Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
С самого утра по городу сновали взбудораженные мальчиши-кибальчиши, удирали с уроков, обманывали бдительность бабушек и старших сестер, оставляли без присмотра малых, задабривая совесть тем, что не ведь на вечерний же сеанс в кино прорываются. То, что происходило сейчас, было как в фильме, но куда интереснее. И уж тем более — увлекательнее любой игры. Ребята понимали: надвигается что-то грозное. Но издалека взрывы казались хлопками, как если бы кто-то рядом выбивалкой по ковру колотил. И было почти не страшно, но жуть как любопытно.
Кибальчиши собирались в отряды, шныряли тут и там, оказывались в самых неподходящих местах, и некому было призвать их к порядку: бойцы истребительных батальонов, такие же пацаны и девчонки, только малость постарше, двумя днями раньше получили приказ разбиться на группы и уходить в Елец, а немногочисленные милицейские патрули нынче ещё затемно стянули на охрану вокзала.
Ничего этого ребята знать, конечно же, не могли. Но, чуя свободу, не слишком прятались и таились. Главное — никому из своих на глаза не попасться. А чужие взрослые... им-то какое дело, куда навострилась детвора?
Вот и Галя, опасаясь на Комсомольской столкнуться нос к носу с возвращающейся бабушкой, утащила друзей на Широко-Кузнечную. Да только зря.
— Девочка, ты, случаем, не Марь Трофимовны внучка?
Галя сразу поняла, что окликнули именно ее.
Сердитый худой старик одной рукой опирался на клюку, а другой держался за калитку — то ли решал, идти на улицу или нет, то ли просто упасть боялся.
— Да, — растерянно призналась Галя.
— А бабка-то, небось, знать не знает, где тебя нелегкая носит, — так вот просто сказал, даже не прикрикнул — а как будто бы подзатыльника дал. — Ну-ка дуй домой. Да бабке сказать не забудь, Николай Егорыч, дескать, кланяться велел.
Обвел взглядом мальчишек.
— А вы, архаровцы, чего стоите, рты разинув? Родителей осиротить задумали? Брысь по домам. И чтоб больше не смели на улицу без спросу соваться. Кончились ваши казаки-разбойники, привольное житье.
Гале сперва подумалось: старик похож на злого волшебника. И она строго-престрого выругала себя: когда тебе почти двенадцать и ты уже два года как пионерка, стыдно даже думать о такой ерунде. А перед бабушкой и Марочкой тем более стыдно. А Генке показалось, что у деда клюка только для притворства; вот сейчас возьмет да и припустит за ними, да ещё палкой своей, палкой... И мамке нажалуется, и она тогда точно голубей продаст. А Витька решил: умный старикан, бывалый, наверняка больше ихнего понимает... и почти не злой, прикидывается только. А Гришка про деда не думал, ему досадно было. Друзья, называется! Наплевали на дело.. а ведь час назад только что честное пионерское не давали, что не отступятся!
— Никому вы там не поможете, — как будто бы угадав Гришкины мысли, твердо сказал дед. — Чуете, стихло?
И, помолчав, закончил:
— Наши отходить будут.
'Наши — отходить? Как же так?' — эта мысль была одна на четверых.
Но ни один не решился переспросить или заспорить. И так же, не сговариваясь, побежали домой дворами, по бездорожью.
Гришка жил дальше всех, на Семинарке, это аж час быстрым шагом. И всю дорогу мальчишка сомневался: может, повернуть назад, поглядеть? А вдруг дед все-таки ошибся?
Он не дошел до дома с десяток шагов, когда на перекресток выехал танк. Не похожий на те, которые показывали в 'Если завтра война'. Вражеский.
К полудню по госпиталю распространился слух, что из центрального буквально только что вывезли тяжелораненых. И слух этот походил на правду больше всех прежних слухов. Наверное, потому, что события развивались именно так, как должны были развиваться.
Нет, как раз-таки не должны, ни в коем случае! Но Лида знала, что все случится именно так, теперь-то настала пора себе признаться, куда уж дальше тянуть?
Слухи, а, скорее всего, что-то более весомое, побудили главврача и комиссара госпиталя собрать персонал на летучку и в кратких словах приказать: распространения панических настроений не допускать, внушая раненым: раз эвакуация началась, то в скором времени и до них дойдет очередь. Ну и, конечно, пребывать в повышенной готовности, ни на минуту никуда не отлучаясь.
Все правильно. Так и нужно делать. А уж верить или не верить...
Лида вернулась в палату, к оставленным ведру и швабре, и принялась с преувеличенной бодростью надраивать пол.
Надя, с застывшим, посеревшим лицом, двигалась от койки к койке, аккуратно поправляла одеяла, подавала воду даже тем, кто не просил, пока один из раненых не дернул ее за рукав:
— Устала, сестричка? Поди посиди.
И она послушно села на стул в углу. И долго сидела, почти не шевелясь. Лида трижды выходила и возвращалась, а Надя все сидела. Вернулась в четвертый — Нади нет.
'Убежала куда-то', — сказали Лиде. И она бросилась искать. Надо держаться вместе, сейчас обязательно надо держаться...
И столкнулась с Надей на пороге.
— Немцы, — почти беззвучно сказала Надя.
Она первой из госпитальных увидела немцев. Выскочила, как будто бы что-то сдернуло ее с места, на улицу — и увидела.
Танки входили на Красный мост.
Высунувшись по пояс из люка, молодой танкист глядел в бинокль. Вперед, только вперед, ни на что не отвлекаясь. Как будто бы нарочно позировал для толстого фотографа, что стоял у перил и довольно щурился в видоискатель.
'Они что, вообще ничего не боятся?' — подумала Надя. Не с ненавистью — с удивлением.
Танкист был светловолосый, статный и держал спину очень прямо.
'Как Ваня...'
Сначала Надя почувствовала злость на себя и только потом — ненависть.
Вот было бы, из чего выстрелить в эту прямую спину... Чтобы не зарывались, чтобы боялись!
Немецкие танки шли по улице Сталина, вдоль трамвайных путей, на которых замер красный трамвайчик. Люди напряженно прильнули к окнам, готовые в любое мгновение отпрянуть. Вагоновожатая, едва завидев танки, закрыла двери, но никто не потребовал открыть, не попытался бежать.
'Наверное, каждому из нас в эти минуты трамвай казался хрупче детской игрушки и надежнее ледокола', — запишет по возвращении в своем дневнике учитель литературы Трофимов, находя в привычном действии успокоение. Он будет вести дневник ещё сто двадцать четыре дня. А на сто двадцать пятый не вернется домой. И квартирная хозяйка сожжет все его тетрадки — 'от греха подальше'.
А Ваня умрет ночью. В единственном эшелоне, успевшем уйти из Орла в этот день.
Надя и Лида будут работать в госпитале — по-прежнему, да не как прежде. Потому что госпиталь станет подпольным. И все, начиная с пузырька йода и куска марли, придется добывать с риском для жизни.
Они выживут.
Осенью сорок второго соседка, бродившая по окрестным деревням и менявшая вещи на продукты для своих совсем оголодавших детишек, расскажет Лиде: в Каменке за связь с партизанами повесили какую-то Варю-беженку.
И только летом сорок третьего Лида узнает — это была другая Варя. Ее Варя вернется, постаревшая, усталая — и тотчас же примется за работу. Смена в госпитале, а потом — на разбор завалов.
У Васятки появится шрам над бровью: в тот день, когда немцы сгонят ребятню в 'русскую школу', он из рогатки разобьет стекло на портрете Гитлера и учитель, спасая то ли себя, то ли мальчишку от гнева старосты, ударит провинившегося головой об угол стола.
Манечка ещё долго будет молча играть за печкой и бояться выходить во двор. Чуть ли не до конца войны.
А девятого мая соберутся три вдовы — Варя, Лида и Надя. И тоже будут молчать.
На стелах не принято изображать вдов. И в память о 3 октября 1941 года будет установлена стела с тремя материнскими ликами.
После войны.
Глава 3
Лето 2009 года
Я вернулся домой.
Простенькая фраза, вроде тех, что бывают в букварях.
А если на вкус распробовать: точь-в-точь мамины пирожки с вишнями, испеченные по бабушкиному рецепту, даже вишни — из бабушкиного сада в Фоминке...
А если вслушаться: птицы утро встречают, и Мишка орет под окном то ли ломающимся, то ли до срока прокуренным, то ли просто сорванным раз и навсегда голосом: 'Санька, айда в футбол!'...
А если вглядеться: вот он, мой дом — моя крепость. Он и вправду похож на крепость, пятиэтажный дом-'сталинка', почти на этаж возвышающийся над серенькими типовыми хрущёвками, а уж если взобраться на башенку со шпилем, то, говорят, весь город виден. Может, так оно и есть, да только никто из пацанов там не был, даже если заливает, что был. В башенке — какие-то подсобки, да еще, вроде как, что-то связанное с гражданской обороной: во время учений оттуда сирена воет. Оно не страшно, может, чуть-чуть тревожно — и только. Ты — дома. Дом — крепость.
А если вчувствоваться... Вот тогда-то и возникает совсем не детское слово — 'навсегда'. Как там в песне пелось: 'Родительский дом — надежный причал'? Надежный. Безнадежный. Последний потому как.
Кладбищенским сквознячком потянуло в открывшуюся дверь трамвая. Годунов усмехнулся. Ну-у, нагнал жути — впору заворачиваться в простыню и потихонечку, чтобы сил наверняка хватило, ползти в сторону кладбища. В сорок-то четыре года! Медикус, поставивший красный крест на дельнейшей службе капитана третьего ранга Годунова, подсластил пилюлю: это в подплаве с таким сердцем никак, а на суше... Короче говоря, скакать ему, Годунову Александру Васильевичу, по этой жизни раненым зайцем ещё полстолько... 'Помирать нам рановато, есть у нас ещё дома дела', — вспомнилась любимая бабкина присказка, тоже песенная... А полстолько получается аккурат до шестидесяти шести годов. Шестерка — личный код неудачи. М-да. А сквознячок все ж таки обычный городской, пахнет прокаленной солнцем пылью, выхлопами бензина... и праздником. Не перекрывающими выхлопные газы ароматами духов — наши женщины, чай, не француженки, у наших труд если не подвиг, то праздник, — нет, именно торжеством. Толково объяснить Годунов не смог бы. Он давно знал за собой привычку находить, не выискивая, образы буквально под ногами. Не стал бы неплохим офицером-подводником — наверняка докатился бы до жизни весьма посредственного мечтателя-поэта. Писал бы о синих морях и дальних странах, коих отродясь не видывал, да подпаивал музу горькой. Почему-то все поэты (общим числом три, если считать и того чудика, который гордо именовал себя бардом и лабал под Высоцкого) употребляли для вдохновения. Он же, Годунов, — исключительно по праздникам. Причем не общепризнанным, а лично принятым.
Сегодня именно такой день. Пятое августа. День освобождения Орла от немецко-фашистских захватчиков.
И сегодня будет не коньяк. Сегодня — именно беленькая. Потому что оба деда-фронтовика и отец-фронтовик признавали только 'беленькую', да ещё спирт.
Хороший, очень хороший день для возвращения домой.
Правда, нет уже ни дедов, ни бабушек, ни мамы с отцом. Никого нет. И Мишки нет — помер без малого десять лет тому назад в собственном гараже, по пьяни. Дом-крепость есть, до него всего-то две трамвайных остановки. Только квартира в нем давно принадлежит другим людям, которых он, Санька Годунов, знать не знает. Когда понадобились деньги матери на лечение, отец, упрямый, как вся их порода, ничего не сообщая сыну, поменял двушку в центре на однокомнатную хрущобу на окраине, в девятьсот девятом. Вот ведь интересно получается: старые окраины города имеют неофициальные, но знакомые всем коренным (а Годунов был из коренных) названия — Выгонка, Лужки, Семинарка, Наугорка, а новые народ именует Микрорайоном (угу, вот так, с большой буквы), Девятьсот девятым кварталом, как будто бы не было там прежде ни лугов, ни выгонов, ни каких бы то ни было запоминающихся объектов.
Годунов был в этой квартире считанные разы. Окна выходили на скверик, больше похожий на пустырь,— не разрослись ещё чахлые саженцы, не стали настоящими деревьями, — посреди которого стоял отнюдь не сказочный белый камень.
На камне бронзовело: 'В память о мужестве и стойкости 201 воздушно-десантной бригады, 146 отдельного конвойного батальона внутренних войск НКВД, проявленных в бою с немецко-фашистскими захватчиками на северо-западной окраине города Орла 3 октября 1941 года. Вечная слава героям'.
В бою, о котором Годунов, наверное, знал все, что только можно было узнать. Потому что этого 'всего' было до обидного мало, приходилось домысливать и... и понимать, что придумки эти вполне могут войти в противоречие с реальной историей.
Годунов возвращался домой. В родительскую однушку с окнами на мемориал. С вокзала — через весь город, это почти час на трамвае. Треть уже позади, и...
Пышнотелая вагоновожатая что-то проскрипела в микрофон.
— Чего? — вскинулась бабуля в газовом платочке поверх тщательно завитой седины.
— Чё? — тинейджер стянул на тощую шею большущие наушники.
— А что вы хотите, десятый час, дорога перекрыта, возложение, — спокойно ответил мужик, который с равной вероятностью мог оказаться и рабочим, и учителем, и клерком каким-нибудь, винтиком государственной машины.
— Вагон дальше не пойдет! — солидарно гаркнула тетка-водитель, благо не в микрофон. — И когда пойдет — не знаю. Часа через два, не раньше. Так что кому на МолОчку — ногами быстрей дотопаете.
Странно, но именно в этот момент Годунов в полной мере осознал, что вернулся. Как только не именуют на российских просторах всяческие торжища, но Молочкой центральный рынок называют только в Орле.
На Молочку он не собирался. Но все равно вышел. Наличие чемодана прогулке никак не способствует, однако же... В конце концов, не такой уж он и тяжелый, чемодан, в нем всего лишь стандартный дорожный набор да ноутбук 'мечта попаданца' с горой военно-исторической литературы, кучей альтисторических романов и несколькими стратежками. Годунов не считал себя ни историком, ни, упаси Господи, геймером (на пятом-то десятке!), да и сказки о суперменах, с ходу начинающих менять историю, его уже изрядно притомили.
Он вообще никогда не ставил увлечения выше службы. То есть, по мнению бывшей супруги, был редкостным занудой. Бывшая всерьез полагала: выше службы для него в этом мире не существует ничего вообще и вовсе. Именно она однажды сказала: такие, как он, Саня Годунов, созданы не для службы — для служения. А в череде предшествовавших разводу семейных сцен чаще прочих звучало высказанное с полной убежденностью обвинение: 'Твои приборы тебе дороже живых людей!' Как-то, в довесок, было брошено: 'Ты у нас весь такой правильный, здорового авантюризма в тебе ни на грош. Ты, наверное, даже в детстве по деревьям не лазал, с пацанами не дрался и девчонок за косички не таскал!' Бывшая в совершенстве владела пресловутой женской логикой, отягченной высшим образованием и природной склонностью к демагогии: в пару фраз могла заложить такое внутреннее противоречие, какое от одного, даже очень осторожного, прикосновения детонировало. Начни он, допустим, объяснять, что хороший командир должен, прежде всего, уметь находить контакт с людьми, — тотчас услышал бы, что у него машинное мышление и он инструкция ходячая, которой, разумеется, чужды спонтанные — истинно человеческие! — поступки. Хорошо, хоть профессионала в нем жена признавала без колебаний...
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |