Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Что? Переведи, будь другом.
— Ну, вам же группа крови безразлична, лишь бы теплая и не смешивать разную инфу. А в банке крови всё хотя обеззараженное, но полный дубак. И от разных доноров в одной фляге.
— Ясно. Это я, выходит, тебя спасал?
— Угм. Кстати, благодарю изо всех сил. Нет, правда. У меня нематочная беременность и кесарево сечение получились. На шестом месяце, меды тянули до последнего. Не зря, по счастью.
— Так же не бывает.
— У Шварценеггера ведь было. Джуниор и прочее. Ой, наш папа от сильных переживаний чуть из окошка не выпрыгнули, совсем как в том боевике. Они с мама мне свою кровь понемножку дают, изо рта в рот, всё боялись, что не совместится, детки опять же. А ты полный дозняк влепил. Всего, что только можно.
— Слушай, покажись, что ты за чудо такое.
Обладательница прелестного голоска выполняет мою просьбу очень даже категорически. Выпрыгивает из-под простынок как есть, раздергивает занавески на круглом окне, похожем на большой корабельный иллюминатор: серебристое полуденное небо, солнце играет в тополях, дрозд щебечет в шевелюре кипариса.
— Мы что, над землей?
— Формально под. На крыше с полметра жирного грунта и травяной садик, очень актуальный в этом сезоне, — окаянное чадо оборачивается ко мне передом, к окну — аппетитным круглым задком. Вовсе не красива, пожалуй, и хорошенькой-то не назовешь: посреди бела личика до крайности целеустремленный нос, бледный пухлогубый ротик прямо до ушей, ореол коротких вихров того цвета, что из вежливости именуют густо-каштановым. В общем, темно-рыжий с сильной красниной. Тонкое тельце, впалый живот, рассеченный широкими извивами едва заживленных порезов, начатки грудок, бедра на полном нуле, ни волоска на роковом треугольнике, да и вообще на теле. Но во мне всё так и звенит от восторга, от той неуемной жизни, что брызжет от полудетской плоти, от тихого, ломкого голоска, что переливается подобно порожистому ручью, от тончайшего аромата мыслей.
— Никак не могу догадаться. Ты кто — человек, Дитя Тьмы или из этих, что солнце потребляют?
— Я новое творение, — произнесла она с великой важностью и прыснула в кулак. Но смех отчего-то вмиг с нее соскочил. Она с неожиданной от такой наглой фитюльки робостью подошла к моему больничному ложу. И села на его край.
— Я...хочу вас поблагодарить не словами, как положено. Очень-очень. Но боюсь не суметь. Я ведь... этого... никогда с мужчинами.
— Непорочное зачатие, что ли? — съязвил я от предельного смущения.
— Ага, оно самое. Вегетатив...
Она запнулась.
— Вы мне помогите, а? Чем дразниться.
Но она уже всё делала сама. Маленькие зрячие пальцы прошлись по моим спутанным кудрям, расчесывая их на две стороны и любуясь.
— Краси-ивый, — сказали полушепотом. — И никуда вам не уйти.
Коснулась губами одного глаза, другого. Медленно провела подушечкой пальца по моим бровям, рисуя двойную сомкнутую дугу, розовым ноготком — по рту, как бы создавая его контур заново: сверху, снизу. Нагнувшись к обнаженной левой руке, вдохнула мой запах — ноздри расширились, выдохнув его в укромное место между моих редких отроческих волос. Проделала то же с другой подмышкой. С нежной кожей на оборотной стороне локтя. С плоскими сосками в окружении редкой поросли. Стянула тощее флисовое покрывало ниже.
— Живот как плоская серебряная чаша, так индусы говорят. Тазик, наверное. Экстаз — это таз, многократно бывший в употреблении. Пупок вмещает унцию индийских благовонных масел, потом они станут основой для наилучшего афродизиака.
Тонкий палец покружился, обводя это углубление спиралью, и пал внутрь.
— А ниже...
Провела острую черту.
— О-о, какой прелестный и маленький. Замкнулся в себе и стоит. Совсем не страшный, а просто нахохлившийся воробышек весь в пуху. Иззябший весь. "Ты воробышка чудного похитил". Это Катулл, знаете?
Заговаривая мне зубы классикой, она между тем прощупывала губками те места, что уже изнасиловал врач, ненавязчиво опускаясь ниже. Шея. Левый сосок. Неглубокая ложбина, заросшая редким волосом и ведущая в миниатюрный провал. Трепетная жилка, что из него вытекает. И...
— Возьми и пей от меня. Скорее. Не мучай, — проговорил я хрипло.
— Мы одной крови, ты и я. Какой смысл брать и давать, вязать и разрешать?
Но когда ее язык начал ту же дорогу с самого верха, мне почудилась тупая игла на самом его конце, и на каждый ее укол сердце отзывалось тихой, блаженной болью.
— Ямка на шее под левым ухом — мерило женской красоты, — звонко прошептал во мне смеющийся голосок. — Корень соска — в женской потаенности. Пупок — заросший лаз в глубину чресел. А птенца я возьму в ладони, чтобы согреть, накрою руками, чтоб до срока не оробел.
Ладони у нее были на диво жаркие: то тепло, что я получил вместе со свежей человеческой кровью, накапливалось внутри, как под тесным сводом, и уже распирало мой застывший острием кверху рудимент, навеки обреченный вопиять к небесам.
— А теперь я вам ноги отвяжу,— сказали мне в ухо, — а руки так оставлю. Вы не думайте, что я такое садо-мазо раздолбанное, просто я вашей силы немеряной боюсь. Вот и чудно, только в мою сторону ими не лягайте, а чуток согните в коленках.
Я так и сделал — с улыбкой.
— И глаза прикройте, а то я... ну... стесняюсь очень. Но смотреть можете, только чтобы мне не догадаться.
— У тебя что, зубов нет? — утомленно спросил я, воспользовавшись перерывом в моем истязании.
— Папа говорят, что у меня язычок будто бритва, мама — что у моей души зубки появились раньше детских молочных, и преострые. А если вы про особый вампирский комплект, то на днях ожидаем.
Но мое телесное уязвление тут продолжилось. Те ее губы, что в самом низу, в третий раз прошлись по местам моей боевой славы, я еле сдерживался, чтобы не двинуться с места или вообще не заорать. Но тут ее крошечная попка уместилась на моих коленях, как в гнезде, и пятый элемент плотно, как лайковая перчатка палец, обхватило нечто тесное, мягкое, сырое. Маленькие руки уперлись в мои плечи, вдавив их обратно в матрас, глаза на лице, что придвинулось вплотную к моему, расширились и подернулись влажной искрой, и когда она стала легко двигаться по мне вверх-вниз, тот звук, что я под конец услышал, походил уже не на смех, а на тоненький плач. Я выгнулся в пояснице, чувствуя, что по члену бежит что-то горячее, растекаясь во все стороны, вытягивая и притягивая к себе мою неумирающую суть, — и провалился во тьму, теряя в ней себя.
Очнулся я почти что сразу — оттого, что губы и язык со тщанием собирали с меня мою кровь. Или ее — без разницы, как она сказала. Общую.
— Что ты с ним творишь? Ни одна женщина вовек не получала от него того, что всем им надо.
— Ну, значит, это были не те женщины, — заключительное слово она протянула с оттенком легкого презрения.
Потом мы долго лежали рядом на моей постели, вытянувшись, но почти не касаясь друг друга, и пили дыхание, и обоняли запахи, и неторопливо собирали языком влагу с кожи.
— Вы готовы? — вдруг спросила она, приподнявшись.
— Ты о чем?
— Получить свободу.
Ее пальцы торопливо снимали застежки с моих запястий: надо же, я попросту о них позабыл. Дыхание наше внезапно сделалось тяжелым, редким, вся кровь опустилась книзу, превратившись в свинец.
— Солнце вместе с нами готовится ко сну, — проговаривала она, точно стих, — настает время завершить то, что мы начали. А вы — вы согласны?
— От тебя — всё, что ты решишь, — ответил я.
В тот самый миг меня повернули на правый бок, оттуда на живот, охватив руками и слегка приподняв, чтобы поставить на колени, а потом с силой уткнули щекой в подушку.
— Я снова боюсь. Не хочу делать... не хочу показывать то, чем от вас не отличаюсь, — услышал я. — Протяните руку назад.
Ее пальцы легли поверх моих, направляя, и моя рука накрыла нечто небольшое, трепещущее, будто от сладкого ужаса. Не такое мизерное, как у обычной женщины, но поменьше моего. Стройный одревесневший стволик толщиной и высотой с мой полудетский мизинец.
А потом мою руку оттолкнули, ее сильные, стройные ноги легли по обе стороны моих и зажали мои бедра, как в тисках, руки с отчаянной решимостью легли мне на ягодицы, открывая ее вгляду то стиснутое круговой петлей отверстие, что у наших мужчин куда более стерильно, чем все прочие, — и в мое дрожащее нутро с силой вогнали твердый осиновый колышек. С его вершины изошло острое пламя, которое росло и удлинялось, доставая уже до самого сердца, я корчился, нанизанный на великолепную слепяще-рыжую, ало-золотую боль, я плыл в пылающем озере своих страстей, как фитиль светильника — в масле, тонул в горячем смертном поту и кровавых слезах, щедро пятнающих наволочку, с одинаковой силой желая, чтобы эта гибель, наконец, завершилась огненным взрывом — и чтобы мне позволено было продлить ее до бесконечности.
Это единственная смерть, которой ты еще не распробовал, монашек. Тебя погребала холодная земля, жгло солнце, вмораживал в себя лед, ветер напрасно пытался развеять твой пепел, оставив редкие кости, обтянутые тугой черной пленкой. Ты рвался к ним, четырем погибельным стихиям, тщетно умоляя погрести, выжечь, смыть, унести прочь твой вековечный грех, стыд за тьму своего рождения. Но в глубине души никогда не надеялся, не хотел, не верил.
— А теперь я убью, — раздался за моей спиной по-прежнему звонкий альт, как и прежде, исполненный страстной силы. — Убью коренной, последний твой страх, который лежал в фундаменте всех остальных и никогда тебя не покидал. Страх в конце времен оборотиться в изнасилованного мужчинами смертного мальчика. И когда это случится взаправду, но непохоже, завершит свой ход и вместе с тобой умрет, — тогда лопнет последняя скорлупа, гибкая оболочка змеиного яйца, в которой ты родился на свет и во тьму. Откройся этой неизбежности, брат мой по Крови. Скажи смерти "да".
— Да, — сдавленно ответил я, не осознав от всей этой боли и всего этого наслаждения, на что именно соглашаюсь. И в тот самый миг, проследовав по пути огня, во мне — от копчика до самой немо вопящей глотки — поднялся тяжелый поток расплавленного, червонно-красного, кровавого золота и захлестнул собою всё.
Пришла смерть, холодная, слепая и глухая. Она сменилась неподвижным окаменением, полным бредовых картин. И под самый конец явился милосердный рассвет.
Я пошевелился, не осмеливаясь верить, что от меня хоть что-то сохранилось в целости, и повернул лицо к окну. Оно, кажется, так и оставалось все время открытым, и теперь в него вливался изумительной красоты багряный огонь: солнце вставало в тучах, плавило и разрывало их на узкие клочки, а неистовый поднебесный вихрь уносил их прочь. Алое сияние лежало на утренних голосах птиц, на серых ветвях и зеленой листве, на стерильной белизне нашей комнаты, чудесным образом ни смешиваясь с ними, а только с небывалой силой оттеняя все краски, звуки и запахи.
Мауриша сидела на своей кровати, свесив ноги, уже почти одетая: длинная греческая фустанелла — рубашка до колен с кружевами по подолу, — поверх нее крошечный парчовый жилетик, а внизу наготове стоят туфли без задников, но с огромными помпонами.
И жевала что-то щедро сдобренное кунжутом и корицей, запивая пахучим шоколадным питьем.
— А мне того же надыбать? — спросил я в шутку.
— Новорожденным показана только легкая пища, — солидно ответила она. — По преимущественности кисломолочная.
— Тьфу! — ругнулся я. — Снова кумыс мне впаривают. Тут, я вижу, все на нем слегка задвинуты.
— Только в самые престижные молочные смеси добавляют сухое кобылиное молоко. Оно дорогое, зато почти как человеческое переваривается, никаких хлопьев в желудке не образует.
— Кобелиное, говоришь? Культуру речи тебе бы преподать, да сил нет.
Потом до меня дошло.
Это что там, за окном?
— Парк около нашего летнего дома. Вообще-то мы за океаном живем.
— Да нет! Это вон... на небе. Яркое.
— А, это, — она запихнула в рот последние крошки, так что он заметно перекосился и щеки стали как у клевого хомяка. — Погодите малехо.
— Вот так размножаться — кайф посильней, чем когда от тебя отдирают нехилый лоскут, генетически шлифуют и суют обратно в живот, — удовлетворенно заметила она, уминая во рту свою жвачку. — Особенно после вчерашнего тотального кровепролития.
Я воззрился на нее с целью уловить признаки легкого помешательства.
— Нет, вы что, никогда-никогда зари не видали, даже в вашем Кыюве?
Я поднялся, ошеломленный, — а может быть, лишенный и остальной моей брони, — и подошел к ней ближе.
— Дети Тысячелетий любят играть, выдерживая утреннее солнце до последнего, но я редко так рисковал. А теперь вижу его силу без вреда для себя. И без того, чтобы оно вгоняло меня в сон. Кто же я теперь?
— Снова глупый вопросец. Кому это знать лучше вас самого? Но это работка не на года, как меня предупредили. Потому что меняться будете, и ваш личный мир изменится вместе с вами.
— Зачем тебе было вообще затевать это всё: дети и прочее?
— Я ж редкий артефакт. Аномалия вероятностью один к шестьдесят пяти тысячам. Как говорил Председатель Собрания, бывает время блюсти расовую чистоту и время ее нарушить, отсекать мутантов каленым ножиком и лелеять их. Ибо всему есть место под солнцем!
Судя по многоречию, булочка с пряностями и шоколад уже полностью растворились в ее необъятном ротике; да и от лунной поверхности теперь запахло ими куда сильнее прежнего.
— Ты что, всей кожей производственные отходы выделяешь? — спросил я.
— По преимуществу. Как и догадался-то.
— На своем личном примере.
Мое желание, обращенное к ней, всё росло, однако не причиняя мне того докучливого, темного зуда, что неизбежно примешивался к моим былым наслаждениям, губя их радость на корню.
— Нет, правда, тебе какой ни то хавки не принести? Плющило тебя вчера классно.
— Это уж точно. И еще вчера ты одно правило нарушила. Не-пре-ре-каемое, — от непонятной радости меня так и тянуло ее подколоть. — Пытуемый должен сперва увидеть орудие своего истязания, дабы устрашиться. Ритуал такой был в порочные Средние Века.
С этими витиеватыми словесами на губах я рванул к ней, уселся рядышком на постель и задрал по кругу все пышные оборочки. Как я и предполагал, ничего под ними не было. Ни трусиков, ни ужаснувших меня вчера плоских шрамов. Клитор упрятан в свою пазуху, застенчиво съежился и стыдливо покраснел: после вчерашнего бесчинства ему факт стоило вести себя тихо и незаметно.
— О-о. Твой малый Везувий что, всегда извергает такую раскаленную лаву?
— Не надо, — сказала она тихонько. — Это было такое...будто и не я это вовсе.
— Не нужно, — с готовностью согласился я. — А новые зубки что, прорезались?
— Ага. Прямо жевать ничего нельзя, всю нижнюю губу изодрали. Только если вязким тестом залепить.
— Приобвыкнешь, это как ненадеванный протез. Для нас обоих это не вполне актуально, но уж если имеется, то и пользу отыщем.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |