадлежит каждому по праву рождения, так же, как и высшая любовь — вне зависимости от пола и статуса.
Всё это привело к тому, что несколько лет спустя возвращения Энсаро в столицу, то тут то там среди последователей изначально мирного учения, проповедовавшего любовь и сострадание к каждому существу во Вселенной, раздавались воинственные призывы лишить богатых и знатных того, на что те будто бы не имели никакого права — силы, власти, а иногда и жизни.
Разумеется, подобное течение, набиравшее с течением лет всё большую силу, не могло остаться незамеченным со стороны высшей власти, но, как ни странно, Энсаро всё ещё не был схвачен и продолжал свободно проповедовать в бедных кварталах столицы. Наиболее воинственные последователи его учения увидели в этом подтверждение правоты Энсаро — они считали, будто он обладает силой, равной силе жриц, которой последние боятся, и поэтому покамест его не трогают.
В ответ на уточняющие расспросы Энсаро терпеливо отвечал:
— Каждый обладает этой силой.
И не прибавлял ни слова больше.
Иногда Миреле казалось, что, будь среди последователей Энсаро знатные аристократы, то они бы истолковали его проповеди совершенно по-другому. Но подавляющее большинство из тех, кто принял учение Милосердного, были необразованными бедняками, не умевшими даже написать своё имя, никогда в жизни не прочитавшими ни одной книги и не привыкшими задумываться над философскими вопросами. Не желая и не умея утруждать себя лишними размышлениями, они разрешали свои сомнения просто: если существовала Великая Богиня-женщина, значит, Милосердный должен был быть мужчиной; если не следовало стремиться к чему-то, то те, кто этим "чем-то" обладал, были врагами и преступниками.
— Но ведь они слышат совсем не то, что вы им говорите! — не выдерживал иногда Миреле.
Он полюбил встречаться и подолгу беседовать с Энсаро; эти встречи приносили ему спокойствие, умиротворение и долгожданный отдых после изматывающих репетиций. Когда ему становилось совсем невмоготу, он уходил из квартала и отправлялся в Нижний Город, где неизменно находил проповедующего Энсаро, чьи слова — а, может, и просто звуки голоса — как и в самый первый раз, действовали на него подобно водам целебного источника, из которых он выходил посвежевшим, обновлённым и полным сил.
Энсаро относился к каждому из своих последователей с вниманием и любовью, но иногда Миреле казалось, что он всё-таки выделяет его среди остальных, и что улыбка, предназначенная лично ему, всегда становится чуть теплее. Быть может, он обманывал себя, но для подобных ощущений были и вполне закономерные причины: выросший в знатной семье Энсаро, хоть и отрёкся от своей фамилии, вероятно, не мог не видеть разницы между своими нынешними последователями и теми людьми, которые окружали его раньше. Последние, быть может, не отличались большой любовью к ближнему, однако были умны, воспитаны и образованны, в отличие от грубых и прямолинейных простолюдинов, не понимавших ни намёков, ни тонкостей, ни глубины, заключённой в словах Энсаро.
Так или иначе, Миреле был одним из немногих людей в его нынешнем окружении, кто не просто умел читать, но не боялся задумываться над его проповедями, и это, наверное, чего-то стоило. Пусть даже он и был актёром, среди которых мало кто мог похвастаться чистотой души и тела — тем, что, согласно учению Милосердного, имело столь важное значение.
— Знаете, Миреле, в детстве я обращался к каждому, кого видел, со своими размышлениями о жизни, и меня считали даже более странным ребёнком, чем Хаали, который славился своими фокусами и чудесами, — говорил Энсаро, отводя взгляд. — Но у меня не возникало сомнений в том, что я поступаю правильно, до тех пор, пока эти сомнения мне не внушили окружающие. Потом, повзрослев, я надолго замолчал и замкнулся в себе, считая, что ни одному человеку на земле не нужны мои слова. Но пришло время, когда я вернулся к тому, что знал о самом себе с раннего детства. Моё дело — это говорить. Кто же будет меня слушать — богатые или бедные, глупые или умные — и как они воспримут мои слова, того решать не мне. Мы не можем предвидеть всех последствий своих поступков и слов, а если бы могли, то, наверное, не стоило бы и жить. Поэтому я противник слишком тщательных размышлений и считаю, что есть только один путь — слушать то, что велит сердце. Я делаю то, что мне велит моё.
В своих проповедях Энсаро часто говорил от лица Милосердного, но Миреле замечал, что в личных беседах с ним он почти никогда не упоминает ни этого имени, ни своих бесед с потусторонним существом, якобы имевших место в глухой горной деревушке, затерянной на хребте Астрактанских гор.
С Миреле Энсаро гораздо чаще говорил о душе и сердце, хотя первый, и сам ощущавший за своей спиной чью-то невидимую фигуру, более чем кто-либо готов был поверить в существование духа, божества или Бога, который диктует смертному человеку бессмертные истины.
— Я иногда очень тревожусь за вас, — признался однажды Миреле. — Вы... я не посмею говорить слово "беспечны", но я понимаю, что если однажды придут те, кто захочет убить вас за то, что вы делаете, то вы и пальцем не пошевелите, чтобы спасти себя.
Они неспешно шли по одной из узких улочек Нижнего Города, грязной и неприглядной, однако сейчас казавшейся почти красивой благодаря яркому солнечному свету, золотившему камни мостовой — а, может быть, благодаря присутствию Энсаро.
Тот продолжал носить потрёпанные одеяния из льна или сильно выцветшего шёлка, однотонные и светлые — белые и бледно-розовые, доходившие ему до середины голени и открывавшие штаны, как у любого простолюдина.
Миреле иногда пытался представить, как Энсаро выглядел бы (и выглядел когда-то) в богатом одеянии знатного господина. Он воображал себе это — и видел перед собой лицо Хаалиа, хотя они с братом отличались и цветом волос, и цветом глаз, и в принципе ничем не напоминали близнецов.
Как Миреле успел узнать, Энсаро был старше чуть больше, чем на год.
— Миреле, так и должно быть, — ответил тот, улыбаясь. — Единственный способ заставить людей прислушаться к твоим словам — это показать, что ты не получаешь от того, что произносишь их, ни малейшей выгоды. Люди не могут остаться равнодушны, когда видят и чувствуют, что некто действительно готов отдать за свои убеждения жизнь, и с радостью сделает это. Поначалу они считают, что этот кто-то притворяется, играет на публику, говорит то, чего не чувствует на самом деле, и в решающий момент струсит, но в глубине души каждому хочется поверить, что это возможно. Что существует нечто, ради чего совершенно не жаль пожертвовать собственной жизнью, потому что это естественная потребность человеческой души — не только получать, но и отдавать. Более того. Большинство пока что не поймёт меня, но вам я скажу, что одним из наиболее сильных желаний души является желание принести великую жертву, причём в этом нет никакого страдания, а одна только радость. И я его тоже испытываю, хотя не могу сказать, будто я не люблю жизнь и хотел бы приблизить собственную гибель.
Он светло улыбнулся, глядя куда-то на небо, где солнце просвечивало сквозь лёгкие облака, окрашивая их края золотисто-розовым нежным светом.
Небо ответило ему, осыпав ворохом белоснежных лепестков с какого-то дерева, закачавшегося под порывом ветра, хотя время весеннего цветения уже давно прошло.
И в этот момент Миреле действительно поверил, что всё это абсолютная правда, и что можно с радостью пойти на смерть, не испытывая ни страха, ни печали, ни тайного желания похвалиться собственным героизмом.
— Таким образом, когда для меня придёт время доказать, что слова мои не были пусты, то я сделаю это, — закончил Энсаро. — И вы не должны будете за меня печалиться.
Миреле обречённо прикрыл глаза.
Он понял, что знал это с самого начала, и поэтому так тревожно прислушивался ко всем слухам о еретическом религиозном течении, хотя в квартале предпочитали не разговаривать о подобных вещах.
— Я буду печалиться не за вас, а без вас, — сказал он горько.
— Ну, пока что ведь никто не приходит за мной, чтобы связать и бросить в темницу, — сказал Энсаро почти что легкомысленным тоном. — Быть может, это время, подаренное мне моим братом, продлится ещё довольно долго.
Миреле вздрогнул.
— Вы думаете, это Хаалиа защищает вас?
— Я не думаю, я знаю.
— Вы... вы были очень близки? — решился спросить Миреле.
— Нет, не были, — возразил, к его удивлению, Энсаро. — Мы постоянно спорили и препирались. Не понимали друг друга по каким-то основополагающим вопросам. Хаалиа ведь тоже очень сложный человек со своими убеждениями, менять которые он совершенно не желает. Да и к тому же волшебник. Как переубедить того, кто может, при желании, изменить мир? Он знает о своей силе, он добился в этой жизни всего, чего мог, и он счастлив, сколько я ни пытался доказать ему, что счастлив он не будет. В юности я безмерно хотел, чтобы он пошёл со мной, чтобы разделил мою судьбу и поверил в то, во что верил я. Он выбрал свою дорогу и, вероятно, был прав. Так что теперь мы оказались по разные стороны, и этого не изменить... когда я пришёл к нему во дворец с просьбой подтвердить собственным примером мои слова о том, что волшебство доступно не только жрицам, он приказал меня прогнать. Тем не менее, он меня поддерживает, и только благодаря ему я до сих пор жив и на свободе.
Энсаро рассказывал обо всём об этом с улыбкой и даже иногда смеялся, но Миреле чудилось, что за его словами скрыта глубокая, затаённая боль, и он ощущал её в этот момент как свою собственную.
— Вы... такие удивительные братья, — ответил он, тоже через силу улыбнувшись. — Такие непохожие и похожие одновременно. Могу сказать одно, в тот момент, когда я впервые увидел Хаалиа, я решил, будто мне открылся смысл моей жизни. Но теперь, спустя столько лет, я понял, что то ощущение было лишь предчувствием другого, грядущего. Того, которое я испытал, услышав ваш голос.
— Как знать, — задумчиво сказал Энсаро. — Как знать.
"Он намекает на то, что я не всей душой принял его принципы", — подумал Миреле, похолодев, и только потом сообразил, что Энсаро ничего не знает о его отношениях с Кайто.
Он считал себя последователем учения Милосердного и с радостью носил на груди знак своей религии, но иногда ему приходило в голову, что, быть может, он всё-таки верит недостаточно. Может быть, ему следовало, подобно Энсаро, отречься от всего, снять с себя шёлковую одежду и уйти из квартала, порвав все связи с прежней жизнью — но он не только не делал этого, но, наоборот, становился всё больше и больше актёром. Теперь он, в отличие от прежних лет, носил цветное одеяние, гримировал лицо, привязывал к поясу фигурки, связывавшие его с Хатори-Онто, и каждый день устраивал своё демоническое представление.
Да, и ещё, помимо этого, он любил Кайто.
Он хотел быть его любовником.
На осознание последнего у Миреле ушло довольно много времени, но в какую-то из своих одиноких ночей он позволил вернуться воспоминанию, которое изо всех сил гнал от себя на протяжении долгих лет. Под звуки дождя, барабанившего по крыше и лившегося по бамбуковым карнизам, он вспоминал, как когда-то, в такую же дождливую ночь, Ксае выскочил без зонта из дома, а Ихиссе, вне себя после ссоры с ним, решил обратить внимание на своего маленького соседа.
Несмотря на то, что Миреле уже лет десять ни разу не возвращался к этому воспоминанию, оказалось, что память сохранила его во всех подробностях, и мучительные картины произошедшего предстали перед ним так ярко, как будто всё случилось вчера.
Миреле заставил себя переиграть всю сцену в воображении, однако в решающий момент представил на месте Ихиссе Кайто. И чудо, которого он и ждать не мог, произошло.
Волна любви вымыла из его души все остатки обиды, злости и отвращения, неизменно вспыхивавшие прежде при мысли о постели. На протяжении долгих лет Миреле не касался этой стороны жизни, ни физически, ни даже в воображении. Не желая быть подвластным собственному телу, он пил специальный напиток жриц, который у других людей не пользовался слишком большой популярностью — большинство предпочитало любовные зелья, разжигающие страсть, Миреле же поступал наоборот, продолжая считать плотскую любовь чем-то грязным и недостойным.
Но видение, явившееся ему, разбило его прежние убеждения в пух и прах, и он не слишком печалился по этому поводу. Он знал, что, оказавшись в постели с Кайто, он ни на одно мгновение не испытал бы своих прежних чувств, и мысль о грязи и пошлости не пришла бы ему в голову, даже если бы они предались самой чувственной игре, какая только возможна.
Но судьба сыграла с ним злую шутку — теперь это Кайто, вероятно, считал подобные отношения чем-то недопустимым для себя.
Тем не менее, Миреле предавался иногда фантазиям и не мог заставить себя увидеть что-то постыдное и недостойное в своём желании всепоглощающей близости, основанном, прежде всего, на влечении души к душе, а не тела к телу. Ему казалось, что любовная игра была бы всего лишь выражением его глубоких и сильных чувств — самого лучшего, что было в нём.
Но Энсаро часто проповедовал о необходимости сохранять своё тело в чистоте и о святости семьи, которая, как известно, состоит из мужчины и женщины.
Миреле, который и сам на протяжении долгих лет придерживался подобных убеждений, не смел с ним спорить.
— Как вы относитесь к тому, чем занимаются актёры? — спросил он однажды прямо. — Ведь не секрет, что большинству из нас приходится вступать в любовную связь в обмен на покровительство. Многие к тому же, помимо этого, имеют отношения друг с другом.
Энсаро сумел уклониться от ответа.
— Любому человеку приходится испытывать страдание, а тому, кого часто осуждают, и кто сам себя осуждает, в особенности, — ответил он. — Я сострадаю, Миреле, вам и вашим собратьям. Не "испытываю жалость", а сострадаю. Это значит, что я вместе с вами.
В тот день Миреле вернулся в квартал с каким-то странным чувством.
Ближе к вечеру, проснувшись, актёры начали стягиваться к дереву абагаман, как делали иногда, чтобы поболтать и поужинать на открытом воздухе. Абагаман был для них символом единства — священное дерево, которое издревле связывали с Великой Богиней, как известно, не жаловавшей актёров — но в квартале манрёсю действовали свои законы. Им не было дела, что думают другие, и они собирались вокруг дерева, чтобы курить, сплетничать, лакомиться фруктами и хвастаться друг другу новыми роскошными одеяниями.
Воздух наполнили клубы разноцветного ароматного дыма, щёлканье вееров и шелест шёлковых нарядов.