Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Добро, братка. Как же я тебя сразу не признал!
Вершинин с Купиным обнялись, поцеловались, захлопали по грязным спинам большими руками. Всем сделалось хорошо и удобно: нашли друг друга братья в гуще народной. Нелюдимый Вершинин ожил, улыбаясь в верхней тьме новой фамилии. Большое дело случилось: соединились вместе неприкаянные тела. Теперь будут взаимный праздник поддерживать. Мужицкая орава, отлипшая от влажных женщин, поздравляла новоиспеченных братьев. Напоследок Вершинин с Купиным обменялись крестами — каждый принял чуток тёпленького на грудь.
Когда веселье улеглось, Тырышка присел рядом с Верикайте:
— Ну как тебе, братец, наши пляски?
Евгений Витальевич очнулся уже в лесу. Он не помнил, как его взяли в плен. Как только увидел врага, всё вокруг закружилось и загудело. Неведомая сила подхватила его и бросила в распростёртые руки бандитов. Страха не было. Верикайте вообще скупился на чувства. Лишь лицо сильно одолевали комары: руки-то связаны. Приходилось вертеть головой, отчего краском немножко опьянел.
— Ваши пляски мне отвратительны, — сплюнул комполка. — И песни отвратительны. Я Моцарта люблю.
Тырышка озадачился: луна с алтын, небо гуашевое, сосны кругом томятся, и ты связанный лежишь меж чужих мужиков — что тут может быть отвратительного?
— Эй, Тимофей Павлович, Моцарта знаешь?
Кикин отпустил пилу, которая закачалась между колен как половая мачта. Оставшиеся музыканты повалились средь корней, зашерудили в траве, ища бутылки с самогонкой и мухоморы. На темной кикинской голове покоилась черная фетровая шляпа. Её он добыл в Паревке. Кикин долго хмыкал и закатывал глаза, давая понять, что слышал нечто подобное, хотя вот так с ходу не вспомнит, ему нужно время на подумать. Наконец с достоинством ответил:
— Не знаком.
И задумался, трогая пальцем любимую. Пила молчала. Тырышка тоже молчал. Нечего ему было сказать Верикайте, а сказать хотелось. Умное, важное, как про Моцарта. Нужно же побеседовать, а то некультурно получается: взяли человека в плен — и даже разговором накормить не могут. В раздумьях Тырышка поколупал единственный глаз. Добытую бяку он с достоинством вытер о Евгения Витальевича.
— Вопрос есть последний, — сказал вдруг Верикайте. — Вы ведь меня убьёте?
— Ну конечно, а как без этого? Самой лютой смертью кончим. Нашёл чего спрашивать! Ты вот лучше нам скажи... так... Что же мы хотели разузнать?
— Слушаю. — Краском не потерял самообладания.
— Ну скажи-ка, Верикайте, — нашелся Тырышка, — отчего у тебя бабская фамилия? Понимаю, часто спрашивают, но ты мне ответь на правах боевого знакомства. Почему бабой обозван, а не Верикайтисом? Мм... Евгений Витальевич Верикайтис... Откуда знаю? Так я анархизма в каталажке от латышей набрался.
— Напутали паспортисты — вот и все.
— Ой ли?
На полянку приползли старые люди. Накувыркавшись во тьме, вновь сворачивались они на пригретых местах. Верикайте несколько лет боялся, что его припрёт к стенке какой-нибудь очкастый Рошке, а вышло наоборот, прочухал про дворянское прошлое тёмный народ. Оно понятно, столько лет люди барином дышали. Сам Тырышка раздувал огромные ноздри, откуда безобразно торчали толстые волоски, и нюхал естество Верикайте.
— Ну не запирайся, братец. Нам же интересно. Иначе клещами вытащим.
— Хорошо, я вам скажу правду, — ответил Верикайте, — только сначала спойте мне песню. Про солнышко, которое не светит. Её однажды ваши пленные пели, прежде чем мы их ликвидировали. Что-то солнышко не светит, над головушкой туман... То ли пуля в сердце метит... Как-то так.
— Ну, ты людям гулянье захотел испортить? К чему грустить? Может, тебе лучше погадать? Ты нам сам всё и расскажешь.
Рядом с латышом присела бледная женщина. Тонкие холодные пальцы вцепились в паровозную ладонь Верикайте. Торчала она в разные стороны тугими, негнущимися пальцами.
— Мёртвая у вас рука, командир. Ни одной линии вперёд не бежит, все пересекаются. Ха-ха-а! Что вы за человек такой? — Женщина закружилась, приговаривая: — Врали и им, и нам врёте! Вы ведь никакой не большевик! Почти дворянского происхождения барин. Вруша вы, Верикайте... И храбрец. Обычно трусы врут, а вы герой... Зачем же храброму человеку врать? Вы ведь полки вражеские громили, а тут застеснялись.
— Не понимаете вы, — вздохнул Верикайте. — Вы не знаете, какую силу принесло на землю. Такая силища, что повсюду она. Постоянно смотрит за тобой. Слушает. Заходит ночью в комнату, где спишь, мысли читает и не говорит до поры до времени. Накапливает тайну день за днем, и ты гадаешь: успела она прошлое прознать или нет? Идёшь — с плакатов смотрит, заперся — через стенку сочится. И со временем понимаешь, что она уже в тебе. Когда сделаешь что-нибудь не так — заворочается, заворчит. Нельзя уже свободно думать. Боишься, что подслушают. Даже скрываться больше положенного нельзя — это выдаёт с головой. А хуже всего, когда с ними встретишься — с речью, бумажкой или человеком. Они корректны, вежливы и ни в чем не обвиняют, однако чувствуется, что могут обвинить, что им это не составит труда, что ты не от себя зависишь, а от них, а то, как устроено это у них, никто не знает. Даже они. Словно управляется всё невидимой, никем не подсчитанной силой. Точно в головах миллионов вдруг загудело, а что — непонятно. Вот почему я боюсь.
Начетница задрожала, казалось, сейчас она разорется.
— Прав. Не хочу верить, но вижу... прав. Даже в лес эта силища заберётся! Не будет от неё никакого спасения. Нагрянет хуже урагана. Всякую зверушку из-под пня выковыряет и пересчитает.
— Это он про большевиков? — спросил Тырышка.
— Если бы! Весь род людской силища покроет. И даже тех, кто умер, и тех, кто ещё не успел. Страшное время приближается.
— Ну а мы её повырежем! — усмехнулся Тырышка. — Чик-чирик — и нету силищи!
— Что же, попытайся, — засмеялась белуха.
С хохотом она отошла к костру, с хохотом села возле и с хохотом же засунула в него руки. Мужики, не разобрав, в чём дело, тоже засмеялись. Хохотнул и Тырышка, ткнув глазом в Верикайте, — тот даже не улыбнулся. Общий смех сразу скис, распался.
— Ну, принесла недавно, — ноздри Тырышки раздувались прямо над ухом Верикайте, — мальчик родился. Счастливая, что ему наша судьба достанется. Вот и бредит. Не слушай её. Нет такой силищи, чтобы вольного человека сосчитать. Так ты, получается, не большевик?
— Не большевик.
— А кто же?
— Не всё ли равно?
— Не всё! — воскликнул Тырышка, и сброд оглушительно захохотал.
Верикайте прислонил голову к дереву.
— Странное дело. Я боялся, что меня свои же разоблачат, скажут, что я в них не верю! Но от вас... от вас совсем не страшно, хотя вы грозите мне адскими муками. Вы не силища... Вас глупо бояться. Всё, что вы можете, и я могу.
— Ну, товарищ Верикайте, чегой это ты взял, что мы не силища?
— А кто вы? — хмыкнул Евгений Витальевич. — Всего лишь разбойники. Тебе, атаман, и повязка нужна, чтобы не таким, как все бандиты, казаться. Глаз под ней всё видит. Знаю, навидался.
— Ну, про глаз ты прав, — вздохнул Тырышка, поправляя повязку. — Только чего-чего, а мы не скучная шайка. Хочешь, разницу поясню?
— Допустим.
Ладонь обвела полянку. Обвела мужиков, вылизывающих кудрявые ляжки, костры, где догорали взятые в Паревке пожитки, баб нагулявшихся, сон обвела, комаров и обвела то ощущение, когда вдруг понимаешь, что дышишь носом, отчего становится немножко неуютно.
— Вот, смотри, чем народ жить хочет.
— Народ? — удивился Верикайте. — Народ или в сапогах, или в лаптях. А вы босые. Вы сброд.
— Ну вот на вас сапоги! Думаете, вы народ? Или эти, белогвардейцы — кость белая, кровушка голубая — народ? Не смешите меня! Зелёненькие и то не угадали, напридумывали басен про волю и хлеб. Приняли вы за соловья кукушку. Вот он — народ. Я народ. Самый настоящий. Не плохой и не хороший, а сампосебешный. Хотим — едим, хотим — милуем. Как смута подступает, мы тут как тут. Скачем, пляшем вокруг сосен. Как только Русь пучить начинает, мы тут же отовсюду вылезаем. Хорошо нам! Есть у нас темномордные и светловзорные. Темномордные через грязь ползают, в ошметках копаются, злость делают. Светловзоры зарницы взыскуют. И все вместе мы бредём, побросав то, что имели. Куда — то неведомо. Народ тогда народом становится, когда ничем не тяготится. Чтобы можно было в реку плюхнуться и поплыть как говно. Кто на это сподобился кроме нас? Хохол — хату копит. Черкес — коней. Жид — шинок. Только мы свободны, потому что ничего за душой не имеем. А они сдохнут в своём богатстве! И мы им поможем. Поможем же, братва? Топоры, огонь, смерть, бороды — вот русская конституция!
— Вы понимаете, мне это совершенно неинтересно, — устало возразил Верикайте.
— Ну как это неинтересно? Для кого я тогда распинаюсь?
Философский разговор неожиданно прервал Кикин:
— Про солнышко, говорите? Про солнышко спеть? Есть у меня про солнышко!
Он достал сучковатую палку, на поверку оказавшуюся смычком. Ручку пилы Тимофей Павлович зажал между ног, а другой конец согнула шуршащая кикинская рука. Мелодия, которую он извлёк, резанула по небу. Там должно было проклюнуться солнце, но не то, что встает по утрам, а то, что отражается в тазу у женщины, когда она стирает белье. Не о том солнце играл Кикин, которое тучами может затянуть, а о солнце с голубыми глазами и русой косой. Порой мелодия становилась трагичной, а потом медленно опускалась с носочков, чтобы вновь взвиться волной. Звук был таким, будто смычком гнули родниковую струю. И не узнать было Тимофея Павловича — куда только ушли паучьи повадки? Он закрыл фасеточные глаза, и если обыкновенная деревенская пила теперь была похожа на арфу, то Кикин снова стал похож на человека. Он словно знал партитуру, играл не наобум, а догадывался умом, чтС изойдёт из следующего выгиба пилы. Ещё немного — и светлая грусть напоила бы страждущих. Она бы поднялась над лесом, качнула луну и потекла к Паревке, затем к Рассказову, оттуда к Тамбову, а там и до московских вокзалов струной подать.
Кикин, позабыв о кулацком прошлом, играл для всех людей на свете. Не было больше угнетенных и обездоленных, а все пустоты, которые раньше затыкали злобой, наполнились музыкой. Из тьмы выползали насосавшиеся баб мужики. Утирали сытые рты и тишайше слушали музыку. Пила плакала, когда резала солнышко: падали тонкие кругляшки, прозрачно катились мужикам в руки, и те вгрызались в блины большими заедистыми ртами. Быстро отяжелели бандиты от пищи духовной. Даже Купины вышли на свет. Братья улыбались, как улыбаются не себе, а соседскому счастью. Заулыбались и все вокруг. Каждый из мрака смотрел и слушал, как Кикин играл на пиле.
Когда тот наконец закончил, Тырышка довольно спросил:
— Ну как?
— Восхитительно, — признался поражённый Верикайте.
— Ну а я что говорил? Зря ты нас бронепоездом гонял. Может мы в свою консерваторию спешили! Эй, Вершинин! Иди к нам. И ты, Купин, подь сюды. Или вы теперь заодно? Ба! Молодцы! Ну идите. Дело есть.
С блаженной улыбкой встал рядом с краскомом бывший Вершинин. Великан с радостью ощущал братское тепло. Подошел с двуручной пилой Тимофей Павлович.
— Ну, Кикин, готов кобылу отыграть? — спросил Тырышка.
— Моя будет?
— Твоя. Ты только скажи, чтС скрывает товарищ Верикайте.
Кикин снял фетровую шляпу. Имея богатое хозяйство, любил он ходить в шляпах, что казалось ему весьма солидным. Даже катался в Тамбов, чтобы вернуться в Паревку подросшим на полтора вершка. Революция шляпы у Кикина сожгла вместе с домом, поэтому он легко ответил:
— А чаво тут гадать, это же не мужик, а баба! И фамилия у неё соответствующая. Вон как плакала. Слыхал я, что у большевиков бабы в мужской одежке встречаются. Амазонки зовутся. Зачем чужое имя взяла, баба? Зачем от нас притворялась?
Кикин попробовал стянуть с военного галифе. Латыш жутко выругался и забрыкался. На помощь пришли Купины, стреножившие Верикайте. Как только Кикин содрал белые кальсоны, все уставились вниз и обомлели. Перед партизанами в неглиже лежал самый обыкновенный мужик со всеми полагающимися причиндалами.
— Ну, друг мой Кикин, дурак ты, — беззлобно сказал Тырышка. — Ты чуять учись, а я пока на твоей кобылке кататься буду. Не елду я в уме держал! Товарищ Верикайте поведал, что боится неизъяснимой жути, которая в мир пришла. Она-де про каждого всё с пеленок знает. Вечно стоит за спиной, подглядывает, а обернёшься — вроде как и нет никого. Но она есть. Вот от чего товарищ большевик под бабской фамилией прятался. А ты... тю-ю! Мужичье. Так, Верикайте?
Кто-то из мужиков сцедил на бритую макушку слюну и растёр её пятерней. Приводил в чувство дорогого гостя. Однако Верикайте не откликался.
— Ну не серчай... Хочешь к нам в караван? Вместе мы твою силищу одолеем! Посадишь нас на бронепоезд и повезёшь на Москву. Там мы ей юбки поверх головы завяжем... Что, молчишь? Эх! Точно не хочешь вкруг сосен плясать? У вас, поди, и не попляшешь так... Ну вот, довели человека. Видите, как морщится? Распилите-ка, братцы, пленника. Ему от нас стыдно.
Купины покорно опустились по обе стороны от Евгения Верикайте. Двуручная пила прикусила зубьями живот. Тот не успел или не захотел испугаться: в ушах ещё стояла серебряная мелодия и позор обнажённого пола. Верикайте знал, что будет больно и будет страшно, хотя этот страх всё равно был ничем перед тех страхом, который уже пару лет подтачивал командира бронепоезда "Красный варяг". Оставалось перетерпеть пару жалких минут, а дальше Евгений Витальевич навсегда шагнул бы в тихое тёплое депо. Там его никто никогда не найдёт. Там он спасётся.
Тырышка для противовеса сел на ноги. В глаза Верикайте уставилась черная повязка.
— Ну глупый ты, Верикаюшка. Как же можно бояться того, чего не видишь? Бояться надо того, что перед глазами. Сейчас мы твою хворь народным средством вылечим. Мы тебя так люто кончим, что перед смертушкой ты всё поймешь. И про силищу свою забудешь, и про подгляд. Будешь жить хотеть. Пусть уполовиненный, но жить. А жажда жизни, братец, все побеждает. Я тому наглядный пример. Как меня только ни убивали, а смотри ж ты, живой! Сейчас я тебя бессмертию научу.
Первый надпил вышел с трудом: зубья застряли в человеческом жире. Пилу выгнуло, она некрасиво всхрюкнула, за ней потянулся Верикайте, которого скосило вбок, однако новый Купин уверенным деревенским движением послал пилу куда надо. Первый Купин двинул обратно. За несколько движений пила добралась до истошного человечьего крика. Ни один зверь не кричит так жутко, как умеет кричать человек.
Верикайте выдохнул какой-то гнилью. Язык выгнулся, почти коснувшись подбородка, а из командира всё выходил и выходил мерзкий запах. Пила, разрывая мышцы, терзала пленника, а он по-прежнему выдыхал скопившиеся миазмы. Крик переходил на стон, и Верикайте, освободившись от мучивших его сомнений, совсем по-человечески взбрыкнул. Беззащитно задёргался испачканный кровью член. Игривым щелбаном Тырышка уложил его набок. Пила, разодрав желудок, врезалась в позвоночник. Когда красные зубья завязли в костях и от усилий сучилась уже не пила, а сам Верикайте, норовивший забрызгать животной жижей то Купина, то ещё одного Купина, Тырышка встал с ног мертвеца и скомандовал:
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |