Забыть о матери. Забыть о Сейе. Забыть о сестрах, чей удел — способствовать продолжению основной ветви клана, тихо слепнуть и сходить с ума, корпя над пророчествами и чудовищно сложными чарами. Забыть обо всем, что было дорого, что давало повод жить.
Обо всем, кроме одного.
Тогда, четыре года назад, он почти это сделал.
Тогда, морозным утром, на которое он назначил свидание со смертью, в его окутанном беспроглядной тьмой существовании появился слабый, едва видимый просвет.
День ото дня он спрашивал себя, почему еще живет.
Ночь за ночью он давал себе ответ.
Потому что он дал себе слово. Потому что должен был свершить задуманное, должен отплатить за жизнь, что ему вернули.
Потому что день ото дня, ночь за ночью в выгоревшем дотла остове его души тлела искорка единственного желания.
Потому что снова и снова он желал видеть ее.
Первыми пришли голоса — то болезненно громкие, то, напротив, спадавшие до едва обозначаемого шепота. Ни одно из слов, что пролетало мимо него, запрятанного в некий бесконечно темный угол, никак нельзя было разобрать и осмыслить — но в одних звуках он улавливал тревогу, в других — недовольство, третьи же, говоря сами за себя, и вовсе перемежались смехом. Голоса сопровождали его на пути к пробуждению, были рядом все время, что он пытался вырваться из своей незримой темницы — и умолкали лишь когда силы в очередной раз покидали его, заставляя отступить, принять объятья липкой, моментально гасящей всякую мысль, дремоты.
На грани меж сном и явью не было ничего, кроме невыносимого жара. Казалось, тело его забросили в раскаленную печь — и неотрывно следили, чтобы огонь продолжал терзать свою жертву с прежней силой. Кожа, первое время сплошь влажная от обильного пота, в какой-то момент стала чудовищно сухой — поднимая в полузабытьи руку, касаясь собственного лица, он мог дотронуться лишь до чего-то, подобного старой бумаге. Иногда он открывал глаза, ловя одуревшим взглядом какие-то яркие пятна, пробивавшиеся сквозь мутную пелену, иногда — просто слепо шарил руками вокруг, наталкиваясь то на пол, то на какую-то мягкую, тонкую ткань. Становясь совсем нестерпимой, лихорадка вышибала из него сознание, вернувшись же в реальный мир, он успевал ухватить лишь минуту или две блаженной пустоты и прохлады, после чего удушающая волна накатывала снова.
Промежутки между приступами понемногу становились дольше — ясность мысли, однако, все еще не желала возвращаться в полном объеме. Маг помнил очередную ночь, проведенную среди могил, помнил мучительное желание воссоединения с павшими, желание показать им прежде свою решительность, заявить о том, что предал вовсе не он...
Что-то случилось тогда, в самом конце, в точке наивысшего покоя. Что-то помешало, что-то явилось, выдернув его назад, в мир живых, заставляя ныне проходить через все это.
Боль, жар, слабость — не более чем досадные помехи, которых он разучился бояться еще в детстве, после отворения Цепей. Стократ хуже было другое — та единственная мысль, что никак не давала покоя, снова и снова вызывая озноб, вновь и вновь заставляя сердце сжиматься до убогого, переполненного горечью комка.
Он все еще был жив.
Голоса приходили теперь все реже и реже, в какой-то момент и вовсе затихнув. Однажды, вынырнув из сна, он почувствовал рядом с собою осторожное движение — ледяные пальцы, едва коснувшись лица, тут же отпрянули, до ушей добрался слабый, с четко читаемым облегчением, вздох.
Он возненавидел все это.
Окончательное пробуждение — сколько же прошло — час, день, год? — застало Хаято врасплох: открыв глаза, маг неожиданно осознал, что пелена спала. Высокий потолок, слабый утренний свет сквозь расписную фусума[4]. Шелка и дорогая бумага, складные шестистворчатые ширмы, изукрашенные пурпурными листьями. Плотно набитый бархатный футон, роскошные черные покрывала. Целые батареи зеркал в узорных рамах, крохотный деревянный столик, банка дорогого табака тончайшей нарезки...
Глаза, давно отвыкшие от подобного роскошества, пару раз моргнули, сбрасывая прочь последние клочки сна. Рывком поднявшись, маг огляделся — и вновь не сдержал удивления: все его вещи, включая штопаный плащ, были аккуратно сложены у подоконника. Куда больше потрясло то, что он сам был переодет — в простой традиционный наряд, недорогой, но чистый и вполне опрятный.
Первые шаги дались не без труда — слабость переполняла тело, будто набивая ноги ватой. Доковыляв до окна, Хаято присел рядом, тут же принявшись перебирать свои немногочисленные пожитки. На месте оказалось все, вплоть до последней монетки — никуда не пропал и нож, а часы — старые, с истертым ремешком — были отчищены от грязи.
Не вполне еще уверившись в реальности происходящего, он принялся переодеваться. Желание как можно быстрее вернуть старого себя — тогда, наверное, хоть что-то в этой больше похожей на сон ситуации встало бы на свое место — вело отчаянную борьбу с другим, еще более настойчивым — бежать отсюда прочь, не дожидаясь ни новых голосов, ни лиц. Зачем, чего ради ему слушать чужие объяснения? Зачем попусту тратить время, когда он давно уже должен был...
Он должен был умереть. Все было продумано, было решено, все шло в точности так, как он того и желал — но вместо долгожданного освобождения позор и неизбывная боль от отсутствия для него места в мире живых стали еще страшней. Он должен был умереть. Что ж...так, несомненно, и будет — но прежде него на тот свет отправится посмевший стать помехой.
Ужасно хотелось пить — едва переставляя ноги, маг добрался до небольшого столика, где еще только проснувшись, успел приметить какую-то посуду. Схватив ближайшую плошку, сделал решительный глоток, надеясь на воду или хотя бы на алкоголь — но уже мгновение спустя принялся отчаянно отплевываться: внутри оказалось какое-то горькое масло, предназначенное, по всей видимости, для нанесения на лицо. Посуда, выскользнув из рук, упала с характерным приглушенным звуком — и, точно в ответ на него, по помещению растекся женский голос:
— Вы успели проснуться?
Первый порыв — рвануться к источнику звука с ножом наперевес и разом выпустить всю накопившуюся злобу — был не без труда, но преодолен: сам до конца не зная, отчего, маг продолжал медлить.
— Нам пришлось вас переодеть — за то покорно прошу простить. Ваши старые одеяния слишком пропитались потом и кроме того...
Голос негромкий, но чистый, вполне отчетливый — с легкой, едва уловимой хрипотцой, указывающей на не до конца сгинувшую простуду. Голос, нельзя не признать, очень приятный — и даже столь переполненному бешенством созданию, каковым был сейчас Хаято, эти мягкие нотки, вплетенные в каждое слово, показались весьма умиротворяющими.
— Я...сколько...здесь... — попытка сложить законченную фразу обернулась позорным провалом — наружу исходили только слабые хрипы и бессмысленный лепет.
-Сегодня будет уже...да, четвертый день, — донеслось из-за перегородки. — Вы были очень плохи, Фуджо-сан, говоря по совести, я думала о ваших шансах выжить и почти уже решила, что таковые очень и очень малы...я несказанно рада, что вам удалось...
Вежливый тон, даже слишком — даже у него дома речь часто была куда как более простой и лаконичной. Сделав еще шажок в сторону перегородки, Хаято вдруг остановился, как вкопанный — но ответ опередил тот вопрос, что собирался сорваться с пересохших губ мага.
— Вы, наверное, хотите знать, откуда мне известно ваше имя? Как я уже говорила ранее, нам пришлось временно забрать вашу одежду, а в ней, в свою очередь, отыскались и документы...лейтенант Фуджо Хаято, 32-ая армия, ранее — 17-ая армия, третья дивизия, первый батальон первого полка...
— Довольно! — рявкнул маг, в сердцах наградив пинком несчастный столик. — Не смейте больше об этом!
— Как...как вам будет угодно, — речь по ту сторону перегородки на миг сбилась, но вскоре была продолжена столь же плавно, сколь и раньше. — Простите меня, что веду беседу подобным образом...понимаю, это, несомненно, неудобно нам обоим, даром что вовсе не вежливо...я выйду к вам уже скоро. Извольте подождать всего несколько...
Последние слова стали последней каплей — он и без того держал себя в руках слишком долго. Бросившись к перегородке, он пробил ее насквозь ногой — тонкое дерево треснуло под первым же ударом. Прорвавшись на другую сторону зала — здесь было куда больше света, чем в том закутке, где магу довелось проснуться — в несколько шагов преодолел остаток помещения, на ходу поднимая нож.
Она не испустила крика, не попыталась бежать. Она, прижатая им к тонкой деревянной стене, даже не изменилась в лице, когда кончик лезвия коснулся чуть остренького подбородка. А лицо это...
Он, наконец, вспомнил. И почувствовал, как наползает, понемногу лишая сил, нежданное смятение.
Там, среди могил, у него был шанс все закончить. Тогда, морозным утром, он мог бы еще успеть.
Если бы только не увидел ее. Если бы только...
Узнать ее, он, несомненно, сумел лишь в последний момент — тогда, в лучах рассветного солнца, ее лицо носило свой природный цвет, тогда на ней не было и следа красок и украшений. Но даже сейчас, когда лицо это было гладким, словно у куклы и белым, будто слоновая кость — бледнейший оттенок розового был дозволен только изящной, или скорее чрезмерно хрупкой, шее — когда брови были утоплены в черном, а глаза подведены карминово-красным, когда скрытую ранее за платком голову украшал сложнейший парик, изрытый шпильками и гребнями всех представимых сортов, он узнал ее, узнал посверкивающие тем же самым иссиня-черным блеском глаза, невыразимо прекрасные и мучительно печальные.
— Если вы намерены продолжить, что начали...прошу вас, не тяните, — спокойствию, звучавшем в ее голосе, мог позавидовать камень. — Возможно, так действительно будет лучше для нас обоих.
Хаято вздрогнул, на мгновение опустив взгляд. Верхнее кимоно на ней было цвета железной лазури — по рельефным полосам сбегали перекрученные узоры. Нижние одеяния цвета воды, узорчатый ворот, широкий, завязанный спереди пояс черного бархата, с шелковой подкладкой...
— Зачем... — голос мага дрожал — и злость и слабость терзали его сейчас в долях совершенно равных. — Зачем вы это сделали?
— Я должна была позволить вам замерзнуть в снегу?
— Да! — прохрипел Хаято, чуть отводя нож в сторону. — Мне незачем жить! Зачем вы вмешались? Какое вам дело до грязного бродяги на чужой могиле?
— Не каждого бродягу награждают за беспримерную храбрость орденом Золотого коршуна, — тихо ответила она, без тени страха поймав его безумный взгляд и наградив в ответ своим — теплым, спокойным, уверенным. — И уж точно не каждый осмелится носить запрещенные награды в наши неспокойные дни...
— Умолкни!
Взревев, он впечатал ее в стену, схватив за нежное, точеное плечо. Нож поднялся, нож сорвался вниз.
Она не закрыла глаз.
Она не отвела взгляда.
— Зачем? — выдохнул маг, вновь не довершив удара. — Зачем? Я не должен жить! Мне нет здесь места! Я...я не просил!
— Не просили? — впервые за все время она повысила голос — и, вся подавшись вперед, выкрикнула ему в лицо. — Не лгите мне! Я видела ваши глаза. Да вы умоляли о спасении!
Что-то оборвалось. Что-то в одночасье исчезло, перестав давать ему опору, силу говорить, силу держаться на ногах.
Силу отрицать.
Нож выскользнул прочь, вонзаясь в пол. Издав слабый, полузадушенный стон, Хаято повалился следом.
— Это случилось под утро...признаться, никто тогда не ожидал, что все окажется настолько...ужасно. Мы уже привыкли к бомбардировкам...
Ее звали Амая — во всяком случае, именно это имя прозвучало. Она говорила, прерываясь лишь на очередную затяжку из тонкой серебряной трубки — от мага не укрылась стоявшая за тем попытка успокоить нервы.
-...но тогда, в марте...это было нечто совсем иное. Нечто...чудовищное, — короткий выдох, легкий дымок, тающий в воздухе. — Я видела, как на бегущих людях вспыхивала одежда. Видела, как дома сгорали, словно спичечные коробки. А они все летели и летели...десятки, сотни их проклятых самолетов...
Она была старше его, пусть и не настолько, чтобы это имело значение. Она была непривычно высокого роста, а ее скрытые за белилами руки были необычайно холодны — он никак не мог перестать думать об этом.
— Ко второму часу поднялся огненный смерч. Мы были далеко, но казалось, что эта...вещь была живой. Казалось, что она следует прямо за нами, — нервный вдох, продолжительная затяжка. — Все на его пути плавилось и сгорало, а никто больше не мог, просто не мог бежать...
Не мог перестать думать, что впервые к нему обращаются вовсе не как к магу, бросившему свою семью ради глупых, ребяческих устремлений. Не как к молодому офицеру, не отучившемуся в академии и трех месяцев из положенных трех лет, званием своим обязанным лишь нужде и неразберихе, продиктованным военным временем — а также крови и боли, из которых сплетались сделавшие ему имя подвиги. Не как к инструменту, из которого еще можно было выдавить капельку толка, не как к нищему, всеми забытому ничтожеству, обреченному на вечный позор.
Не мог поверить до конца, что в нем снова видят человека.
-...матери с детьми на спине бросались в реку, думая спастись от огня...не думая больше ни о чем, — голос ее чуть дрогнул. — Когда они выплывали, когда понимали, что случилось...я тогда думала, что лучше бы пламя. Что угодно лучше, чем слышать эти крики...
Он молчал.
— Иногда я спрашивала себя, о чем они думали, — проговорила она после мучительно долгой паузы. — Те, кто все это сотворил. Вот только...
— Ничего особенного, — тихо произнес он.
— Что?
— В этом не было ничего особенного, — выдохнул Хаято. — Я...я хотел сказать, что...когда была война, я...мы...мы делали многое, о чем никогда после не говорили. Думали, знали, что о том же в эту самую минуту думают другие, но — не говорили. Никогда. Ни с кем. Они...они тоже не стали бы говорить об этом. Говорить — значит, признаться. Сделать это реальным. А этого никто себе не пожелает...
Теперь молчала она — будто бы боясь спугнуть мага, заговорившего впервые за последние полчаса.
— Они тоже не стали бы говорить. И они не говорят. Поверьте мне, я знаю. Человек устроен именно так, — Хаято хрипло рассмеялся. — Никогда не думает о том, о чем думать слишком больно. Никогда не думает, что творит, пока не становится слишком поздно.
Сколько бомб, выродок?
Голоса снова явились — аккурат из того далекого дня, дня после двух обреченных остаться в истории навечно взрывов. Дня, когда ему и еще нескольким свихнувшимся от бешенства бойцам попался сбитый пилот.
Сколько еще, я тебя спрашиваю?
Изуродованное болью лицо, перепачканные алым пальцы. Ржавые клещи и оглушительный хруст.
Думаешь, слепому будет проще, чем беззубому? Ну, давай проверим...
Крики — нет, уже просто животный вой. В оскаленных, хохочущих мордах вокруг тоже давно не осталось ничего человеческого.
Пять! Десять! Сотня! Токио! Нагоя! Сраному императору на голову! В каменный век вас вбомбят! В пепел! В пыль!