Страница произведения
Войти
Зарегистрироваться
Страница произведения

Отыгрыш. Общий файл


Опубликован:
12.03.2013 — 12.03.2013
 
↓ Содержание ↓
 
 
 

Отыгрыш. Общий файл


Пролог

1941. X. 04

Орёл

Моя любимая Марта! Наконец-то удалось выкроить минутку, чтобы приняться за письмо тебе.

Сегодня утром я получил от тебя четыре пакетика со сладостями и тёплый свитер ко дню рождения. Не беда, что но уже прошёл — почта из фатерланда идёт сейчас 4-5 недель... Сейчас нахожусь в городе со смешным названием 'Orjol', находящемся неподалёку от большевистской столицы Москвы. Говорят, на человеческом, немецком языке это означает 'орёл'. Жаль, что рядом со мной нет Вилли и его камерадов из Люфтваффе: им бы понравился такой каламбур.

Иногда мне думается, что эта проклятая страна населена одними фанатиками. Русские так яростно защищаются, как будто бы ещё не понимают, что их дело проиграно. Вчера, после нескольких дней форсированного марша, мы подошли к окраине этого города, пробиваясь сквозь разрозненное, но ожесточённое сопротивление мелких групп большевиков. К счастью, моя машина предназначена для перевозки горючего, поэтому я никогда не езжу в голове колонн и уж тем более — в передовом отряде. Так что не переживай за моё здоровье, любимая! Ничего плохого со мной произойти не может. А вот нашим парням-танкистам вчера не повезло — сумасшедшие русские неподалёку от города, с опушки леса, неожиданно открыли огонь по передовому отряду. Сталинские фанатики сумели из своего единственного зенитного орудия уничтожить два наших панцервагена и разбить грузовик с солдатами. Представь себе: у этих деревянноголовых не было даже пехотного прикрытия, и потому наши парни сумели достаточно быстро подавить сопротивление. Тем не менее несколько камерадов погибло, а ещё больше — ранено. Да и с ремонтом панцервагенов придётся повозиться нашей арбайтроте. А нас заставили собирать тела убитых гренадиров и везти к месту захоронения, при этом запачкали кузов моего грузовика. Но зато я стал обладателем прекрасных серебряных часов, правда, слегка старомодных и с непонятной гравировкой варварскими русскими письменами на крышке. Я пока в размышлениях, что выгоднее — оставить их себе или продать.

На окраине и на городских улицах также произошло несколько стычек, но их нельзя сравнить с тем, что нам пришлось пережить в Смоленске. Обедали мы уже в Орле.

На постой нашу роту разместили в домах на окраине города — поближе к захваченным у русских складам с горючим. Наш гауптманн был рад этому обстоятельству до безумия и сразу же выставил там караулы. Так что выспаться минувшей ночью мне не удалось: в качестве бдительного постена вышагивал под противным дождём с оружием на изготовку, то и дело поскальзываясь в русской грязи. Ничего не поделаешь: с этими большевиками нужно держать глаза и уши широко раскрытыми, проклятые собакосвиньи не ценят наших усилий по освобождению их от жидокомиссарской власти. Когда вчера парни из первого взвода размещались на отдых в одном из домов, то обнаружили спрятавшегося раненого большевика из НКВД. Пришлось расстрелять его вместе с обеими хозяйками дома в назидание прочим русским.

Не могу без печали думать о том, что по нелепой случайности была ранена собака, прелестное маленькое белое создание, так похожее на твою Лили. Наш гауптманн, как оказалось, некогда прослушал два семестра на медицинском факультете в Тюбингене, и парни притащили бедное животное к нему. Несмотря на своё высокое положение, командир никогда не забывает о своих народных корнях и, конечно, не отказал в помощи. Ассистировать при операции пришлось мне: ты же помнишь, как здорово у меня получалось оказывать первую помощь в молодёжном лагере Гитлерюгенда! Перебитая лапка была прооперирована простейшими методами, доступными нам, и помещена в лубки. Теперь собачка, которую по предложению гауптманна назвали Блонди, в честь верной спутницы Фюрера, стала всеобщей любимицей парней из первого взвода.

А погода очень испортилась: кругом грязь, дождь, сырость. Настали холода, какие у нас в Померании бывают только в январе, а сейчас только начало октября. Сколько же градусов тут будет зимой? Русские говорят, что в прошлом году мороз достигал пятидесяти градусов, а снежный покров — до двух метров. Не дай бог нам задержать взятие Москвы до выпадения снега! Радует то, что Рождество мы будем в любом случае встречать уже в Москау. Там, на зимних квартирах русской столицы, мы сумеем перенести тяготы проклятой большевистской зимы достаточно безболезненно, чтобы с весной вновь начать победное наступление!

Дорогая Марта! Вскоре после получения этого письма ожидай посылку от меня. Зная, что выбор продуктов по карточкам у вас несколько ограничен — о, да, сегодня нация поступается некоторыми бытовыми удобствами, но завтра нам будет принадлежать весь мир, — высылаю тебе банку натурального русского мёда, которая досталась мне по случаю, две банки консервированного краба и ткань на пальто: сегодня утром мне удалось раздобыть её в небольшом магазине на соседней улице. Увы, разжиться чем-то посущественнее не получилось: проклятые пехотинцы из передовых частей побывали там раньше и всё, что не сумели уволочь в своих ранцах, постарались поломать, испачкать и порвать: словом, полностью испортить. Не грусти, ничего страшного: впереди у нас Тула и Москау, где можно забрать в магазине любой товар, не платя ни пфеннига: это право победителя!

Любимая Марта! Рад был бы написать тебе гораздо больше — но не поспеваю. Пора готовиться к рейсу: наши пенцервагены укатили в сторону города с непроизносимым, варварским названием Мценск, и твоему Курту вновь предстоит доставлять горючее для их ненасытных моторов.

Обнимаю и целую тебя тысячу раз!

Любящий тебя Курт Бальтазар'

Глава 1

Осень 1941 года

— Прифронтовой город, — медленно и четко выговорила Лида, пробуя слова на вкус. Горчат слегка — да и только. Ну не верится, что Орёл — прифронтовой, не верится и все тут. Те же улицы, те же дома, люди едут в трамвае по своим делам и военных не больше, чем обычно. Даже мальчишки, ровесники старшего племянника Васьки, заняты обычным делом: подкладывают на рельсы перед приближающимся красным вагоном, гвозди, а потом собирают расплющенные кусочки металла. Любопытно, на что он им? Для игры? Или поделки какие мастерят? Надо будет у Васятки выспросить... И Первомайский сквер — точь-в-точь такой же, как в день ее первой встречи с Митей. Шестнадцатого сентября тридцать восьмого. Прошло ровно три года и три дня. И снова пробивается сквозь поблекшую зелень совсем не скучная, солнечная такая, желтизна. Воробьи в пыли купаются, празднуют бабье лето. А вот скамейки иначе покрашены...

И Мити в городе нет. И Варькиного Павла нет. И окна домов заклеены бумажными полосами крест-накрест. И лица прохожих как будто бы просто сосредоточенные, а на самом деле...

Зато дома, в Гурьевском переулке — то есть в Хлебном, просто старое название привычней — все так же, как было при жизни мамы: герань на подоконниках, крахмальные покрывала на кроватях, вышитая скатерка. 'Символы мещанского благополучия', — беззлобно поддевал свояченицу Митя. А если всерьез, Варька — она в маму, хозяйка необыкновенная. Десять минут — и обед на столе. Не такой, конечно, какими потчевала до войны. Но все ж картошка есть, и соленые огурцы, и даже пирожки, правда, не с мясом, а с мелко нарезанным луком. Для наголодавшейся в дороге Лиды — роскошное пиршество.

— В дорогу напекла, — как будто бы между делом обронила Варя.

— Кому в дорогу?

— Нам.

Только сейчас взгляд Лиды зацепился за бесформенный баул в углу. Из баула на удивление неряшливо свисал рукав детской вязаной кофточки. Жалостно и жутко.

Помолчали обе: одной не хотелось слышать, другой — говорить.

Ходики спокойно, как ни в чем не бывало, отсчитывали минуты. Близилось к полуночи.

— Лидусь, я письмо отправляла, но оно, видать, тебя уж не застало. Я написала, чтоб ты сразу к тете Дусе...

Младшая отодвинула тарелку — то ли насытилась наконец, то ли кусок стал поперек горла, она и сама не разобрала. Проговорила с усилием:

— Получила я его. Но мне казалось, ты передумаешь. Мама всегда говорила, что дома и стены помогают.

И добавила тихо-тихо, чтобы постыдная неуверенность не так была слышна:

— Варь, ну зачем тебе уезжать? Орёл — центр военного округа, тут должны быть какие-то войска, правильно? Не сдадут...

— Какие-то... — Варя покачала головой в такт движению маятника. Пугающе механическое движение. — Поехали с нами в Каменку, а?

— Это чего, бежать, что ли? — Лиде стало и досадно, и неловко. Отвернулась к окну, дернула черную тяжелую занавеску...

— Закрой, закрой! — старшая сестра порывисто и суетливо отвела ее руку. — Нельзя... затемнение.

Перевела дух. Но испуг из глаз не ушел, Лида видела.

— Станцию бомбят, и нам перепадает... Сегодня так и вовсе три воздушных тревоги было, и третьего дня... Перелыгиных помнишь? Как половина народа с депо — кто на фронт, кто с семьями в эвакуацию, так Порфирич на железку в сторожа подался. Ну вот... — Варя глубоко, со всхлипом вздохнула. — Ногу ему оторвало в бомбежку. Это летом еще. До пункта первой помощи не довезли. И Иванниковых разбомбило, Маруся с детьми теперь у бабки в деревне.

Опять посидели молча. Тиканье часов в тишине нагоняло на Лиду страх, но заговорить почему-то было ещё страшнее. Она вздрогнула, когда Варя спросила вполголоса:

— Митяй-то пишет?

— Пишет. Перед самым моим отъездом вот...

— А от Пашки с десятого августа ни полсловечка, — Варя встала, принялась собирать посуду, качнула головой, увидев, что Лида поднимается: мол, сама управлюсь. — Мне детей сберечь. Я обещала.

И, после паузы:

— Чего делать-то собираешься?

— К вам вот попроситься хотела, — призналась младшая. — Библиотекари-то сейчас кому нужны?

— Это да, — Варя очень осторожно, беззвучно поставила тарелку на тарелку. — Только вот тебе-то в санитарки...

— Думаешь, не справлюсь?

— Справишься, чего там... — старшая вздохнула и закончила с нажимом: — Ежели чего... ну, случится чего, госпиталя в первый черед вывезут, я так рассуждаю.

Подумала.

— Лидусь, как до тетки добираться-то помнишь?

— Доберусь, — Лида кивнула.

И мысленно повторила: 'Если что...'

...Прощание с родными вышло долгое, суетливое и бестолковое.

Варя трижды повторяла:

— Банка с керосином за буфетом, не перепутай, там в другой у Пашки чего-то... — и казалось, забывала сказанное раньше, чем успевала договорить.

Еще велела получше укрывать картошку:

— Мыши вовсе страх потеряли, — и почему-то добавила: — Как война началась, так и...

Потом вдруг решила, что Манечка в дороге непременно замерзнет, и принялась искать пуховый платок, разворошив и баул, и один из двух узлов.

Манечка ни с того ни с сего расплакалась, и все ее долго утешали, и снова паковали вещи, и почему-то получалось не так хорошо, как прежде.

Кое-как управились. Варя устало села — почему-то на узел, а не на табурет — и поглядела на стенные часы.

— Ежели что, мамкины ходики в сараюшке припрячь, только заверни получше, чтоб не попортились, — сказала она и всхлипнула.

Лида молча кивнула. Что тут говорить? Сколько была семья, столько и эти ходики были.

— А Васька-то где? — спохватилась Варя.

Поглядели по комнатам, выглянули во двор, Манечка, обрадовавшись нежданной игре в прятки, побежала на улицу. Вернулась сияющая:

— Васятка к Лаврищевым во двор пошел, я видела!

Поспешили к соседям.

Васька попытался было улизнуть, но бабка Лаврищева не дремала, образумила подзатыльником. Ну и внуку Мишке отвесила для острастки.

— Ну что ты бегаешь, нам уж пора давно, — начала выговаривать сыну Варя, чтобы скрыть неловкость — от нее-то от самой детям разве что мокрым полотенцем доставалось, когда в кухне под руку лезли.

— Это ты бегаешь, а я не хочу, — огрызнулся мальчишка. — Сама же мне говорила, что Орёл не сдадут, а теперь чего?

Варя, краснея и оглядываясь на бабку, принялась оправдываться: они только помогут тете Дусе по хозяйству, она ведь старенькая уже, ей трудно все одной да одной, а потом вернутся, Васятка даже от класса отстать не успеет. Бабка поддакивала и украдкой посмеивалась то ли Вариному обхождению с сопляком, то ли неумелой ее лжи.

Наконец вернулись домой за вещами, расцеловались, присели на дорожку, гуртом двинулись к калитке, и...

— Мы Лиду забыли! — отчаянно вспискнула Манечка и, чуть не сбив тетку с ног, бросилась назад.

Лида не сразу сообразила, что это не о ней — о кукле. Да и когда сообразила, от сердца не отлегло.

Смолчала. И Варя смолчала, хотя в другой раз точно не преминула бы посетовать на дурные приметы.

Лида всегда любила тишину и очень удивлялась, что кто-то от нее устает. Тишина читального зала — солидная, дружественная умным мыслям. Домашняя — легкая и теплая, как любимое одеяло. Тишина осеннего города — спокойная, уютная.

Тишина этой осени была совсем другая — сторожкая, ненадежная, оглохшая от бомбежек и одуревшая от тяжелых ожиданий. Та, что дома, — ещё и постоянно заодно с утомлением, отдохнуть от которого не позволяла. В ней чудились Варины вздохи и горестный Манечкин возглас: 'Лиду забыли!', она выталкивала прочь, гнала из дому. Тишина госпиталя — искалеченная, подавляющая крик, намертво стянутая бинтами. И все же Лида приспособилась передрёмывать между сменами в комнатенке у медсестер. Это не одобрялось, но и запрещать никто не торопился.

Она не пыталась внушить себе, что в ее присутствии здесь есть какой-то особый смысл; в госпитале хватало квалифицированного медперсонала, что уж говорить о санитарках из вольнонаемных. Просто ей самой так было легче: никаких лишних мыслей, потому что тут — нельзя. Ну, то есть, мысли-то — они у всех, только в слова редко переходят. Разве что спросит кто-нибудь из раненых: 'Сестренка, в городе-то чего слышно?'

'Все по-прежнему',— отвечала Лида — и не знала, что добавить. Она и прежде не отличалась разговорчивостью; Митя, бывало, шутил: 'Вот повезло мне редкостную редкость выискать — неболтливую женщину!' А нынешние городские новости — те, что были и видны, и слышны, — ни к чему рассказывать было, их и так все знали. Эти новости что ни день врывались с грохотом и оседали дымящимися развалинами на Выгонной, на Медведевской, на Пушкинской, на Курских.

А другие — из тех, что передавались из уст в уста, — просто повторять не хотелось. Даже верить в них не хотелось. Сегодня Надя Минакова, бойкая чернявая медсестричка, сказала по секрету: командующий округом Тюрин со штабными ещё прошлым вечером из города уехал. На восток. Может, в Мценск, а там кто его знает.

Верить не хотелось. А вот как, спрашивается, не верить, если Надькин жених — чекист?

Нет, лучше уж ограничиваться многозначительным и ничего не значащим 'все по-прежнему'. А там уж пусть каждый для себя решает, к добру оно или к худу.

Общительная, да и вообще словоохотливая, Надька выкручивалась по-своему, частила бойко:

— Ну, то, что сестренка моя меньшая, Танька, косу себе отчекрыжила, чтоб букли крутить, как у соседской Вальки, а у тетки Нюры одноглазый кот пропал, — оно вам без интереса, а сводку вы и так слыхали — упорные бои на всем фронте, на Западном, вон, направлении, нынче наши самолеты кучу немецкой техники уничтожили да роту пехоты впридачу. Лично мне такие новости оч-чень даже!

Лида ей отчаянно завидовала: есть же такие люди, по которым никогда не скажешь, что они встревожены, или опечалены, или...

А сегодня и вовсе примчалась в сестринскую оживленная, выпалила прямо с порога:

— Девочки, после смены все со мной! — и, сделав загадочные глаза, пропела опереточным голоском: — Банкет намечается!

Лида удивилась. Ей даже немножечко любопытно стало. Нет, она, конечно же, никуда не собиралась идти, но...

Но Надька была не из тех, от кого можно запросто отговориться. Ну и что с того, что Лида без году неделя в госпитале работает? Она ж, Надька, не отдел кадров, чтоб этим интересоваться. Устала? А кто не устает? Можно подумать, она, Надька, не устает, или, вон, Тонька... И в конце концов выдала самый весомый аргумент:

— Ванька мой на полсуток домой выпросился. Ты ж понимаешь, он на казарменном, мы, считай, месяц не виделись. Скажешь, не праздник? По нашим временам очень даже праздник! А у нас так — если праздник, то полон дом народу. Вот как свадьбу гулять будем, все услышат, от Привокзалки до Кирпичного! Теть Зина, Ванькина мать, уже, небось, пироги вовсю печет. Так что не выдумывай-ка давай.

Они были очень красивой парой, темненькая Надя и ее Ваня, похожий на царевича из сказки. Правда, Надя ворчала, что зря он к приходу гостей гражданское надел, когда он в форме, на него глядеть приятнее. А он притворно хмурился в ответ и отшучивался: 'Коли так форму любишь, чего ж не стала встречаться с тем летным курсантом, у летунов-то, знамо дело, шику больше нашего'.

У Вани собралась целая дюжина гостей, однако мужчина среди них оказался только один — точнее, молодой парень в тяжелых, 'профессорских' очках. Так что тему для разговоров задала Надька, воспользовавшаяся случаем покрасоваться в ярко-голубом крепдешиновом платье:

— Ну, граждане-друзья, как вам моя обновка?

Гостьи принялись оживленно обсуждать ткани, фасоны, делиться мечтами, кто какое платье хотел бы себе сшить. Лида вздохнула и улыбнулась: уж ее-то даже малиновая наливка не втянет в такой разговор! Зато все та же наливка развязала язык стеснительному парнишке в очках, Жоре, и вдруг оказалось, что и ему, и Лиде просто не терпелось поговорить о сонетах Шекспира.

Ей было тепло и весело. И казалось, что все и у всех сейчас хорошо и просто замечательно и нет других тем для разговора, кроме самых приятных. Лиде вдруг представилось, что во главе стола сидят, как на свадьбе, Варя с Пашкой. А Митя... Митя тоже здесь, просто во двор покурить вышел и вот-вот вернется.

Лида опомнилась. И почувствовала: все они пытаются отгородиться от того, что все равно случится. Так, как будто бы красивая, как до войны, одежда может уберечь человека, а беззаботная болтовня — рассеять жуткую тишину, эту вот тишину от бомбежки до бомбежки.

А тетя Зина, беленькая старушка с удивительно звучным, молодым голосом, вдруг обронила, то ли извиняясь, то ли жалуясь:

— Так уж получается — стол у нас нынче бедноват. То ли дело до войны...

— А давайте патефон заведем? — как будто бы не слыша ее, с преувеличенным воодушевлением воскликнула Надя. Но в голосе ее Лиде почувствовалось старческое дребезжание. И в танце она двигалась как-то неровно — то старчески шаркала ногами, то принималась, будто опомнившись, дробно притопывать не в такт музыке. И когда мелодия споткнулась и захромала, Надя даже не сняла иглу — сдернула торопливо, резко — и уселась на место, кивком указав Ване, что пора наполнить рюмки.

А потом запела... нет, заговорила тихо и строго:

Дан приказ: ему — на запад,

Ей — в другую сторону...

Уходили комсомольцы

На гражданскую войну.

Уходили, расставались,

Покидая тихий край.

'Ты мне что-нибудь, родная,

На прощанье пожелай'...

Одна из девушек — Лида не успела сообразить, кто именно, — начала тихонько подпевать, но на нее шикнули.

А Надя продолжала ровным голосом:

И родная отвечала:

'Я желаю всей душой, —

Если смерти, то — мгновенной,

Если раны — небольшой'...

И Лида вдруг подумала, что таким вот голосом молятся.

В прихожей гостей провожала одна только тетя Зина. Лида слышала, как Надя рыдает в кухне в полный голос и допытывается:

— Ну ты мне скажи, все плохо, да? Раз никто ничего толком не говорит, значит, все совсем-совсем плохо!

— Не, ну какое плохо? — утешающее твердил Ваня. — Кому полагается знать — те знают, когда будет нужно — и вам скажут. А пока... ну видишь ведь, мы в городе и никуда отсюда не собираемся. Ну и о чем ты тогда плачешь, глупенькая?

Лида слышала. И на этот раз не верила.

Глава 2

3 октября 1941 года, район станции Оптуха

В школьные годы Ванька любил читать про войну. И не какие-то там повести-романы, где бой умещается на одной странице, зато балов всяких и трепа — на добрых полсотни, а серьезные книги, с картами, со схемами, указывающими направления удара. И дядя Петя, материн старший брат, случалось, рассказывал про войну с германцем. Не байки для ребятни травил, а укладывал слова неторопливо и весомо, как будто бы дорогу мостил. И неизменно заключал:

— Война — эт не ваши сшибки на палках, что вы из плетня у бабки Мани понавыдергали. Война — она навроде работы в горячем цеху. Трудно, силы отнимает, да и случиться может всякое. А геройство... Ну дык работу справил, ну, то есть, приказ выполнил, — герой.

Оттого и мнилось Ваньке, что на войне всегда все понятно: есть командиры, которые точно знают, что нужно делать, есть приказ, в руках оружие, впереди враг. Думалось в детстве, казалось до вчерашнего вечера и верилось, когда они, семь сотен чекистов и пограничников, именуемых ополчением НКВД, получили в придачу к своим винтовкам скудное количество гранат и изрядное — бутылок с зажигательной смесью и выдвинулись на полуторках на Кромы. Уничтожать немецкий десант, как им было сказано.

Поначалу Ванька пытался вообразить себе, как все случится. Однако ж на ум почему-то шли одни только кадры из фильма про Чапая. А потом и вовсе мыслей не осталось. Ванька, вроде, даже задремал, чувствуя сквозь сон и тряское покачивание грузовика, и собственный озноб, то ли от волнения, то ли от ночного холода.

Он и опомниться не успел, как, вытолкнутый из машины чьей-то рукой, уже лежал в кювете, а со всех сторон и как будто бы даже с неба трещало и грохотало. И он тоже стрелял — и если б в белый свет, как в копеечку, а то ведь в непроглядную ночную темень, тошнотворно воняющую металлом и бензином.

А когда все стихло, понял: ничуть не врут люди про оглушительную тишину. А вот голоса звучали глухо, как из бочки. И о чем говорят, не сразу разберешь. Но и так ясно: что бы это ни было, на десант оно не похоже. Ушло восвояси — это да, да только, надо понимать, другую дорогу искать отправилось, обходную. И что ж теперь?

Вносить ясность никто не торопился. Вовка-пограничник, который все всегда узнавал быстрей всех, принес весть: командир с комиссаром куда-то двинули на 'эмке'. Прочим, выходит, где остановился — там и стой. Впотьмах да под мелким дождиком, плащ-палаток нет, во флягах вода, не сказать, что в избытке, и сверху вода, не сказать, что в недостатке. А перелесок на обочине дороги — то ещё укрытие. А чего делать, разместились, кто как сумел, Вовка-пограничник даже кусок брезента откуда-то добыл, организовал подобие палатки на четверых, даже костерок развели. Жить можно!

— Я так рассуждаю, мужики, — заговорил Вовка, озябшими непослушными пальцами крутя 'козью ножку'. — Налетели мы с вами на передовой отряд гансов. Десант, спрашиваете? А чего, пехтура ихняя на танковой броне — не десант? Только вот танков тех — не меньше, чем до хренищи. И кабы они нас тоже за кого-то другого не приняли, враз выписали б нам путевку на тот свет. Считайте, свезло.

— Свезло, говоришь? — хрипловато заворчал Илюха, иначе именуемый Паровозом, молчаливый парень, недавно перепросившийся к ним из военизированной охраны железки. — Ну тогда скажи, умник, куда они двинули-то?

— А чего тут думать? — пограничник нахмурился. — Тут не то что умнику, распоследнему дураку ясно, что дорога им на Орёл.

— Во-от! — назидательно прогудел Паровоз. — Такое вот оно, наше везение.

— Только не факт, что придут они сегодня, — продолжал Вовка. -Черт их знает, куда они по здешним кнубрям забурятся и сколько потом дорогу искать будут. А там уж их на окраине встретят...

— По кнубрям? — живо переспросил цыганистый парень, прозванный Молдаванином, хотя фамилия его была Шевченко и он незадолго до войны приехал в Орёл откуда-то с юга Украины.

— А чего?

— По-нашему это как, интересуюсь.

— Почем мне знать, как оно по-вашему, — пробухтел Вовка. И тут до него дошло: — У вас чего, так не говорят?

— У нас и не так говорят. А этак вот — нет.

-По кнубрям — по бездорожью, то есть. Они ж в обход тракта подались, так? А кроме того рельефа местности, что у них на картах, есть ещё сама местность, улавливаешь мысль?

— До Кривцово и Шумаково дорога нормальная, — снова встрял Илюха. — А дальше, сдается мне, они вдоль железки попрут.

Подымил с полминуты и закончил:

— Так что — сегодня.

'А мамка? А Надюшка?' — Ваньку снова начало знобить, и он мысленно выругал себя — только вот разнюниться не хватало! И почему-то стыдно стало, что он в первый черед о своих вспомнил, когда такое творится. Хотя наверняка и Илюха, и Молдаванин в эту минуту о семьях подумали. Вовке-то проще, он одинокий.

Что ж это за война такая? Где враг — непонятно, сколько того врага — тоже, командовать никто не торо...

— Мужики, кончай перекур, выдвигаемся!

— Куда? — растерянно спросил Ванька. Почему-то у Илюхи.

— На кудыкину гору, — с неожиданной злостью осклабился Паровоз. — Домой, куда ж еще?

Грузились расторопно, но казалось — жутко медленно. Вовка последним запрыгнул в кузов и с ходу ошарашил:

— Вот тебе и по кнубрям! Знаете, где гансы? В Кнубре заночевали. А от того Кнубря до Орла километров двадцать. Вот и считай, в котором часу они по утреннему холодку в гости прикатят.

— Почем знаешь? — вскинулся Ванька.

— Ну так командир с комиссаром только что оттуда. Насилу вырвались.

— Тебе что, докладывают?

— Зачем? Я ж разведчик.

'Трепло ты, а не разведчик!' — чуть было не высказался в сердцах Ванька. Хорошо, вовремя язык прикусил. В чем Вовка-то виноват? Да и командир с комиссаром, если подумать, не дуриком в ночь помчали. Командир-то у них не абы кто — майор погранвойск НКВД, кадровый...

— Вовка у нас все знает, — протянул Паровоз, — да мало понимает. После таких гостей не соберешь костей.

— А ты панику не поднимай! — набычился пограничник.

— Да какая паника? — Илюха вздохнул так, словно его вынуждали объяснять что-то очень простое. — На тебя железная дура попрет, в которой хорошо так за тысячу пудов, а чего у тебя против нее, ты не хуже меня знаешь. И стоять тебе против нее. И стоять, и стоять. Потому как иной судьбы, чую, у нас не будет.

3 октября 1941 года, юго-западная окраина Орла

Раньше Ваньке представлялось, что судьба — просто выдумка, которой в старое время бессовестные гадалки дурили темный суеверный люд. Да и вообще, не брал он этого в голову. То ли дело — Родина. Вот о ней и думал, и читал, и в школьном сочинении писал. Родина — это огромная страна от края и до края, Москва с Красной площадью, Ленинград со Смольным и 'Авророй'... А Надюшка, тогда ещё не невеста, просто одноклассница, написала совсем иначе. У нее выходило, что домишко на Привокзальной, мама, и сестра, и школа, и подружки, и бабушкина деревня, и тамошние ребята — Родина. Ванька удивлялся: странные они все-таки люди, девчонки! И мечты у них странные. Ну что это за мечта — стану, дескать, медсестрой, буду людям помогать? Как будто бы врач людям не помогает! Нет, мечтать — так мечтать! Можно даже и о подвиге. Таком, о каких в газетах пишут. Ванька мечтал. Молчком — эта вредина засмеет ведь. Она и тогда уже за словом в карман не лезла, Надюшка...

А Родина, оказывается, — это земля.

И думается сейчас не о той, что от края и до края, а о той рыжевато-серой, вязкой, что липнет на лопату, забивается в рот, в уши, комками сыплется за шиворот. Лопата уже неподъемная. А земля мягкая. Лечь бы, полежать. Холодная. Это хорошо, что холодная. Остудит, бодрости прибавит. Да только земля эта — рубеж. Через какой-нибудь час ей защищать тех, кто будет защищать ее.

Вода во фляге пахнет землей. И Ванька пропах землей. И у дымка махорки запах, какой идет от прогретой солнцем земли.

Серый рассвет пластается по земле. И небо тоже землистое; Ваньке в какой-то миг стало казаться, что он муравей, строящий себе жилище в огромном надежном блиндаже.

А значит, ничего плохого не случится. Ни с кем из них. Ничего плохого.

И даже тогда, когда земля взметнулась в небо, а небо начало осыпаться на землю, страшно не было. Было что-то другое, непонятное, чему и названия-то, наверно, нет, но не страх. Земля-то — она прикрывает.

— Пока Цон не перейдут, будем жить! — срывающимся, веселым голосом проорал Ваньке в ухо Вовка-пограничник. — Только вот хрен они найдут, где перейти!

Оно и понятно. Цон — река невеликая, Ванька, помнится, десятилетним пацаном переплывал. Туда-обратно. По три раза, прежде чем завалиться на бережку, подставляя бока солнцу. А в глубину тут взрослому в иных местах по макушку, а в иных — и вовсе по колено. Однако ж какая-никакая, а водная преграда. За которой — семь сотен злых, не выспавшихся русских. Три легких танка и горстка пехоты на рожон вряд ли попрут, огрызнутся да уйдут восвояси ни с чем. Но кто сказал, что гансюки выслали одну-единственную разведгруппу?

Во, опять зашевелились! Один из трех медленно, словно ощупью, двинулся вдоль бережка, приминая жидкий кустарник. Другой сунулся было к воде, нарвался на плюху в полсотни ружейных залпов, попятился.

И снова стало тихо. И неспокойно.

— Обойдут, — будто подслушав Ванькины мысли, негромко, но почему-то очень отчетливо сказал Илюха. И дернул головой влево. — Для любителей названий всяких интересных... слышь, Молдаванин, для тебя — в той стороне деревня, Гать называется. Не перейдут речку вброд, двинут через Гать, угу.

И тут Ваньку пробрало. Не до дрожи — до оцепенения. Такое было как-то в детстве, когда он на спор заночевал один в выселенном доме. Всякое могло приключиться, начиная с того, что проморгавший его сторож вдруг решит проявить бдительность, и заканчивая тем, что обрушатся ветхие перекрытия между этажами. Но страшно было от того, что справа и слева — пустые темные комнаты. Даже не потому, что никто не придет на помощь, а просто...

Что же получается, они и есть — оборона? Только они — и всё?!

Возле Гати никого, это точно. А позади, в загодя отрытых окопах на окраине? Что, там тоже пусто?

Выходит, подарили немцу город?..

В следующий миг думать стало некогда.

Сквозь никак не желающую отступать глухоту пробился тихий, срывающийся Надюшкин голос:

...Если смерти, то — мгновенной,

Если раны — небольшой...

Значит, все-таки есть она, судьба, если ее издали почуять можно?

А вот боя слышно не было. Неужто — всё?

Силясь приоткрыть глаза, Ванька позвал:

— Вовка! Вов, как там?

Отозвался почему-то Молдаванин:

— Отходить будем. Илюха говорит, знает, где подводой разжиться. А коль говорит... Скоро уже, Вань.

Ванька ждал. Ему-то что? Это им сейчас трудно — Молдаванину вот, Илюхе, Вовке... а где Вовка? Надо позвать, спросить. Потом. Сейчас пусть свое дело делают. А ему остается лежать да ждать, выталкивая с каждым выдохом боль, чтобы снова не накрыла, когда...

Земля теплая и пахнет хлебом. И дымком — как от костра...

И снова ударило и отозвалось дрожью. Земля тоже дышит, выталкивает боль. Живая...

...Секундой позже она вспыхнула под ногами Ганса, или Курта, или Фридриха — и одуряющее запахла гарью и тленом.

Ваньку вернул в сознание низкий гул, слышный даже сквозь грохот и треск.

Небо, белое-пребелое, ослепило, и тотчас же закрылось чем-то темным, большим.

На город шли самолеты.

Восемь двухмоторных ПС-84, порождение американского технического гения и русского рабочего мастерства, один за другим, не заходя на круг над аэродромом, спешно шли на посадку. Чуть в стороне и выше, почти цепляя хвостовым оперением набрякшие дождём тучи, кувыркались, переполыхиваясь злыми огоньками пушек и пулемётов, две тройки 'ястребков' против дюжины 'мессов'. Впрочем, нет, не дюжины — десятка: один Me-109f, волоча за собою дымный шлейф, торопливо ковылял на юго-запад, в сторону Дмитровска, пилота второго порывистым ветром уволакивало вместе с парашютом в сторону реденькой рощицы.

Вот колёса первого эрзац-'дугласа' синхронно стукнулись о покрытие ВПП, закрутились, подчиняясь извечному закону инерции, и самолёт шустро для своих габаритов покатил вперёд, вращая пропеллерами не заглушённых моторов, чтобы как можно быстрее освободить дорожку для летящего в кильватер дюралевого сотоварища. Крылатая машина не успела ещё окончательно остановиться, как в её борту рывком распахнулась сводчатая дверца и на гравий принялись выскакивать красноармейцы и командиры. Подчиняясь отрывистым командам, они, едва успев размять занемевшие от многочасового сидения ноги, группировались по отделениям, взводам и торопливым шагом выдвигались в сторону железнодорожной насыпи. Четыре стальных 'оглобли' ПТР-39 волокли на плечах попарно, нервно оглядываясь назад, где к аэродрому уже подлетали десятки краснозвёздных ТБ-3, в недрах которых, помимо их товарищей-десантников, намертво принайтованные тросами, летели на подмогу 45-миллиметровые орудия противотанковой батареи 201-й парашютно-десантной бригады.

Первый взвод парашютистов уже взбирался на насыпь, когда от переезда раздались резкие хлопки орудийных выстрелов: передовой танковый взвод немцев вместе с приданными панцергренадирами открыл огонь по лётному полю аэродрома.

Когда ты впервые в жизни понимаешь, что цвиркающие звуки рядом с тобой издают не безобидные щеглы-воробушки, а вполне реальные пули и осколки снарядов, от неожиданности поневоле пригнёшься, втягивая голову и завидуя черепахе с её панцирем, а то и бросишься с размаху на землю: она, кормилица и заступница, укроет от вражьего летящего железа. Подчиняясь командам, высадившиеся десантники принялись рассредоточиваться по полю, а опустевшие самолёты один за другим стали подниматься в воздух. Весёлый золоточубый политрук, форсящий среди прыжковых комбинезонов и полевого обмундирования диагоналевыми тёмно-синими галифе 'шириною с Чёрное море' и авиационным околышем фуражки, кинулся к ирригационной канавке неподалёку от дороги, увлекая за собой ближайший взвод. Натренированные километражом довоенных ещё марш-бросков, парашютисты, топоча сапогами, мчались за ним, один за другим сигая в заросший поблёкшей осенней травой водогон, тут же деловито принимаясь обустраивать свой временный боевой рубеж: выкладывали из вещмешков противотанковые и ручные гранаты, тут же деловито снаряжая их карандашиками детонаторов, выравнивая дыхание брали на мушки токаревских полуавтоматов мелькающие вдали непривычные силуэты в немецких касках и напряжённо ожидали приближающиеся стальные ящики на гусеницах, окрашенные в серо-сизый колер германского горизонта...

Ведомый самым бесшабашным, а может быть — самым неразумным командиром Pz.Kpfw II сунулся справа, одновременно разворачивая башню, чтобы прочесать фланговым огнём канаву, чересчур приблизившись к ней. Тут же над землёй взметнулась чья-то рука и, кувыркаясь в воздухе, в танк полетела килограммовая тушка гранаты. Взрыв на лобовом листе оглушил водителя, заставив того выпустить рычаги фрикционов, подобно тому, как терял поводья боевого коня тевтон, получивший удар булавой по ведерному шлему. Вторая граната, не долетев, взметнула землю в метре от борта, зато третья 'РПГ-40' легла точно, разорвав стальную гусеницу и повредив ведущий каток. Высунувшийся вскоре панцерманн поймал сразу несколько пуль и осел внутрь стального гроба. Сотоварищи подбитого танка, видимо, решили излишне не рисковать и, остановившись на почтительном отдалении, принялись за методический обстрел. Впрочем, лафа их продолжалась не долго.

Как только из первого приземлившегося ТБ-3 десантники-артиллеристы выкатили противотанковое орудие, немцы потеряли возможность безобразничать безнаказанно. А когда сорокапяток стало три, то вскоре задымились ещё две германские машины. Здраво рассудив, дескать, 'не царское это дело — свою задницу коптить', фашистский командир отдал приказ на отход.

Тем временем тяжёлые бомбардировщики всё спускались с серого неба на серый бетон, крылатыми салазками катили по нему и, выплюнув из своих дюралевых утроб людей, ящики и орудия, вновь грузно выруливали на взлёт. Удивительно: ни один из этих воздушных гигантов не горел, не лежал в конце ВПП грудой покорёженного металла... Видно, не признанный Советской властью Илья-пророк всё-таки решил прикрыть авиаторов своим плащом от летящих снарядов и избавил от прямого попадания. Что же до дырок в плоскостях и фюзеляжах... Что ж! Дополнительное освещение ещё никому не смогло повредить.

Едва парашютисты выгрузили последнее, шестое орудие, прибежал запыхавшийся посыльный с приказом занять заранее подготовленный рубеж обороны на краю поля по ту сторону железнодорожной насыпи, закрывающей от глаз противника и сам аэродром и отстоящую гораздо дальше от него городскую окраину.

Ну что же... Как там говорил Суворов про 'тяжело в учении'? Учений у кадровых парашютистов РККА за время службы было не то, чтобы очень много, но, тем не менее, кое-какие навыки уже были отработаны. В том числе и навык катать квадратное и таскать круглое, так что с задачей перекатывания вверенной материальной части батарейцы должны были справиться.

Не горюйте, не печальтесь — всё поправится,

Прокатите побыстрее — всё забудется!

Разлюбила — ну так что ж,

Стал ей видно не хорош.

Буду вас любить, касатики мои!

Капитан Денис Французов, упершись ногами в ветку, а лопатками — в берёзовый ствол, то окидывая внимательным взглядом лежащую перед ним местность, то сверяясь с логарифмической линейкой, составлял огневую карточку. Перед глазами, по обе стороны, неспешно серебрились реки, чьи берега негусто поросли кустарником с редкими деревьями. В междуречье, слегка поднимаясь к центру, лежало непаханое поле, тянущееся почти от оставшейся за спиной станции, а по правде сказать — полустанка Стальной Конь и до темнеющего вдалеке леска, скрывающего из виду какую-то деревушку. Оттуда ожидалась атака немцев. На ближнем краю поля, вдоль кустов, парашютисты уже заняли заранее подготовленные кем-то окопы и только на позициях противотанкистов взблескивали лопаты: бойцы спешно дооборудовали укрытия и готовили снарядные ровики. Левый фланг прикрывали местные парни с петлицами Войск НКВД — конвойный батальон, до немецкого прорыва фронта охранявший знаменитый Орловский Централ. Внизу, под деревом, торопливо рыли окопчик двое телефонистов: фигура третьего, загруженного катушками провода, мелькала вдалеке между кустами: минут через пять-восемь линия связи ко второму огневому взводу будет протянута. Из расположения первого взвода и с пункта боепитания уже отзвонились об исполнении. Что не могло не радовать.

Ну, быстрей летите, кони, отгоните прочь тоску!

Мы найдём себе другую — раскрасавицу-жену!

Как бывало к ней приедешь, к моей миленькой —

Приголубишь, поцелуешь, приласкаешься.

Как бывало с нею на сердце спокойненько —

Коротали вечера мы с ней, соколики!

А теперь лечу я с вами — эх, орёлики! —

Коротаю с вами время, горемычные.

Видно мне так суждено...

Перед глазами, примерно там, где минуту назад мелькал комбинезон связиста, полыхнул бело-оранжево-чёрный цветок снарядного разрыва, а спустя секунду воздушная волна с привычным грохотом прошлась по всему телу, будто боксёрскими 'лапами' ударив по ушам. Следом за первым рванул второй снаряд, третий...

— Бат-тарея! К бою!

Тяжко это — сидеть под огнём, даже если понятно, что враг лупит по площадям, 'в белый свет'... А ответить никак не возможно: винтовка против артиллерии 'не играет', да свои и пушечки-то... Противотанковые они, пригодные для боя на прямой наводке, а вот артиллерийская дуэль не для них.

Так что сиди. Сиди и жди. Жди, когда пойдёт...

Они пошли. Серые коробочки на блестящих лентах гусениц один за другим выползали с лесной опушки, разъезжались неровной линией. В промежутках между ними сизыми бегунками мишеней сутулились цепи пехотинцев. Лиц на таком расстоянии было не видно... Да и ни к чему их рассматривать. Солдатское дело — толково такого бегунка посадить на пенёк мушки да плавно выбрать спуск. 'Не ходи на Русь. Там живёт твоя смерть!'... Уж сколько раз вбивали эту истину в головы иноземных захватчиков: то мечами, то пулями... А им всё неймётся... Что у них, кладбищ своих мало? Так мы не жадные. Метра по два выделим...

Сколько было атак и контратак? Никто не считал. А если кто и считал, у того уже не спросишь... Германцам так и не удалось форсировать железную дорогу там, где её обороняли красные десантники и чекисты. В город немецкие солдаты вошли с противоположной стороны. С той стороны, где его некому было защитить...

Такова была реальность первых дней октября одна тысяча девятьсот сорок первого года...

Но в этом нет вины ни капитана Французова, ни русоволосого политрука, удивлёнными голубыми очами всматривающегося в обгорелые травинки перед лицом, сжавши мёртвыми пальцами черенок пехотной лопатки, ни последний оставшийся ротный — старлей Нурков, отдавший приказ на выход из окружения последней группе парашютистов, прикрывавшей отход...

Следующий бой 201-я парашютно-десантная бригада приняла на мценском рубеже обороны. Так начиналась Битва за Москву.

3 октября 1941 года, Орёл

Город слышал: идет бой. Город не мог не слышать.

Город надеялся на чудо так отчаянно, напряженно и деятельно, как умеют только дети и старики.

В избенке на Широко-Кузнечной, близ кирпичного завода, дед Коля, упрямый старый мастер, ещё в начале августа крепким словом, пинками и клюкой втолковывавший меньшому сыну, с чего это вдруг не поедет в эвакуацию, а к исходу сентября почти обезножевший, доковылял до красного угла и стал глаза в глаза с темноликим спокойным старцем.

— О всесвятый Николае, угодниче преизрядный Господень, теплый наш заступниче, и везде в скорбех скорый помощниче! Помози ми, грешному и унылому, в настоящем сем житии...

А потом не спеша оборотился к противоположной стене.

— Видишь, Татьяна, не забыл я еще, как молиться. Тещу-то я, извиняй, не сильно жаловал, оно для тебя не секрет. Однако ж грех не признать, мудрая она была тетка. И, помнится, завсегда твердила: по молитвам к Господу Николая Чудотворца воистину совершается невозможное.

Старушка на фотографической карточке так строго сжимала губы, что от уголков рта разбегались задорные морщинки.

По Комсомольской чуть ли не вприпрыжку спешила-торопилась шестилетняя Марочка... точнее, Марксина. А что, разве она маленькая, если уже хозяйство вести помогает? Правда, бабушка, когда зачем-то собралась к тете Тоне, строго-настрого запретила высовывать нос из дому. Ага, а Гале велела глаз с сестры не спускать. Да только Галя сделала по-своему. Как зашли ребята из школы, да позвали куда-то... Марочка, конечно, подслушивала, ну, то есть, не подслушивала, подслушивать нехорошо... просто с дверью рядом стояла, да ничего не услышала, кроме 'шу-шу-шу'. Галя тоже повторила: сиди дома. И даже дверь на ключ заперла.

Марочке быстро стало скучно. И немножко страшно: где-то рядом бухает, будто гром гремит или война идет. А война — она далеко, где-то за Брянском, так, вроде, бабушка говорила. Марочка ещё маленькая, не ходит в школу и не знает, где он, Брянск, но точно неблизко.

Но уже не очень маленькая, знает, где папин ключ лежит. Когда папа на фронт уходил, он ключ дома оставил, а бабушка спрятала в жестяную коробку, а коробку — на шкап, подальше-подальше... надо стул подставить, а на него — табуреточку маленькую...

А в коробке нашлись ещё свернутые трубочкой денежки и мамина брошка.

И Марочка подумала: надо сбегать в булочную. Бабушка ещё когда-а-а придет! И устанет, наверно. А хлебушек — тут как тут. Может быть, даже белый. Бабушка похвалит Марочку. Нет, сначала чуточку поругает, а потом похвалит, она не умеет долго сердиться. А вот Галке точно достанется — обещала присматривать, а сама гулять убежала... а ещё пионерка!

Марочка не помнила, сколько денежек нужно на хлеб, взяла с запасом. А куда положить? Не в авоську же? Из авоськи вывалятся. А у синего платьишка нет кармашка. Зато у белого с большими красными цветами — целых два. Правда, белое — новенькое, праздничное и вообще — как у большой.

Ну и хорошо, пусть все видят, что Марочка уже большая. А вот сюда, на этот вот цветочек, можно мамину брошку пристегнуть. Цветочек красненький и мамина брошка красненькая. Жалко, что сверху придется пальтишко надевать... но можно и не застегивать!

На улице Марочка сразу заспешила-заторопилась, подражая взрослым прохожим и чуточку важничая.

А потом вдруг забыла, что надо торопиться. Потому что увидела лошадок. Сначала беленькую, красивую, как в книжке со сказками. Ну, или как у дяди Гриши в деревне, он на такой их с Галей катал. А следом — рыжую, некрасивую. Правда, когда увидела, что рыжая хроменькая, подумала, что она даже красивей белой... хоть и идет еле-еле, но телегу тянет.

На телегах — красноармейцы. Не такие, каких Марочка видела у военкомата, когда папу провожали. У этих лица грязные, одежда тоже перепачкана, из-под одежды что-то белеет и краснеет... пятнами. А у того вон молодого дяденьки на голове повязка, и тоже красным будто обрызгана...

Марочка ещё толком ничего не поняла, а ноги сами собой уже мчали ее к дому. Ну пусть случится так, что бабушка уже вернулась... и Галя... С ними не страшно. Дома не страшно. Марочка знает — дома с ней ничего плохого не случится.

А дома Марочка до смерти перепугала и без того напуганную бабушку: глянула на свое нарядное платьишко, белое с красным, — и принялась срывать, и закричала.

С самого утра по городу сновали взбудораженные мальчиши-кибальчиши, удирали с уроков, обманывали бдительность бабушек и старших сестер, оставляли без присмотра малых, задабривая совесть тем, что не ведь на вечерний же сеанс в кино прорываются. То, что происходило сейчас, было как в фильме, но куда интереснее. И уж тем более — увлекательнее любой игры. Ребята понимали: надвигается что-то грозное. Но издалека взрывы казались хлопками, как если бы кто-то рядом выбивалкой по ковру колотил. И было почти не страшно, но жуть как любопытно.

Кибальчиши собирались в отряды, шныряли тут и там, оказывались в самых неподходящих местах, и некому было призвать их к порядку: бойцы истребительных батальонов, такие же пацаны и девчонки, только малость постарше, двумя днями раньше получили приказ разбиться на группы и уходить в Елец, а немногочисленные милицейские патрули нынче ещё затемно стянули на охрану вокзала.

Ничего этого ребята знать, конечно же, не могли. Но, чуя свободу, не слишком прятались и таились. Главное — никому из своих на глаза не попасться. А чужие взрослые... им-то какое дело, куда навострилась детвора?

Вот и Галя, опасаясь на Комсомольской столкнуться нос к носу с возвращающейся бабушкой, утащила друзей на Широко-Кузнечную. Да только зря.

— Девочка, ты, случаем, не Марь Трофимовны внучка?

Галя сразу поняла, что окликнули именно ее.

Сердитый худой старик одной рукой опирался на клюку, а другой держался за калитку — то ли решал, идти на улицу или нет, то ли просто упасть боялся.

— Да, — растерянно призналась Галя.

— А бабка-то, небось, знать не знает, где тебя нелегкая носит, — так вот просто сказал, даже не прикрикнул — а как будто бы подзатыльника дал. — Ну-ка дуй домой. Да бабке сказать не забудь, Николай Егорыч, дескать, кланяться велел.

Обвел взглядом мальчишек.

— А вы, архаровцы, чего стоите, рты разинув? Родителей осиротить задумали? Брысь по домам. И чтоб больше не смели на улицу без спросу соваться. Кончились ваши казаки-разбойники, привольное житье.

Гале сперва подумалось: старик похож на злого волшебника. И она строго-престрого выругала себя: когда тебе почти двенадцать и ты уже два года как пионерка, стыдно даже думать о такой ерунде. А перед бабушкой и Марочкой тем более стыдно. А Генке показалось, что у деда клюка только для притворства; вот сейчас возьмет да и припустит за ними, да ещё палкой своей, палкой... И мамке нажалуется, и она тогда точно голубей продаст. А Витька решил: умный старикан, бывалый, наверняка больше ихнего понимает... и почти не злой, прикидывается только. А Гришка про деда не думал, ему досадно было. Друзья, называется! Наплевали на дело.. а ведь час назад только что честное пионерское не давали, что не отступятся!

— Никому вы там не поможете, — как будто бы угадав Гришкины мысли, твердо сказал дед. — Чуете, стихло?

И, помолчав, закончил:

— Наши отходить будут.

'Наши — отходить? Как же так?' — эта мысль была одна на четверых.

Но ни один не решился переспросить или заспорить. И так же, не сговариваясь, побежали домой дворами, по бездорожью.

Гришка жил дальше всех, на Семинарке, это аж час быстрым шагом. И всю дорогу мальчишка сомневался: может, повернуть назад, поглядеть? А вдруг дед все-таки ошибся?

Он не дошел до дома с десяток шагов, когда на перекресток выехал танк. Не похожий на те, которые показывали в 'Если завтра война'. Вражеский.

К полудню по госпиталю распространился слух, что из центрального буквально только что вывезли тяжелораненых. И слух этот походил на правду больше всех прежних слухов. Наверное, потому, что события развивались именно так, как должны были развиваться.

Нет, как раз-таки не должны, ни в коем случае! Но Лида знала, что все случится именно так, теперь-то настала пора себе признаться, куда уж дальше тянуть?

Слухи, а, скорее всего, что-то более весомое, побудили главврача и комиссара госпиталя собрать персонал на летучку и в кратких словах приказать: распространения панических настроений не допускать, внушая раненым: раз эвакуация началась, то в скором времени и до них дойдет очередь. Ну и, конечно, пребывать в повышенной готовности, ни на минуту никуда не отлучаясь.

Все правильно. Так и нужно делать. А уж верить или не верить...

Лида вернулась в палату, к оставленным ведру и швабре, и принялась с преувеличенной бодростью надраивать пол.

Надя, с застывшим, посеревшим лицом, двигалась от койки к койке, аккуратно поправляла одеяла, подавала воду даже тем, кто не просил, пока один из раненых не дернул ее за рукав:

— Устала, сестричка? Поди посиди.

И она послушно села на стул в углу. И долго сидела, почти не шевелясь. Лида трижды выходила и возвращалась, а Надя все сидела. Вернулась в четвертый — Нади нет.

'Убежала куда-то', — сказали Лиде. И она бросилась искать. Надо держаться вместе, сейчас обязательно надо держаться...

И столкнулась с Надей на пороге.

— Немцы, — почти беззвучно сказала Надя.

Она первой из госпитальных увидела немцев. Выскочила, как будто бы что-то сдернуло ее с места, на улицу — и увидела.

Танки входили на Красный мост.

Высунувшись по пояс из люка, молодой танкист глядел в бинокль. Вперед, только вперед, ни на что не отвлекаясь. Как будто бы нарочно позировал для толстого фотографа, что стоял у перил и довольно щурился в видоискатель.

'Они что, вообще ничего не боятся?' — подумала Надя. Не с ненавистью — с удивлением.

Танкист был светловолосый, статный и держал спину очень прямо.

'Как Ваня...'

Сначала Надя почувствовала злость на себя и только потом — ненависть.

Вот было бы, из чего выстрелить в эту прямую спину... Чтобы не зарывались, чтобы боялись!

Немецкие танки шли по улице Сталина, вдоль трамвайных путей, на которых замер красный трамвайчик. Люди напряженно прильнули к окнам, готовые в любое мгновение отпрянуть. Вагоновожатая, едва завидев танки, закрыла двери, но никто не потребовал открыть, не попытался бежать.

'Наверное, каждому из нас в эти минуты трамвай казался хрупче детской игрушки и надежнее ледокола', — запишет по возвращении в своем дневнике учитель литературы Трофимов, находя в привычном действии успокоение. Он будет вести дневник ещё сто двадцать четыре дня. А на сто двадцать пятый не вернется домой. И квартирная хозяйка сожжет все его тетрадки — 'от греха подальше'.

А Ваня умрет ночью. В единственном эшелоне, успевшем уйти из Орла в этот день.

Надя и Лида будут работать в госпитале — по-прежнему, да не как прежде. Потому что госпиталь станет подпольным. И все, начиная с пузырька йода и куска марли, придется добывать с риском для жизни.

Они выживут.

Осенью сорок второго соседка, бродившая по окрестным деревням и менявшая вещи на продукты для своих совсем оголодавших детишек, расскажет Лиде: в Каменке за связь с партизанами повесили какую-то Варю-беженку.

И только летом сорок третьего Лида узнает — это была другая Варя. Ее Варя вернется, постаревшая, усталая — и тотчас же примется за работу. Смена в госпитале, а потом — на разбор завалов.

У Васятки появится шрам над бровью: в тот день, когда немцы сгонят ребятню в 'русскую школу', он из рогатки разобьет стекло на портрете Гитлера и учитель, спасая то ли себя, то ли мальчишку от гнева старосты, ударит провинившегося головой об угол стола.

Манечка ещё долго будет молча играть за печкой и бояться выходить во двор. Чуть ли не до конца войны.

А девятого мая соберутся три вдовы — Варя, Лида и Надя. И тоже будут молчать.

На стелах не принято изображать вдов. И в память о 3 октября 1941 года будет установлена стела с тремя материнскими ликами.

После войны.

Глава 3

Лето 2009 года

Я вернулся домой.

Простенькая фраза, вроде тех, что бывают в букварях.

А если на вкус распробовать: точь-в-точь мамины пирожки с вишнями, испеченные по бабушкиному рецепту, даже вишни — из бабушкиного сада в Фоминке...

А если вслушаться: птицы утро встречают, и Мишка орет под окном то ли ломающимся, то ли до срока прокуренным, то ли просто сорванным раз и навсегда голосом: 'Санька, айда в футбол!'...

А если вглядеться: вот он, мой дом — моя крепость. Он и вправду похож на крепость, пятиэтажный дом-'сталинка', почти на этаж возвышающийся над серенькими типовыми хрущёвками, а уж если взобраться на башенку со шпилем, то, говорят, весь город виден. Может, так оно и есть, да только никто из пацанов там не был, даже если заливает, что был. В башенке — какие-то подсобки, да еще, вроде как, что-то связанное с гражданской обороной: во время учений оттуда сирена воет. Оно не страшно, может, чуть-чуть тревожно — и только. Ты — дома. Дом — крепость.

А если вчувствоваться... Вот тогда-то и возникает совсем не детское слово — 'навсегда'. Как там в песне пелось: 'Родительский дом — надежный причал'? Надежный. Безнадежный. Последний потому как.

Кладбищенским сквознячком потянуло в открывшуюся дверь трамвая. Годунов усмехнулся. Ну-у, нагнал жути — впору заворачиваться в простыню и потихонечку, чтобы сил наверняка хватило, ползти в сторону кладбища. В сорок-то четыре года! Медикус, поставивший красный крест на дельнейшей службе капитана третьего ранга Годунова, подсластил пилюлю: это в подплаве с таким сердцем никак, а на суше... Короче говоря, скакать ему, Годунову Александру Васильевичу, по этой жизни раненым зайцем ещё полстолько... 'Помирать нам рановато, есть у нас ещё дома дела', — вспомнилась любимая бабкина присказка, тоже песенная... А полстолько получается аккурат до шестидесяти шести годов. Шестерка — личный код неудачи. М-да. А сквознячок все ж таки обычный городской, пахнет прокаленной солнцем пылью, выхлопами бензина... и праздником. Не перекрывающими выхлопные газы ароматами духов — наши женщины, чай, не француженки, у наших труд если не подвиг, то праздник, — нет, именно торжеством. Толково объяснить Годунов не смог бы. Он давно знал за собой привычку находить, не выискивая, образы буквально под ногами. Не стал бы неплохим офицером-подводником — наверняка докатился бы до жизни весьма посредственного мечтателя-поэта. Писал бы о синих морях и дальних странах, коих отродясь не видывал, да подпаивал музу горькой. Почему-то все поэты (общим числом три, если считать и того чудика, который гордо именовал себя бардом и лабал под Высоцкого) употребляли для вдохновения. Он же, Годунов, — исключительно по праздникам. Причем не общепризнанным, а лично принятым.

Сегодня именно такой день. Пятое августа. День освобождения Орла от немецко-фашистских захватчиков.

И сегодня будет не коньяк. Сегодня — именно беленькая. Потому что оба деда-фронтовика и отец-фронтовик признавали только 'беленькую', да ещё спирт.

Хороший, очень хороший день для возвращения домой.

Правда, нет уже ни дедов, ни бабушек, ни мамы с отцом. Никого нет. И Мишки нет — помер без малого десять лет тому назад в собственном гараже, по пьяни. Дом-крепость есть, до него всего-то две трамвайных остановки. Только квартира в нем давно принадлежит другим людям, которых он, Санька Годунов, знать не знает. Когда понадобились деньги матери на лечение, отец, упрямый, как вся их порода, ничего не сообщая сыну, поменял двушку в центре на однокомнатную хрущобу на окраине, в девятьсот девятом. Вот ведь интересно получается: старые окраины города имеют неофициальные, но знакомые всем коренным (а Годунов был из коренных) названия — Выгонка, Лужки, Семинарка, Наугорка, а новые народ именует Микрорайоном (угу, вот так, с большой буквы), Девятьсот девятым кварталом, как будто бы не было там прежде ни лугов, ни выгонов, ни каких бы то ни было запоминающихся объектов.

Годунов был в этой квартире считанные разы. Окна выходили на скверик, больше похожий на пустырь,— не разрослись ещё чахлые саженцы, не стали настоящими деревьями, — посреди которого стоял отнюдь не сказочный белый камень.

На камне бронзовело: 'В память о мужестве и стойкости 201 воздушно-десантной бригады, 146 отдельного конвойного батальона внутренних войск НКВД, проявленных в бою с немецко-фашистскими захватчиками на северо-западной окраине города Орла 3 октября 1941 года. Вечная слава героям'.

В бою, о котором Годунов, наверное, знал все, что только можно было узнать. Потому что этого 'всего' было до обидного мало, приходилось домысливать и... и понимать, что придумки эти вполне могут войти в противоречие с реальной историей.

Годунов возвращался домой. В родительскую однушку с окнами на мемориал. С вокзала — через весь город, это почти час на трамвае. Треть уже позади, и...

Пышнотелая вагоновожатая что-то проскрипела в микрофон.

— Чего? — вскинулась бабуля в газовом платочке поверх тщательно завитой седины.

— Чё? — тинейджер стянул на тощую шею большущие наушники.

— А что вы хотите, десятый час, дорога перекрыта, возложение, — спокойно ответил мужик, который с равной вероятностью мог оказаться и рабочим, и учителем, и клерком каким-нибудь, винтиком государственной машины.

— Вагон дальше не пойдет! — солидарно гаркнула тетка-водитель, благо не в микрофон. — И когда пойдет — не знаю. Часа через два, не раньше. Так что кому на МолОчку — ногами быстрей дотопаете.

Странно, но именно в этот момент Годунов в полной мере осознал, что вернулся. Как только не именуют на российских просторах всяческие торжища, но Молочкой центральный рынок называют только в Орле.

На Молочку он не собирался. Но все равно вышел. Наличие чемодана прогулке никак не способствует, однако же... В конце концов, не такой уж он и тяжелый, чемодан, в нем всего лишь стандартный дорожный набор да ноутбук 'мечта попаданца' с горой военно-исторической литературы, кучей альтисторических романов и несколькими стратежками. Годунов не считал себя ни историком, ни, упаси Господи, геймером (на пятом-то десятке!), да и сказки о суперменах, с ходу начинающих менять историю, его уже изрядно притомили.

Он вообще никогда не ставил увлечения выше службы. То есть, по мнению бывшей супруги, был редкостным занудой. Бывшая всерьез полагала: выше службы для него в этом мире не существует ничего вообще и вовсе. Именно она однажды сказала: такие, как он, Саня Годунов, созданы не для службы — для служения. А в череде предшествовавших разводу семейных сцен чаще прочих звучало высказанное с полной убежденностью обвинение: 'Твои приборы тебе дороже живых людей!' Как-то, в довесок, было брошено: 'Ты у нас весь такой правильный, здорового авантюризма в тебе ни на грош. Ты, наверное, даже в детстве по деревьям не лазал, с пацанами не дрался и девчонок за косички не таскал!' Бывшая в совершенстве владела пресловутой женской логикой, отягченной высшим образованием и природной склонностью к демагогии: в пару фраз могла заложить такое внутреннее противоречие, какое от одного, даже очень осторожного, прикосновения детонировало. Начни он, допустим, объяснять, что хороший командир должен, прежде всего, уметь находить контакт с людьми, — тотчас услышал бы, что у него машинное мышление и он инструкция ходячая, которой, разумеется, чужды спонтанные — истинно человеческие! — поступки. Хорошо, хоть профессионала в нем жена признавала без колебаний...

Впрочем, что теперь толку об этом думать? Он вернулся в Орёл, бывшая осела в Питере. Любовная лодка разбилась... даже не о быт, Галку он и в приливе гнева не считал оранжерейным цветочком; тут больше всего подходило тривиальное определение 'не сошлись характерами'. Дело всей жизни тоже вдруг стало прошлым. Да и что такое его профессиональный опыт для срединной России? То-то и оно... Ни родных, ни друзей, ни хотя бы приятелей тут у него нет; как-то сразу выяснилось, что все, кого он мог назвать друзьями, одновременно были и сослуживцами.

Совсем не к месту возникла мысль: а ведь он — идеальный попаданец. Уже почти ничем, кроме воспоминаний, не связанный с этой реальностью любитель околоисторических построений, вооруженный ништяком типа 'ноутбук'. Забавно... но совсем не смешно.

Он шагал вдоль цепочки замерших (хотелось бы сказать 'торжественно', но на ум приходило — 'подобострастно', в соответствии с чиновничьей волей, возведшей зрелище в ранг традиции) трамваев к скверу Танкистов по истертой, местами вылущенной тротуарной плитке. А мысль никуда не двигалась, застыла, железной хваткой вцепившись в совпадение: прибыл ты, Александр свет Василич, к месту вечной стоянки не в абы какой день, впору задуматься: вдруг это не случайность, а волеизъявление судьбы? Говорят, судьба заботится о тех, кто в нее верит. Годунов по-прежнему верил. Именно 'верил' и именно 'по-прежнему', потому как разуму факты подавай да подтверждения регулярные, вера же охотно довольствуется остатками идеализма. А разум...Что ж ты, разум, не подсказал: надо, товарищ капитан третьего ранга, соответствовать моменту, прибыть на родину при параде? Вон, милиция на всех входах в сквер. Пропускной режим. Из штатских свободно перемещаются туда-обратно только чиновного вида господа с бейджиками на пиджаках, а всякий, кто в форме, — проходи без вопросов, будь ты военнослужащий, ветеран или юнармеец... Э-э-э, это кто ж такой одаренный обмундирование для юнармейцев придумывал, а? Во время оно у юнармейца Саньки Годунова была форма, похожая на общевойсковую. То, во что сейчас обрядили пацанву, больше всего напоминало плод фантазии безымянного дембельского модельера.

Годунов одернул себя. Вот так и превращаются в снобов, а потом и вовсе принимаются старчески брюзжать на весь мир. Пацанята в ёлочно-зеленой форме, украшенной разрисованными погонами и многоцветными аксельбантами, преисполнены гордости: они участвуют в самом настоящем воинском празднике. То, что они сейчас чувствуют, всяко важнее того, как они выглядят, нет? И ветераны смотрят на них с одобрением. Решающее слово — за ветеранами.

Площадь с 'тридцатьчетверкой' и Вечным огнем была обнесена временным ограждением: от одной металлической стойки к другой тянулись желто-черные ленты. Внутри периметра для ветеранов были расставлены пластиковые кресла. И опять Годунов вздохнул: в странном направлении движется творческая мысль организаторов, неужели никто не понимает, что этот гибрид стройплощадки и уличной забегаловки, может оскорбить чьи-то чувства... и эстетические, и куда более глубокие и значимые? И снова выругал себя за снобизм.

Толпа густела. Малышня уже не могла так ловко лавировать между взрослыми, и игры переместились на трамвайную линию: в кои-то веки опять доведется без всяких опасений и без бабушкиных окриков попрыгать по рельсам?

Из динамиков на крыше припаркованного поблизости микроавтобуса зазвучало щемяще знакомое 'Где же вы теперь, друзья-однополчане?', и воздух уплотнился, и стало трудно дышать. Судьба, в которую Годунов так безоглядно верил, благословила его чувством Родины, чувством кровной общности, не требующим определений и пояснений, даже словесного выражения не требующим. Благословила двумя дедами-фронтовиками, дожившими до внуков. И все же было, было необъяснимо личное в том, что временами накатывало на него штормовой волной. Как будто бы отголосок собственных воспоминаний... а откуда бы им взяться? Проще раз и навсегда решить для себя, что это всего лишь игра воображения. Но Годунов терпеть не мог все виды неправды, включая самообман и исключая военную хитрость.

Звук фанфар обрезал песню на полуслове, и не видимой отсюда ведущая хорошо поставленным голос принялась, профессионально имитируя восторг, нараспев читать стихи.

Традиционные речи Годунова не раздражали — он просто их не слушал. Он с детства усвоил, что приходит не на митинг — на возложение. 'Возложение' — так говорили дед и бабушка, и все соседи, фронтовики и дети фронтовиков, а следом — и внуки.

— ...торжественный митинг, посвященный...

Он слушал не голоса людей — он слушал самих людей.

— ...администрации города...

Не толпу — общность.

— ...во имя жизни будущих поколений...

Малышня, прыгающая через трамвайные рельсы...

— ...никто не забыт, ничто не забыто...

И серьезные юнармейцы...

— ...наш вечно юный город...

И девушка с мобилкой...

— ...преодолевать любые трудности...

И погруженная в свои мысли, явно далекие от происходящего, женщина средних лет...

— ...праздничное настроение...

И поддатый мужичок, с решительным выражением лица что-то доказывающий прапорщику ОМОНа...

— ...мероприятия, приуроченные к этому знаменательному дню...

И омоновец, с профессиональным равнодушием поглядывающий в сторону. Каждый из них часть общности, ни убавить, ни прибавить. И общностью их делают отнюдь не слова...

— ...память — не долг, память — честь...

То есть, не всякие. Надо признать, и среди легковесных велеречивостей встречаются весомые слова.

— ...пятого августа тысяча девятьсот сорок третьего года разведчики триста восьмидесятой стрелковой дивизии Иван Санько и Василий Образцов водрузили флаг освобождения Орла над домом номер одиннадцать по улице Московской...

Соврали, милостивый государь! Вряд ли нарочно, по злому умыслу такие дела другими людьми делались, однако же... Не Московская она тогда была, а Сталина.

— ...а в день двадцатилетия освобождения Маршал Советского Союза Иван Христофорович Баграмян зажег Вечный огонь у подножия памятника танкистам. С тех пор не угасает огонь, как никогда не угаснет наша память о воинах-освободителях. В их честь дважды в год над Домом Победы взвивается красный флаг...

— Ну чего ты ждешь? Снимай! — учительского вида женщина в бордовой кофточке с блестками толкнула под локоть долговязого парнишку.

— Ма, да Катюха точняк в кадр не попадет, одни спины на фотке будут, — виновато пробурчал сын.

— Сейчас! — решительно пообещала мать — и с уверенностью ледокола двинулась вперед, к ограждению: — Пропустите! Пропустите, пожалуйста!

Кто-то посторонился, кто-то огрызнулся.

— Мне дочку сфотографировать, она там, с флагом! — с готовностью объявила дама-ледокол.

В образовавшийся на несколько мгновений просвет Годунов увидел юнармейскую знаменную группу — мальчишку и двух девчонок. И все, толпа сомкнулась. 'Интересно, успел пацан сестренку сфотографировать или нет?' — отстраненно подумал Годунов. Его внимание привлекла сутуловатая пожилая женщина — как-то мысль не поворачивалась поименовать ее старушкой. Привлекла тем, что внимания не привлекала, стояла себе в сторонке, не вливаясь в толпу и не стремясь занять подобающее ветерану место внутри периметра. Или тем, что... Нет, только показалось, что знакомая, да и немудрено — обычный человек. Обычный человек необычной — уходящей — эпохи. Седые, коротко стриженые волосы, темно-синий костюм (вроде бы, эта ткань называется крепдешин, смутно припомнилось Александру Васильевичу), орденские планки — прикрепи женщина вместо них награды, получился бы, как говаривала когда-то бабушка, собирая деда на встречу ветеранов, целый иконостас. На лацкане рубиновой эмалью поблёскивает значок-Знамя с золотистыми профилями двоих Вождей и четырьмя буквами снизу. В одной руке — трость, в другой — несколько красных гвоздик.

— ...курсанты Академии Федеральной Службы Охраны водружают дубликат флага освобождения. Оригинал хранится в Санкт-Петербурге, в знамённых фондах Военно-исторического музея артиллерии...

Годунов не признавал других цветов, кроме полевых да ещё гвоздик. Совсем не ко времени и не к месту вспомнилось, как пришел он к будущей жене на первое свидание с букетиком гвоздик — и услышал: 'Ты что, на кладбище собрался, что ли?' Потом супружница долго припоминала ему тот случай, раз и навсегда решив для себя: злодейка-судьба нарочно, на смех людям, свела ее с редкостным жмотом...

Судьба любит тех, кто в нее верит.

Момент водружения он ухитрился пропустить. Когда поднял глаза — на шпиле над белой башенкой реяло в жарко-голубом небе алое полотнище с нашитыми на него белыми буквами.

'За Родину! За Сталина!'

Времена определенно меняются, раньше-то, Годунов доподлинно помнил, просто красный флаг поднимали. Если мечта о твердой руке одолела даже местных чиновников, которые, помнится, от одного имени шарахались, как черт от ладана, значит, уже и их припекать стало, причем отнюдь не ласковое солнышко южных курортов.

Правда, внешне пока все чинно-благородно, один за другим, по ранжиру, возлагают венки и цветы к постаменту и следуют к своим машинам. Действо завершилось. Оцепление сняли. Теперь и простые горожане получили возможность подойти к памятнику танкистам. На бронзовую плиту у Вечного огня ложились скромные букеты. В сторонке радостно фотографировалась молодежь... а, вон и Катя, стоит у стелы с картой боевых действий, смотрит в объектив.

Последней подошла к памятнику та самая женщина с букетом гвоздик. Помедлила, возложила цветы, помедлила. И, тяжело шагая, двинулась к трамвайной остановке. 'Долго ей трамвая ждать придется', — тоскливо подумал Годунов. И пошел в противоположном направлении, к автобусной: волка ноги кормят, авось водители маршруток раньше движение откроют.

Несмотря на вечную неустроенность своего быта, Годунов так и не смог притерпеться к атмосфере больниц, гостиниц и помещений, в которых долго никто не жил. Тривиальное определение 'гнетущая' тут не подходило; эта атмосфера просто выталкивала его. Выталкивала комната с выгоревшими семейными фотографиями на стенах, с пыльными коврами, с пожелтевшими капроновыми занавесками.

И он пошел — куда глаза глядят, куда ноги несут. Постоял у белого камня, к подножию которого кто-то положил цветы, красные гвоздики. Теперь камень соседствовал с часовней в русском стиле, в прошлый приезд Годунова ее ещё не было. Камень — граница, предел, часовня — воин-порубежник. Один в поле не воин. А на своем рубеже — как знать, как знать.

Неспешно добрел до памятника в Комсомольском сквере. С отрочества было у Годунова особое отношение к этому памятнику. Почему? Да разве поймешь, почему! Какие мысли возникали у Саньки при виде знаменосца, который другой рукой поддерживал падающего товарища? Помнилась только одна: ранен или убит второй боец? Думал ли раньше Годунов о преодолении, о торжестве жизни над смертью через страдания и саму смерть? Вряд ли. До 'смертию смерть поправ' душой дорасти надо. Он и сейчас не вполне уверен, что дорос... да и вообще вряд ли для этого достаточно одних только размышлений. Такое пережить надо. Пережить. Надо. Да только — не ему. На Александра Васильевича Годунова у судьбы, по всей его жизни видать, совсем иные планы.

Чем ближе к центру, тем больше цветов у подножия монументов.

Тем больше праздничных флагов и праздных горожан.

Тем выше градус веселья. В прямом смысле слова. Городской парк культуры благоухал ароматами вино-водочного магазина, источал дымный жар шашлыков. Присутствовали неизменные атрибуты семейного досуга — мороженое, пирожные, сладкая вата, надувные диснеевские персонажи на палочках... Нет, не только диснеевские, между Микки Маусами и прочими Белоснежками Годунов разглядел несуразные самолетики и танчики. Для детишек постарше, тех, что гуляют уже за ручку не с мамами, а под ручку с девушками, наличествовал ассортимент сувенирных сердечек 'Made in China', фосфоресцирующих браслетиков, светящихся рожек.

Возникло совершенно иррациональное желание взглянуть на город с высоты колеса обозрения — и тотчас же угасло: на аттракционы выстроилась длиннющая очередь.

И он отправился в забегаловку под открытым небом. Как говаривал один его сослуживец, шашлык без водки — деньги на ветер. Такого рода агитация влияния на Годунова не имела — он употреблял шашлык исключительно с томатным соком.

М-да, хлеба в избытке, зрелищ — нехватка. Впрочем, самые инициативные запаслись петардами — то тут, то там раздавался звук, напоминающий хлопок лопнувшей покрышки; изредка бледной звездочке удавалось подняться над вершинами деревьев.

Годунов никогда не любил толпу. Но одиночество не любил ещё сильнее. Его всегда раздражали массовые гулянья, а вот салют... Салют — другое дело. Минуты ничем не омраченного торжества. В тот миг, когда, перекрывая убогонькие хлопки петард, грянул первый залп, на Александра Васильевича накатил такой восторг, какому прежний Санька позавидовал бы. Неизъяснимый, немой. Толпа разразилась свистом и нечленораздельными выкриками. Рядом с Годуновым звонко стукнула об асфальт пивная бутылка, где-то в стороне испуганно заплакал ребенок. Новый залп на мгновение перекрыл все звуки. И снова взвыла-взревела толпа. В небе гасли, оставляя седые стёжки, звездочки салюта. На земле тем временем свершалась фантасмагория. Завистливо потрескивали, силясь разгореться, белесые точки петард. Под ними тяжело парил дородный надувной Пегас. Блуждали болотные огоньки — горожане запечатлевали на видеокамеры мобилок не событие, нет, — зрелище. Дюжий парень, увенчанный светящимися рожками, увлеченно тискал хрупкую девицу с ангельскими крылышками за спиной...

Вдруг подумалось не об орловцах-современниках, а о москвичах сорок третьего года. Слышала ли в тот вечер Москва, видела ли что-то, кроме Первого Салюта?.. Ты определенно становишься ханжой, Александр Васильевич, хорошо, если за год-другой в мизантропию не скатишься!

Залп, ещё один, еще...

И — темнота, которую тщетно силились рассеять немногочисленные фонари. Толпа разочарованно заулюлюкала.

Нет, не темнота — потемки.

Очередная маршрутка подкатила к остановке уже переполненная, из раскрывшейся двери ехидно выглянул желтый воздушный шарик с намалеванными глазами и ртом. Безнадежно!

День, проведенный на ногах, давал о себе знать, однако же... Эх, была-не была, чего тут идти-то, через каких-то через полгорода. Еще в отроческие походные времена Годунов усвоил: главное — правильно выбрать темп движения, тогда можно часами шагать и шагать, отмеряя версты. Тем паче — по холодку. Наблюдая звезды и слушая ветер. И стараясь не замечать излишне веселую публику.

Не удалось. У Комсомольского сквера его настигла свара. Именно так — настигла. Двое парней в изодранных футболках, двигаясь какими-то несуразными перебежками, умудрялись на бегу волтузить друг друга в классическом стиле пьяных разборок, то есть — куда попало. Две растрепанные девчонки вскрикивали-всплакивали тоненько, испуганно, хромая следом на высоченных каблуках. М-да, резвится молодняк...

Будь Годунов моложе, он, пожалуй, кинулся бы разнимать. Даже не так: чувствуй он себя моложе. Тут ведь не в физических кондициях дело — в умонастроении, том самом, которое побуждает лезть не в драку, а в карман за сотовым телефоном. Его опередили: какой-то не слишком трезвый бородач возмущенно орал в трубку, держа ее почти на вытянутой руке:

— Алё! РОВД? Здрас-сьте вам, РОВД! У вас тут чуть не под окнами смертоубийство творится, а вы там... р-репы чешете!.. Где-где? Говорю ж, у вас под боком... Да на площади. Возле 'двоих из пивной', говорю!

А он и позабыл, к счастью своему, это жаргонное наименование памятника! Неприхотлива, все-таки, людская фантазия, ей хоть хлев — лишь бы крыша над головой. А ведь это его, Саньки Годунова, поколение додумалось, не молодь... у молоди даже на подлость жизненных сил не хватает, помахаться по пьяни — это да. И снова, в который раз за сегодняшний день, коротко стукнула, отозвалась болью в виске мысль: ты, Александр Васильевич, осколок иной эпохи, погребенный в толще своих и чужих воспоминаний.

Наверное, это не так уж страшно, — быть осколком. Страшнее — пустой банкой из-под пива. Пройдет дворник, проедет поливальная машина — и нет тебя, даже и следа нет. А осколки хранит сама земля. В память.

Ночью Годунову снилась война. Не впервые. Он никогда не был ни на какой войне. Но война его не отпускала.

Глава 4

Осень 2011 года, Орёл

— Юнармеец Селиванова сборку закончила! — звонко выкрикнула девчонка с большущими белыми бантами на рыжих лисьих хвостиках, потрясая воздетыми над головой руками.

— Тридцать пять секунд. Жень, можешь лучше, — другая, с бантами на темных косичках, опустила секундомер. — Еще попробуешь?

— Да ну, опять палец прибила.

— Так сходи у товарища майора бинтик попроси. Да вообще, заранее бы обмотала, я так на прошлых соревнованиях делала, реально помогает.

— Юнармеец Гришечкин сборку закончил.

— Мог бы и не торопиться, минута пятнадцать секунд.

— А я на соревнования не собираюсь.

— Да кому ты нужен на соревнованиях! Ты на Посту нормативы сдай, горе мое. И вообще, хорош дурака валять, а? — темноволосая пошелестела страничками блокнота. — Вот. Понедельник — неправильно пришит шеврон, вторник — не вычищены ботинки. Пашка, ты один замечаний собрал больше, чем весь караул, а за это баллы снимают, между прочим! Если из-за тебя с первого места по району слетим...

— Тебе хорошо говорить, ты тут в третий раз...

— Ир, пойди сюда! — это уже из соседней комнаты. — Какая там тема для боевого листка?

Годунов выразительно поднял глаза над газетной подшивкой. Ирина, перехватила взгляд и провозгласила:

— Тишина в караульном помещении!

— Начкар-р-р! — уважительно проклекотал зеленый волнистый попугайчик и поудобнее перехватил лапами край погона.

Годунов усмехнулся, представив себя со стороны. Ни дать ни взять Джон Сильвер третьего ранга. Вот ведь полюбился он нахальному пернатому! Чуть ли не больше, чем девчонки с золотыми сережками, — попка отнюдь не дурак, на бижутерию не клюет.

Согнутым пальцем пощекотал попугая по шейке, попросил вполголоса:

— Скажи 'пиастры'!

— Пуля-Пул-лечка, — ласково проворковал в ответ зеленый. Представился, то есть.

— Приятно познакомиться.

— Начкар-р-р! — требовательно повторил попугай.

— Ирин, командуй, в столовую пора, — спохватился Годунов.

— Ну Александр Васильевич, ну ещё пять минуточек! Славка и Вика не разбирали.

— После обеда.

— Да после обеда сразу заступать, толком не потренируешься уже!

— Отставить! Командуйте, юнармеец Сальникова.

— Караул, строиться на обед!

Годунов запер за уходящими дверь караулки на два из четырех замков — в документах Поста сие было обозначено как 'дополнительные меры безопасности в связи с угрозой террористических актов', хотя ничего подобного в городе не происходило... тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить! — и тоже отправился морить червячка... Ну не считать же, в самом деле, обедом лапшу быстрого приготовления и пару купленных по дороге пирожков с повидлом?

На подходе к кабинету начальника услыхал треск телефонного звонка.

— Первый Пост, майор Рассоха... — озадаченное молчание. — Так они... эт самое... уже вышли, через минуту-другую будут.

Начальник Поста ? 1 майор танковых войск Сергей Сергеевич Рассоха выдохнул в щетинистые русые усы:

— Василич, за твоих первый раз втык приходится получать. Из столовки звонили.

— Да сообразил я уже. Извини, что так получилось. Что-то я сегодня счет времени потерял.

— Бывает. Сам иной день забываю, эт самое, как меня звать. Ты не пробовал подсчитать, сколько наши бойцы за пять дней зачетов сдают? — Рассоха постелил на стол газетку и принялся неторопливо, обстоятельно расставлять судочки с домашним обедом. Значит, первое блюдо 'Смерть язвенника' на сегодня отменяется. Да и второе в кои-то веки будет. И то радость.

— Считать не считал, так, прикидывал. С поправкой на тех, кто стоит не в первый раз и от части зачетов освобожден, получается чуть больше сотни.

— А с поправкой на пересдачи?

— Так у меня, Сергеич, вроде, нет пересдающих. Или сведения устаревшие?

— Не, твои без пересдач, — утешил Рассоха. И добавил с осторожностью информированного оптимиста: — Пока. Автомат-то ещё не сдавали. Но, как погляжу, вовсю тренируются.

— Ирка вбила себе в голову, что должны взять первое место на соревнованиях.

— Так они ж в феврале. Вам что, четырех месяцев на подготовку не хватит?

— А на чем они тренироваться будут?

— Ты до сих пор безоружный? Вроде ж, эт самое, обещали. Ну, бери тарелку, похлебка стынет.

— Как будто не знаешь, что обещанного три года ждут. Денежка нужна и немаленькая, а благотворители не торопятся. Хотя, если вдуматься, какая это, к черту, благотворительность? Старикам и детям мы все должны.

— Все митингуешь? — начальник Поста невесело улыбнулся.

— А чего мне ещё остается? Прививка против тотального разочарования. Я, вон, сегодня в кои-то веки местную печать решил почитать. Так там, не иначе как в преддверии третьего октября, в очередной раз муссируется вопрос, была оборона Орла или Гудериан сюда как призер автопробега въехал. Задолбали, блин. Как говорил один литературный персонаж, не читайте до обеда советских газет. Вот и я чую, от местных у меня точно язва приключится.

— От вермишели быстрого приготовления у тебя язва приключится, интеллектуал.

— Ты чего меня обидными словами дразнишь, какой я тебе интеллектуал? У меня вполне определенный род занятий есть и даже воинское звание, — фыркнул Годунов, с нескрываемым удовольствием зачерпывая наваристый домашний супец.

И вдруг задумался. Крепко задумался.

У каждого уважающего себя интеллектуала должна быть излюбленная тема, одно прикосновение к которой вызывает цепную реакцию. Как правило — с разрушительными последствиями для психо-эмоционального состояния окружающих. Близкие об этом знают — и обходят опасность десятыми дорогами. Дальние... ну, дальних не так жалко.

Нет, он никогда не считал себя интеллектуалом. Более того, откровенно недолюбливал это словцо, справедливо полагая, что придет день, когда за такое определение будут морду бить. И он, капитан третьего ранга запаса Годунов (сама фамилия предрасполагает к размышлениям — ничто, дескать, не вечно под луной), хотел бы оказаться как раз среди тех, кто будет бить. Он человек не злой, но очень уж достали те, что газетные статейки к датам ваяют, а ещё больше — те, что с кафедр и из ящика разглагольствуют о чем угодно и готовы саму истину лапать, как блудливую девку.

Тем не менее, любимая тема у него издавна была. Еще с сопливого пацанства, когда, бесцельно блуждая в окрестностях дедовой деревеньки Малая Фоминка, набрел Санька Годунов на обшарпанную зенитку в окружении чахлых анютиных глазок вперемежку с сорняками. На казенной табличке суконным языком говорилось, что здесь, на этом вот месте, где сейчас переминался с ноги на ногу Санька, третьего октября сорок первого года держал оборону безымянный расчет.

Санька и сам толком не понимал, с чего это вдруг мертвой хваткой вцепился в деда — расскажи да расскажи. Дед поведать мог не больше того, что Саньке и так уже удалось разузнать. Да и не было деда тогда в Фоминке — его призвали двумя неделями раньше, и в эту пору он топал в составе маршевой роты навстречу неведомому будущему. Это будущее, став прошлым, залегло на верхней полке дедова шкафа и извлекалось единожды в год, чтобы занять почетное место на старом дедовом пиджаке... Медали 'За оборону Москвы' и 'За взятие Берлина' после дедовой смерти безвестно сгинули, Санька, к тому времени уже старший лейтенант Годунов, концов не нашел, как ни искал. Александру Васильевичу казалось, что увидь он их сейчас (где? разве что у какого-нибудь торговца краденым антиквариатом, пока что не попавшего в поле зрения правоохранительных органов?) — тотчас узнал бы...

Дед тоже был артиллеристом. Он мог вообразить себе тот скоротечный бой. Мог и рассказать — и рассказ его ничуть не походил на занимательные истории, которыми он по обыкновению баловал Саньку.

Бабушка, хоть и оставалась в родной деревне, хоть и пережила оккупацию 'с первого денечка до остатнего', тоже ни полсловечка добавить не могла. Безымянный расчет — и все тут!

Одна единственная зенитка против бронированного кулака Гудериана. А потом...

Что потом — об этом Санька узнал от второго деда, мамкиного отца, коренного орловца, ещё в царские времена его предки значились орловскими мещанами. Этого деда военная судьба тоже занесла за тридевять земель от родины — под Ленинград. Но потом, после войны, работал он в родном Орле на строительстве завода дорожных машин. При рытье котлована зачерпнул экскаватор полный ковш стреляных гильз вперемешку с землей, там же при ближайшем рассмотрении обнаружились фляга, солдатская звездочка... И тогда ветераны (шутка сказать — ветераны! Они ж тогда были моложе, чем Санька сейчас) послали запрос в Подольск, в архив. И выяснилось, что здесь, на окраине Орла, третьего октября сорок первого года, держали оборону два батальона 201-й воздушно-десантной бригады. И чекисты 146-го отдельного конвойного батальона... Но об этом сейчас, в просвещенные нулевые двадцать первого века — ш-ш-ш!.. О десантниках — сколько угодно. Но о конвойниках — упаси Боже! Моветон-с.

Впрочем, при Леониде Ильиче, а тем паче при Юрии Владимировиче — не возбранялось. И даже поощрялось. Пару раз в газетах промелькнули заметки в полтора десятка строк. Да ещё в выпускном классе историчка, настропалённая неугомонным Санькой, договорилась с администрацией завода дорожных машин об экскурсии на мемориал. Громко сказано — мемориал. Песочно-серая стела с очертаниями трех склоненных женских лиц и Вечный огонь, обрамленный пятиконечной звездой. Ни одного намека на событие, которое все больше и больше занимало Саньку, принимая очертания той самой — главной в жизни — темы. Тетушка из профкома, которой поручили встретить школяров, выдала речитативом заученный раз и навсегда текст (все это Саньке уже было известно) и посторонилась, пропуская гостей к постаменту — возложить цветы.

Потом наступил принципиально новый жизненный этап — вздумалось ему, потомственно сухопутному, пойти в Морфлот. А так как ни здоровьем, ни соображалкой он обижен не был, привела его судьба на АПРК 'Орёл'. Служил, как говорится, не тужил, для души кропал ностальгически стишки о родном крае, изобилующие штампами типа 'крылатый мой город', но, в отличие от многих и многих, свое место в литературе осознавал — предпоследнее с конца — и не публиковался даже в боевых листках. Изредка бывая на малой родине, с маниакальным упорством исследователя продолжал искать материалы по обороне Орла, попутно перезнакомившись со всеми краеведами, интересующимися периодом, и переругавшись с доброй половиной из них по поводу того, можно ли считать действия десантников и чекистов обороной. Вопрос, впрочем, не стоил выеденного яйца — альтернативного термина предложить никто не мог, разве что самые упертые продолжали твердить, как мантры: 'Орёл сдали без боя'.

Это вот самое 'без боя' занозой сидело в сознании Александра Васильевича. В сотый раз пытался он понять, как случилось, что командующий войсками округа, располагая всей возможной информацией и резервами, никак не проявил себя в организации обороны. Как случилось, что в Орле, когда в него вошли танки Гудериана, мирно бегали по рельсам трамвайчики, на заводских территориях громоздилось упакованное, готовое к транспортировке оборудование, а в госпиталях оставалось более тысячи раненых...

В двухсотый раз перечитывал Александр Васильевич аккуратно выписанный в блокнот фрагмент из воспоминаний Ерёменко и к сегодняшнему дню уже заучил их наизусть слово в слово: 'Я знал, что в это время в Орле было четыре артиллерийских противотанковых полка. Кроме того, в районе Орла сосредоточился гаубичный артиллерийский полк, который должен был перейти в подчинение фронта, но так как он был далеко от линии фронта и не успел прибыть к определенному сроку, я передал его Орловскому военному округу для усиления обороны города. В распоряжении штаба округа имелось также несколько пехотных частей, находившихся в самом городе. Начальник штаба округа ответил мне по телефону, что обстановка им понятна и что оборону Орла они организуют как следует. Он заверил меня даже, что Орёл ни в коем случае не будет сдан врагу...'

Ну, 'не будет сдан' — это, мягко говоря, максимализм. Но вот почему единственными, кто оборонялся, выигрывая... нет, не выигрывая — выгрызая каждый час, чтобы дать возможность перебросить войска под Мценск, оказались чекисты — вопрос вопросов... хотя, опять же, нет — всего лишь один из больных вопросов. Что же до десантников — так они же из резерва Ставки, прибыли в город буквально перед самым боем. А где все те, кто находился 'в распоряжении штаба округа'?..

В трехсотый раз отыгрывал Годунов возможные варианты развития событий, неизменно начиная с допущения: 'А если...'

Вернувшись в давно опустевшую однушку хрущобного типа на окраине Орла, он все свое время посвящал будничным размышлениям, в какое бы русло направить свою судьбу и борьбе с моментально выработавшимся синдромом навеки сошедшего на берег моряка, то бишь с тотальным разочарованием в жизни за пределами крейсера. Верным союзником в этой борьбе выступала она — одна, как сказал бы классик, но пламенная страсть. Желание докопаться, почему же под Орлом в октябре сорок первого все пошло наперекосяк, сопровождаемое абсурдной мыслишкой — эх, была бы возможность переиграть!

Катализатором, как это ни странно, служили высокомудрые 'а если' компьютерных стратегий и альтисторических книжек. Как и у большинства (эпитет 'молчаливого' тут более чем уместен, ибо большинство это не мельтешит на экране, не публикует одиозных мемуаров, не эстетствует, не эпатирует, не судит, не рядит, а если и подличает, то, как правило, втихаря), у него, у Годунова, в реале был ограниченный набор социальных ролей. Сын, внук, командир, подчиненный — это все в прошлом. Пассажир маршрутки, покупатель в магазине, сосед склочной бабульки, меланхоличного дедульки и ещё двух с половиной-трех сотен душ, проживающих в ординарной хрущобе... При всем богатстве фантазии наберется не больше дюжины заурядных ролей. То ли дело стратежки! Впрочем, со вздохом признавал Годунов, это в пятнадцать лет лестно ощущать себя гением и рулевым. А когда тебе втрое больше, твоя судьба, если не моргая смотреть правде в глаза, под стать хрущобе — типовая, бесперспективная и неремонтопригодная, то геймерские амбиции, мягко говоря, неадекват. И вообще, даже в период подростковой социализации Александр Васильевич не примерял на себя роль колыхателя земли. Сотрясателя воздуха — это ещё куда ни шло, на такое всякий способен. Особенно если рюмка была не последняя.

Тем не менее, к стратежкам он пристрастился... а началось-то все ещё в период службы с невинных тетрисов и пасьянсов! Точнее, началось с того, что ему опротивела, обрыдла и осточертела продукция самого важного из искусств. Прежние герои казались архаичными, как ламповые телевизоры, новые сплошь и рядом оскорбляли его эстетическое чувство — а оно у Годунова было, хотя он, не признающий дамского слова 'эстетика' обычно говорил 'чистоплотность'.

Поиск себя, ещё более мучительный, нежели в юности, изрядно затянулся, и не было уже рядом ни материально озабоченной жены, ни приятелей-доброхотов. То есть не было ничего, что составляет жизнь обычного благополучного человека. Порой ему казалось: окружающий мир — искусственный и пустой, словно бело-красная банка из-под 'Кока-Колы', люди не живут, а только выполняют примитивнейшую программу: 'спать, работать, есть, совокупляться, спать, работать'... Чтобы избавиться от этого ощущения, Годунов, выключив надоедливо бормочущий 'зомбоящик', доставал со шкафа пару альбомов в тёмно-вишнёвых коленкоровых переплётах и погружался в застывшие на бумаге мгновения того, настоящего, мира. Его собственного мира нерастраченных попусту надежд.

Вот на одном листе расположились снимки со свадьбы родителей и с его школьного выпуска. Отец — в отутюженном кителе с воротом-стоечкой, уже без погон и петлиц, но латунные пуговицы со звёздами ещё не спороты. По тем послевоенным годам нормально: многие фронтовики 'донашивали второй срок'. Вот широкоглазый стриженый паренёк в необмятой фланке с гюйсом на плечах и звездастым якорем на пряжке. Первый 'увал' в мореходке... Вот — весёлые лица под бескозырками, играют мышцы под обтягивающими тела тельняшками, двумя ровными крыльями подняты тяжёлые вёсла яла 6-Д: соревнования по гребле на День ВМФ СССР. А тут пошли фотографии офицерских лет: то в кителе, то в тужурке, то в рабочей робе в родимой БЧ-5, опершись рукой о переборку. Лицо усталое, и без того тонкий нос совсем заострился, чисто выбритые щёки проваливаются. Да, тяжеленек был тогда поход...

Сейчас, конечно, Годунов смотрится презентабельнее: с годами обзавёлся небольшим 'командирским' брюшком, в волосах мелькает проседь (друзья по службе, помнится, смеялись: 'Как на шкурке у песца!'), аккуратно подстриженные небольшие усы прикрывают шрамик на рассечённой в детской драке губе. Но всё так же горда офицерская выправка и сильны моряцкие руки. А что до морщин на лбу — так он, чай, не невеста, красоваться незачем. Да и не перед кем...

Впрочем, он даже и не сомневался, что выйдет из этой ненормальной изоляции, по сравнению с которой автономное плавание равноценно праздничному собранию в аристократическом клубе. И примерит новую жизненную роль. А пока только тихонько посмеивался над собой: вот ведь старческая привычка — листать альбомы и вспоминать!

А жизнь тем временем незлобно, по-ребячески озорно, посмеялась над ним: ещё пару лет назад он нипочем бы не подумал, что следующей ступенькой его карьерной лестницы станет должность школьного военрука. Воистину: знал бы, где падать... Эйфории от обретенного дела он не испытывал. А кто сказал, что при отсутствии эйфории нельзя вкладывать в работу душу? Или хотя бы добросовестно выполнять обязанности? В перечне самых необходимых человеческих качеств добросовестность заняла бы у Годунова первое место. Увлеченность — не путать с идиотской эйфорией! — второе. Отсутствие эйфории позволяло сохранять душевное спокойствие и ясность мыслей в условиях перманентных бабских склок, осложненных диспропорцией между образовательным уровнем склочниц и их же уровнем жизни. Наличие увлеченности провоцировало Александра Васильевича на поступки, коих должностные обязанности от него не требовали.

Выпотрошив свои шкафы и чемоданы, Годунов смог обмундировать троих ребят. Так было положено начало клубу 'Резерв ВМФ', участников которого тут же за глаза стали именовать 'Санькиными юнгами'. Далее в совете ветеранов Вооруженных Сил удалось заполучить адреса моряков-отставников. Ежедневно в течение трех недель Александр Васильевич, одевшись по форме и взяв на буксир первых своих юнг, отправлялся в гости. Расчет оказался верным — незваным гостям не только радовались, но и одаривали их обмундированием, кто чем мог. Буквально от сердца отрывали, но ни один не отказал.

Двадцать четыре юнги — двадцать четыре полных комплекта. А заодно — готовый состав Почетного Караула для Поста ? 1. Это внешняя сторона, позволявшая директрисе наглядно демонстрировать всяким-разным комиссиям успехи военно-патриотического воспитания (что, впрочем, не мешало ей вяло отмахиваться от просьб военрука выделить хотя бы постоянный кабинет для занятий клуба, не говоря уж о макете автомата, игрушке весьма дорогостоящей).

Куда более важный результат — строю юнг под Андреевским флагом вдруг начали отдавать честь встречные военнослужащие. Символично? Да.

Были и другие символы. Не воодушевляющие. Прямо сказать, некрасивые.

Присмотрел Александр Васильевич парусно-моторную яхту, тихо ржавеющую на причале у лодочной станции. В отличие от речных трамвайчиков и прочих увеселительных лоханок, эта красавица до коммерческих манипуляций унижена не была. Она просто погибала, как всеми брошенная аристократка в эмиграции. Начал Годунов наводить справки — и выяснил, что находится она на балансе 'у области', проще говоря, была кем-то когда-то подарена отцам и кормильцам, а они попросту не придумали, куда ее пристроить, наверняка дело было в разгар избирательной компании, а потом и вовсе забыли. Сюжетец для Салтыкова-Щедрина. Со своей обычной обстоятельностью и настойчивостью принялся Годунов обивать мраморные пороги. Заполучил хандру и радикулит, а итог... итог подвел очередной зав чем-то там, рубанувший в сердцах: 'Да пускай себе догнивает!'

Разумеется, юнгам категорический отказ был преподнесен в менее... гм... категоричной форме. Но случилось так (простое совпадение? или совпадение, именуемое судьбой?), что с этого момента в клубе тоже завелась ржа и гниль. Да, ушли не лучшие. Да, Годунов не утратил контроля над ситуацией... Однако же в его голове поселился тоскливый, как все извечные, вопрос: 'И нафига?..'

Водки капитан не пил, чем повергал в недоумение трудовика и зама по административно-хозяйственной — последних из вымирающего племени школьных мужиков. А они-то было обрадовались: вот, пришел в коллектив мужчина в самом расцвете, значит, можно, не манкируя традицией, соображать в подсобке на троих... Теперь глядели сочувственно, дружно придя к единственному возможному выводу: закодированный, потому как на больного не похож. В кухонном шкафчике у Годунова одиноко коротала век бутылка коньяка, початая в День ВМФ два года тому назад. Да и вообще, совмещать коньяк с извечными русскими вопросами — все равно что топиться в стакане воды: теоретически возможно, а практически трудноосуществимо.

Вот и заедал Александр Васильевич горечь поражений макаронами. Когда-то изысканное иноземное блюдо, превратившееся у нас в еду холостяков, облагораживалось мясом и ностальгически именовалось макаронами по-флотски. Годунов ужинал под нудёж теленовостей (новости изо дня в день типовые, не только пресные, но и, похоже, хлорированные, как вода из-под крана); и аккурат к ужину незваными гостями являлись тривиальные мысли об утрате идеалов: а были бы мы в такой ж... жесткой ситуации, кабы война лучших не забрала?

И опять стучало в голову одуревшим от бессонницы дятлом: эх, кабы отыграть назад!..

... — Сергеич, а вот если бы ты оказался в Орле... ну, скажем, в сентябре сорок первого года, как ты оборону строил бы? Исходя из знаний сегодняшнего дня? Как думаешь, реально имеющимися силами все танкоопасные направления перекрыть?..

Глава 5

Осень 2011 года, Орёл

Лариса Михайловна Сизова, заместитель директора по воспитательной работе, долго и внимательно изучала записи в своем гроссбухе, подсчитывая трофеи после инспекционного набега, наконец, сняла очки и, внушительно похлопывая ими по тетрадке, проговорила:

— Я уважаю ваши, Александр Васильевич, убеждения, однако же с точки зрения методики вы поступаете не совсем верно. Я учитываю отсутствие у вас педагогического образования и... э-э-э... принципиально иной профилирующий опыт. Тем не менее, вы должны учитывать, что работаете со школьниками. Им нужно давать готовую концепцию. Никаких гипотез! Никаких допущений!

— А как же тогда их логически мыслить-то учить? — с абсолютно искренним недоумением спросил Годунов.

— В рамках концепции, все в рамках концепции. Я, между прочим, историк, и, смею полагать, представление о причинно-следственных связях детям на своих уроках даю.

— Лариса Михайловна, возможно, я неправ, — увещевательно начал Годунов, — но что плохого в том, что на факультативных — подчеркиваю, факультативных! — занятиях мы пробуем моделировать исторические события, исходя из потенциальных возможностей, которые не были реализованы в реальности, но вполне могли бы...

— Если бы да кабы... — преувеличенно вздохнула 'Между Прочим Историк'. — История, Александр Васильевич, не терпит сослагательного наклонения!

Эту отшлифованную до блеска постоянным использованием истину Годунов в предыдущий раз слышал с месяц тому назад на очередном шабаше краеведов, куда, как повелось, проник под видом восторженного слушателя — человеку 'с улицы' приобщиться к этой весьма специфической касте ох как непросто!

Речь опять и снова шла о событиях 3 октября 1941 года. Снова и опять сошлись в поединке брутальный Ревцов и напористый Овсянников. Ревцов был из чиновников от культуры, попутно профессорствовал в пединституте, неизменно возглавлял комиссии под лозунгом 'поспорят, пошумят и разойдутся' и т.д. Короче, был авторитетом в законе. Овсянников статью и стилем — Ленин на броневике. Народный трибун и руководитель весьма результативного поискового отряда. Ревцов плевался умными словечками, Овсянников резал правду-матку... На невидимом табло незримо, но осязаемо высвечивались два нуля.

Александр Васильевич давно сделал для себя вывод: спор увлеченных людей — это всегда, как говаривал один его сослуживец, с открытым забралом на амбразуру. Красиво и бессмысленно. Уж сколько раз он обещал себе не ходить на краеведческие мероприятия...

Но сегодня, именно сегодня повод поприсутствовать наличествовал. Если наставления непосредственного начальства продлятся не более четверти часа, он успевает минута в минуту.

— Можно считать, что мы с вами договорились? — 'замша' улыбнулась, демонстрируя покровительственное дружелюбие, и подвела итог. — Будьте добры, Александр Васильевич, в течение недели-другой доработайте план факультативных занятий и принесите на утверждение.

Все, теперь точно успеваем!

Годунов поймал себя на мысли, что радуется, как школяр при известии, что последнего урока не будет. Да, наверное, правы коллеги, когда посмеиваются над ним: его увлеченность становится манией какой-то. А если бы иначе, то разве это была бы увлеченность?

Не далее как два дня назад сунулся он сдуру, как папуас в прорубь, в местный архив, имея на руках не какой-нибудь солидный запрос, а всего лишь письмишко, выпрошенное все у той же Ларисы Михайловны, — конечно, с печатью и подписью... но они, как выяснилось буквально с порога, необходимого веса листу бумаги офсетной формата А4 не придали. Бабулька вахтерской внешности, зыркнув поверх раннеперестроечного аналога ресепшн, невнятно пробухтела:

— Ушестоййдить...

С усилием расшифровав замысловатое послание, Годунов сообразил, что посылают в шестой кабинет. И едва не сплюнул. Суеверный, как многие моряки, он считал шестерку персональным кодом неудачи.

'Ушестом' за цифровым устройством типа ноутбук сидела аналоговая дамочка типа чиновник и щелкала мышкой в ритме похоронного марша. Недоброе предчувствие обрело плоть. И дар речи:

— Вам чего?

Иллюзия общения с продавщицей гастронома была столь велика, что Александр Васильевич едва не ляпнул: 'Два кило бананов, пожалуйста'. Да кабы и ляпнул, ничего не изменилось бы, потому как нуль на что ни умножай, все равно — дырка от бублика. Пока он пространно объяснял, что всерьез интересуется событиями октября сорок первого года на Орловщине и просит допустить его к соответствующим периоду архивным документам, дамочка смотрела на него так, как если бы он посягнул на ее кошелек или — свят-свят-свят! — честь.

— Насколько я понимаю, даже те документы, которые хранились в партийном архиве под грифом 'секретно', давно рассекречены... — попытался атаковать Годунов.

— А вам-то оно зачем? — с ходу контратаковала дамочка.

— То есть?.. — Александр Васильевич, подавив вздох, мысленно констатировал, что тактика чиновников всегда вынуждает обороняться.

— Ну, то есть, зачем вам эти материалы? Вы историк? Вы пишете диссертацию?

— Нет, я бывший подводник, давно интересуюсь...

— Значит, вы не специалист? — продолжала развивать наступление чиновница. Александр Васильевич без труда уловил обычный подтекст: 'Делать тебе на пенсии нечего, вот и ходишь, людям мозги паришь'.

— Я много лет занимаюсь вопросом... — Годунов понимал, что эти слова можно приравнять к капитуляции.

— Сходили бы в библиотеку, там в краеведческом отделе вам подобрали бы что-нибудь.

— Все, что когда-либо было напечатано, я, полагаю, уже читал, — ну, блин, детский лепет, полный кретинизм... а что ещё скажешь? чтоб и убедительно, и без мата? — И потом, любая книга в той или иной степени тенденциозна, а первоисточник...

— Вы понимаете, что это архивные документы, и если мы будем выдавать их всякому желающему, они в труху превратятся.

Ух ты, оказывается, дамочка способна не только на нажим, но и на патетику!

— И многие... гм... спрашивают? — Годунов усмехнулся. Терять ему было уже нечего.

— Многие, немногие... Вот вы же пришли! — чиновница снизила пафос до отметки 'прохладно'. — Короче, вот вам два сборника, посидите, почитайте. Думаю, интересующемуся будет в самый раз.

Два пыльно-серых 'кирпича' были изданы то ли при царе Горохе, то ли при генсеке Кукурузнике — смотреть на дату выхода Годунову не хотелось до тошноты — и являли собой шедевр номенклатурно-пофигистской историографии. Кашица из документов, которые и в виде нарезки-то перестали быть деликатесом лет эдак тридцать назад. Вспомнилась игривая фраза из допотопной рекламы: 'А что это у нас Александр Василич ничего не ест?..'

Годунов тожественно возложил 'кирпичи' на чиновничий стол и ушел по-английски.

Поостыв, обмозговал. И нашел единственный возможный вариант прорваться-таки в архив. И вариант этот он собирался реализовать именно сегодня: надо было заручиться поддержкой тяжелой артиллерии в лице Овсянникова.

С Овсянниковым он был в некоторой степени знаком. В некоторой — это значит, маститый знал своего собрата-непрофессионала в лицо, но имени, как выяснилось, припомнить так и не смог, хотя честно пытался. А помочь согласился — о, счастье! — без лишних вопросов. Кому-то позвонил, поговорил минуты полторы и с интонацией 'а в чем проблема-то?' сообщил Годунову:

— Завтра после обеда подходите. Спросите Наталью Сергеевну. Дальше она подскажет.

Обрадоваться бы — но Александр Васильевич с какой-то усталой отстраненностью подумал: чтобы заполучить золотой ключик от заветной дверцы, надо превратиться в Буратино... однако же кому-то суждено по жизни оставаться поленом...

...что не так уж и плохо, если тебя со всеми предосторожностями — не кантовать, не бросать, при пожаре первым выносить — перемещают из кабинета в кабинет, покуда ты вдруг не оказываешься в уютном уголке, за столом, на котором празднично белеют и солидно желтеют вожделенные 'материалы'...

...У него не было никаких предчувствий — ни хороших, ни плохих, ни отчетливых, ни смутных. Он провел пять уроков, отменил занятие у юнг, чтобы успеть вовремя. По дороге перехватил пару сосисок в тесте. Ехал в маршрутке и думал об отвлеченном: а не завести ли собаку? Или лучше кошку? Кошку выгуливать не надо. А рыбкам и вовсе достаточно время от времени сыпать сухой корм и чистить аквариум. Рыбки — это вариант на случай, если он вообще обленится. Собака, хотя бы, будет его выгуливать два раза в день... Остановился на варианте 'кошка'. 'Если что — и без хозяина не пропадет'.

Откуда всплыла эта мысль? А шут ее знает. Как всплыла, так и канула, и нечего всякую дурную мыслишку возводить в ранг предчувствия!

Правда, была ещё одна мыслишка. Прошла вскользь, по касательной к сознанию, когда за окном маршрутки без всякой торжественности разгуляйно-разлюляйно промчал свадебный кортеж, и Годунов припомнил слышанное в новостях: а сегодня-то счастливый день 11.11.11. 'Что в сумме дает шестерку', — параноидально вякнуло подсознание.

Если не считать первое и второе предчувствиями, то предчувствий у Александра Васильевича не было.

Вот предвкушение было, да. С этим самым предвкушением он, поколебавшись, с чего же начать, придвинул к себе на удивление новую папку неизменного канцелярского образца...

...ожидая увидеть что угодно, только не себя.

При двух ромбах в петлицах.

На черно-белой фотографии.

Не успевшей не то что пожелтеть — даже поистереться.

А фотография — на развороте удостоверения личности.

А на соседней страничке каллиграфически начертаны ФИО... ясно чьи.

Первая мысль — 'что за...' — была мгновенно вытеснена другой — 'ну как в кино, блин!'

Третья мысль, наверняка ещё более внятная, уже не успела. Потому как Годунов взял удостоверение в руки.

Глава 6

Осень 1941 года, Орёл

Все-таки шестерка подложила свинью. Иррационально, но факт.

Как в кино. Технология 6D. Полное погружение.

За полторы минуты Годунова три раза толкнули, два раза обматерили и наконец приспособили для переноски какого-то ящика — тяжелый, подлюка!

Вокруг — форменное столпотворение. Точнее, бесформенное — подавляющее большинство участников непонятного пока события, равно как и сам Годунов, в штатском, и только немногие — в полувоенном, с первого взгляда не разберешь, то ли это у них пиджаки такого покроя, то ли френчи без знаков различия. То есть это 'полу-' — образца тридцатых годов...

Еще полутора минут хватило, чтобы сообразить: движение имеет четкую направленность от заводских корпусов — к забору, где уже высятся штабеля из ящиков больших и малых.

А ещё через мгновение он понял, что всегда знал наверняка о существовании параллельных реальностей и о возможности путешествий во времени.

'Хорошо, что кошку я так и не успел завести...'

— ...Как это — машин не будет?!

С такой интонацией (и соответствующими ей децибелами) в фильмах про войну связисты пытаются докричаться до кого-то на другом конце провода. А провод, по законам жанра, оборван...

Окна конторы раскрыты настежь. В одном мельтешит девчонка, бестолково таскает с места на место какие-то папки. В другом монументально застыл с телефонной трубкой в руке седовласый мужик — хоть и седой, но все ж ещё мужик, не дед.

— Оборудование я, по-твоему, на своем горбу попру? С июля с эвакуацией все тянули — дотянули, мать вашу за ногу!..

До Годунова как-то резко дошло, что на дворе явно не ноябрь, а веселенький такой сентябрь в золоте и лазури. Бабье лето, теплынь.

Остается выяснить одно (и только? Ха!) — добавилось ли к смещению во времени смещение в пространстве.

Шестое чувство подсказало — если такая рокировка и имеет место, то счет идет на какие-нибудь десятки метров. В пределах Орла.

Рефлекторно сунул руку в карман пыльного пиджачишки. Не того, который был на нем несколько минут назад. Одежка явно соответствовала времени, хотя и не ощущалось как-то, что она с чужого плеча. И удостоверение на месте... как если бы сам положил. А может, и сам?.. 'Ладно, теорию оставим для более спокойного момента', — решил Годунов, наконец-то сгружая ящик.

Сейчас время практических действий. Если события развиваются так, как им положено развиваться, то прежний командующий округом, генерал-лейтенант Ремизов, сейчас командует 13-й армией... нет, наверное, уже войсками Северо-Кавказского округа и буквально со дня на день возглавит 56-ю армию, ту самую, которой предстоит освобождать Ростов-на-Дону. Да и его преемник Курочкин наверняка уже на Северо-Западном фронте. Значит, в Орле — Тюрин... Теоретически. А практически... хрен знает, где он в это время обретается и чем занят!

Тоже вот — показательно. Ведь не вывезут же это оборудование, точняк не вывезут, порадуют дяденьку Гудериана. Хотя ему тут и так не кисло было... будет.

А архивы-то, небось, уже... Впрочем, это в спокойные времена архивы — бумажконакопители. В данных же обстоятельствах за иной бумажкой — жизнь. И не одна.

'Ты хотел знать? Пожалуйста. Старший майор госбезопасности — не хрен с бугра. Вот и действуй!'

Годунов огляделся. Как именно он материализовался посреди заводского двора — об этом лучше не думать, все равно ничего не надумаешь, если верить куче попаданческих романов... а теперь ещё и собственной интуиции. А вот почему его неведомо откуда взявшейся персоной никто не заинтересовался — это понятно. В нормальном рабочем коллективе большая часть работников друг друга знает, и чужака заметили бы мгновенно. Но, по всему видать, коллектива-то и нет. Есть люди, которых свела вместе печальная необходимость. То, что называется 'случайные'. Крепких мужиков-работяг всего-то с полдюжины. Дюжина неубедительно бодрящихся дедов — явно из кадровых, а то и из потомственных рабочих; месяц назад эти деды наверняка были персональными пенсионерами, и по первому же зову явились на родной завод. Несколько женщин, в лица которых не надо долго вглядываться, чтобы сообразить — беженки. Ну и парнишки-подростки. Которые порасторопней — наверняка из фэзэушников. Прочие — вероятно, тоже беженцы.

Интересно, а он, Годунов, в своем старомодном... точнее, аутентичном — во, какие слова на почве стресса в голову приходят! — пиджаке, пропыленном так, как если бы в нем полсотни верст отшагали, с кем идентифицируется? Почему-то не возникало сомнений: остановись он сейчас, задумайся, замешкайся — и ненужное внимание к его персоне гарантировано. Почему-то всплыл — вперемешку с достаточно здравыми мыслями — допотопный анекдот: 'Что-то отличало Штирлица от жителей Германии: то ли мужественное лицо, то ли волевой профиль, то ли парашют, волочившийся за ним'.

Как ни крути, выходит, что лучше всего самому объявиться. Хотя бы и потому, что он ни разу не Штирлиц и о способах сбора информации может только догадываться... да и попытка приведет, девяносто девять из ста, к изобличению его как шпиона. А вот если зайти в контору и побеседовать... Только без шума и прочих спецэффектов. Заходим уверенно, как подобает лицу, облеченному властью, и — спокойно, Маша, я Дубровский.

Быстрым шагом подошел к распахнутой настежь двери, сориентировался, повернул налево и предсказуемо уперся в массивную крашеную дверь с лаконичной надписью 'Директор'. Единожды стукнул и, не дожидаясь ответа, вошел.

Коротко взглянул на седовласого, боковым зрением пытаясь выцепить календарь или подшивку газет: сообразить, какое нынче число — наипервейшее дело. М-да, это в книжках-киношках подсказки щедро развешаны-разбросаны заботящимися о своих героях авторами так, чтобы героический попаданец долго неизвестностью не терзался...

Но то ли он, Годунов, представлялся неведомой силе, перебросившей его сюда, недостаточно героическим, то ли логика его пребывания в прошлом предполагала квест высокого уровня сложности... Одним словом, ни тебе отрывного календаря, ни подшивки 'Правды' поверх стопок бумаг, ни рояля в кустах... да и откуда бы взяться кустам в помещении? Чахлая герань в горшке на подоконнике — вот и вся растительность. В ней даже свистулька не поместится, не то что рояль.

Под недоуменно-настороженным взглядом седовласого вытащил из внутреннего кармана удостоверение.

— Здравия желаю. Старший майор государственной безопасности Годунов Александр Васильевич.

Выдержал паузу, давая возможность седовласому изумиться. Ну и представиться, само собой.

— Потапов Николай Кузьмич, исполняющий обязанности директора, — если И.О. и удивился, то удивление это было какое-то вялое и невыразительное. Наверное, подумал Годунов, последние несколько дней разнообразное начальство тут косяками ходит. Но ни станки, ни люди так до сих пор и не вывезены. То есть наивысшим начальством дядька признал бы сейчас того, по чьей воле появились бы грузовики у заводских ворот.

— Надо понимать, если вас... гм... прислали, значит, эвакуация все ж таки будет? Или... — Потапов вопросительно приподнял бровь.

Молодец мужик, сразу берет с места в карьер, и вперед, как говорится, — к новым горизонтам.

— А давайте-ка мы с вами прогуляемся по аллейке да и обсудим все наши 'или', — осторожно ответил Годунов. Если повезет, удастся разжиться самой необходимой информацией.

Осеннее солнце дарило последнее тепло пока ещё свободному городу. По правую сторону от проходной виднелась просвечиваемая насквозь аллейка. Точнее, припомнилась Годунову статейка из недавно читаной краеведческой книжки с картинками, то ли Трубников бульвар, то ли бульвар Трубникова, появившийся ещё в дореволюционные времена и каким-то чудом уцелевший до начала двадцать первого столетия. Значит, шестое чувство не обмануло — судьба избрала для высадки попаданца завод 'Текмаш', родной для старшего брата одного из дедов. Интересно, а реально ли пересечься с двоюродным дедом? Впрочем, его сейчас все равно в городе нет, он в первые недели войны ушел добровольцем на фронт вместе другими заводчанами...

Ёшкин кот, нашел когда над курьезами попаданчества голову ломать! Тут, по всему видать, такое начинается, что можно вообще без головы остаться, в самом прямом и некрасивом смысле.

Кузьмич хранил выжидательное молчание недолго — видать, вконец задолбала мужика неопределенность:

— Товарищ старший майор, ну так едем мы или что? Уже определиться бы, как дальше-то, с июля месяца людей мурыжим, а тут хотя бы знали наверняка. И станки — их же, на крайний случай, закопать можно где-нибудь поблизости, ну хоть в Медведевском лесу, а место приметить. Но, опять же, машины нужны, машины! И ходил я, и названивал — все впустую. Нету, говорят, машин — и точка. А как же нету, если...

Годунов в задумчивости пнул носком ботинка камушек, поднял голову — и оторопел. Им навстречу по Московскому шоссе, пыля, двигалась колонна. Толком пока не разглядеть, но в очертаниях машин без труда угадывались танковые башни. 'Все, звиздец', — холодея, подумал Годунов.

Сердце ахнуло в пятки и тотчас же поползло в обратном направлении, занимая положенное по закону природы место: во главе колонны нагло катили три броневика с пришлепнутыми сверху танковыми башнями; в том, что это советские бронемашины, Годунов был уверен на все сто. Да и Кузьмич отреагировал на колонну, которая к этому времени поравнялась с ними, умеренно нецензурно — так реагируют не на врага, а на опостылевшее хлеще тещи начальство. Вслед за броневиками промчались пара легковушек, полуторка со счетверенными 'максимами' в кузове, а следом — ещё две полуторки с бойцами.

— Тюрин из города подался... — не сдержался Кузьмич — и закашлялся то ли от поднятой колонной пыли, то ли поперхнувшись окончанием фразы.

'Ну вот ты и влип, Александр Васильевич. Старше тебя теперь в городе никого нет', — мысли понеслись с ходу в карьер. Значит, только что командующий округом бросил город, который ещё со времен Ивана Грозного прикрывал Москву. Эк путешествует — прям как чиновники периода расцвета дикой демократии: спешно и с охраной. Вот же ж сука — дали бы волю этому туристу, он бы и за Урал драпанул. В условиях же так называемого 'тоталитаризма' беглый командующий сыскался всего лишь в Тамбове. И, похоже, отделался легким испугом: отсидев с полгода, принялся странствовать с должности на должность. В несколько странной последовательности: заместитель командующего армией — командующий армией — заместитель командующего — командующий... Героическими деяниями не прославился, героической кончины не удостоился. С точки зрения общечеловеков, которые записывают в репрессированные даже мешочников и мелких несунов, вполне может считаться 'пострадавшим от сталинского произвола', как-никак полгода отмотал...

Да черт с ним, в конце концов, с Тюриным! Крыса с корабля — капитану легче.

Потапов помалкивает, но смотрит выжидательно. Ясно ему, что дело темное. И вопросов у него наверняка не меряно. С чего вдруг старший майор госбезопасности появился на территории вверенного ему предприятия? К добру оно или к худу? Согласован спешный отъезд Тюрина с командованием или этот вот чекист тоже озадачен увиденным?

Еще как озадачен! Ежу понятно: надо что-то делать, срочно!..

'...я не знаю, что, но у меня есть план', — иронически подсказала память.

К счастью, подсказала и ещё кое-что, многократно прокрученное в голове во время ночных бдений у компа.

— Вот что, Николай Кузьмич, танки ремонтировать сможете? — немного помедлив, спросил у мигом насторожившегося исполняющего обязанности.

— Так нету их, танков, товарищ старший майор. Все, даже учебные, ещё в июле с бору по сосенке собрали — и на фронт. А тут ещё командующий — сами видели — последние броневики забрал.

— Будут танки, Николай Кузьмич. Нам бы только день простоять и ночь продержаться.

— Ну, третий цех запустим, плевое дело, часть наших станков распаковать и кое-какие у медведевцев забрать. Вот и ремонтный цех. С людьми, правда, похуже будет, кадровых-то немного осталось. Ну да ладно, старичков по городу соберем, молодежь поднатаскаем.

— Вот и ладушки, разбирайте ящики, готовьте цех, а что не сгодится — попробуем эвакуировать завтра к вечеру, — заключил Годунов на обратном пути к конторе и снова подумал: 'Дельный мужик'. И добавил про себя: 'Знать бы еще, какого числа это 'завтра'...'

И в этот момент, как в приключенческой киношке для подростков и вечно незрелых разумом обывателей, на столбе ожил репродуктор:

'В течение 29 сентября наши войска вели упорные бои с противником на всём фронте.

По уточнённым данным, за 26 сентября уничтожено не 98 немецких самолётов, а 113 самолётов.

За 27 сентября уничтожено 150 немецких самолётов, из них сбито в воздушных боях 37 самолётов и уничтожено на аэродромах 113 самолётов. Наши потери— 28 самолётов.

В семидневном бою на Северо-Западном направлении фронта танковая часть полковника Погодина нанесла тяжёлый удар немецким войскам. Противник потерял убитыми и ранеными 1.500 солдат и офицеров. Наши танкисты уничтожили 12 вражеских танков, 2 дальнобойных орудия, две артиллерийские и 9 миномётных батарей, 36 противотанковых орудий. Подбиты и выведены из строя 14 средних и мелких танков противника, 8 танкеток, 3 противотанковых орудия и 3 миномётных батареи...'

...Двадцать девятое! Значит, завтра начнется Орловско-Брянская оборонительная! В сводке о неудачах — ни полслова. Оно понятно, чисто психологически. Но уже завтра — Годунов помнил это совершенно точно — немцы прорвут оборону 13-й и 50-й армий и их подвижные соединения рванут что есть сил на Тулу. А послезавтра вечером Сталин поручит генерал-майору Лелюшенко принять командование 1-м особым гвардейским стрелковым корпусом. Корпусом, находящимся на этапе формирования. И даст на все про все три дня, а к ночи с первого на второе этот срок ужмется до одного дня...

У него, Годунова, тоже один день, чтобы начать предпринимать хоть какие-то действия. Теоретически все казалось пусть не простым, но ясным, как божий день. По факту же на дворе вечер 29 сентября 1941 года и полная... гм... неясность. Это в компьютерной игрушке твои полномочия четко прописаны и ограничены набором допустимых действий. В реальности же...

Сослуживцы не без основания считали Годунова флегматиком, однако же знали, что при необходимости он выдает план действий буквально на ходу. На его гербе следовало бы начертать тривиальное, но неизменно оправдывающее себя: 'Надо ввязаться в драку, а там посмотрим'.

Оставалось надеяться, что в неразберихе, сопровождающей любое безвластие, полномочия у Годунова будут такие, какие он сам на себя возложит.

Деловито попрощавшись с директором, резидент будущего вышел на улицу, вторично обозрел смутно знакомый городской пейзаж, лишенный привычного гомона и движения — и зацепился взглядом за стоящую на противоположной стороне дороги эмку.

Чумазый сержантик только что закрыл капот и сейчас с обескураженным видом вглядывался в жиденькие сумерки. Надо понимать, птенец отстал от стаи, получасом ранее подавшейся, вопреки законам природы, на северо-восток?

Годунов молча показал открытое удостоверение.

— В каком направлении следуете?

Вопрос, против его воли, прозвучал жестко, как у какого-нибудь киношного энкавэдэшника.

— Я-а... — замялся водитель. — По приказанию генерал-лейтенанта Тюрина...

— Машина из гаража штаба округа? — милосердно помог парню Годунов.

— Так точно.

— Бежим?

— Бежим, — неожиданно легко и даже с вызовом согласился 'гаврош'.

— А чего так неорганизованно бежим-то?

— Два раза заглохла, — парень с неприязнью покосился на эмку.

— Плохо, значит, за машиной следим?

— Да я только три дня как...

Начал оправдываться, запнулся, вопросительно посмотрел на Годунова.

— Машина нужна в городе. Под мою ответственность.

— А разве мы не... — водитель снова осекся. — Виноват. Разрешите обратиться...

Годунов махнул рукой — вопрос понятен и без долгих слов.

— Город мы не оставляем.

'Пока', — мысленно закончил он.

— Вот это здорово! — обрадовался парень с такой непосредственностью, что Годунов окончательно утвердился во мнении: к треугольничкам, да к форме вообще, он ещё не привык.

— Звать-то тебя как?

— Сержант Дёмин, — бодро отрапортовал водитель. И добавил нерешительно: — Сергей.

— Дорогу к военкомату, надо понимать, знаешь?

— Так точно.

— Поехали.

Час, конечно, уже поздний. Но время — военное. Так что...

Глава 7

29 сентября 1941 года, Орёл

Домчались минут за десять. За столь короткое время нереально придумать дельное объяснение, с чего это целый старший майор госбезопасности прибыл для инспектирования в откровенно непрезентабельном виде и без каких бы то ни было подтверждающих полномочия документов, как гоголевский ревизор — инкогнито. Угу, и тоже самозванец. Да тут хоть день думай, хоть целую неделю — фиг до чего путного додумаешься. Кроме сакраментального: наглость — второе счастье. Конечно, он, Годунов, актер не Бог весть какой, да и лгущий без зазрения совести ловкач — не его амплуа, однако ж делать нечего, придется лицедействовать. Да и начальственный гнев, если рассудить, не в таком уж дальнем родстве с растерянностью. Орёл и решка одной монеты... и нужно сыграть так, чтобы монета легла орлом.

Орлом.

Областной военкомат располагался в двухэтажном особнячке явно дореволюционной постройки.

Надежды оправдались (вот бы и дальше так везло, тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить!): дверь была не только не заперта, но и открыта настежь, и даже заботливо подперта камушком.

Годунов, изобразив на лице невозмутимость, вошел, огляделся по сторонам. Из ниши слева дисциплинированно выступил красноармеец:

— Вы к кому, товарищ?

— Военком на месте? — Годунов показал удостоверение.

— Так точно, товарищ старший майор! — даже предписанный уставом ответ не смог скрыть удивление дежурного.

— Проводите.

— Фомин, сопроводи...

'А что вы хотите, ребята? Не одному же мне пребывать в растерянности?.. Однако ж не думаю, что в ней, родимой, вместе веселее'.

Полсотни шагов по полутемным лестницам и коридорам — и ярко высвеченный дверной проем.

Годунов интуитивно понял, что его уже ждут. Наверняка дежурный позвонил. Событие-то из ряда вон: целый генерал, по армейским меркам, неизвестно зачем и откуда появившийся...

Высокий майор-летчик с повязкой, закрывающей левый глаз, со светлыми волосами, зачесанными ото лба назад, энергично поднялся навстречу:

— Здравия желаю, товарищ старший майор. Военный комиссар города Орёл майор Одинцов. Разрешите ваши документы.

'Во как!' — уважительно подумал Годунов, мигом корректируя свое отношение к здешней осмотрительности. Не полагается военком на дежурного и русский авось, сам удостовериться желает. На фоне бегства командующего округом и бардака, который даже с большой натяжкой нельзя было назвать эвакуацией, военкомат вдруг представился райским островком порядка и деловитости. Такие вещи Годунов за годы службы научился улавливать мгновенно. И это сразу расположило его к майору.

— Товарищ старший майор! На текущий момент силы гарнизона...

Это, конечно, очень важно. Без всякой натяжки — жизненно важно. Однако начальственный гнев изображать все ж таки придется. Во избежание последующих вопросов. Одинцов-то, по всему видать, не из раздолбаев.

— Вас ничего не удивляет, товарищ майор? — жестко прервал Годунов и военкома, и собственные несвоевременные мысли. — Например, то, что я прибыл без предупреждения? — выдержал коротенькую, в один вздох, но очень весомую паузу. — Или мой, с позволения сказать, внешний вид?

— Прошу прощения... — сухо начал Одинцов.

— Есть за что. Что вы там о силах гарнизона? Начштаба округа уверенно рапортует командующему Брянским фронтом, что у вас тут артиллерии — хоть генеральное сражение давай, а на деле? А дело, по всему видать, швах. Железнодорожный-то узел зенитки надежно прикрывают, нет? Про авиацию даже не спрашиваю. Тут без бодрых рапортов обошлось. А вот лично у меня не обошлось, как видите. В двух километрах от города под бомбежку угодил, — Годунов перевел дух. — Так что ничего, кроме удостоверения, предъявить в подтверждение своих полномочий не могу. Придется вам пока поверить мне на слово...

Угу, то-то и оно, что поверить. То-то и оно, что пока. Пока не найдется кто-нибудь, чьих полномочий хватит, чтобы связаться со Ставкой, но...

'Дуракам везет', — помнится, любила повторять бабушка.

Вот и появилась возможность проверить. А кто он, Саня Годунов, если не дурак? Самая логичная мысль: надо-де отсидеться, осмотреться и озадачиться собственной судьбой, у него, конечно, возникала... Точнее, не возникала. Пряталась серой мышкой в самом темном уголке сознания — и не возникала.

Нормальный человек, не преувеличивающий роль личности в истории и не преуменьшающий значимости собственной жизни, а главное, знающий, чем все кончится по большому счету, то есть осведомленный не только насчет мая и сентября сорок пятого, но и насчет августа девяносто первого, октября девяносто третьего и многих других, куда менее запоминающихся, месяцев медленного, но неуклонного скольжения вниз... что сделал бы такой нормальный? Сжёг бы удостоверение, благо, спички — вот они, в боковом кармане, вместе с ещё не початой, но уже основательно измятой пачкой папирос 'Дюбек' составляют все его личное имущество, — и... а вот тут возможны, так сказать, варианты, как не быть принятым за дезертира или шпиона и сохранить на плечах голову. Возможно, даже повлиять на что-то попытаться, все ж таки послезнание — не совсем бесполезная штука. Наиболее запомнившиеся из альтисторических романов предлагали для достижения этих целей самые разнообразные модели поведения. Некоторые вероятности даже казались осуществимыми. Только вот незадача: жизнь у него была одна, что не давало никакого простора для эксперимента. Ну, допустим, удалось с первого раза выбрать нужное направление действий. Отлично. Но для осуществления задуманного нужно время. Опять же допустим, что незначительное. По меркам мирного времени, угу. У войны свои сроки. И в эти немногие месяцы уместится и падение Орла, и оборона Тулы, и, вполне вероятно, Московская битва. И с каждым днем будет обесцениваться твое, Годунов, послезнание.

И вообще, слишком много допущений! Слишком много, чтобы думать об этом всерьез...Вот только совсем не думать или думать не всерьез, наверное, не получится...А все ж таки присказка про белку в колесе известна давно. Вот и изволь, Александр Василич, пищать да бежать. И не просто так, а с толком, создавая не панику, но поступательное движение.

Вломиться со всего маху в прошлое, имея в кармане эдакое удостоверение, — и отсидеться? Преотличная во всех отношениях идея — отсидеться в подводной лодке, по которой хреначат глубинными бомбами!

...А ежели душой не кривить, ты ведь сразу определился: не настолько ты нормальный — правы, ох, правы оказались школьные коллеги!, — чтобы стоять в стороне от того, что свершается здесь и сейчас, выгадывая какие-то будущие шансы. Завтрашний шанс — он то ли будет, то ли нет. Особенно с учетом военного времени и отсутствие каких бы то ни было документов, кроме пресловутого удостоверения.

Значит, в полном соответствии с традициями альтисторического жанра, будем считать сей документ прямым указанием на то, что нужно действовать. Действовать — и до времени загнать в тот самый чуланчик памяти да под крепкий замок мысль о созвучии твое раскроется не сегодня и, дай Бог, не завтра... У войны свои сроки. А потому — наглеть так наглеть. Причем быстро. Громов и молний довольно, пора переходить к конструктивному диалогу.

— Э-э-э... товарищ Одинцов... позвольте узнать имя-отчество?..

— Игорь Григорьевич.

— ...Игорь Григорьевич, как вы наверняка уже поняли, я уполномочен проинспектировать готовность города к обороне. Однако ж тут впору вести речь не об инспектировании, а об организации обороны города с нуля. Итак, какие воинские подразделения доступны сейчас и какие мы можем подготовить в течение одного-двух дней?

К счастью, Одинцов не завис на вопросе о подтверждении полномочий, включился в работу сразу:

— Самое боеспособное подразделение — это сто сорок шестой отдельный конвойный батальон НКВД. Еще есть семьсот человек ополченцев, отряд сформирован при Управлении НКВД.

'Ага, что и требовалось доказать!' — невесело хмыкнул про себя Годунов.

А чему радоваться? Если бы в городе были пресловутые пять полков, начал бы военком с двух батальонов чекистов, а?

— Есть с полтысячи ополченцев, по госпиталям выздоравливающие... тут данные надо уточнять, — с виноватым видом заключил Одинцов.

И, поколебавшись, добавил:

— С утра ещё два комендантских взвода было и три БА-10, но сегодня они из города вместе с командующим округом и начштаба отбыли в неизвестном направлении.

'Ну ладно, пусть будет — в неизвестном. История рассудит... жаль, история — не военный трибунал', — подумал Годунов. И задал самый главный, но, по всему видать, уже бессмысленный вопрос: — Вернемся вот к чему. Полковник Пекарев докладывал генерал-полковнику Ерёменко о четырёх противотанковых и одном гаубичном артиллерийских полках. Они существуют в каком-либо виде?

— Да, если шестнадцать сорокапяток и четыре ЗИС-2 можно так назвать. Но я сильно сомневаюсь, что немцев удастся в этом убедить. Что же до гаубичного полка, то это скорее передвижной музей. Наличествует двадцать четыре 122-миллиметровых гаубицы образца десятого года: понятия не имею, где вообще их откопали. Противотанковые орудия с расчётами, а вот антиквариат почти бесхозный — от силы восемь расчётов укомплектовать можно.

— Ладно, хоть что-то, — сказал Годунов. А про себя добавил: 'Ну уж очень 'что-то'!'

— Кроме того, на аэродроме имеется десять машин: семь У-2, пять из которых в полной исправности да три УТ-2. Только вот летать на них некому. Подробнее можно осведомиться у замначштаба подполковника Беляева. Что же до вооружения и боеприпасов, наиболее полной информацией располагает бригвоенинтендант Оболенский, он вообще в округе про всё имущество до последней портянки знает.

Годунов чувствовал себя сказочно-анекдотической старухой у разбитого корыта. Только вот не приходилось рассчитывать на появление не то что золотой рыбки, но даже какой-нибудь вяленой воблы.

— Поедемте-ка, товарищ майор, в штаб округа. Время поджимает, так что на месте разберемся, кто во что горазд. И вот ещё что. Мне бы одеться подобающим образом. Это возможно?

— Решим, товарищ старший майор, — подумав несколько мгновений, уверенно сказал Одинцов, позвонил какой-то Нине Федоровне, а потом отрапортовал:— Все в порядке. По дороге в военторг заедем. Прикажу подготовить машину.

'Заодно и перекусить бы... хотя б и по дороге', — с тоскливой безнадежностью намекнул желудок.

— Не надо машину. Я тут персональной разжился. От эскорта бывшего командующего округом отбилась.

Годунов поймал себя на мысли, что невольно выделил голосом хлёсткое словечко 'бывшего'. Хотя де-юре Тюрин ещё командующий. 'Наглеть — так наглеть', — в очередной раз приободрил себя попаданец-самозванец.

За те полчаса, что высокое начальство отсутствовало, водитель успел привести себя в подобающий вид, даже растерянности во взгляде поубавилось, и теперь с полным основанием мог именоваться сержантом Дёминым. Ориентируясь без подсказки, он за считанные минуты доставил товарищей командиров в военторг.

А вот Нину Фёдоровну впору было называть Ниночкой, прехорошенькая такая девчоночка лет двадцати, разве что старушечий пучок на макушке немного портил впечатление. Чуточку суетясь и самую малость смущаясь (не каждый же день являются покупатели столь высокого ранга!), она подобрала форму и собственноручно привинтила к краповому сукну петлиц посеребрённые ромбы, лучащиеся рубиновой эмалью.

Форма сидела непривычно. Да и вообще, поглядевшись в зеркало, капитан третьего ранга Годунов почувствовал себя ряженым. 'Мало чести в том, чтобы нацепить чужие погоны!'

— Спасибо, — сказал он Ниночке, которая с вопрошающим выражением лица маячила у него за спиной, и понял, что голос прозвучал резковато.

— Товарищ старший майор... — несмело начала она. — У меня вопрос... если можно.

— Слушаю, — без особого удовольствия отозвался Годунов: у него самого сейчас крутилось в голове слишком много вопросов.

— Правда ведь, вы Орёл не сдадите?

— Сделаем все возможное, — уверенно ответил он.

Глава 8

29 сентября 1941 года, Орёл

'Сделаем все возможное...'

Немудреный ответ. Такие ответы дают врачи, когда прогноз совсем плох. И чиновники, когда попросту не хотят ничего делать.

А Ниночка, похоже, воодушевилась. Ну да ладно, надежда — подруга хорошая, случается, что и выручает. Как бы самому с надеждой задружиться, а? И не с малахольной какой-нибудь, а с такой, чтоб с первого взгляда доверие внушала и убежденность: все будет хорошо и ещё лучше! И чтоб имелись при ней хотя б минимальные резервы и некоторое количество боеприпасов... Только это уже получается портрет не надежды, а какой-то иной, более солидной, дамы. Сойтись с которой на короткой ноге вряд ли удастся. Твоей, Александр Василич, надежде, бледной, но решительной, впору, как в дурной киношке, бросаться с шанцевым инструментом и зверским выражением лица на танки. Хотя...

Подходил к концу 'первый день попаданца'. От усталости и обилия впечатлений вечевым колоколом гудела голова. Стоило бы передремнуть по дороге хоть четверть часа, авось в мозгах прояснилось бы. А сна — ни в одном глазу, наверное, по тем же самым причинам. Оставалось только в очередной раз позавидовать бесценному опыту товарища Штирлица.

Годунов вглядывался в темноту, пытаясь уловить приметы того Орла, который был ему знаком. Занятие, конечно, бесполезное, но сосредоточиться помогло. И очень вовремя — машина остановилась перед особняком, в стиле которого архитектор, наверняка умевший потрафить вкусам губернского дворянства, находчиво соединил помпезность и провинциальность.

Додавить последние рефлексии, и так уже вялые, как травленые тараканы, удалось аккурат в тот момент, когда со скрипом отворилась тяжелая дверь с кованой ручкой. За такой дверью должен был бы обнаружиться бодренький дворецкий, а не усталый дежурный, оживившийся только при взгляде на удостоверение.

А вот замначштаба округа подполковник Беляев, крепко сбитый кряжистый мужик лет тридцати пяти, удивления не выказал. Может, Одинцов его предупредил? Угу, ещё скажи — морально подготовил. Когда б успел? Если только перепоручил кому? Ну да ладно.

Интуитивно Годунов опасался таких вот ничему не удивляющихся... на языке крутилось 'лиц при исполнении должностных обязанностей' с цепким взглядом чуть исподлобья (хотя, признаться, никогда не видел от них ничего плохого), и после обычных приветствий поспешил взять быка за рога, начальственным речитативом выдавая все то, что надумал по дороге:

— Товарищ подполковник, необходимо в кратчайшие сроки собрать командиров всех частей, дислоцированных в Орле, и всех начальников служб. И ещё... — Годунов вдохнул, готовясь с головой броситься в омут, — мне нужна ВЧ с генерал-полковником Ерёменко.

— Товарищ старший майор, ВЧ только в кабинете командующего округом, а он опечатан.

— Обстановка такова, что медлить нельзя. Вскрывайте кабинет, — приказал Годунов.

Его бабка любила повторять: 'Снявши голову, по волосам не плачут'. Маленький Санька сути не улавливал, воображая себе что-то вовсе несусветное. Потом, конечно, начал понимать. А вот воистину проникся только сейчас. И картинка получилась как раз-таки сюрреалистическая, с уклоном в хоррор.

Замначштаба, по-прежнему не проявляя (остается надеяться — попросту не демонстрируя) никаких эмоций, достал из монструозного, под стать моменту, сейфа ключ.

Сняв с аппарата ВЧ трубку, Годунов мысленно перекрестился — вот оно, первое серьезное вмешательство в историю... даст Бог — не последнее.

— Ерёменко у аппарата, — раздалось в трубке раньше, чем он успел морально подготовиться.

— Товарищ генерал-полковник, у аппарата старший майор госбезопасности Годунов. Я командирован в Орловский военный округ Ставкой Верховного Главнокомандования с целью инспектирования подготовки округа к обороне. Однако сегодня вечером командующий округом генерал-лейтенант Тюрин и начштаба округа полковник Пекарев покинули город и отбыли в северо-восточном направлении, — глубоко вдохнул. — В связи с отсутствием в округе централизованного руководства и в соответствии с полномочиями, данными мне Ставкой, я принимаю командование округом и Орловским оборонительным районом на себя.

Снова перевел дух. На том конце провода молчали. Хотелось верить, что к добру оно, это молчание. И надеяться, что командующий Брянским фронтом не сообщит в Ставку об этом разговоре, хотя бы до времени.

— Как я успел выяснить, сведения о составе и численности войск в округе, в частности о пяти артиллерийских полках, представленные вам полковником Пекаревым, не соответствуют действительности. И, самое главное, по сведениям, полученным из абсолютно достоверных источников... — ох, только бы Ерёменко не пришло в голову выяснять, что за источники такие! — ...утром 30 сентября Вторая танковая группа противника нанесет удар на стыке 13-й армии и оперативной группы генерал-майора Ермакова. 24-й моторизованный корпус пойдет на Орёл, а 47-й моторизованный — в направлении Севск — Карачев — Брянск. У противника имеются подробные карты местности и нельзя исключать возможность использования им лесных дорог...

— Что в Орле? — резко спросил командующий.

— Насколько мне известно, сейчас в Орле всего около двух тысяч штыков. Мобилизационный резерв ещё предстоит оценить, но не думаю, что он велик. Если будет возможность, окажите помощь танками и поддержите авиацией, — бесцеремонное заявление, конечно, но вдруг что и обломится? — С нашими силами мы можем только героически погибнуть.

— Вот же Тюрин засранец, — оказывается, Ерёменко не просто молчал и думал, он ещё и проникнуться в полной мере успел. — Сбежал, сука, весь фронт с голой задницей оставил... — помолчал. — Будут тебе танки. Много не дам, но будут. Стрелковый полк дам, больше не могу...

Ерёменко прокашлялся, и в следующую пару минут Годунов узнал много нового, но малоценного в свете ситуации, требующей практических решений, о морально-психологическом облике командования округа и о перспективах развития взаимоотношений указанных лиц с рядом домашних животных и Хайнцем Гудерианом лично. Вряд ли что-то из услышанного допустимо было бы включить в мемуары. 'Ты доживи ещё до мемуаров, — усмехнулся Годунов, чувствуя себя ну очень конкретным попаданцем. Комфронта не на пустом ведь месте реагирует столь экспрессивно. Попадись ему сейчас Тюрин, мог бы, наверное, и в рожу двинуть. В лучшем случае.

— С полком пришлю ещё десять тысяч бутылок с КС... Ты, Годунов держись, а то всему фронту труба. Держись.

'А что мне ещё остается, на подводной-то лодке? — мысленно повторил Годунов.

Положил трубку и обернулся к замначштаба.

— Товарищ подполковник, вы Потапова Николая Кузьмича знаете?

— Разумеется, товарищ старший майор, — спокойно отозвался Беляев. Настолько спокойно, как если бы ожидал этого вопроса.

Нет, ну не мысли же он, в конце концов, читает! Хотя, в свете нынешних событий, впору в любую мистику верить... а все равно как-то не верится. В судьбу — да. Ну, так он всегда верил, что судьба, как бы причудливо она ни маневрировала, — на его стороне. И сейчас не время и не место, чтобы эту веру терять.

Так что спокойствие и догадливость Беляева спишем на богатый жизненный опыт. Будем считать, в очередной раз повезло, замначштаба тоже дельный мужик.

Угу, бездельные сбежали, дельные остались... Только как вы, бывалые да дельные, умудрились так Гудериана порадовать, что отголоски этой радости даже в мемуарах слышны, а заодно и краеведам яблоко раздора подкинуть?

А цыплят всяко по осени считают. Неизвестно еще, каких успехов ты добьешься и куда тебя возникшие нежданно-негаданно прогрессорские амбиции заведут!

— Что скажете о нем?

— Плохого не скажу.

Сурово. Ну хоть так...

— Он у себя на заводе танкоремонтную мастерскую разворачивает. Помогите ему. Поищите в госпиталях среди выздоравливающих ремонтников, механиков-водителей... да вообще танкистов, трактористов и бывших рабочих МТС. Ну и информацию по выздоравливающим других воинских специальностей соберите. А госпиталя будем готовить к эвакуации. Подробнее обговорим на совещании. Майор Одинцов сейчас всех собирает, полагаю, к двадцати ноль-ноль управится.

В этот момент дверь кабинета распахнулась.

— Иван Трофимович, пойдемте, голубчик, почаевничаем на ночь глядя... — вошедший хотел добавить ещё что-то, но осекся, заметив Годунова. — Здравия желаю, товарищ комдив!

Вечерний гость подполковника Беляева, несмотря на форму бригвоенинтенданта, показался Годунову выходцем из XIX века — статный старик, словно сошедший с портрета эпохи дуэлей и балов. Годунову невольно захотелось расправить плечи — так ладно и красиво сидела форма на вошедшем.

— Бригвоенинтендант Оболенский, начальник снабжения Орловского военного округа.

'На ловца и зверь бежит', — всплыла в памяти ещё одна бабкина поговорка.

— Здравствуйте, товарищ Оболенский. Старший майор госбезопасности Годунов, с сего дня я отвечаю за оборону Орла, — м-да-а, как ни крути, нелегка она, доля попаданца! Только представляться за сегодняшний бесконечный день приходится в третий раз... или в четвертый? У-у-у!

— Значит, узнали в Ставке про наши безобразия, — старик нахмурился. — Уму непостижимо, фронт задыхается без крупнокалиберных пулеметов, а у нас тут на складе аж двести штук пулеметов Дегтярева-Шпагина образца тридцать восьмого года, новеньких, в заводской смазке. С августа месяца на фронт отправить не можем, Тюрин над ними, как царь Кощей над златом, чахнет...

'Совсем зачах ваш Тюрин', — чуть было не вырвалось у Годунова, однако же внутренний голос ехидно прокомментировал: 'Он такой же наш, как и ваш!'

— Ну что ж, дождались, что не вы их на фронт, а фронт — к вам. Над чем там ещё чах бывший командующий? — на этот раз он осознанно выделил голосом слово 'бывший'.

— Вот что, товарищ комдив, пойдёмте-ка покушаем, что Бог послал, а там и побеседуем, — мягко проговорил Оболенский, но в его тоне Годунову почудился укор... или не укор? Ладно, нашел время погружаться в пучины психологии! Особенно если учесть, что предложение как нельзя кстати.

В кабинете Оболенского, весьма похожем на беляевский, уже был накрыт стол в центре которого возвышался гигантский самовар, начищенный до зеркального блеска. Бывалого вида старшина лет сорока с шикарными ('мулявинскими', как подумал Годунов) усами вносил последние штрихи в притягательный натюрморт.

— Афанасий Петрович, у нас сегодня, извольте убедиться, двое гостей, — непринужденно, как-то по-домашнему промолвил Оболенский.

Старшина, ни слова не говоря, ловким движением добыл из притулившегося в стороне шкафа ещё пару столовых приборов и отправил их на стол, после чего, обменявшись взглядами с хозяином кабинета, моментально исчез. Ох и непростой же у дедушки ординарец, да и сам он ох как непрост!

Годунов даже не уловил момента, когда старшина покинул помещение. Вроде, и отвлекся-то ненадолго, разглядывая ниспосланные голодающему богатства...

— Афанасий Петрович у нас потомственный пластун, товарищ комдив, — усмехнулся хозяин кабинета, с ходу истолковав удивленный взгляд гостя, — сам до сих пор удивляюсь, как это ловко у него получается, хотя я его уже лет, почитай, десять знаю. Да вы присаживайтесь, покушайте. Я так понимаю, у нас такие дела скоро завертятся, что покушать без спешки, по-человечески, райской мечтою покажется. Иван Трофимович, ну а вы-то что стоите, чай не в гостях, да и в ногах, как народ издавна приметил, правды нет.

— Вы правы, — грея ни с того ни с сего озябшие руки о чашку, признался Годунов. — Насчет дел наших правы. У нас с вами на все про все два, ну, может, три дня осталось, так что надо все взрывающиеся, горящее и стреляющее использовать, да по уму, — он задумался. — Вот взрывчатка, к примеру, есть на складах?

— Ну, такой, о которой сказать не стыдно было бы, килограммов сто наберется, — не моргнув глазом ответил Оболенский, — однако ж есть ещё мелинит, с царских времен остался, жуткая, между нами говоря, гадость, — взглянул на Годунова, потом на Беляева, будто ища сочувствия, — но гадости этой очень много, почитай двадцать тонн. Хотели мы ее строителям отдать, но они как черт от ладана шарахнулись, так вот и долежала.... На безрыбье, как говорится, и рак рыба...

— Вы даже не представляете, как это хорошо, что долежала, — немного воспрянул духом Годунов. Руки согрелись, даже к щекам кровь прилила. — Вот только годный он, мелинит ваш, или того...

— Еще как взрывается! — поспешил успокоить Оболенский. — Да вы кушайте, кушайте, печенье домашнее, супруга нынче побаловать решила, как чувствовала, что гости у меня будут. Так вот, я по весне приказал с каждой тонны пробу взять и испытания провести, и могу заверить — все двадцать тонн годны в дело.

— В снарядах тоже взрывчатка есть, — заметил Беляев.

— Иван Трофимович, дорогой мой человек, — интендант улыбнулся. — Я понимаю, что давно уже вышел из гимназических лет и латинские глаголы вряд ли сейчас дались бы мне без труда. Однако ж о том, что у нас в хозяйстве имеется, пока ещё крепко помню.

— Что за снаряды? — спросил Годунов.

— Реактивные, для самолетов. Ну, те, что РС-132. Завезли их с неделю тому назад, не много не мало — восемь тысяч. А толку-то с них? Самолетов все равно нет, на У-2 перкалевые не поставить, — Оболенский вздохнул. Так вздыхает радушный хозяин, на столе у которого вдруг не оказалось простого хлеба.

— Э-э нет, товарищ бригвоенинтендант! — Годунов покачал головой. — Я думаю, снаряды мы иначе используем. А вот скажите, нет ли в нашем распоряжении противотанковых ружей? — спросил он, и не рассчитывая на утвердительный ответ.

— Чего нет — того нет, — снова вздохнул Оболенский, — не дошли до нас ружья. Мы же до войны глубоким тылом считались. Благо, хоть орудия какие-никакие есть.

— Да уж, мне про эти орудия товарищ Одинцов рассказал, — иронично усмехнулся Годунов. — Особенно много хорошего — про гаубицы. Кабы не враг, к этому антиквариату пионеров на экскурсии впору было бы водить, рассказывать им про Империалистическую...

— Это вы товарищ, комдив, зря, — покачал головой интендант. — Игорь Григорьевич, не в обиду ему будет сказано, под стол пешком ходил, когда эти гаубицы германцев громили. А вы, товарищ комдив, наверняка помните...

'Артиллерист', — догадался Годунов.

А вслух сказал:

— Простите великодушно, не силен я в артиллерии...

А Оболенский, не на шутку увлекшись, продолжал:

— Но с гаубицами и правда беда, расчёты дай Бог к третьей части найдутся. Однако ж и с этой бедой сладить можно. Правда возраст у солдат великоват, но есть, есть у нас в Орле человек тридцать старых гаубичников.

— А ежели ещё и по госпиталям посмотреть выздоравливающих... — подхватил мысль Годунов и заключил: — Справимся.

И снова мысленно добавил, как заклинание: 'Хочется верить, ох как хочется!'

— Особенно хочу порекомендовать вам отца Иоанна из Преображенской церкви, в миру Ивана Григорьевича Земского...

Так, вроде бы, на этот момент в Орле нет ни одной действующей церкви, припомнил Годунов. Нет, он, конечно, не специалист, но на недавнем семинаре Общества охраны памятников смутно знакомая по предыдущим семинарам дамочка об этом доклад читала.

— Мы с ним давние приятели, у наших матушек усадьбы в Пятницкой слободе забор в забор стояли, — между тем продолжал Оболенский с той интонацией, с коей и надлежит разговаривать за чаем... без учета обстоятельств, и Годунов не мог не подивиться самообладанию старого офицера. — Артиллерист он от Бога, за это я ручаюсь, и как раз-таки гаубичник. Сан-то он уже в двадцатые принял, после некоторых событий в частной, как говорится, жизни. Вы дурного-то не подумайте, он не из врагов идейных, ничего эдакого за ним не числится. Как церковь закрыли, его даже в облархив работать взяли, и был он на хорошем счету. А архив наш в здании Преображенской церкви располагается, видите, как чудно судьба-то распорядилась? Архив, конечно, уже эвакуировали, да не весь, не весь. Вот при том, что осталось, Иван Григорьевич и числится. Ну и, скрывать не буду, служит. Сан-то он не слагал, а время такое, что людям никакая опора не лишняя.

М-да-а, а здесь, по всему видать, край непуганых интендантов. Вот и верь после этого любителям порассуждать о безгласном тоталитаризме и тоталитарной безгласности!

— Я уверен, что в такое время он раздумывать не будет, да и отсиживаться ему резону нет — военная, как говорится, косточка, — резюмировал Оболенский, допил чай, аккуратно отодвинул чашечку с блюдечком — и принялся совершенно учительским тоном, с чувством, с толком и с расстановкой, перечислять, чем богаты окружные склады.

ДШК, мелинит, гаубицы... Люди... Кого ещё под ружье поставить-то можно? Округ, надо понимать, выметен подчистую: если память не изменяет, в июле сформировали двадцатую армию, а потом стрелковую дивизию, которая в привычной истории прославилась при обороне Тулы, и сколько-то там маршевых батальонов... не один десяток — точно. Так что правильно он сказал Ерёменко насчет мобилизационных резервов, правильно. Что мы вообще имеем на сегодняшний день, который давно уже вечер? Доподлинно известно о семи сотнях ополченцев, и не абы каких — батальон, шутка ли сказать, создавался при Управлении НКВД. Прибавим чекистов-конвойников. Ну и робко припомним про три сотни парней и девчонок из истребительных групп... А нужны-то артиллеристы... саперы... летчиков бы человек... хоть сколько-нибудь!..

Авторы многочисленных альтернативок, красочно живописующие преимущества послезнания... вас бы сюда, подсказали бы бедному краеведу-любителю, откуда спецов брать да по каким кустам рояли шукать! И заодно — на чем эту филармонию траспортировать. Память, память, ну хоть ты-то что-нибудь жизнеутверждающее подскажи!

В компьютерной стратежке удобно: вот они, все твои ресурсы, аккуратно расфасованы по квадратикам. А главное, если что-то пошло вкривь, и вкось, и поперек планов, всегда переиграть можно, угу. И не надо бодреньким тоном человека, радующегося тому, что покойник он пока только потенциальный, объявлять всем и каждому: дескать, справимся, прибыл Чип и Дейл в одном лице, сейчас всех спасет и выручит, ввалит врагам по самое Гитлер не горюй и в финале будет красиво попирать ногами поверженного Гудериана...

А причем тут, собственно говоря, компьютерная 'стратегия'? Неужто тебя, Александр свет Василич, ни жизнь, ни служба системности мышления не научили? Вот и давай, систематизируй, если потонуть не хочешь.

Вздохнул. Дожевал печенье, почти не чувствуя вкуса. Снова вздохнул. Допил чай. Попросил у хозяина листок бумаги и карандаш — в последний раз он писал пером, да и то плакатным, в незабвенные курсантские времена, нефиг лишние подозрения провоцировать. Он и сам по себе — тот ещё рояль на человечьих ножках, целый, в переводе на нормальный общевойсковой язык, генерал-майор, свалившийся в прифронтовой город чуть ли не с неба. Остается надеяться, что врут старые фильмы и современные историки насчет повальной шпиономании. Ладно, определился ведь уже: сейчас это неактуально. Все равно обратный отсчет уже пошел, и от того момента, когда откроется, что оборону возглавил самозванец, его, Годунова, отделяют несколько дней, в самом лучшем случае — неделя. И дальнейшие прогнозы до известной степени зависят от результативности его действий. И вообще, кому судьба быть повешенным, тот не утонет. Так когда-то сказала бабка, входя, в самом что ни на есть буквальном смысле слова, в горящую избу, чтобы вынести оттуда кошку с новорожденными котятами.

А интересно было бы повстречаться с бабкой... она совсем рядом, в Фоминке...

Угу, давай-давай, хронотурист.... Помечтай!

Мысли пошли вразнос. Хотя такого раньше не бывало даже в нештатных ситуациях. Впрочем, эта была... даже не экстраординарная. Черт знает, как о ней вообще сказать, не воскресив в памяти боцманский загиб.

Годунов ровнехонько, хоть и без помощи линейки, расчертил листок на клетки и начал вписывать в них то, что однозначно имелось в наличии. Часть пустых клеток заполнится в процессе совещания, часть по-прежнему будет удручать траурной белизной.

На обороте Годунов, припомнив свои диванные размышления о возможностях и перспективах, накидал список вопросов.

Картина становилась более ясной — но ничуть не более радужной. И, как всегда в трудных ситуациях, он начал говорить сам с собой.

'Ну что, товарищ самозванец, делать-то будем?' — вяло спросил утомленный недосыпом и потрясениями внутренний голос.

'Я не самозванец, я мобилизованный из будущего', — ничуть не энергичнее огрызнулся Годунов.

'Угу, старший майор военно-морского флота Российской Федерации! Давай, вперед, строй оборону на суше, покажи мастер-класс! Это покруче любой морской пехоты будет!' — альтер-эго было традиционно упрямо и ехидно. И эта традиционность создавала иллюзию стабильности, и...

И как будто бы что-то перещелкнуло в мозгах: ситуация стала восприниматься, как фантастическая. Город вдруг увиделся кораблем в условиях автономки: какова ни была бы угроза, полагаться надлежит только на собственные силы.

Глава 9

30 сентября 1941 года, Орёл

'А сил тех кот наплакал, скотина полосатая', — размышлял Годунов уже после совещания, отдыхая в кабинете Оболенского на кожаном диване с высокой, обрамленной резным деревом, спинкой. Диван был жесткий... а на телеэкране такие почему-то всегда казались мягкими, одно удовольствие поваляться. Хозяин, выдав высокому гостю вышитую маками думочку, учтиво удалился. Гм, не иначе как дочка рукодельничает? Или все ж таки жена? Ну, та, которая печенье печет, и преотлично, надо признать, печет. Но почему-то хотелось думать, что именно дочка и непременно очень красивая... Вот уж, нашел время для размышлений в духе... гм... озабоченного не только историческими судьбами попаданца! Тоже реакция на стресс и на переутомление, наверное. Сейчас бы пустырничку... Но почему-то впервые в жизни хотелось водки. Конкретно так хотелось.

У всех у них на отдых оставалось часа три, не больше. Хотя, если подумать, не у всех. Одинцов, вон, суетится, готовит утренний отъезд, с кем-то связывается, что-то решает.

Ему же, как высокому начальству, которое следует беречь для грядущих больших решений, предоставили целых три часа на отдых. А вот не спалось — и всё тут! Поворочавшись минут с пятнадцать, Годунов понял, что в борьбе с бессонницей потерпел фиаско, и пока воображению не вздумалось экстраполировать эту житейскую ситуацию на все предстоящее, глобальное, встал, включил настольную лампу и снова принялся медитировать над расчерченным листочком.

Что-то из конспективно намеченного в квадратиках уже воплотилось в обращение к населению города и в приказы, чему-то ещё предстояло — в бумагах приказов и в реальных действиях. Казалось бы, и продумано, и сделано уже немало, но, тем не менее, — до отчаяния недостаточно. Вроде бы и штаб обороны города сформирован, и фронт работ очерчен, а оборона города и окрестностей как казалась эдаким 'тришкиным кафтаном', так и сейчас представляется, дыр в ней — латать не перелатать. И далеко не факт, что все дыры удалось разглядеть. И что завтра кафтан не прохудится в другом месте, не расползется по шву, смётанному на живую нитку. Эх, Александр Василич, храбрый ты портняжка! Жаль только, финал выйдет совсем не сказочный...

Транспорт, транспорт, транспорт... Начальник дистанции, серый от недосыпа дед в железнодорожной тужурке, поначалу только мученически морщился, но потом разухарился, начал изъясняться в трагикомическом духе: хоть стреляйте, хоть вешайте, хоть тупым ножом режьте, подвижного состава нет, сильно надо — сам прицеплюсь к составу вместо паровоза. А ещё нет — начал загибать темные узловатые пальцы — угля, керосина, машинистов, ремонтников... Поперхнулся, отдышался и, продолжая возмущенно пыхтеть, пообещал к завтрашнему вечеру один паровоз. Один. Но — железно.

Молчаливый серьезный бригвоенврач — начальник армейской госпитальной базы — мгновенно оживился: значит, незамедлительно готовим раненых к эвакуации?

И никто не посмел ему возразить. Разве что круглолицый в наглухо застегнутой рубашке ('Второй секретарь обкома ВКП(б) товарищ Игнатов', — так представил его Годунову Беляев; смутно припомнилось: ну да, первый секретарь сейчас в Брянске, партизанское движение организует) начал приподниматься, собираясь что-то сказать, да передумал, махнул рукой.

А бригвоенврач уже четко, как по писаному, перечислял, сколько раненых надлежит вывезти из одного госпиталя, из другого, из третьего... сколько человек медперсонала... да, ещё медикаменты, перевязочные средства...

Нужны машины. Пусть совсем немного, две-три... Развернуть на станции эвакопункт... Как раз к вечеру все будет готово к отправке. С Тулой я договорюсь, чтобы готовы были принимать.

Теперь настал черед начальника автотранспортного хозяйства разводить руками. Его невнятная речь сводилась к грустному, мягко говоря, курьезу: он, начальник, есть, а хозяйства — нет как нет. То, что осталось от хозяйства после всех мобилизаций, годно разве комсомольцам на металлолом. Что-то можно сделать. Но очень что-то. Для этого нужна пара толковых автомехаников. Которых у него нет. Потому как — мобилизация...

Потапов обещал помочь. Да и у партсекретаря, как выяснилось, уже возникли кое-какие идеи насчет транспорта, незамедлительно облеченные в слова и включенные в план обращения к жителям города.

Годунов слушал, задавал вопросы, слушал... А в памяти всплывали известные ещё со школьных лет эпизоды из книг и фильмов.

— ...можно доставлять трамваями...

Ленинградские и одесские трамвайчики, перевозившие грузы к передовой.

— ...а чем кирпичный завод — не укрепленный пункт?..

Уличные бои в Сталинграде.

— ...списки выздоравливающих по воинским специальностям...

А вот этот эпизод из 'Офицеров', хоть и стоит он перед глазами, лучше сейчас не вспоминать. Он-то, как раз, к месту и ко времени, но не способствует сохранению ясности рассудка, ну никак.

Годунов слушал, делал пометки в клеточках — и снова задавал вопросы, чаще — уточняя только что услышанное, иногда — возвращаясь к недоговоренному.

— И все-таки, как обстоит дело с противовоздушной обороной железнодорожного узла?

Дело обстояло именно так, как он предполагал: отгонять — отгоняют, но чтобы внушительно остеречь — нечем. Он ведь, Годунов, не пальцем в небо попадал, изображая распеканцию: помнил из рассказов знакомого комиссара поисковиков, который в войну был пацаном, как горела Привокзалка. Да и сам разглядеть мельком кое-что успел, пока ехал от 'Текмаша' к военкомату. Правда, ничего драматически масштабного, больше похоже на следы обычных, бытовых, пожаров... но слишком их много, следов, слишком. А чего ж ты хочешь, Александр Василич? Округ так стремительно превратился в прифронтовой, что зенитное прикрытие у него осталось как у тылового.

— Давайте думать, как ещё можем прикрыть железнодорожный узел...

И снова: материальные ресурсы... людские ресурсы...

И — пресловутый человеческий ресурс, или, как выразился Игнатов, морально-политический дух орловцев. А после принялся осипшим, простуженным голосом толковать: чертовы фашисты не только бомбы бросают, но и агитки, что в нынешней ситуации пострашнее бомб оказаться может. Бойцам, говорят, сытый плен и гарантированная жизнь, гражданскому населению — мир-покой. Немецкий солдат, дескать, несет освобождение от первобытного жидо-большевистского рабства (эк загнули, сволочи!) и европейскую культуру, а комиссары заставляют вас стрелять в своего освободителя.

— Мы все понимаем, товарищи...— мучительно закашлялся, отдышался, продолжил с усилием: — ...что решающего значения эта пропаганда иметь не будет, однако же...

— Однако противопоставить ей что-то надо, — решительно прерывая несвоевременную агитацию, заключил Годунов, — И лучше всего бороться с ними их же оружием. На чем строится наша пропаганда? Солидарность, Тельман, Рот-Фронт? Хотим мы признавать или нет, но это — пропаганда мирного времени. Где сейчас те, кто сердцем мог бы эту пропаганду принять? По концлагерям сидят. А обычному немцу, которого в серую форму обрядили да и приказали: 'дранг нах Остен!', — ему не до солидарности. Ему собственную голову сберечь да к своей фрау и киндерам с руками-с ногами вернуться. А вернуться ему будет ой как трудно. Потому что мы защищаем свой дом. И будем его защищать во что бы то ни стало, сами за ценой не постоим и с врага по всем счетам спросим. Вот об этом и надо говорить. Вбивать это в головы надо, вдалбливать. Любыми способами. В листовках, по радио. А что? Разве не достанет радиостанция до Брянска? А за Брянском они уже сидят и хошь-не хошь слушают. И запоминают. Раз-другой покрепче получат — так и вовсе проникнутся, — посмотрел на Игнатова: тот что-то сосредоточенно черкал в блокноте. — Ну и нашим то же самое не лениться напоминать: мы защищаем свой дом.

— Наши-то накрепко помнят, — не отрывая взгляд от блокнота, буркнул второй секретарь обкома.

— Повторение — мать учения, — остановил его Годунов и посмотрел на Одинцова. — Так что у нас, говорите, с пилотами?..

...Всё основное было сказано, теперь пора было приниматься за работу каждому на своём посту. Участники совещания начали расходиться. Не по домам, а, как мысленно выразился на привычный себе манер Годунов, — по заведованиям.

Остались только Беляев, Оболенский и Одинцов. Да ещё Игнатов, второй секретарь обкома, продолжал деловито шуршать остро заточенным карандашом по страницам блокнота.

Начальник дистанции задержался на пороге.

— Мне бы, товарищ старший майор, с вами словечком-другим перекинуться, — хитро прищурившись, сообщил он с видом профессионального заговорщика.

— Слушаю, — Годунов напрягся, хотя, судя по всему, новость была не из поганых.

— Не стал я принародно разглашать, чтоб, как в старинных романсах пелось, страсти роковыя не пробуждать, а попросту говоря, народ не будоражить... — он помялся, изображая смущение. — Есть у меня ещё один паровозик. Да не абы какой, а 'федюшка'... ФД, то есть. И мыслишка на его счет имеется. Я, товарищ старший майор, в девятнадцатом году машинистом ходил на бронепоезде 'Коммунар'. Вот помозговал я малость, пока мы тут беседовали, — а почему бы не...

Ну вперед, товарищ старший майор третьего ранга, вспоминай, чего ты про бронепоезда знаешь!

— А давайте-ка... э-э-э...

— Савелий Артемьевич, — догадливо подсказал железнодорожник.

— Давайте, Савелий Артемьевич, обсудим это с товарищами, да и решим.

Решили: 'Феликса' приспособить для эвакуации. Прикинули: за три рейса тогда можно управиться. Даже Артемич, поупрямившись и повздыхав — видать, нарисовалась ему уже картинка из героического прошлого и ещё более героического будущего, — признал: 'кукушки' туда-сюда, до Тулы и обратно, замаются мотаться, а исходя из того, что ни машинистов, ни угля, ни...

Тут его довольно беспардонно прервал Беляев — да и выпроводил. Время тоже было в дефиците.

Партсекретарь хмуро поглядел на подошедшего Годунова и снова углубился в работу.

— Что, товарищ Игнатов, тезисы к докладу кропаете? — примирительно улыбнулся Годунов.

— Не до докладов сейчас. Доклады, старший майор, на нас на самих напишут, если просрём город. Уж поверь — ни чернил, ни бумаги не пожалеют, найдутся доброхоты. Я нашу систему на своей шкуре уже изучил... Как-никак с конца Гражданской в органах.

— Чекист, значит? — хоть и муторно сейчас, и не до задушевных бесед, но общий язык с партийным руководством города находить надо. — А что ж на партработу перешли?

— Куда послали — там и служу. Да и неуютно стало у нас в главке для старых кадров. Сам-то ты, дивлюсь, не московский выдвиженец, не помню я тебя...

— Так и я Вас не помню...

— Николай. Не 'выкай', мы с тобой сейчас одну качель качаем.

— Александр.

— Ну, вот и добре. Сам-то где служил до войны?

— На Мурмане...— осторожно ответил Годунов.

— Далековато от наших краёв, факт. И как там? Что за народ в Управлении подобрался?

— Да как везде. Служба наша известная, Николай. Как прежде говорили, государева.

Игнатов вдруг встал со своего места. Нет, не встал — воздвигся, и сразу стал похож на затянутый в защитный френч двухметровый монумент:

— За языком следи, старший майор, думай, что гутаришь! Кончилось старое время и никогда не воротится! И соображай в другой раз вперёд того, чтоб брякнуть! КОГО с царями сравнил?!

'Это он что, на пропаганду монархизма намекает? Вот же влип! Причалили, швартуемся. Только сейчас объяснений-выяснений и не хватает... Совет тебе, товарищ попаданец, конечно, ценный дали: следи за языком, спалишься... раньше времени. Здешний народ ещё той закалки, революционной. За пропаганду монархизма могут и по законам военного времени, не посмотрят на чин. Тем более — липовый. А до ноябрьского выступления Сталина, 'Пусть вдохновит вас мужественный образ наших великих предков', ещё дожить нужно... А, была не была! Терять-то нечего. А вот представление о единоначалии надо давать здесь и сейчас, а то и вправду спечешься, не успев ничего сделать'.

— Отставить! — хлестко сказал Годунов. — Убеждения, партийная совесть и бдительность — это все очень правильно и очень нужно, особенно в военное время, но субординацию они не отменяют. Ни в коей мере, — помолчал, как будто бы ставя точку, сбавил тон: — Давай, Николай, раз и навсегда договоримся: не то время ты для агитации выбрал. И не надо меня за Советскую власть агитировать, я ещё в ту войну крепко-накрепко сагитирован. Да и цари, если подумать, — разные они были, не все такие, как Николашка. Вон, про Петра Первого сам товарищ Сталин распорядился кино снять, и про Александра Невского, немцев громившего,— тоже. А Сталин — он получше нас с тобой знает, что советскому народу во благо, а что — наоборот. И сам он для государства столько сделал, сколько ни один царь не сумел...

Уф-ф-ф, вроде, правильные слова подобрал: партсекретарь посмотрел с уважением.

— Дивись, какой языкатый! На слове и не поймать! — Игнатов взъерошил тёмно-русый чуб и вновь занял место у стола:— У нас в Тишанке был навродь тебя казачок: завси отбрехаться мог!

Гляди-ка, а секретарь-то, оказывается, из казаков? Как же он сумел до такой должности дорасти? Опять, выходит, брешут новомодные журналисты да историки, а следом за ними бездумно повторяет людская молва, что до войны на казачество одни гонения были, вдоль, поперек и сплошь? Видно, верно говорится: 'Не всякому слуху верь'.

— Ты до того, как в органы пришёл, кем был?

— Флотский... На подводной лодке служил.

— Вот оно как... И по каким морям плавал, по Чёрному или по Балтике?

— Кто плавал, а я ходил... На Чёрном море побывать не довелось. Не сложилось как-то, понимаешь...

— Слыхивал я про ваших. В двадцатом был у нас один морячок из Гельсингфорса, Васька... Как же его... О! Слесарёв, точно. Так он рассказывал, как подлодки от белофиннов уводили. Знаешь такого?

— Нет, что-то не припомню. Народу-то на флоте немало. А всё же, Николай, что ты пишешь-то?

— Да комиссарю потихоньку. Вот обращение к бойцам и жителям города настрочил, листовку 'Враг у порога'. Теперь вот — текст для немцев пытаюсь накалякать, ну, чтоб по радио попробовать передавать. Ты, часом, не знаешь, на какой волне их рации ловят?

— Не знаю. Но, полагаю, связисты разберутся... Дай-ка гляну...

Годунов, приблизив игнатовский блокнот к лампе, пробежал глазами по строчкам:

'Немецкие солдаты!

Гитлер требует от вас слепого подчинения, так как только слепота может привести к катастрофической гибели. Вы ослеплены болтовнёй партийных бонз НСДАП, прячущихся от фронта в глубоком тылу, но и перед смертью вам дают шнапс перед атакой.

Почти один миллион убитых и искалеченных Германия получила в первые дни вторжения в Россию. Если бы они не подчинялись слепо продавшей идеалы национального социализма клике Гитлера-Геринга-Геббельса, они были бы ещё в живых.

Если вы не слепые, то вы до войны не раз видели, что русские — не враги ваши, но ваши друзья. Зачем вы ищете здесь ваши могилы? Ваш дом, ваша семья ждет вас. Вы должны вернуться домой живыми и не искалеченными.

Существует только один выход из катастрофы, которую вам готовит Гитлер — возвращайтесь к своим семьям!'

— Угу, то, что надо. Но чего-то не хватает... Слушай, Николай, откуда, говоришь, транслировать станешь?

— С Радиодома, откуда ж ещё? Армейских-то станций в городе чёрт ма! На весь гарнизон хорошо, если с пяток осталось приличных. Да и те всё больше морзянкой телеграфят.

— Ага... А вот если на службу этой прозе жизни ещё и поэзию поставить, как думаешь? Немчура — она сентиментальная. А песенное слово крепче в мозг ложится, сам знаешь.

— Знаю. С хорошей песней и драться легче, и на походе подмога, и на привале веселье. Но что ты предлагаешь: для гансов песни сочинять, что ли? Так им Геббельс с подручными, небось, и без нас маршей насочиняли столько, что только маршируй, покуда ноги до жопы не сотрешь... Впрочем, есть у меня в комитете несколько пластинок Эрнста Буша, ещё от предшественников остались...

— Насочиняли — это да, — задумчиво протянул Годунов. — Ну, так репертуар фашистский известный, а мы им, опять-таки, напомним о 'киндер', и о 'муттер', и об ихних 'фрау' в фатерлянде, которым кроме похоронок из-под Орла ожидать будет нечего!

— Тут хоть бы простую листовку с толком перевести, куда уж за стихи да песни браться! — возмутился Игнатов, хотя по всему было видно, что сама идея агитационной песни его вдохновила.

— Не боги горшки обжигают, Николай! Когда-то и я неплохо язык Тельмана и Энгельса знал... Попытаюсь фольклор перелицевать.

Годунов, конечно, не стал уточнять, что учил немецкий 'за много лет тому вперёд', в школьном клубе интернациональной дружбы, переводя письма от сверстников из ГДР, ну и в мореходке осваивал в качестве второго иностранного: будущие морские офицеры главный упор делали на английский — 'международный морской'. А 'фольклором' назвал выученную к торжественному вечеру, посвящённому юбилею Сталинградской победы, песню антифашистов из комитета 'Свободная Германия':

Es dröhnt durch die Welt,

ihr herrisches Geschrei.

Auf ihren Spuren ist Brand und Tod.

Es folgt ihren Horden die Sklaverei,

und Galgen, Vernichtung und Tod.

Mit Trug und Betrug,

mit Meuchelmord und Blut,

entehrten sie Deutschland vor aller Welt.

Sie raubten und plünderten Hab und Gut,

und jagten Millionen ins Feld...

Он тогда ещё и переложение сделал. Так и исполнял — сначала немецкий, а потом русский вариант, малость подкорректировав мелодию, чтоб уложить в нее по-новому зазвучавшие строки.

'Немка' была в восторге. А вот въедливая русичка, хоть и вознаградила труды несколькими пятерками, не преминула заметить: переложение следует делать в соответствии с ритмом и размером оригинала. Еще к рифмам придралась... Санька тогда именно так и подумал — придирается. Зато Надька Зубкова перестала возмущаться, что ее пересадили от подруги Лидочки к этому хулигану Саньке, и даже слова песни себе в тетрадку переписала. Это был успех. Знал бы ты тогда, Саня Годунов, какой успех у тебя впереди!

— Вот, смотри, Николай, что получилось. А на обороте — по-русски.

Игнатов быстро скользнул взглядом по немецкому тексту, перелистнул страницу, принялся читать вполголоса маршевым речитативом:

— Планета слышит их волчий вой:

'Яволь, майн фюрер, яволь, яволь!'

За их спиной полыхает ад,

Глаза убитых им вслед глядят.

Им служат подлость, обман и страх,

В делах — жестокость и ложь — в словах.

Остывший пепел за их спиной,

И кровью залит весь шар земной.

Выразительно глянул на Годунова — силен, мол, — и продолжил, возвышая голос:

— Солдат немецкий, себе не лги,

Не то падешь у реки Оки.

Преступник правит страной твоей,

Ты кровь и пот за него не лей.

Тебе убийца кричит: 'Вперед!'

Но есть Отчизна и твой народ.

И ты рабочим — не враг, а брат.

Ты за свободу борись, солдат.

Опять поднял голову, посмотрел с прищуром:

— Откуда ж ты взялся такой... поэт?

Годунов пожал плечами.

— Да какой я поэт. Так, любитель.

— Может, ещё чего есть подходящее? Нет? Ну да ладно, обойдемся тем, что есть. Ты погляди, как сказано, а?

Народы мира, сплотите силы,

Разбейте орды, что сеют зло.

А чтоб вернее рука разила,

Свободы солнце для вас взошло.

— Найдешь кого, чтоб исполнили?

— Надо — значит, найду, — уверил партсекретарь, складывая бумаги в картонную папку. — Ну, счастливо тебе, товарищ старший майор. Конь не выдаст, и враг не съест, свидимся.

...Годунов выключил лампу, снова прилег. Почему он тогда написал в переложении про Оку? В оригинале ж Волга была. Местечковый патриотизм? Или рифму искать легче было? А может, посетило его тогда предчувствие, к сознанию не пробилось, а подсознанию чегой-то нашептало?..

Три часа сна — удача, которой грех не воспользоваться.

А вот поди ж ты, мыслей много, а сна ни в одном глазу. Все думается, думается о тех, кого уже разбудили посыльные. Не о 'людских ресурсах' — о людях, которые уже вовлечены в происходящее и которых только предстоит вовлечь. Судьбы меняются. И никак не узнать, как отразится на одной судьбе создаваемая не кем-нибудь, а тобой, Саня Годунов, альтернатива.

Бригвоенврач... как его фамилия? Смирнов? Да, верно. Как же ты сразу не сообразил-то? И что с того, что Смирновых на Руси едва ли не больше, чем Ивановых-Петровых? С должностью фамилию соотнеси — и все очевидно, очевидней некуда.

Вспомнилась книга, что стояла в ряду других самых любимых на полке над письменным столом. На внешней стороне истертой бумажной обложки значилось: М. Мартынов, А. Эвентов. 'Подпольный госпиталь'. На внутренней каллиграфическим почерком было выведено: 'Александру от Надежды в день 23 февраля'. Надя-Надежда-Надюха, соседка по парте и первая любовь четырнадцатилетнего Саньки. Она любила его стихи и не таясь посмеивалась над увлеченностью краеведением. А книжку все ж таки подарила. Одним из героев этой документальной повести был Вениамин Александрович Смирнов, главный врач 'русской больницы', спасшей сотни людей — военнопленных и горожан. Тот самый бригвоенврач, который сегодня так отчаянно вцепился в возможность эвакуировать раненых...

Судьбы меняются. И ты, к счастью, все-таки видишь — как.

Глава 10

30 сентября 1941 года, Орёл

Сержант Дёмин тоже не спал — впотьмах огонек папиросы казался почти что красным, тревожным.

'М-да, вот так и начинают грешить излишней впечатлительностью', — укорил внутренний голос.

Узнав, куда предстоит ехать, комсомолец — наверняка ведь комсомолец, сто из ста, — Дёмин удивления не выказал. А может, и не удивился. В ночных сумерках, когда лицо едва различимо, чужая душа — вдвойне потемки.

Автомобиль прогромыхал-пророкотал по смутно знакомым Годунову улицам. Смутно? Да неужели? Вон по правому борту белеет — совсем не нарядно, нет, по-капитулянтски-депрессивно, иначе и не скажешь, церковь Михаила Архангела, по левому багровеет терем Центробанка...

Терем-терем-теремок, кто в теремочке живет?.. Вот сдашь ты, Александр Василич, Орёл — будет в этом тереме тюрьма. В глубоких, предназначенных под деньгохранилище подвалах. А выше, в комнатах со стрельчатыми оконцами, чины в гестаповских мундирах с вошедшей в поговорку немецкой педантичностью будут размеренно воплощать в жизнь план 'Ост'. По заранее установленным дням к этим вот красивым кованым воротам под бравурные марши, ревущие из репродукторов, будут подъезжать машины и вывозить людей на расстрелы. Горючку беречь потребно, немцы — народ практичный, экономный, избытком стратегических ресурсов не избалованный, так что места расстрелов определят поблизости. У той же, к примеру, Малой Гати, от которой подросток Санька Годунов доходил до центра города за пару часов, а как-то на спор и за полтора управился. У приятеля на Гати была... будет дача. Собираясь тайком от родителей попить пивка, они вперемежку с детскими страшилками будут рассказывать друг другу услышанные от бабок-дедов местные легенды. Когда с усмешкой, а когда и с оглядкой. Вполголоса. Потому что действительно — жутко. Тогда-то Санька и узнает: кто-то из здешних осенью сорок второго нашел в придорожных кустах бутылочку с соской. И пошла гулять по Гати и за пределами леденящая кровь история о молодой женщине, расстрелянной вместе с младенцем.

Санька тогда в эту историю не поверил. Начитанный он был пацан, даже мудреное слово 'клише' выучил, коим иной раз щеголял перед приятелями, игнорируя насмешки. Прочел и перечитал, а не просто 'осилил' по требованию учителей, как иные одноклассники, большущий роман 'Молодая гвардия', крепко впечатлился — и вдогонку пару-тройку документальных книг по этой теме пролистал. Помнил эпизод казни шахтеров и советских служащих в самом начале оккупации, помнил, что была там женщина с грудным ребенком. А потом и имя женщины узнал, у Фадеева не упомянутое, — Евгения Саранча. Так что в историю о безымянной орловчанке не поверил... И не верил бы по сей день, если бы, много лет спустя, ему, уже сменившему неблагодарную службу на ещё более неблагодарный школьный труд, один хороший человек, в прошлом тоже военмор, а ныне комиссар поискового отряда, не назвал имя: Мария. Мария Земская, подпольщица из группы Владимира Сечкина...

...Стоп! Как Оболенский назвал священника?!

Может, конечно, очередное совпадение, да вот все меньше и меньше верится в игру случая, и все больше — в знаки судьбы. И плевать, что пафосно звучит... тут до реально происходящего никакая патетика не дотянет!

По обе стороны улицы потянулись Торговые ряды. Непривычно приземистые, двухэтажные, как на старых открытках. Ну да, третий надстроят уже после войны. После того, что только ещё предстоит. Витрины и окна местами закрыты фанерными щитами, местами — кое-как заколочены досками.

Вроде бы и не грешил никогда Годунов излишней ассоциативностью восприятия действительности — хотя и за словом в карман не лез — вроде бы и шли мысли сомкнутым строем: серьезные, строгие, соответствующие ситуации, — да выскочила поперек одна в пестрой одежонке аллегории: вот он, зримый символ обороны Орла, — где хорошо пригнанный щит, а где наскоро прибитые доски. И ничего не поделаешь, хоть убейся.

Проехали по Красному мосту, который так и тянуло поименовать Мариинским: колонны на въезде, металлическая, но совсем не тяжеловесная вязь ограждения. В реальной истории, понемногу утрачивающей реальность, его взорвут гитлеровцы. При отступлении. Давняя, очень давняя непонятка: наши-то почему не взорвали? Танки прошли по старому Красному с шиком, как через несколько десятилетий по новому Красному будут ездить к мемориалу танкистам-освободителям свадебные кортежи. Нечем было? Некому? По итогам совещания Годунов уверенно мог сказать: эти предположения истине не соответствуют. Приказа ждали? От кого? Не от того ли, кто примет на себя ответственность за оборону... и за отступление? Именно такой вывод и напрашивается... И как бы ни было грустно отдавать такой приказ — а придется...

Он и сам толком не знал, зачем ему понадобилась ехать. То есть, рационально объяснить не смог бы... да и кому оно нужно, это 'рационально'? Для Дёмина существуют субординация и приказ. А в начальственной голове товарища Годунова от рациональных мыслей и мыслишек не протолкнуться, так что от одной иррациональной теснее не станет. Равно как и от поступка, этой мыслью спровоцированного.

Вообще-то одинокую эмку из штабного гаража, везущую столь ценный груз, как целый старший майор госбезопасности, должны были бы остановить. Если бы дело происходило 'понарошку', то есть в очередном киношедевре, изобилующем ляпами и штампами, возведенными в ранг исторической правды и художественных находок, — то путь преградили бы суровые мужики в васильковых фуражках, после чего непременно начался политический детектив либо боевик с погонями и пострелушками. Ну а в реальном прифронтовом городе количество вариантов резко возрастало, а вместе с тем возрастала и вероятность встречи если не с чекистами, то с милицией, если не с милицией, то с ребятами из истребительного батальона...

И все же машину никто не остановил. Успокаивать себя, списывая этот прискорбный факт на то, что путешествие продлилось от силы четверть часа, Годунов не имел права. И сделал выводы. На самое что ни на есть ближайшее будущее. Что ещё не учтено, не оговорено? Ясно, что до фига всего. И с этим 'до фига' придется разбираться по мере возникновения проблем. Насколько хватит времени и возможностей.

Ну а пока... Пока велел припарковаться у Первомайского сквера.

В том прошлом-будущем, о котором он знал из книг да из рассказов своих стариков и которое теперь может и не настать (хотелось верить — не настанет), Первомайский в дни оккупации — в одночасье и на долгие месяцы — превратится в лобное место. Вешать будут прямо на деревьях, не озадачиваясь сооружением виселиц. Нарушение комендантского часа, возвращение в город от деревенской родни не большаком, а непроезжей дорогой, саботаж... И сколько бы конвенций ни заключалось до и после, сколько бы ни предпринималось попыток сделать войну сугубо мужским занятием, она никогда не станет чередой оборонительных сражений и наступлений, позиционных боев и атак.

То, что будет происходить в оккупированном Орле, — тоже война. И кем, как не бойцами, считать двух подростков, которых повесят на одном из этих деревьев — совершенно не хотелось предполагать, на каком именно, — за отказ нести трудовую повинность. То есть — работать на оккупантов. Бабкина старшая сестра видела, а потом всю жизнь забыть не могла.

Двое мальчишек, ровесники его школяров. Двое из нескольких сотен повещенных. Двое из нескольких тысяч казненных в Первомайском сквере, в городском парке, во дворе Орловского централа... В лихолетье первыми всегда уходят самые отважные и отчаянные. Не потому ли генетически закрепляется трусливое благоразумие, чтобы предопределить судьбу последующих поколений: моя хата с краю, в ней свеженький евроремонт, и мысли мои — сплошь общечеловеческие, то есть обо всех и ни о ком, кроме себя.

А в августе сорок третьего здесь, в сквере, похоронят тех, кто ещё крепко-накрепко помнил, что это такое — воинский долг и что означают слова 'за други своя'. И станет Первомайский сквером Танкистов, и через него, обновленный, пройдет множество личных историй, в том числе и его, Саньки Годунова, юнармейца рубежа семидесятых-восьмидесятых.

А ещё через тридцать лет будут нести Вахту Памяти у 'тридцатьчетверки' и Вечного Огня его юнги. И попутно — сдавать самые разнообразные зачеты, от разборки-сборки автомата до исторической справки об этом месте. Тогда-то Годунов и узнает, что ещё раньше была на этом месте Ильинская площадь с часовней Александра Невского...

Морским узлом связалась твоя, Александр свет Василич, личная история с той, что известна тебе по книжкам. В той, прежней, реальности через шестьдесят лет построят на юго-западной окраине, рядом с твоей типовой пятиэтажкой, новую часовню Александра Невского — в память о защитниках города.

На оборонительной линии.

Она уже существует. Хотя пока ещё весьма условно. Есть укрепления. Но любая линия обороны — это, прежде всего, люди. Судьбы которых ты уже изменил. Трудно быть богом? Особенно если возможности у тебя отнюдь не сверхчеловеческие... Трудно... Вот только не быть — ещё труднее.

Годунов оглянулся на Дёмина: снова дымит! Взрослее он так себя чувствует, что ли? Или просто увереннее?

Нестерпимо захотелось курить, хотя обычно — к неизменному удивлению всех курящих приятелей — Годунов управлял этой привычкой, как ему заблагорассудится. Помнится, ещё дед, когда Санька приехал в свой первый отпуск в Фоминку, заприметил эту, как тогда же выразился 'странность' и сделал вывод в своей обычной манере:

— Знать, лиха ты, Шурка, ещё ни разу полной мерой не хватил.

И вот сейчас, в Первомайском сквере, который не стал ещё сквером Танкистов, атакованный разом с двух флангов мыслями о будущем, которое только вчера было далеким прошлым, и о прошлом, которое осталось в будущем, Годунова потянуло курить. До такой степени, что аж скрутило. Но клянчить, пусть даже и с горделиво-начальственным видом, курево у подчиненного — это решительно противоречило принципам.

И он, резко повернув налево кругом, зашагал в сторону двух церквей, Преображенской и Покровской.

Он помнил их по фотографиям, сделанным дедом-фотолюбителем; мамина семья жила тогда в полутора сотнях шагов отсюда, в маленьком домике послевоенной постройки.

На фото церкви были без куполов, с обнажившейся каменной кладкой, калеченные-перекалеченные. Саньке почему-то до оторопи жутко было смотреть на эти снимки, страшней, чем на фотографии развалин после бомбежки, а признаться в такой вот слабости — стыдно. И однажды он изорвал их и выбросил из окна, обрывки унес ветер и... и ничего, фотографий никто не хватился.

Потом доводилось видеть в дорогущих подарочных фолиантах, выпускаемых местными книгоиздательствами, дореволюционные фото и читать, что Преображенская и Покровская были едва ли не красивейшими церквями Орла. Но фотографии не давали об этом ни малейшего представления: церкви были сняты как будто бы между прочим, куда больше внимания уделялось мосту, и Торговым рядам, и лавкам у Ильинки... да просто бытовым сценкам.

Сейчас Годунов понял — в кои-то веки не соврали краеведы. Церкви, даже без крестов и с кое-где осыпавшейся штукатуркой, были хороши. И, соседствуя, подчеркивали символичное различие: Покровская — женственно-стройная, слегка угловатая, Преображенская — мощная, строгая.

Покровская была на замке — большущем навесном, ещё не успевшем, как даже в предрассветных сумерках мог убедиться Годунов, приржаветь. Одна из дверных створок Преображенской была приоткрыта. И он шагнул в зыбкий полумрак, и шел ощупью меж стеллажей и ящиков, пока его не окликнули.

— Ищете кого, нет?

Из-за громады шкафа выступила, как в первую минуту показалось Годунову, девочка-подросток, малюсенькая, худюсенькая, укутанная в бабушкин пуховый платок.

— Кого вам? — повторила она тоненьким надтреснутым голоском и высоко, чуть не на вытянутой руке, подняла восковую свечку. Лицо — старушечье лицо — тоже показалось Годунову восковым, черты мягкие, будто оплывающие.

— Ищу. Мне Ивана Григорьевича повидать бы.

Старушка неторопливо оглядела пришедшего с ног до головы, сказала без какого бы то ни было выражения:

— Были уже ваши. Посланец приезжал.

— Посыльный, — машинально поправил Годунов. Бабуля, судя по всему, и в званиях не разбирается, ей что старший сержант, что старший майор — без разницы, так что толку от долгих речей никакого.

— Батюшку-то спервоначала дома искали. Ну так дома он уже вторую, почитай, неделю не бывает, как погорельцы тут у нас поселились, — неведомо зачем пояснила старушка. — Разбомблённые с Выгонного, соседи, значит, батюшкины, а потом ещё с Первомайской да с Нагорного. Батюшка одну семью, у кого мал мала меньше, к себе поселил, а остальных, значит, — сюда.

Умолкла. Постояла, покачивая головой, будто решаясь. Годунов подумал было, что сейчас она пойдет, наконец, за Земским. Ан нет — вековечным неторопливо-тягучим бабьим движением поправила выбившуюся из-под платка прядь на удивление темных волос, проговорила все таким же ровным голосом:

— Никишкин третьего дня приходил, уж так ругался, так ругался, Говорит: что ж вы в государственном учреждении странноприимный дом устроили... нет, не так сказал — гостиницу, говорит, устроили...

Снова помолчала, испытующе поглядела на Годунова: дескать, от тебя чего ждать-то, мил человек? И наконец весомо заключила:

— Ну вот, уже и к заутрене батюшку будить пора. Совсем он за эти дни умаялся с погорельцами, пока перебраться-то помогал, а нынче в ночь ваш приехал...

Вот оно, значит, в чем-то дело! Бабуля время тянула, минутки сна для отца Иоанна выгадывала. Ох, ну и вредная же старушенция... но молодец, за своих горой.

— Я вот чего сказать-то хотела, — ее голос зазвучал строго, даже звонкости поубавилось. — Ежели вы к нему не насчет погорельцев, а смущать явились, идите-ка вы лучше с миром.

— Смущать? — удивленно переспросил Годунов.

— Не по сану ему брать в руки оружие.

— Я не совсем понимаю...

Нет, надо все-таки настоять на немедленной встрече со священником. В странноватый диалог бабуля втягивает, только сейчас до религиозной философии...

— Вы, мирские, мыслите по-мирски, — принялась терпеливо, словно увещевая, втолковывать старушка. — И не верите, что придет день, когда и вы постигните, что на все воля Божия. Ваше оружие — танки там всякие, пулеметы с самолетами...

'Ох, бабушка, кабы были б они, танки-то с самолетами! Твоими бы устами да мед пить!' — с нарастающей тоской подумал Годунов.

— ...а наше оружие — молитва. 'Не моя воля, но Твоя да будет...' Так-то.

— Даже если убивать придут? — вырвалось у Годунова. — А они ведь придут...

— Все в руце Божией — и живот, и смерть.

И такой безнадежностью повеяло от этой фразы, что Годунов поспешил бодро возразить:

— А народ издревле говорил: на Бога надейся, да сам не плошай.

— В гордыне своей человецы порешили, что сами своей судьбой руководят, — старушка сокрушенно вздохнула. — Нет бы сперва Бога попросить на путь истинный наставить, а потом уж, помолясь, и взяться, как деды брались да отпор давали супостату. Авось и в этот раз перемогли бы, — опять вздохнула и добавила то ли обиженно, то ли жалобно: — Батюшка посланнику-то вашему ни да, ни нет не сказал. Времени до утра попросил. Да только вижу, взыграла в нем кровь, вспомнились ему дела мирские. И молились мы рядышком. Он — чтобы Господ путь указал, а я, грешная, — чтоб не дал Господь ему от обетов отступиться.

И, горестно всплеснув руками, — огонек свечи затрепетал, силясь выровняться, — быстро-быстро зашептала, словно торопясь отогнать беду:

— Вы ведь его не знаете, он же, ежели что, сам себя изведет...

— И все-таки я настаиваю на личной беседе, — отчеканил Годунов.

И снова зримо — до ломоты в висках — ощутил, как одна судьба соединяется, намертво сцепляется с тысячами других.

— Нам ещё заутреню служить, — в тон ему напомнила собеседница.

— Вам? — переспросил Годунов.

— Я псаломщица здешняя. Была. И, даст Бог, буду.

— Кто к нам, Стеша? — тихо спросили темноты.

— Военный к вам, — сердито ответила она.

— Так что ж его ждать-то заставила? У людей военных, Степанидушка, сейчас забот поболе нашего, — мягко укорил отец Иоанн и, неслышно ступая, приблизился. — Прошу меня простить, крепко, видать, заснул. Давно меня дожидаетесь?

Был он невысок ростом и худощав, в неярком свете седые его волосы казались желтоватыми, а лицо — очень бледным. Самое обыкновенное лицо. Но Годунов почему-то был уверен — запоминающееся.

— Не то чтобы... но и время, сам понимаете, поджимает, — ответил он, интуитивно чувствуя, что играть в дипломата резона нет.

— Понимаю, — все так же тихо проговорил священник.

Годунову вспомнился вдруг сосед, подполковник-зенитчик, с меньшим сыном которого он в ранней юности приятельствовал. К тому времени Василий Григорьевич давно уже вышел в отставку, работал в какой-то конторе с техническим уклоном, но командный артиллерийский басок был так же неистребим, как и украинский акцент. Да и вообще, отец Иоанн казался настолько далеким от военной службы человеком, что Годунов волей-неволей задумался, а не вышло ли ошибки... хотя какая тут может быть ошибка?

— Вы за ответом? — несколько удивленно спросил Земский. — Извините, я не очень-то понимаю в нынешних чинах, однако же...

Однако же понимания вполне хватило, чтобы сообразить: визитер — большая шишка, такие для разговора не сами приезжают, а к себе приглашают. И что отвечать? Мимо шёл, решил заглянуть?

Сочинять правдоподобный ответ не хотелось. Усталость навалилась раненым медведем — опасная усталость, такой нельзя поддаваться, потом не встанешь.

Поколебавшись, Годунов признался:

— И да, и нет. Мне, честно говоря, в голову не приходило, что вы будете колебаться с ответом...

Поймал на себе укоризненный взгляд Степаниды.

— Но если вы сейчас готовы дать ответ, буду вам искренне признателен. Потому как времени на размышления у нас нет.

— Всему свое время, и время всякой вещи под небом... — медленно, будто не к Годунову обращаясь, а ведя разговор с самим собой, проговорил отец Иоанн. — Время рождаться и время умирать, время насаждать и время вырывать посаженное, время убивать и время врачевать, время разрушать и время строить, время плакать и время смеяться, время сетовать и время плясать, время разбрасывать камни и время собирать камни; время обнимать и время уклоняться от объятий, время искать и время терять; время сберегать и время бросать, время раздирать и время сшивать; время молчать и время говорить, время любить и время ненавидеть; время войне и время миру.

Пока священник говорил, Годунов силился понять, чего больше в этих словах — безнадежности или надежды.

— Кто находится между живыми, тому есть ещё надежда, — Земский как будто бы подслушал его мысли. — Екклесиаст. В отроческие-то годы читали, небось? Вы можете мне не поверить, но время есть всегда. На этом свете человек вне времени не живет. Только разное оно, время-то. И тот, кто не убоится сегодняшней беды, завтра познает радость. А тот, кто сегодня убоится, тому и завтра в страхе пребывать. Ну да не буду испытывать ваше терпение. Скажите, куда и к какому часу я прибыть должен.

Степанида потрясенно охнула.

— Не надо, Стеша, ничего сейчас не говори, — попросил отец Иоанн. — Помнишь ведь: 'что обещал, исполни...лучше тебе не обещать, нежели обещать и не исполнить'.

— Тебя ж сана лишат, батюшка, — в голосе старой псаломщицы прорвались причитания. — И грех, грех великий...

— А не случится ли, что ещё больший грех свершу, отказав ближнему своему в защите? — ровным голосом спросил священник. — Будет на то воля Его, переможем. А что в наших силах, то сделаем, ибо сказано: все, что может рука твоя делать, по силам делай...

— Они на пряжках своих пишут 'Gott mit uns', — глухо сказал Годунов, сам не понимая, зачем.

— Имя Божие на устах, страсти мирские в сердце... недобрые страсти, — тихо проговорил отец Иоанн. — Издревле так было.

Помолчал, будто бы на что-то решаясь.

— Пойдемте.

Пока Годунов вслед за священником пробирался меж ящиков и стеллажей вглубь храма, его не покидало ощущение... почему-то не хотелось даже мысленно говорить 'дежавю'. Ощущение ранее виденного.

Побелка на стенах впотьмах казалась блекло-серой. В сколах штукатурки, как в оконцах, темнели лики. Святые с кроткой печалью глядели в мир. Они ведь тоже наделены послезнанием, — эта странная мысль почему-то успокаивала.

Несколько коробок с бумагами. Мелькнула шальная мысль: а вдруг и это не случайно? Вдруг его попаданчество — всего лишь краткий вояж, который начался в одном архиве и должен завершиться в другом? Что если порыться в бумагах — ан как пропуск назад отыщется?.. Себе-то не ври, Александр Васильевич, себе врать — последнее дело. Даже если бы ты точно знал, что он лежит-полеживает, тебя дожидается, ты вряд ли взялся бы его искать. И не потому что ты какой-то там герой, и даже не потому, что у тебя возникли мессианские амбиции. Просто когда-то давным-давно, 'во дни сомнений и тягостных раздумий', как сказал бы классик, ты раз и навсегда определил для себя: если и есть в мире крепкий якорь и надежный спасательный круг, так это данное тобою обещание. Как там батюшка сказал?

Вспомнилось слово в слово: 'Что обещал, исполни. Лучше тебе не обещать, нежели обещать и не исполнить'. Ответ пусть не на все вопросы, но на многие.

На веревках, протянутых от стеллажа к стеллажу, белели занавески, сделанные, должно быть, из простыней. Погорельцы уже обжились, отделили себе комнатки, из-за занавесок слышалось сонное посапывание. Годунов едва не споткнулся о трехколесный велосипед. И в этот момент вдруг понял, откуда оно, ощущение это. Такое же возникало у него при чтении хороших — правдивых, то есть, — исторических романов.

Которые остаются жизнеутверждающими, какие бы трагедии в них ни разворачивались.

У восточной стены — надо понимать, там, где раньше возвышался алтарь, — на конторском столе, покрытом кружевной скатертью, расставлены были иконы, одни — в тяжелых металлических окладах, другие — в простеньких деревянных рамах, а то и вовсе не обрамленные. Степанида молча зажгла лампаду и отошла в сторонку. Годунов не смотрел на нее, но чувствовал на себе ее пристальный строгий взгляд.

— Я понимаю, что вы отвергаете мысль о Боге сущем, — все тем же ровным голосом заговорил отец Иоанн. — Однако же вера живет в каждом из нас, в одних горит, в других тлеет, и никому не ведомо, откуда прилетит ветер, который раздует пламя. У вас есть своя вера, которая понуждает вас действовать так, а не иначе. И сейчас — ко благу. Вам ведь тоже это нужно — укрепиться духом. Помолитесь со мной. Как чувствуете, как умеете.

Годунов проследил за его взглядом: на маленькой, чуть побольше ладони, дощечке, на осенне-желтом фоне изображен был русоволосый воин в доспехе византийского образца. На голове — венец, похожий на церковный купол, на плечах — царская алая мантия, подбитая горностаем, в правой руке — воздетый крест, в левой — меч, упирающийся острием в каменистую тропу, а за спиной — церковь с куполами-шлемами. Не просто церковь — твердыня. Но он, воин, эту твердыню защищает. Еще на подступах к ней. На ближних подступах.

— Скорый помощниче всех, усердно к тебе прибегающих и теплый наш пред Господем предстателю, святый благоверный великий княже Александре! Призри милостивно на ныне достойныя, многими беззаконии непотребны себе сотворшия, к иконе твоей ныне притекающия и из глубины сердца к тебе взывающия: ты в житии своем ревнитель и защитник Православныя веры был еси, и нас в ней теплыми твоими к Богу молитвами непоколебимы утверди...

Отец Иоанн ненадолго умолк, коротко взглянул на беззвучно повторяющую слова молитвы Степаниду, перевел взгляд на Годунова. Не вопрошая — ободряя. И снова заговорил:

-...Ты великое, возложенное на тя, служение тщательно проходил еси, и нас твоею помощию пребывати коего ждо, в неже призван есть, настави. Ты, победив полки супостатов, от пределов Российских отгнал еси, и на нас ополчающихся всех видимых и невидимых врагов низложи...

Счастливый ты все-таки человек, Годунов. Потому что знаешь: Победа все равно будет. Не веришь — знаешь. Сколько бы ни продержался Орёл — сутки, трое, неделю — она придет. Не позднее, чем девятого мая сорок пятого. Тебе легче, потому что ты знаешь...

-...Ты, оставив тленный венец царства земнаго, избрал еси безмолвное житие, и ныне праведно венцем нетленным увенчанный, на небесех царствуеши, исходатайствуй и нам, смиренно молим тя, житие тихое и безмятежное и к вечному Царствию шествие неуклонное твоим предстательством устрой нам...

Годунов обернулся на шорох. Поодаль стояла девушка в светлом платье, темные косы уложены венцом, у ног — узел. Молчала. Ждала.

— ...Предстоя же со всеми святыми престолу Божию, молися о всех православных христианах, да сохранит их Господь Бог Своею благодатию в мире, здравии, долгоденствии и всяком благополучии в должайшая лета, да присно славим и благословим Бога, в Троице Святей славимаго Отца и Сына и Святаго Духа, ныне и присно и во веки веков. Аминь.

Священник медленно осенил себя крестным знамением. Посмотрел на девушку.

— Что ты, Машенька?

— Я вещи принесла. Не очень много, все, что собрать успела. Макаровы помогли, дед Петро, даже переселенцы наши. Главное — пеленки для Семушки. Валюша поделилась, — девушка улыбнулась, но заметно было — напряженно, тревожно.

— Что ж ты пешком да по темноте? — обеспокоенно проворчала Степанида.

— Да чего тут идти-то, теть Стеш? И когда б я потом пришла? Оглянуться не успеешь — на работу пора, а до вечера наше дело не ждет.

— Племянница моя Мария, — пояснил священник Годунову. — Одежу для погорельцев принесла. Подожди меня тут, Машенька, я гостя провожу, а там и поговорим. — Тороплюсь я, дядь Вань, мне ещё для Валюшки сготовить...

Она и вправду торопилась, частила, едва переводя дух. 'Как будто бы боль заговаривает', — подумалось Годунову. Вот и Степанида, и отец Иоанн глядят на нее, почти не тая тревоги.

Вышли вчетвером, последней, чуть приотстав, Степанида. Мария, поспешно простившись, ушла.

— Вы на нее не серчайте, — почему-то шепотом проговорила Степанида. — Муж у нее без вести пропал, на той ещё неделе...

— Тут вот ещё какой вопрос, — как будто бы продолжая разговор, прервал псаломщицу отец Иоанн. — Я ж при архиве числюсь. Иные документы вывезли, а осталось-то куда больше.

— Не беспокойтесь, с этого дня вы по другому ведомству. Кому бумаги ваши передоверить, найдем, — он отвечал священнику, а думал о его племяннице. Об очередной случайной-неслучайной встрече.

Нет, не легче тебе от того, что ты знаешь, ничуть не легче!

В дороге он опять не смог ни подремать, ни подумать о предстоящем. В мыслях было другое. Личное, иначе и не скажешь.

Вспоминался отец. В одну из последних встреч зашел у них разговор, почему Годунов-старший так и не вступил в партию. Отец ответил сразу, видать, сам себе на этот вопрос давненько ответил:

— На фронте-то я ещё комсомольцем был. Потом как-то замешкался, пока к гражданской жизни привыкал да по городам и весям мыкался. А как дозрел, понял, что делать мне в партии уже нечего. Настоящие коммунисты, то есть большевики,— они либо на полях сражений полегли, либо вернулись и честно, никого не подсиживая, трудились... под руководством прохиндеев с партбилетами, из которых потом нынешние жирные коты повырастали. С кошачьей психологией, угу. Послаще пожрать, покрепче поспать и нагадить так, чтобы за это ничего не было. Да и маленькие люди, вроде меня, зачем в партию шли? Должность получить и почувствовать себя большим человеком, в очереди на квартиру беспартийных соседей обогнать? А какое, простите, отношение это имеет к заветам марксизма-ленинизма? Обратно пропорциональное?

Отец и на старости лет оставался мужиком въедливым, да и попросту едким.

А вот мама, коммунист с тридцатилетним стажем, вдруг начала ходить в церковь. С того дня осенью девяносто первого, когда заводское начальство, тоже сплошь партийное, поставило на проходной урну и повелело бросать в нее партбилеты. Что-то надломилось в маме. И она, всегда и всем служившая опорой, стала искать опору для себя.

Неужели надо было попасть на семьдесят лет назад, чтобы встретиться и с настоящим коммунистом, и с настоящим православным? С людьми, которые готовы были платить за свои убеждения любую цену?

А ещё подумалось: как бы ни трансформировалось сейчас будущее, как бы ни менялись судьбы, они должны выжить — беспокойная молодая женщина Мария, ее дочка Валюшка и те двое пацанов, которых он ни разу не видел, даже имён не знал. Ему хочется, чтобы они выжили.

Город по-прежнему казался безлюдным и сонным. Но — только казался. Годунов был твердо уверен: то, о чем говорилось на ночном совещании, уже начало воплощаться в жизнь. Создавая новую действительность.

Глава 11

30 сентября 1941 года, Орёл

В три часа ночи по центральной улице Сталина проехала окрашенная в защитный цвет 'эмка', свернула на Пеньёвскую и остановилась у калитки ничем не примечательного дома. Хлопнула дверца, и почти сразу раздался требовательный стук. Всполошено плесканул разноголосый собачий лай.

Спустя минуту в доме открылась дверь, выпуская на крыльцо хозяина в пальто, накинутом поверх белеющей исподней рубахи. Как-никак, ночью на дворе свежо. Осень!

— Кто там?

— Товарищ Абрамов?

— Да, я... А что, собственно...

— Откройте. Я к вам по распоряжению штаба обороны города.

...Стук отпираемого засова калитки. Окрик на пса... Во двор входит человек в плащ-палатке.

— Товарищ Абрамов, получите и ознакомьтесь!

Из рук в руки переходит запечатанный пакет.

— Пройдёмте в дом, прошу вас, пройдёмте...

Вновь, ненадолго высветив силуэты, светлеет проём двери.

Спустя десять минут хозяин дома, уже одетый, как полагается, с портфелем в руке, выходит следом за военным со двора и садится в машину, которая тут же срывается с места, вновь пробудив всю местную собачью братию.

Спустя полчаса директор областной радиоретрансляционной станции Виталий Исаакович Абрамов уже поднимается по ступеням орловского Радиодома, предъявив пропуск удивлённому ночным визитом милиционеру.

Ещё через сорок с небольшим минут в сопровождении паренька-ополченца в необмятом красноармейском обмундировании туда же торопливо проходят две запыхавшиеся сотрудницы.

В половине пятого утра тридцатого сентября во всех уличных и домашних репродукторах города что-то защёлкало, прошуршало, и в неурочное время зазвенели такты 'Интернационала'. Когда мощная мелодия гимна страны отзвучала, проснувшиеся орловцы услышали привычный хорошо поставленный голос дикторши:

— К военнослужащим Красной Армии и жителям города Орёл и Орловской области!

Товарищи!

Обстановка на советско-германском фронте на некоторых участках за последние сутки осложнилась, имеют место прорывы линии фронта вражескими подразделениями. Возникла непосредственная угроза городу.

Приняв на себя командование Орловским оборонительным районом, ПРИКАЗЫВАЮ:

Первое. С нуля часов тридцатого сентября считать город Орёл и окрестности на военном положении. Всякое нарушение установленного порядка пресекать всеми имеющимися средствами вплоть до применения высшей меры социальной защиты.

Второе. Всё трудоспособное население в возрасте от шестнадцати до шестидесяти двух лет, за исключением беременных женщин, инвалидов с поражениями опорно-двигательного аппарата, зрения, слуха и нарушениями умственной деятельности, а также женщин, имеющих на иждивении детей в возрасте до двенадцати лет, объявляется мобилизованным на оборонительные работы. Лица же, поименованные выше, подлежат немедленной обязательной эвакуации из города и окрестностей в срок до двадцати одного часа первого октября сего года. Всем мобилизованным предписывается немедленно явиться к помещениям районных комитетов партии. Лица, работающие на оборонном производстве, переводятся на казарменное положение по месту работы. Граждане, сдавшие нормы ОСоАвиаХима на право ношения знаков 'Ворошиловский стрелок' обеих ступеней, 'Готов к санитарной обороне', 'Готов к противохимической обороне', а также лица, служившие в старой армии в сапёрах, артиллерии и пулемётных командах, поступают в распоряжение непосредственно штаба обороны города. Им надлежит явиться к зданию областного военного комиссариата не позднее одиннадцати часов утра тридцатого сентября.

Третье. Все вооружённые подразделения, вне зависимости от ведомственной принадлежности, поступают в распоряжение штаба обороны города.

Четвёртое. Все транспортные средства предприятий и населения вплоть до велосипедов взрослых образцов, объявляются реквизированными и должны быть сданы на нужды обороны.

Пятое...

Шестое...

Седьмое...

Подпись: командующий Орловским оборонительным районом

Старший майор государственной безопасности Годунов'.

Голос диктора замолк. В динамиках раздалось шуршание и шелест, потом, видимо, игла патефона 'поймала дорожку' — и тут же на улицах и в домах орловцев загремел трубами, зазвенел тарельчатой медью 'Марш-парад' Чернецкого...

Полночи гремел станок в типографии 'Орловской правды', оттиск за оттиском печатая жёсткие строки приказа. Полсуток раз за разом повторяла диктор в микрофон: 'Возникла непосредственная угроза...'. Трансляция обращения сменялась записанной на чёрных патефонных пластинках музыкой, и вновь звучало: 'К военнослужащим Красной Армии и жителям города Орёл и Орловской области!'

Уже ранним утром почтальонши на велосипедах, привычно перекинувшие через плечо коленкоровые сумки, останавливались на перекрёстках и у магазинов, расклеивая по городу текст воззвания.

Враг был у порога.

Танечка Кущина гордилась своей профессией. А что тут такого? Не каждая же девушка в СССР должна быть лётчицей, как Раскова с Гризодубовой или трактористкой-героиней, навроде Паши Ангелиной! Если каждая за штурвал или, к примеру, за рычаги сядет, так на всех девчат Советского Союза никаких самолётов с тракторами не напасёшься. Так зачем создавать лишнюю мороку любимому пролетарскому государству?

Вот и трудится большинство советских женщин в иных сферах, пусть и не таких романтичных и героических. Кто на предприятиях у станков, кто в столовской кухне у котлов, кто в детском очаге с детворой возится, кто ещё где. Все работы хороши, как лучший, талантливейший поэт нашей советской эпохи писал!

А после работы, понятное дело, каждой женщине хочется выглядеть привлекательно. Слава Труду, не в капиталистической стране живём, имеем возможность поприхорашиваться! По крайней мере горожанки. Ну, а чтобы соответствовать веяниям, прямой путь к красоте был через Дом быта, где и платьице новое в ателье заказать можно, и набойки на туфельки поставить, и причёску новую соорудить вместе с холей ногтей. А что такого? В СССР — всё для трудящегося народа! По крайней мере — в областном центре.

Вот и работала наша Танечка в орловском Доме быта мастером-парикмахером. Хорошо работала: на почётной красной доске висела фотографическим образом. Женщины в очередь к ней за два месяца записывались... А что такого? Садилась в кресло усталая, изработавшаяся тётка, а выходила из дверей Дома быта радостная миловидная женщина с прекрасной причёской и ухоженными ногтями.

Разумеется, и свою внешность Танечка Кущина не запускала: всегда аккуратно причёсана, скромно, но аккуратно одета, маникюром ноготки переливаются. Даже после начала войны не изменила она своим привычкам, хотя и переменила место работы с домбытовской парикмахерской на санпропускник. Как и прежде, звонко щёлкали в ловких пальчиках ножницы, вжикала машинка для стрижки, и сыпались на серые простыни и полы грязные волосы бойцов, командиров, беженцев... Порой, при большом наплыве обрабатываемых, пол был устлан волосами в несколько слоёв, как кошмой. Кошма местами шевелилась от вшей и гнид, по жирным волосам скользили подошвы... Но маникюр с танюшиных ноготков не слезал никогда....

Но вот наступил предпоследний сентябрьский день, когда на двери санпропускника повис тяжёлый тульский замок, а все работники отправились к райкому ВКП(б), согласно приказу о мобилизации. Попробуй-ка не пойти: как-никак военное положение в городе объявлено. Значит, и за неисполнение приказов полагается ... ууу!

Отстоявших полтора часа в огромной очереди работниц санпропускника гамузом отправили получать стройинвентарь, и только одну Кущину усталый морщинистый сержант с забинтованной шеей отделил от товарок:

— Больно ты, пигалица, субтильна... Не по тебе та работа будет.

— Как так? Всем — так по ним, а я, значит, недостойна?! Это что же такое творится-то!

— Не гоношись, кажу! Будет и тебе дело по плечу. Почекай трошки.

Сержант поднялся из-за стола и, сбычив голову, прошёл в соседнюю комнату. Спустя минуту он вернулся с бумагой:

— Так. Ты, товарищ Кущина, пойдёшь сейчас вот по этому вот адресу, предъявишь направление и приступишь к работе.

И вот Танечка уже не парикмахер, а 'боец Кущина', и работает она не в доме быта, и даже не в санпропускнике, а на одном из окружных артскладов. И не ножницами с расчёской орудует она: шомполом, да ёршиком, да ветошью, да выколоткой. Вот только не выдали Татьяне красноармейского обмундирования, и приходится прижимать покрытые тавотом пулемётные стволы прямо к голубенькой штатской жакетке. А как не прижимать-то? Они же ж, пулемёты эти крупнокалиберные — тя-же-лючие! Надорваться можно очень даже запросто.

И ничего не поделаешь: смазку консервационную до металла нужно снять, иначе, как объяснил тутошний оружейный мастер, пулемёты эти стрелять не годятся. А потом — прочистить. А потом ещё раз смазать, на сей раз другим маслом — ружейным. А уж после вновь перетащить железины в ихние ящики. А их, ДШК этих проклятущих, — ажник двести штук!

Приходят каждые двадцать-тридцать минут бойцы, получают ящики с пулеметами, патронами, гранаты, взрыватели... Уносят. Вскоре приходят следующие... И опять... И снова... Час за часом...

...За полночь Таня отволокла и уложила в ящик последнее расконсервированное тело пулемёта. Подошла к столу для разборки, чтобы убрать щёлочь, масло и всё остальное хозяйство. Не успела. Присела на секундочку: пусть чуть отдохнёт спина! И — словно повернули эбонитовый выключатель — провалилась в сон без сновидений.

Спала сидя, и только голова девушки лежала на перекрещенных ладонях с потрескавшимися, чёрными от масла и тавота ногтями...

В самых счастливых своих снах Зина Ворогушина гуляла по лесу. Обычно с подружками, порой одна, а случалось — с мальчишкой, лица которого почему-то никак не могла разглядеть, только пожатие руки ещё долго чувствовала после пробуждения — как будто травинки приятно кожу покалывали. Лес всегда был летний, светлый, солнце всеми своими лучиками тянулось к земле, а земля — ему навстречу, всем, что на ней растет. Зина так однажды и написала в сочинении, и Клавдия Дмитриевна очень ее хвалила. Учительница никогда не была щедрой на добрые слова, зато и ценились они выше похвальных листов. И увлекать примером Шкопинская умела, как никто другой — с ней и на прогулку по городу, и в поход по местам, где в девятнадцатом году наши громили деникинцев, и в краеведческий музей. Музей тоже как-то раз снился Зине, странно так снился — будто бы она не увидела что-то важное... а что? Не понять.

А как началась война — ничего хорошего уже и не снилось, виделись обрывки сегодняшних событий вперемешку с тем, что предстояло сделать завтра. Даже во сне болели и зябли ноги. Сквозь дремоту вспоминалось: обязательно надо зашить тапки. Парусиновые тапочки — не лучшая обувь для осени, но что ж поделать, если удобные туфли на низком каблуке порвались ещё две недели назад? Надо бы выпроситься домой, поглядеть, может, ещё какая обувка найдется?..

Она слышала — или это ей только снилось? — как пришли ребята с патруля, глухо брякнула о край бака жестяная кружка, кто-то тихонько засмеялся. Нет, не сон. Смех точно не приснился бы... Хорошо, что и самое страшное тоже не снится. Не снится бомбежка, под которую она с Тамаркой попала двадцать один... нет, уже двадцать два дня назад.

Зина и сама не знала, зачем считает. Считает дни, которых могло и не быть. Нельзя об этом думать, нельзя, иначе...

И она попробовала представить, как гуляет по лесу, и солнечные лучики гладят ее по плечам. А ноги зябнут — это просто роса холодная, скоро-скоро она высохнет, и...

Двадцать второго июня она тоже собиралась в лес. На целый день. Девчонки зашли за ней, она разволновалась, что ещё не готова — мама куда-то прибрала эти вот самые злополучные парусиновые тапочки. Наконец, вышли. А навстречу — соседка баба Таня, волосы из-под платка выбились, взгляд растерянный: 'Девчата, радио слушали? Война!'

Почему-то в тот момент Зине совсем не было страшно. И представились не танки из фильма 'Трактористы' и даже не трехлинейка, которую доводилось держать в руках на осоавиахимовских занятиях, а что-то из 'Войны и мира'... что-то, чему есть место в прошлом и в книжках, но не в настоящем, не в этом солнечном воскресном дне.

И, шагая рядом с подругами в райком комсомола, она в такт, да не в лад мысленно твердила запавшие в память стихи Дениса Давыдова о партизанах той войны:

И мчится тайною тропой

Воспрянувший с долины битвы

Наездников веселый рой

На отдаленные ловитвы.

Как стая алчущих волков,

Они долинами витают:

То внемлют шороху, то вновь

Безмолвно рыскать продолжают...

И когда три сотни комсомольцев, знакомых Зине и не знакомых, но все равно — ее товарищей, — прямо здесь, в большом зале райкома, писали одни и те же слова: 'Прошу отправить меня на фронт', она вывела на аккуратно вырванном из чьей-то школьной тетради листе: 'Прошу направить меня в партизанский отряд...'

А оказалась в истребительном батальоне. Вместе с некоторыми из тех, кто просился на фронт.

Грозно звучит, по-военному: 'истребительный батальон', 'патрулирование'. На самом же деле — обычное хождение вдвоем-втроем по городу, только долгое-предолгое, иной раз кажется — бесконечное. И одежка собственная, повседневная, привычная, и обувь своя, разношенная, удобная... Так поначалу кажется, а потом все равно стаптываешь ноги до кровавых мозолей.

А ещё постоянно ждешь: не взлетит ли в небо ракета? Это значит, вот-вот начнут бомбить, надо со всех ног мчаться с докладом к командиру, известить, предупредить, чтобы жители спускались в бомбоубежища. А сами... а самим — как повезет.

В первый раз им с Тамаркой не повезло двадцать два дня назад, возле железнодорожного техникума. Зина уткнулась носом в пахнущую сыростью траву и прикрыла голову руками. Не потому, что так учили, а чтобы спрятаться от панического страха. Над головой надрывно загудело, а потом ухнуло так, что земля ходуном заходила, и на спину что-то посыпалось — будто бы горох из порванного мешка. Зина не сразу услышала тишину — да, оказывается, тишину порой труднее услышать, чем крик и грохот. Неуверенно поднялась — и ноги чуть было снова не подкосились: прямо перед ней зияла воронка.

Какое там 'не повезло'! Еще как повезло! 'Тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить!' — в который раз подумала Зина — и снова устыдилась: комсомолка, а как вспомнишь — лезут в голову бабкины суеверия.

Нет, надо думать о хорошем, чтобы приснился лес.

Он и приснился. Летний, светлый... но почему-то было жутко. Зина знала, что не может выйти. Она не заблудилась, нет, вот утоптанная тропа, да и люди рядом — вон, в сосняке Тамаркин сарафан белеет. Но там, за лесом — что-то очень плохое, опасное...

— Зинка!.. — ее тряс за плечо Пашка, веснушчатый мальчишка из другой школы. Давно пора было думать — 'из нашего батальона', но так было привычнее. — Зинка, слушай!

'...Возникла непосредственная угроза городу.

Приняв на себя командование Орловским оборонительным районом, ПРИКАЗЫВАЮ:

Первое. С нуля часов тридцатого сентября считать город Орёл и окрестности на военном положении. Всякое нарушение установленного порядка пресекать всеми имеющимися средствами...'

— А времени-то сколько? — почему-то шепотом спросила Зина, хотя никто уже не спал.

— Пяти ещё нет, — торопливо ответил Пашка. — Подожди, слушать не мешай.

— Что будет-то? — ещё тише, уже ни к кому не обращаясь, прошептала Зина.

'...Всё трудоспособное население...

'...в возрасте от шестнадцати до шестидесяти двух лет, за исключением...'

Клавдия Дмитриевна Шкопинская подняла руку ладонью вперед, прося собеседника помолчать. Привычный жест, мгновенно устанавливавший тишину в классе, был хорошо знаком Саше Кочерову, и он остановился на полуслове. Хотя и торопился: забежал перед работой к соседке и бывшей своей учительнице узнать, нет ли письма от ее дочки Лиды — и, если уж совсем честно, нет ли там слова-другого о нем...

'...объявляется мобилизованным на оборонительные работы...'

— Что-то происходит, Саша, — неторопливо, ровно, будто бы размышляя вслух, заговорила учительница. — Что-то очень важное. Прямо скажу: я уже забеспокоилась. Потому и Лиду попросила остаться в Москве. Объяснила тем, что не следует ей прерывать учебу. Это не ложь. Хотя я и не думаю, что полуправда лучше лжи, но...

Она помолчала, пристально вглядываясь в лицо Кочерова.

— Я уверена, что Москву не сдадут. Чего не могла бы сказать об Орле. Не могла... — Шкопинская помолчала. — Не могла бы — сослагательное наклонение. Не могла — прошедшее время, — она горько улыбнулась уголками рта и повторила: — Что-то происходит.

— Клавдия Дмитриевна, вы что, собираетесь пойти на оборонительные работы?

— Разумеется.

— Но у вас же гипертония, вам нельзя...

— От тебя, Саша, я не ожидала, — учительница качнула головой. — Я полагала, ты зрело оцениваешь ситуацию и понимаешь, что сейчас не время... — и умолкла, как будто бы осеклась.

— О чем вы, Клавдия Дмитриевна? — насторожился Кочеров.

— Не знаю, насколько это очевидно для других, но... ты ведь неспроста в городе остался? Разумеется, это вопрос риторический, однако же подумай.

— О чем? Вы ведь не хотите сказать...

— Слово 'нельзя' было произнесено тобой, — напомнила Шкопинская. — Я же говорю о другом: на всякий случай подумай, как сделать очевидное неочевидным.

'...Все вооружённые подразделения, вне зависимости от ведомственной принадлежности...'

'...поступают в распоряжение штаба обороны города...' — женский голос звучал из репродуктора приглушенно и как будто бы устало.

— Я вам долго об конспирации гутарить не буду, — решительно подытожил Игнатов, переводя взгляд с одного своего собеседника, седоватого коренастого мужчины, на другого, худощавого интеллигента в круглых очках. — Сами люди сознательные, партийцы со стажем. Так какого ж... зачем, говорю, пришли? Ну, послушали радио. Ну, услышали то, чего вас не касается. Как коснется — первые узнаете, уж я озадачусь. А пока... Если навпростэць, я с вами беседу иметь: все равно собирался. Правда, за другое. К тебе, товарищ Жорес, такой вот вопрос: немецкий мал-мала знаешь? Есть у меня для тебя дело одно, на предмет пропаганды и, опять же ж, агитации...

Получасом ранее Михаил Суров совершенно неожиданно для себя столкнулся в коридоре обкома партии с Александром Николаевичем Комаровым, почему-то чаще именуемым Жоресом. Неожиданно? Да какое там! Коли что-то началось, куда ж людям идти-то, как не в обком?

Три месяца назад они уже были в этом кабинете; тогда Игнатов разговаривал с ними долго, обстоятельно, предварительно пообщавшись с каждым в отдельности. Директору двадцать шестой школы, инвалиду гражданской войны Комарову-Жоресу в случае оккупации Орла предстояло возглавить подпольную организацию, а слесарю завода имени Медведева Сурову — стать его правой рукой. Тогда представлялось: ну, это уж на всякий случай, ну не может такого быть, чтоб Орёл сдали. Потом иначе думалось. И вдруг — воззвание по радио...

— А ты, Михаил Андреич, мне как спец нужен. Текмашевцам сейчас слесаря до зарезу потребны. Поможешь соседям, а? Не в службу, а в дружбу: доскочи сейчас до Потапова...

Не только 'доскочил', но и отработал полсмены: ничуть не преувеличил второй секретарь обкома насчет 'до зарезу'. А вечером решил заглянуть к двум Аннушкам — сестре и племяннице — в маленький частный домик на улице Сакко и Ванцетти. Уж у них-то наверняка есть новости!

'...Все транспортные средства предприятий и населения вплоть до велосипедов взрослых образцов, объявляются реквизированными и должны быть сданы на нужды обороны...'

Анна Андреевна Давыденко выпрямилась, давая отдых затекшей спине. Куда ж они могли подеваться, носки-то? Всегда лежали в нижнем ящике комода. А теплые платки, увязанные в узел вместе с несколькими кусками дегтярного мыла — чтобы моль не заводилась, — должны были обнаружиться на антресолях. Анна Андреевна каждой вещи определяла место раз и навсегда. Брат говорил — аккуратистка, а дочь называла это свойство характера вычитанным в какой-то книжке словом 'педантизм'. А вот сейчас...

— Ладно, носки, но платки-то куда переложила?! Только что в руках держала! — пожаловалась она. — Ну просто из рук всё валится!

— Как Мамай прошел, — усмехнулся Михаил Андреевич, сдвигая узлы в сторону и усаживаясь на край дивана. — Анютку собираешь?

— А кого ж еще? Она час назад забегала, говорит, всё ж таки эвакуируют их. Надо хотя б теплые вещи. И покушать чего-нибудь, чтоб домашнее. Она зайти обещала, но когда — сама не знает.

— Да посиди ты маленько, не мельтеши! А то и вовсе растеряешься, себя не найдешь. В случае чего сами отнесем, чего тут идти-то до Володарки?

— Неспокойно мне, Миш, — призналась Анна Андреевна. — Аннушка-то в первый раз из дома...

— С чего это неспокойно? Ты ж ее в эвакуацию отправляешь, а не на фронт.

— Да ты ведь знаешь, мне спокойнее, когда мы все вместе, — женщина вздохнула, помолчала. — Ну где же, все-таки, носки?.. Миш, я вот ещё что думаю: надо прям сегодня сдать Аннушкин велосипед, а то кто его знает, что завтра-то будет.

'К военнослужащим Красной Армии и жителям города Орёл и Орловской области!

Товарищи!

Обстановка на советско-германском фронте на некоторых участках за последние сутки осложнилась, имеют место прорывы линии фронта вражескими подразделениями. Возникла непосредственная угроза городу...'

Аня очнулась. Оказывается, можно уснуть не то что стоя — на ходу. Прислонилась к стене на минуточку, чтобы коробку с медикаментами не выронить, — и уснула. Хорошо еще, что над самым ухом репродуктор заговорил.

Подходило к концу ее суточное дежурство, когда по коридору стремительно прошагала старшая медсестра, на ходу созывая персонал на совещание.

Совещание больше напоминало инструктаж и продлилось минут пятнадцать, не больше. А потом началась подготовка к эвакуации госпиталя. А потом пришли машины. Мало, всего-то две. И Клавочка, когда выносили лежачих, подвернула ногу. Или это было во второй рейс? Все в голове перепуталось! А вот биксу с перевязочным материалом Галка уронила точно во второй! Надо идти, а то руки слабеют, как бы не...

'...командующий Орловским оборонительным районом Старший майор государственной безопасности Годунов'.

Вот и повернулось оно, тяжелое колесо истории. И начали меняться судьбы. И как знать, что в них изменятся?

В той, прежней, истории Зина Ворогушина уже завтра должна была уйти из Орла в сторону Ельца. Не навсегда, нет. Но путь назад для нее, политрука отряда имени Дзержинского, пролег через партизанские леса и через госпиталь в Ташкенте. А потом были бы долгие годы работы 'в органах', выход на пенсию — и скромная должность смотрителя в Орловском краеведческом музее.

Том самом музее, где в годы оккупации действовал Тургеневский зал. Добиться его открытия сумел художник-декоратор Саша Кочеров, подпольщик из группы Вали Берзина. А заведовала залом учительница Клавдия Дмитриевна Шкопинская. Саша пережил оккупацию и погиб на фронте.

Александр Николаевич Комаров, ещё с гражданской называвший себя Жоресом, возглавил другую группу. И осенью сорок второго года был расстрелян вместе с Михаилом Суровым и другими своими товарищами.

Анне Андреевне Давыденко, хозяйке явочной квартиры жоресовцев, и ее дочери Ане, санитарке подпольного госпиталя, иначе именуемого 'русской больницей', удалось уцелеть. Чтобы разделить судьбу других выживших — хранить память.

Все-таки мудро устроено, что люди не знают своей судьбы.

Но сейчас их судьбы менялись. И как знать...

Глава 12

30 сентября 1941 года, район Дмитровска-Орловского

Местность вокруг Дмитровска — совсем не то же самое, что типичный орловский ландшафт.

Окрестности Орла — блюдечко. Учитывая, при каких обстоятельствах Быстроходный Хайнц заполучил город, так и тянет добавить прижившееся и ставшее народным — 'с голубой каёмочкой'. И сдобрить ещё более народным, да с морским загибом.

А вот район Дмитровска — менажница. Овраги, балки, холмы. И леса, леса. Коим в скором будущем предстоит стать партизанскими. Тут без альтернативы.

Здешний рельеф Годунов представлял себе и без топографической карты. У дядь Бори, отцова друга, тут родственники жили. Вот и ездили они втроем на дядь Бориной машине даже не за семь верст киселя хлебать, а за сто — ушицы.

Помнится, в первый Санькин приезд в Дмитровск 'Жигуль' увяз в глубоченной луже аккурат на въезде в город. И хорошо так увяз — ни вперед, ни назад. И младший Годунов, наблюдая со стороны попытки вытащить машину, тогда посмеялся: чего, может, прям тут рыбачить и устроимся? За что словил от отца совсем не съедобного 'леща' и распоряжение работать не языком, а руками.

Рыбачили на речке Неруссе. Санька все любопытствовал: откуда это у русской речки такое имя? Но никто толком объяснить не смог.

И только древний-предревний дед дяди Бори, не иначе как сжалившись над настырным пацаном, выдал свое объяснение:

— Тут вишь, малой, какая загогулина — неруси много к нам приходило. Кто селился, да женился на наших, да хлеб робить начинал — тот свой становился. А кто неспокойно гостевал да загостился — тому вот Бог, а вот порог.

Санька и усомнился бы в дедовом объяснении, да очень уж хорошее оно было. Правильное, но не как в книге, а по-человечески. И рисовались в Санькином воображении неведомые конники, что повернули вспять от речки Неруссы. И придумывались бои, в которых причудливо смешивались приметы разных эпох.

Да только вот никакой фантазии не хватило бы, чтобы выдумать то, что сейчас происходило на самом деле: он ехал в Дмитровск готовить незваным гостям горячий, прямо таки пламенный прием на Неруссе.

Мягко покачиваясь на дерматиновом сиденье 'эмки', целеустремленно мчащей по шоссе, Годунов в который раз детализировал для себя предстоящее. Вроде бы, все обдумали, обговорили, снова обдумали, но не покидает ощущение, будто что-то да забыли. Интересно, как это в книжках какой-нибудь до мозга костей штатский историк бултых в прошлое — и с ходу соображает, что, где, когда, какими силами учинить потребно. И давай руководить. И никто ему, болезному, не скажет: да ты офонарел, дядя! какие тебе, к фрицевой матери, пять артполков? Чего бы сразу не механизированный корпус и пропорциональное количество авиации в придачу? Никто! А ежели и возникают трудности, справляется с ними попаданец лихо, друзьям на диво, врагам на страх. Куда уж до него отставному капитану третьего ранга!

'А ведь говорил мне отец — иди, Саня, в общевойсковое', — Годунов ухмыльнулся.

И мысли приняли другой оборот. Сиденье — оно, конечно, не такое удобное, как любимое кресло, но дорога к размышлениям предрасполагает. В приоткрытое окно бьет ветер, по-утреннему свежий и влажноватый, чуть-чуть похожий на морской бриз. И не пыльно пока, что тоже весьма неплохо.

Кое-какие идеи уже воплощаются в жизнь, иные — те, что контрабандой протащило послезнание, — заставляют в очередной раз ухмыльнуться. А заодно и приободриться, чтоб носом не клевать. Ядерная бомба на Берлин стала бы весомым аргументом, чтобы Гитлер и думать забыл о блицкриге, но ты ж, Александр Василич, не в сказку попал. А третьи — вопрос самой ближайшей перспективы, только бы времени, твоего персонального, хватило. Ежели хватит — все в твоих руках: и 'улитка' Момыш-Улы, и вьетнамские мины, и эрзац-напалм. Прогрессорствовать так прогрессорствовать от души.

В конце концов, ситуация уже лучше чем в той истории, которая тебе известна. Ерёменко предупрежден, а самозваный старший майор, но уже вполне легитимный начальник Орловского оборонительного района (вот ведь шутки истории, а?) едет в Дмитровск. Причем в компании не только здравых мыслей да бредовых идей. Знание — оно, конечно, сила, однако ж одиннадцать машин с полутора сотнями вооруженных до зубов ополченцев НКВД как-то убедительнее. Еще сотня следует в Дмитровск по узкоколейке, а с ними — взрывчатка и бутылки с зажигательной смесью.

И опять выползло извечное любопытство. Интересно, почему все-таки обозвали вполне себе профессиональное воинское формирование ополчением? Как бы половчее вызнать? И ходить-то далеко не надо. Младший лейтенант-чекист, сидящий рядом с сержантом Дёминым, знает наверняка. А нельзя вот. И опять-таки спрашивается, как это всякие попаданцы во времена Иоанна Грозного и Петра Первого никому не казались подозрительными и, как следствие, не оканчивали жизнь на колу или в застенках Тайной канцелярии? И даже карьеру при особах государей ухитрялись сделать, ага. Тут в родном ХХ веке плывешь, что те туманы над рекой. Странно все — от бытовых мелочей до территориального деления. И надо постоянно следить за собой, чтобы не выказать удивления, когда спутник, например, сообщает:

— Ну вот, в Курскую въехали.

И думать: чего ж ты рассеянный-то такой, Александр свет Василич? Еще ж на совещании отметил: Дмитровск пока что находится в составе Курской области. Впрочем, это важно только для поддержания, так сказать, легенды. А на бурной деятельности не должно отразиться никак, ибо по любому — территория Орловского военного округа.

Отразиться не должно — и к чертям морским и сухопутным, в конце-то концов, и опасения, и приметы. Тем более что приметы до оскорбительного тривиальны даже в свете отдельно взятой судьбы некоего А Вэ Годунова. В колонне — тринадцать машин. Тринадцатая — щедрый игнатовский подарок на прощание: партсекретарь, прежде чем отбыть в Кромы, вызвался самолично проводить командующего со товарищи. Ну и подарок преподнёс... А зачем, спрашивается, Годунову обкомовская агитмашина и толстый бритоголовый агитбригадчик в придачу? Если только лишние... ну, то есть, не лишние колеса? Так и тут, в Орле, они не лишние.

— Я тебе ценного кадра от сердца отрываю, а ты... — не на шутку разобиделся Игнатов — Ты вот знаешь, как у тебя в том Дмитровске дела пойдут? Не-ет. А Никита Василич — агитатор опытный. Коли что — такую речугу задвинет, как нам, 'сапогам', ни в жисть не сказать. И музыка у него при себе, подберет правильную, чтоб, значит, настрой нужный создать.

— Какая музыка, Николай! — раздраженно отмахнулся Годунов. — Не до агитации сейчас.

— Агитация — она всегда ко времени, смотря кто, кого и как агитировать будет! — в ответ заупрямился секретарь. — Не всяк человек приказ разумеет, особливо ежели человек этот — баба али дед какой упертый. А таких, я тебе скажу, в том Дмитровске — полсотни на сотню. А при них — детишки. Представь, какой вой вся эта гвардия поднять может? Они ж того германца в глаза не видали, ну, разве что, кто из бывалых мужиков, которые на германской лиха хлебнули. Но этих ты и сам, небось, никуда отправлять не будешь, а? То-то же. А у нашего товарища Горохова, — кивок в сторону скромно помалкивающего в сторонке агитбригадчика, — с той войны 'максимка' в лучших друзьях. Вдобавок он самолично за баранкой, шофера-то ихнего я давно к другому делу приставил.

И, перехватив недоверчивый взгляд командующего, закончил с нажимом:

— Потом спасибо скажешь!

Ему невдомёк было, что в этот момент Александр Васильевич думает совсем не об агитбригадчике. Точнее, о нем, но опосредованно.

Еще бывшая супруга в бытность свою невестой восторгалась способностью Годунова оригинально, как она выражалась, мыслить. Когда вместо кино или танцплощадки он вел ее в компанию непризнанных — как сейчас, так и, совершенно очевидно, в дальнейшем — талантов с кое-как настроенными гитарами и странными песнями. Потом, году на третьем-четвертом семейной жизни, стала говорить иное: дескать, был бы он, капитан-лейтенант Годунов, жутким занудой и скучным службистом, кабы не приключающиеся время от времени ребяческие выходки. Ну а под занавес раздражалась: 'На тебя как будто бы накатывает — и несет!'

Вот и сейчас мысль накатила — и понесла.

— Послушайте-ка, товарищ Горохов, а у вас пластинки с классической музыкой есть?

— Что именно вас интересует, товарищ старший майор? — несколько церемонно поинтересовался тот. — У меня неплохая домашняя подборочка.

Александр Васильевич исподволь глянул на Игнатова — хороший человек секретарь, но въедливы-ы-ый! — и вместо ответа задал следующий вопрос:

— Дома — это далеко?

— На Карла Либкнехта.

Годунов поморщился: название-то знакомое, но наверняка ещё по детским воспоминаниям. Вот улица Розы Люксембург точно была и есть в так неожиданно окинутой реальности, а...

— По дороге завернем, — осторожно ответил он.

Как ни странно, это распоряжение вполне допустимо было воспринимать буквально: имя Либкнехта, оказывается, носила Васильевская, идущая параллельно Комсомольской, по которой двигала колонна. И надежда Годунова найти пластинку с чем-нибудь симфоническим и грозным оправдалась в такой степени, на какую он и рассчитывать не смел.

Но все это произошло получасом позднее. А перед тем ему предстояло ещё одно знакомство и опять-таки по инициативе неугомонного Игнатова.

Встречам с теми, кого он знал только по книгам, Годунов удивляться уже перестал. Меньше суток прошло, а вот перестал — и все тут. Ведь не удивлялся же он, в самом-то деле, когда пересекался по службе с бывшим сокурсником? Если люди ходят одними тропками, нет ничего странного, что когда-нибудь да и встретятся.

Хотя встреча с этим вот мадлеем, в отличие от знакомства с Гороховым, крепко впечатлила.

Начать с того, что он, Годунов, едва не попалился на 'школе пожарников'. Все ж таки, как ни крути, 'опыт работы попаданцем — один день' — это чертовски мало. Когда Игнатов подвел к нему светлоглазого молодого мужчину лет тридцати и представил: 'Товарищ Мартынов, оперативный работник и вообще надежный человек... ну и в школе пожарных поработал, знамо дело', — Александр Васильевич решил было, что ослышался. Хорошо хоть, переспрашивать не стал.

Потому что буквально в следующее мгновение сообразил: а ведь работают они, работают, описанные в книгах законы попаданства!

Некоторые — уж наверняка. Сам, помнится, посмеивался: ну никакой фантазии нет у современных писателей! Как ни возьмутся рассказывать, с чего это вдруг герой весь из себя информированный, да именно в тех вопросах, какие подсовывает ему жизнь после попаданства, так непременно выясняется, что одну-другую книжку буквально вчера на досуге читал.

Эх, верно народ подметил: хорошо смеется тот, кто смеется последним! Уходя в крайний раз в школу, Годунов оставил на кухонном столе книгу 'дедушки русского спецназа' Ильи Старинова 'Записки диверсанта', которую читал за завтраком. Остановился как раз на главе об этих самых 'пожарных', которые на самом деле партизаны, — и вот те раз!

Вообще-то, командированный в Орёл старший майор такие вещи знать просто обязан, так что — более чем кстати.

И Александр Васильевич не преминул нахально продемонстрировать информированность:

— А товарищ Родольфо, случаем, не в Орле обретается?

Поймал на себе два недоуменных взгляда. Да, выходка, конечно, ребяческая — туману нагнать и показаться более сведущим, чем ты есть на самом деле. Однако ж не бессмысленная — впечатление-то произвел. Тем более — риск нулевой... в сравнении с прочими рисками. Как раз в этих числах Старинов должен быть отозван из Орла, но вдруг?.. Хотя это 'вдруг' не ахти какое дружественное может оказаться: диверсант номер один напрямую Ставке подчиняется...

— В Орле сейчас Старинов, нет?

— Вчера уехал, — ответил партсекретарь. — Товарищ Мартынов вот, остался, да ещё трое сведущих товарищей. Одного я, уж не обессудь, с собой возьму, остальные — с тобой. А товарищ Мартынов при тебе навроде ординарца будет, не возражаешь? Вот и правильно, — Игнатов широко улыбнулся.

'Адъютант моего превосходительства', — Александр Васильевич едва заметно усмехнулся. Но озвучивать эту мысль не стал, дабы снова не спровоцировать партсекретаря.

— Потом ещё спасибо скажешь, что я тебе такого помощника, как Матвей Матвеич, сыскал, — заключил Игнатов.

И когда он назвал мамлея по имени-отчеству, до Годунова резко дошло: так это ж будущий писатель-документалист! Мало ли Мартыновых в средней полосе России? Но чтобы именно Матвей Матвеич... Нет, точно, волею судьбы и партсекретаря ему в спутники назначен лучший из исследователей истории орловского подполья, чьими книгами Санька Годунов зачитывался в юности. Писатели тогда представлялись ему великими мудрецами, чуть ли не небожителями.

А сейчас покачивается на сиденье 'эмки' прямо перед ним самый настоящий (ладно, будущий) писатель да глазеет по сторонам так увлеченно, как будто бы видит что-то значительное и прекрасное в скучненьком, признаться по чести, осеннем пейзаже. А ведь он прав, есть во всем вот в этом своя притягательность. Он, пейзаж этот, существует как будто бы вне времени и вне пространства — лет сто назад был таким и через сотню будет таким же.

— Запоминаете, Матвей Матвеевич? Вот и правильно. Вдруг лет через... э-э-э... несколько захотите книжку обо всем об этом написать?

Мартынов обернулся:

— Не могу знать, товарищ старший майор. Не зарекаюсь. Я же ещё год назад корреспондентом ТАСС по Орловской области работал, да время-то неспокойное... — он неопределенно пожал плечами.

— А я почему-то уверен, что вы напишете книгу. И даже не одну. Так сказать, увековечите всех нас и день сегодняшний, — Годунов улыбнулся. И тоже принялся смотреть: а вдруг удастся высмотреть четкую примету времени?

Так ничего и не высмотрел; разве что опоры линии электропередач да телефонные столбы были деревянные.

...Да, все-таки пока не окажешься в ситуации, когда время — вопрос жизни и смерти, не оценишь в полной мере такое завоевание прогресса, как телефон. Первого секретаря Дмитровского райкома разбудили ночным звонком, и сейчас, надо надеяться, в городе большой аврал и боевая тревога — по местам стоять, к срочному погружению. Если судить по телефонному разговору, Федосюткин — мужик сообразительный и деятельный. Кажется, в той реальности он возглавил партизанский отряд. Наверняка Годунов не помнил, но, по логике, так и должно было случиться. И все-таки лишнего Александр Васильевич говорить не стал, ограничившись указаниями, с которыми нельзя было медлить. И не только потому, что привычка ничего важного по телефону не говорить была вбита на уровне рефлексов. По телефону ещё и реакции человеческие не проконтролируешь, не то, что с глазу на глаз. А то, что предстояло сделать, могло реакцию вызвать... гм... неоднозначную, вплоть до настойчивого желания связаться с вышестоящим партийным руководством. И тогда все могло закончиться, не начавшись.

Досадно все-таки, что приходится думать не только о деле, но и о том, чтобы не спалиться по глупости, чертовски досадно! А ведь много на чем засыпаться можно, начиная со словечка, коего тут ещё знать не знают, ведать не ведают... Кстати о словечках и о телефонах: первым делом, первым делом самолеты. То есть надо будет по приезде узнать, как движутся дела у Одина... тьфу ты, Одинцова, из какой потайной каморки сознания высунула нос эта школярская привычка привешивать прозвища? А что, одноглазый Один — он Один и есть, эдакий ариославянский типаж, куда там до него всяким выморочным 'истинным арийцам' вроде Гитлера и Геббельса? И творить сверхчеловеческое этому Одину, хошь-не хошь, а придется.

История авиации никогда не числилась среди главных интересов Годунова; если он что-то и выцепил из читаных книжек, то краешком сознания, не иначе. Смутно припоминалось: знаменитые 'ночные ведьмы' станут массовым явлением несколько позже, ну а пока женщины-пилоты — такое же редкое явление, как женщины-танкисты в масштабах всей военной истории.

Правильно припоминалось. Когда на совещании Одинцов сказал: 'Самолеты есть, техников худо-бедно найду, в соответствующем количестве — нет, но для выполнения поставленной вами задачи — да', — и повторил: 'А вот пилотов у нас нет', пришлось Годунову самому озвучивать лежащую, казалось бы, на поверхности мысль о девушках-аэроклубовках. Сказал — и увидел на лице военкома тень усталости, какой не бывает даже от самой тяжкой работы. Сразу понятно: наступил Одинцову на любимую мозоль. Наверняка те девчонки ещё летом осаждали военкомат, требуя отправить их на фронт. А что они, девчонки, умеют? Взлет-посадка? И небо чистенькое, как нарядное голубенькое платье? А на земле только две неприятности — строгий инструктор и ворчливый механик?

Примерно так Одинцов и ответил, только формулировки были сухие, чеканные. Даже когда новоиспеченный командующий Орловским оборонительным районом вкратце обрисовал свой план, лицо военкома не просветлело. Но в идею Один вцепился со сноровкой истинного профессионала. И у Годунова отлегло от сердца. Во-первых, профи не только не забраковал рискованную идею, но и начал уточнять частности. 'Не, ну разве я не молодец? — с усмешкой мысленно похвалил себя Александр Васильевич. — Было бы время, обязательно опочил бы на лаврах, а так придется довольствоваться диваном в кабинете Оболенского'. А во-вторых... Просто приказать — иногда тоже очень непросто. Но сейчас не до отвлеченной философии. Начав обсуждать замысел командующего, военком разделил с ним ответственность. И совсем не в том вопрос, что формально разделил, Годунов был не в том положении, чтобы беспокоиться о частностях. Нет, Один разделил с ним моральную ответственность. Такую, какой, черт возьми, злейшему врагу не пожелаешь.

Ладно. Лишь бы только все удалось, как задумано. Одинцов уже действует. Товарищ он, по всему видать, решительный.

И снова нежданно-незванно явился тот самый проклятый вопрос: неужто всем им, деятельным и решительным, нужен был пинок извне, чтобы не сидеть и не ждать у моря погоды, а хотя бы самое очевидное предпринять? Историки, вон, пишут: в первый период войны многие, кого в малодушии и боязни принимать на себя ответственность никак не заподозришь, растерялись. Даже те, кто выше стоял и, как следствие, больше полномочий имел, сплоховали, не использовали в полной мере свои возможности.

А велики ли они, возможности-то твои, а, Александр свет Василич? Вот то-то же. Правильно говорил краевед Овсянников: чтобы судить о таких вещах, надо их на своей шкуре испытать. У тебя ещё и преимущество есть, какого, наверное, ни у кого больше нет: ты знаешь, как все закончится...

...И всё-таки первыми с корабля бегут крысы, а капитан уходит последним, когда волны уже перехлёстывают комингс ходового мостика — и ни минутой ранее. Или не уходит вовсе. Если, конечно, это русский капитан...

Тёмные столбы линии электропередач. А дальше, вглубь, — ещё более тёмные сосны, стволы с лиловатым оттенком, а хвоя почти чёрная. И через двадцать, и через пятьдесят, и через семьдесят лет на этой земле будут расти сосны. Но почему-то именно при взгляде на них острее всего ощущаешь, что ты в другом времени. В своем времени тебе нечего было терять, кроме собственной жизни. Впрочем, ей ничто и не угрожало. Но ты почему-то чувствовал себя обреченным. А здесь... это ж ведь не фантастика и ты, скорее всего, и вправду обречен, но вот нет этого паскудного состояния растерянности потерянности. Тебе есть, что терять, кроме...

А вот и вехи твои, Александр Василич, — столбы линии электропередач.

Годунов сам едва заметил, как принялся их считать... и проснулся, ткнувшись лбом в спину Мартынова.

Сержант Дёмин стоял рядом и вид у него был виноватый. Годунов приоткрыл дверь и выглянул, уже интуитивно догадавшись, что увидит. Ну, так и есть: 'эмка' на добрых две трети колеса погрузилась в лужу... А на горизонте маячат какие-то строения. Дежавюха, однако!

— Никак, приехали?

— Так точно, товарищ старший майор, — ответствовал Мартынов и со сдержанным вздохом осторожно выбрался из машины.

Только тут Александр Васильевич сообразил, что фраза получилась многозначительная, и уточнил:

— В Дмитровск, говорю, въезжаем?

— Так точно, — повторил чекист.

На этот раз потрудиться не пришлось: машину в два счета вытолкали из лужи живо подоспевшие бойцы. 'Вот оно, преимущество служебного положения', — Годунов усмехнулся. Впереди ждал город, где предстояло испытать тяготы возложенной на себя должности.

Дмитровск сорок первого показался Годунову таким же, как Дмитровск рубежа семидесятых-восьмидесятых. Конечно, будь Александр Васильевич местным, он без труда нашел бы и традиционные десять отличий, а может и больше, и с печалью либо радостью констатировал отсутствие или наличие дорогих сердцу примет. Однако же для постороннего этот город был похож на бессчетное множество небольших населенных пунктов, в которых, как написали бы в путеводителе, век девятнадцатый соседствовал с двадцатым. Соседствовал, но не так, как в городах Золотого Кольца, которые Годунов как-то объехал во время отпуска. Там соседство продуманное, как выкладка экспонатов в музее. Здесь — как Бог на душу положит. Наверное, в этом тоже есть своя прелесть, вот только думать о ней совсем не хочется. И, увы, совсем не из-за каких-то эстетических пристрастий. Если все пойдет так, как надо, скоро здесь мало что останется. Лишь бы местная власть не заартачилась. Дело-то — оно в любом случае сделано будет, но проблем в процессе огребёшь несоизмеримо больше.

А местная власть тут, по всему видать, бедовая. Разговаривая с Федосюткиным по телефону, Годунов почему-то нарисовал в воображении немолодого, но скорого на слово и дело мужика, кого-то вроде Ковпака. Спасибо связи: трубка сипела и гудела, надежно маскируя возраст собеседника. И Александр Васильевич был немало удивлен, когда Федосюткиным назвался крепкого телосложения парень лет двадцати пяти во френче без знаков различия и штатского покроя чёрных брюках с щегольским напуском заправленных в чуть запылившиеся комсоставские сапоги. Глаза покрасневшие от недосыпа, но взгляд цепкий — по-хорошему цепкий. И манера изложения информации больше похожа на рапорт, нежели на обыкновение гражданских озвучивать суть вперемешку с собственными мыслями и кучей совершенно не нужных сейчас соображений. Через полчаса жители города соберутся на центральной площади. Для оповещения привлекли комсомольцев и пионеров. В МТС района направлены телефонограммы, горючее следует ждать с часа на час. Железнодорожный состав подготовлен, график движения согласован. Бойцы ополчения направлены на расчистку и инженерное оборудование поля к северо-востоку от города. Доложил — и поглядел прямо, вопрошающе: к чему, мол, все это?

А к тому, уважаемый товарищ Федосюткин, что в той истории, которая известна ему, Годунову, танки Гудериана должны войти в Дмитровск к завтрашнему вечеру.

Если же разговор с Ерёменко резонирует так, как нужно, то у них в запасе прорва времени. Чуть ли не целые сутки. Это много — без всякой иронии и прочего сарказма. В нынешних условиях, когда ситуация развивается прямо по классику 'нам бы только ночь простоять да день продержаться', — очень много. Классик, кстати, явно знал, о чем говорил. И Лелюшенко с Катуковым сопоставимого отрезка времени хватило, чтобы развернуть оборону в районе Мценска. Однако ж это не тот пример, которым сейчас можно воспользоваться. А отвечать надо. Коротко, четко и, по возможности, воодушевляюще.

— Скажу без околичностей, товарищ Федосюткин. Кутузов во времена оны отдал Москву, чтобы спасти Россию. Нам предстоит отдать Дмитровск, чтобы спасти Москву.

На лице секретаря пока читалось только недоумение. Хорошо, что не кинулся с ходу возражать.

— И не просто отдать, ну, то есть, совсем не даром. Так что живенько формируем, так сказать, комитет по торжественной встрече — и по местам стоять, с якоря сниматься. В комитет включаем вас, товарища Мартынова, товарища Нефедова, — кивок в сторону старлея-погранца, командира ополченцев НКВД, — и заочно — орловского военного комиссара товарища Одинцова. Можете на свое усмотрение пополнить комитет ответственными работниками. Первоочередная задача — срочная эвакуация гражданского населения... сколько сейчас народу-то в Дмитровске?

— Всего — порядка шести тысяч, — быстро ответил секретарь. — Местных — около пяти, остальные эвакуированные.

— Милиция?.. Ополчение?.. Железнодорожники, в том числе пенсионеры?.. Медики?..

Некоторые цифры Федосюткин называл с ходу, не задумываясь, с точностью, другие, не ломаясь и не чинясь, — приблизительно и обещал уточнить.

— Ну а вы-то сами до сего момента что собирались делать, когда враг подойдет? — закинул провокационный вопрос Годунов.

— Как и запланировано. Собрались — и в Друженские леса, — снова без промедления ответил секретарь.

— Дело хорошее. Только придется повременить. Насколько — жизнь покажет. Всё, секретарь, давай на митинг, об остальном после договорим, что называется, в рабочем порядке.

Площадь оказалась предсказуемо небольшая, почти квадратная по форме. Памятник Ленину не такой помпезный, какие доводилось видеть Годунову даже в отдаленных райцентрах. Рядом сколочена деревянная трибуна, завешенная потемневшей красной материей. 'Подновляли, небось, ещё когда первых мобилизованных провожали', — с какой-то невнятной тоской подумал Александр Васильевич.

Люди уже собрались. Собрались и ждали. На площади, на примыкающих к ней улицах. Никто не порывался уйти, разве что, увидав кого-то из родственников или друзей, перебирались поближе. При этом не толкались и не ругались, никто не пытался занять место возле трибуны или забиться в укромный уголок, где можно вдоволь поскучать или передремнуть. Видно буквально с первого взгляда. Иные говорят: люди во все времена одинаковые. Чёрта с два! Люди, которым понятно, что, как говаривала бабка, дело пахнет керосином, отличаются от людей, пришедших на торжественный митинг, разительнее, нежели последние — от пиплов, собравшихся на рок-концерт.

Над площадью стоял ровный гул: все разговаривали почему-то вполголоса. И замолчали как по команде, едва Годунов поставил ногу на нижнюю ступеньку ведущей на трибуну лестницы. Александр Васильевич, привыкший за последнюю пару лет к легковесной тишине, что висела не на ниточке даже — на паутинке, не мог не удивиться: тяжелая тишина, а держится надежно, будто на стальном тросе.

Только и слышно, как поскрипывают под ногами рассохшиеся за лето доски, да пацаненок лет пяти, стоящий рядом с трибуной, хнычуще тянет:

— Ма-ам, зя-а-абко! Пошли домо-ой!

М-да, и вот что тут прикажешь говорить? Что и как, чтобы обойтись без дополнительных осложнений, плюсом к тем, которые и так неизбежно возникнут? Как убедить этих вот дедов, которые, небось, всю жизнь в Дмитровске безвылазно прожили, этих вот женщин, закрывающих собою детей от ветра, что надо бросить дом, разом лишившись всего нажитого, и ехать чёрт-те куда, в неизвестность и неустроенность? Ладно, как скажется — так и скажется. Будем надеяться, что люди, не привыкшие к постоянно сменяющимся пестрым впечатлениям, более восприимчивы... хоть и наверняка менее легковерны, угу.

Годунов с легким недоумением взглянул на цилиндрическую штуковину, укрепленную на краю трибуны ('А ничё так эта гирька должна быть в ближнем бою! Тюк по макушке — и нету Кука!') и, как-то совсем не солидно прокашлявшись и немного наклонившись к микрофону, начал:

— Товарищи! Я говорю с вами от лица командования Орловского оборонительного района...

И едва узнал свой голос, заскрежетавший из двух репродукторов. Учел ошибку — и дальше говорил с высоты своего роста. В любом случае — ни разу не Молотов и не Левитан, но так хотя бы для ушей терпимо. И — главное — слова вдруг стали приходить сами, без усилий:

— Не буду скрывать, ситуация для всех нас сложилась чрезвычайно серьезная. Враг рвется к Москве. Дмитровск — на острие главного удара. Но у нас есть возможность действовать на опережение. Как бы то ни было, не сегодня, так завтра в городе — на этих вот улицах, на этой площади, в ваших домах — начнутся боевые действия. В связи с этим все гражданское население подлежит немедленной эвакуации, — уф-ф, главное сказано.

Тишина стала зыбкой, как ртуть: натужное дыхание, едва слышные всхлипы... Люди услышали — но наверняка ещё до конца не поверили. Ну что ж, инструкции в таком состоянии духа воспринимаются, как правило, от и до — сознанию надо за что-то зацепиться.

— Командование дает вам на сборы два часа с момента окончания митинга. С собой брать документы, деньги, ценности, теплую одежду, запас продовольствия на три дня. Питьевой водой вас обеспечат в поезде.

Короткий взгляд на Федосюткина. Секретарь кивает: понял, мол, сделаем.

— Большинство из вас — гражданские. Но не надо думать, что если вы решите остаться, война не затронет вас. Вы слушаете сводки Совинформбюро и знаете, какие зверства творят солдаты Гитлера. Их цель — завоевание России и уничтожение советских людей. Ваша первоочередная задача — сохранить жизнь своим детям...

Говорят, что страх и надежда — главные психологические рычаги, приводящие человека в движение. А раз так, надо ими пользоваться.

— Ну а после того, как вас доставят в глубокий тыл, вы будете обеспечены работой и снабжением вещами и продуктами. Я уверен, что вы будете честно трудиться, помогая ковать Победу на фронте и скорейший разгром врага. Запомните: вы не беженцы. Вы покидаете зону боевых действий по прямому распоряжению командования Орловского оборонительного района.

Годунов набрал в легкие побольше воздуха и заключил:

— И ещё одно: если кто-то пожелает остаться, это будет расценено как осознанное намерение остаться на территории, которая может быть захвачена врагом, и караться по законам военного времени.

Сказал и подумал: интересно, не так ли рождаются истории о людоедской сущности 'кровавой гэбни'?

— Медики всех специальностей, механики, водители, трактористы, строители, у кого нет на попечении детей до шестнадцати лет, объявляются мобилизованными. Сразу же по завершении митинга им надлежит прибыть в райком партии для постановки на учет и инструктажа.

Вроде, достаточно сказал. Ну и пора закругляться, чтобы потом не мучиться анекдотическим вопросом 'а не сболтнул ли я чего лишнего?' Тоже вот странность: все, что нужно было сказать по делу и по сути, произнеслось как будто бы само собой, а на заключительной фразе ты споткнулся, как школяр, забывший строчку стишка. На ум шли бюрократическое 'а теперь слово предоставляется товарищу Федосюткину' и лозунговое 'враг будет разбит, победа будет за нами! Смерть немецким захватчикам!' Первое слишком неказисто, второе слишком возвышенно. И Александр Васильевич предпочел просто посторониться, пропуская секретаря райкома к микрофону.

Федосюткин лозунгов не стеснялся. Война требует от всех советских людей невиданных доселе усилий и неслыханных лишений. Но они на то и советские люди, чтобы все преодолеть и создать для своих детей светлое коммунистическое будущее. А пока что каждый, как на фронте, так и в тылу, должен стать солдатом. Враг будет разбит, победа будет за нами!

В устах секретаря эти слова звучали без пафоса, естественно и убедительно. И в них была уверенность — такая безграничная, запредельная уверенность в том, что все будет хорошо, какая бывает только у молодых людей. Знающих цену своим словам. Но ни разу ещё не заплативших сполна.

Однако ж Годунов не мог не видеть лиц тех, кто стоял у самой трибуны: у женщины, обнимающей капризного пятилетку, разгладилась страдальческая складка у губ, старик перестал сокрушенно покачивать головой, девочка-подросток с пионерским галстуком, выпущенным поверх курточки, поглядела на Федосюткина с обожанием.

— Только давайте, товарищи, чемоданы добром не набивайте, — сказал секретарь таким тоном, как если бы беседовал с людьми с глазу на глаз в своем кабинете, а не стоял перед площадью. — И зверье с собой не тащите, все равно в вагон его взять не разрешим. Значит так: в первую очередь выезжают жители Коллективной и Рабоче-Крестьянской, прибытие на станцию через час, то есть в десять тридцать, следом — с Коммунистической и Красного переулка, прибыть к двенадцати тридцати...

'Только бы успеть', — Годунов подавил вздох.

— Всё, в добрый путь. И до встречи, — заключил Федосюткин.

'Ну, молодец ты, секретарь!' — мысленно восхитился Александр Васильевич. Хотел и вслух повторить, но не успел: над площадью в ритме маршевой поступи зазвучали первые такты 'Священной войны'. 'И Горохов тоже хорошо сработал! Если он и у пулемета такой же расторопный...'

Расторопность же Федосюткина оказалась вообще выше всяких похвал. Годунов ещё спускался с трибуны, а секретарь уже говорил с каким-то седоватым мужиком в очочках и мятом пиджаке — распоряжался выдать эвакуируемым продукты с продовольственных складов из расчета столько-то того и столько-то этого на человека, распределение организовать непосредственно на станции.

— Да как же я... — с ходу начал причитать тот. — Возить-то на чем?

— Ваш грузовичок ещё вчера вечером был жив, здоров и не кашлял, — срезал его Федосюткин. — Какая ж хвороба с ним нынче приключилась? Насчет драпа, не того, который материя, беспокоитесь? Так я вам лично организую, вы у нас ни в какую очередь мобилизации не подлежите, я уже всю вашу медицинскую карту вашими же стараниями вдоль и поперек изучил, когда вы о путевках хлопотали. Только сперва дело сделайте, и сделайте, как надо. Вам же ясно и понятно, что всех сразу мы в состав не поместим. Вот и организуйте подвоз. На погрузку-разгрузку я людей вам дам, сколько скажете.

— Норму вы мне даете на взрослого? — насупившись, пробубнил собеседник секретаря. — А на детей какая?

— Слушай, Михал Сергеич, — перешел на задушевное 'ты' Федосюткин, а Годунов с удивлением подумал: кабы не буйная шевелюра, седоватый был бы двойником последнего генсека. — Никто с тебя сегодня за лишний килограмм колбасы не спросит. И за десять не спросит. Ни сегодня и ни завтра. Никакой бюрократии можешь не разводить. Расчёт мой простой — чтоб всем хватило и никто на нас — и на тебя, Сергеич, персонально, в обиде не был.

И, показывая, что разговор закончен, повернулся к похожей на учительницу женщине в строгом платье:

— Ну а ваше, Ефросинья Степановна, дело известное — накормить вновь прибывших обедом-ужином. Дарью-то вашу мы отправляем, так что придется у товарища старшего лейтенанта пару бойцов вам в помощь попросить. Дарья-то, конечно, за троих работала, но, боюсь, троих нам не дадут, — и обернулся, ища глазами Нефедова.

А встретился взглядом с командующим, по-мальчишески смутился.

— Виноват, товарищ старший майор!

— С чего ж это вдруг и виноваты? — весело удивился Годунов. — Что особых распоряжений не ждете?

— Отвык, — почти не скрывая, что доволен прозвучавшей в тоне командующего похвалой, признался Федосюткин. — Когда за месяц в район двадцать тысяч эвакуированных поступает, как-то уже не ждешь, пока гром грянет.

Александр Васильевич машинально поглядел в проясневшее небо: дай Бог, чтобы гром грянул в намеченные сроки.

— Пойдем, секретарь, детали уточнять.

От непривычно терпкого чая и непривычно крепких папирос саднило в горле. А может, продуло в машине. Неправильный ты, все же, попаданец, Александр Василич! Скучный. Ни ядренбатон напрогрессорствовать не торопишься, ни к товарищу Сталину не ломишься, дабы похвастаться послезнанием. Даже Высоцкого не перепел, подсунул Игнатову вместо строчек гениального поэта свои школярские каракули. А вместо совершения подвигов сидишь себе посиживаешь, сиречь заседаешь. С трудом выстраиваешь нехитрую многоходовку. Нехитрую — потому как наличных сил маловато. Двести пятьдесят ополченцев НКВД (те, что прибыли по железной дороге, тоже с ходу включились в бурную деятельность, заботливо направляемую Нефедовым и Мартыновым и директором леспромхоза Жариковым), да местных человек сто пятьдесят. Вот уж эти — классическое ополчение, стар и млад, даже девчонок четверо — три медсестры и фельдшерица. Одно радует — край охотничий, у мужичков, почитай, у всех двустволки по углам... и не пылятся без дела. Охотников — к сержанту Сомову, отрекомендованному Нефедовым в качестве лучшего стрелка: пусть определяется, кто вправду виртуоз, а кто зайцев по окрестным лесам распугивал. Остальные пообедали, спасибо Ефросинье Степановне, — и снова двинулись в поле. Не жать и не пахать под зиму, а строить аэродром подскока. Горохов, ещё в Орле вполне уяснивший роль, отведенную ему в предстоящих событиях, взял в помощь двух парней-радиолюбителей и принялся священнодействовать.

Но больше всего трудов выпало на долю Федосюткина, в полной мере оправдавшего уже сложившуюся в глазах командующего репутацию. Александр Васильевич давно заметил: острая ситуация у людей с лидерскими способностями подстегивает креативное... тьфу ты, творческое мышление. Причем так подстегивает, что мысли несутся с места в карьер. Секретарь, едва услыхав подробности плана, настолько загорелся идеей, что предложил усовершенствовать ее в направлении ещё большей пожароопасности. Мартынов мысль подхватил и творчески развил... 'школа пожарных', что и говорить!

Вообще, с помощниками проблем не возникло. Почти все ответственные работники, будь то директора предприятий или райкомовцы, собирались оставаться при любом развитии событий. Заранее было определено, что они составят ядро партизанского отряда. И вариант уничтожения оборудования предприятий и произведенной, но не вывезенной продукции, как выяснилось, обсуждался в узком кругу. Так сказать, гипотетически. Ну очень гипотетически, то есть предположить-то было надо, хотя бы просто по логике, но никто не верил, что до такого дойдёт. Против человеческой природы это — сидеть и размышлять, как будешь уничтожать созданное своими же руками.

А гореть в городе есть чему. Пеньковое волокно, верёвки, бумага, древесина...

Годунов зябко передернул плечами и потянулся к стакану с горячим чаем.

Поразмыслить над разными вариантами разрешения ситуации — хорошая зарядка для ума. Только вот ему, Годунову, придется сразу же участвовать в Олимпийских играх и во что бы то ни стало занять место на пьедестале. 'Кто ж его посадит, он памятник!' — с невеселой иронией выдало скорое на ассоциации подсознание.

Годунов с усилием провел ладонью по лицу. Поглядел на Федосюткина, с усталой отрешенностью изучающего расстеленную на столе карту.

— Поедемте-ка, Андрей Дмитриевич, развеемся, оценим работу нашей полеводческой бригады, а заодно и на станцию заскочим. Завтра с утреца специалист прибудет нас инспектировать, и нам ударить в грязь лицом никак нельзя. Одобрит он — тогда и более суровую проверку пройдем.

Из книги Матвея Мартынова 'В дни суровых испытаний. Чекисты в боях на Орловщине' (Тула, Приокское книжное издательство, 1972, изд. второе)

В те дни, когда бронированные чудовища Гудериана, одного из самых прославленных гитлеровских генералов, рвались к сердцу нашей Родины, каждый день решал очень многое. Нужно было задержать врага на дальних подступах к Москве. Фронт требовал резервов, и Орловский военный округ с честью выполнял эту задачу. На Орловской земле сформированы были 20-я армия, 258-я стрелковая дивизия и более двадцати маршевых батальонов. Кроме того, порядка ста тридцати тысяч орловцев трудилось на строительстве оборонительных рубежей Брянского фронта.

Во второй половине августа в Орле было сформировано подразделение Оперативно-учебного центра Западного фронта — партизанская школа, которую в целях конспирации именовали 'школой пожарных'. В ее создании участвовал наш легендарный земляк Илья Григорьевич Старинов, которому уже довелось сражаться против коричневой чумы в Испании. В качестве инструкторов и курсантов партийные органы направляли в школу стойких коммунистов, комсомольцев и беспартийных патриотов. Имена многих из них ныне известны всей стране.

Золотыми буквами вписано в историю Великой Отечественной войны имя настоящего патриота, старшего майора государственной безопасности Годунова. Как и его товарищ И.Г. Старинов, А.В. Годунов был в числе советских военных специалистов, оказывавших интернациональную помощь героическим испанским республиканцам, а с первых дней Великой Отечественной войны находился на тех участках всенародной борьбы, на которых больше всего нужны были его знания, его опыт, его незаурядные организаторские способности и личное мужество. Всегда выдержанный, спокойный, рассудительный, Александр Васильевич был неизменно тактичен с окружающими, даже в сложных ситуациях не теряя присутствия духа, а склад его речи, несколько удивлявший слушателей, выдавал его происхождение: его отец и дед учительствовали в сельских школах, неся в крестьянские массы не только просвещение, но и революционные идеи. Эти идеи принёс в годы царизма на Балтийский флот и юный Александр Годунов, плечом к плечу со своими товарищами с первых дней Октября вставший на защиту молодой Советской Республики.

Когда над нашим городом нависла непосредственная угроза, Ставка Верховного Главнокомандования направила товарища Годунова в Орёл, наделив особыми полномочиями. Следующим утром жителям районов, находящихся на территории Орловского военного округа, было объявлено о создании Орловского оборонительного района. А.В. Годунов возложил на себя нелегкие обязанности командующего в тяжелейших условиях: не хватало бойцов, оружия, боеприпасов. Но коммунист Годунов, твёрдо помня слова товарища Сталина, что нет в мире таких крепостей, которых большевики не могли бы взять, был уверен, что любой город большевики могут превратить в крепость. Днем 30 сентября 1941 года он с отрядом чекистов прибыл в Дмитровск-Орловский, где буквально через несколько дней предстояло задержать бронированные гитлеровские полчища.

Глава 13

30 сентября — 1 октября 1941 года, Орел

'Всё выше, и выше и выше

Стремим мы полёт наших птиц!'

Ага. Вот прямо сейчас, бегом и вприпрыжку. Кто 'стремит полёт', а кто — с этими самыми 'птицами' сношается в особо извращённой форме: 'уши в масле, нос в тавоте, но зато — в Воздушном Флоте'. Так говаривал давно, еще до войны, обрисовывая будущее нерадивых курсантов, Федор Иванович, зануда и сквернослов, зато настоящий военный пилот, хоть и в прошлом, а сейчас — отличный инструктор и просто хороший человек. Поэтому начальство ему все прощало, а курсанты-девушки были попросту в него влюблены. И она, Маринка, тоже... ну, самую малость. Что же до грубости — этим ее не отпугнёшь. Всю жизнь рядом с железнодорожниками, а они ещё и похуже сказануть могут, особенно если подвернешься под горячую руку.

В который раз за последние недели вспомнилась ехидная инструкторская поговорка — и снова стало обидно до слез. Не помогли ей ни полученное в тридцать второй школе — говорили, в одной из лучших в городе! — среднее образование, ни усидчивость на занятиях и целых восемь часов налёта в осоавиахимовском аэроклубе, где посчастливилось впервые подняться в небо. Потому как усталый, как будто бы ко всему на свете уже безразличный военком раз и навсегда определил Маринкину судьбу. 'Без приказа женщин... да каких женщин! девчонок сопливых!.. — зашелся надсадным кашлем и отрезал со злостью: — Короче, в бой вас я не пущу. И никто не пустит! Хоть с самим секретарем райкома комсомола ко мне приходи'. Знал ведь уже, наверняка знал, что райком закрыт — кто на фронте, кто в истребительном отряде. Ну да Маринка и сама не лыком шита!..

Все, чего удалось ей добиться в сороковой ежедневный визит, — так это первого и единственного сочувственного взгляда и подписи на заявлении о добровольном вступлении в ВВС РККА.

Она сразу почуяла подвох. И правильно почуяла. Ни быстрого истребителя, ни грозного бомбардировщика, ни даже тихоходного транспортника на долю Марины Полыниной не досталось. А достались ей служба в роте аэродромного обслуживания в родимом Орле, да нечаянные 'радости' ремонта ушатанных поколениями аэроклубовцев У-2 и чуть менее измученных жизнью УТ-2. Что таить: подковырки ротных остряков достались тоже.

Хоть и собрался у них народ всё больше степенный, семейный, однако любители 'проехаться' насчёт миниатюрности Маринкиного 'теловычитания' и неловкости в работе с вверенной матчастью нашлись. Хотя Полынина и была единственной в роте девушкой, но никаких сальностей ей слышать не случалось: в первую очередь из-за того, что дядькИ-запасники были наслышаны об её военкоматовских мытарствах и прониклись уважением к упорству 'мелкокалиберной девахи'. Кроме того, что-то вроде шефства над Мариной взял на себя Егор Перминов, красноармеец аж девятьсот второго года рождения, бывший ЧОНовец, участник Гражданской, немало погонявший и банды кочи в освобождённом Закавказье, и басмачей в Туркестане... Так уж сложилось, что комиссованный из рядов по ранению бывший боец эскадрона особого назначения осел на жительство в Орле, где устроился смазчиком на 'железку'. Там он и задружился с отцом Марины, также бывшим пулемётчиком команды бронепоезда 'III Интернационал' Одиннадцатой Красной армии.

С началом войны старый солдат добился в военкомате медицинского переосвидетельствования, и, в конце концов, был признан ограниченно годным по здоровью и подлежащим призыву в тыловое подразделение. Таким подразделением и стала ближайшая к городу рота аэродромного обслуживания. Так что Марина под отеческим контролем старого друга семьи чувствовала себя как за пазухой у отменённого товарища Христа.

Хотя и подсмеивались над ней сослуживцы, особенно в первый день, Маринка не то чтобы обижалась. Сама-то себя в зеркало видела, а то как же! И понимала: трудно сдержать улыбку, когда ты видишь эдакую тоненькую куколку, облачённую в гимнастёрку, где между воротником и шеей можно продеть кулак, а в каждую штанину защитных шаровар — засунуть обе ноги разом? У каптёра нашлись ей по размеру только пилотка со звёздочкой да солдатское бельё — две пары бязевых рубах с мужскими подштанниками. Предметы дамского туалета, как он сразу же предупредил с нарочитой суровостью, концепцией вещевого снабжения Красной Армии не предусматривались. Маринка спорить не стала, хотя знала, что были на снабжении и форменные платья, и юбки. Но это ж для комсостава! А она, красноармеец Полынина, для платья чином не вышла, а юбок на складе попросту не оказалось. Ну да и шут с ней, с юбкой: строевой-огневой подготовкой в ней заниматься не очень-то удобно, а уж ползать по-пластунски на КМБ или возиться в авиационном движке, до половины залезши в капот самолёта, — вовсе стыдобА!

Впрочем, с приведением обмундирования в божеский вид Марина справилась быстро: два вечера при свете керосинки подпарывала-ушивала-отглаживала примитивным рубелем свою солдатскую одежонку. Даже безразмерный рабочий комбинезон старого образца с чёрными костяными пуговицами на ее фигуре больше не смотрелся как провисший на берёзке парашют, а выглядел вполне аккуратно. Вот только обувь... Хоть и сильна, хоть и славна Красная Армия, хоть и много у неё самолётов, танков, пушек — а всё ж-таки не хватает у неё казённой обуви на ногу тридцать второго номера... Самые малоразмерные ботинки, которые удалось отыскать каптёру, оказались тридцать восьмого и выглядели на Маринкиных ножках как полуметровые игрушечные крейсера, продававшиеся в 'Промтоварах' перед войной. Не побегаешь в таких, не промаршируешь — будто два утюга шаркают подошвами. И хоть в лепёшку расшибись, хоть в блин раскатайся — нет на аэродроме никого, владеющего сапожным искусством! Некому Марине в такой беде помочь... Вот потому и носила поначалу красноармеец Полынина, с разрешения комроты, разумеется, во внеслужебное время, парусиновые 'тенниски', в которых явилась в военкомат.

Увы, вечных вещей не бывает. Так что ничего удивительного, что к концу сентября месяца девичья обутка полностью развалилась: удивительно, что этого не случилось раньше. Тем более — осень, сыро-холодно-тоскливо... Оттого-то доброволец Полынина, 1919 года рождения, и пошла на воинское преступление, за которое по военному времени ей светили бо-о-ольшие неприятности, самовольно покинув расположение части, или, говоря по-простому, свалив в самоход.

Казалось — ну что такого! От аэродрома до дома всего несколько километров: за полтора часика пробежать знакомой обочиной, хоженой-исхоженой за время занятий в аэроклубе, со дна сундука достать мягкие праздничные козловые сапожки — наследство от покойной бабушки, переобуться, прихватить с собой ещё кой-какое бельишко, мыло, круглую коробочку зубного порошка и баночку гуталина... И тем же быстрым темпом вернутся домой ещё до того, как боец на тумбочке заорёт на всю казарму 'Р-рёт-та! Падыём! Вых-хади строится!' Делов-то!..

Но, как напоминал прогрессивный писатель Лев Толстой, 'гладко было на бумаге, да забыли про овраги...'. Одним словом, когда Маринка, звеня стальными подковками праздничных мягчайших сапожек, уже выбегала на последнюю улицу, из темноты ей навстречу вынырнули силуэты с винтовками:

— Комендантский патруль! Ваши документы!

Ну, какие там документы? Не прежние времена, когда у каждого бойца была при себе 'книжка красноармейца': нынче все числятся в списках личного состава подразделения. А увольнительной записки у Марины нет. Откуда?! Да и недействительна она была бы после официального времени отбоя...

Круто развернувшись, Полынина дёрнулась бежать, благо, все окрестные переулки-тупички были ей знакомы с малолетства. Ан не тут-то было! Крепкие пальцы патрульного вцепились в горловину заплечного мешка, сильным рывком чуть не опрокинув её на спину:

— Куда! А ну, стоять!

... Гарнизонная гауптвахта — место унылое и неприятное. А когда всех 'пассажиров' там трое, причём сидишь ты, девушка, в индивидуальном помещении, в обычное время предназначенного для проштрафившихся лиц комначсостава, то ещё и до псиной тоски скучное! Не считать же развлечением тупую шагистику и переползания под командой опирающегося на суковатую палку сердитого младшего сержанта с новенькими чёрными петлицами танкиста на выцветшей гимнастёрке третьего срока и багровеющей свежезалеченным шрамом щекой. Ну, и хозработы — куда без них! Переборка в мёрзлом бетонном складе громадных буртов грязного картофеля, мытьё стен и полов в помещениях комендатуры и гауптвахты, отупляющее откачивание помпой воды из аварийного коллектора... Ничего, скажу я вам, воодушевляющего! А учитывая вероятность грядущего суда — и вовсе хочется свернуться клубочком и завыть...

Два дня гауптвахты для Маринки тянулись как два года. Вечером третьего, вместо получения полагающегося ужина, её отвели в кабинет с обшитыми тёмной рейкой стенами, где, предварительно задав несколько вопросов о прохождении службы, образовании, происхождении и даже опыте налётов в аэроклубе, передали с рук на руки незнакомому капитану с родными авиационными петлицами на пропахшей специфическим амбре госпитального склада шинели.

И вот красноармеец Полынина вновь на своём аэродроме. Только теперь уже не в качестве аэродромной обслуги, а как полноправный, хотя и абсолютно 'зелёный' пилот. И вместе с ней в этой роли выступают ещё пятеро девчат с аэроклубов: четверо орловских и одна эвакуированная из Минска ещё в июне месяце. Командуют ими недолеченный капитан Полевой и ветеран Гражданской и Империалистической войн сорокавосьмилетний красвоенлёт Селезень, не прошедший аттестацию на присвоение воинского звания, но гордо сверкающий выделяющимся на потёртой кожаной куртке значком краскома. Да ещё 'штурманы' — такие же бывшие аэроклубовки, только не налетавшие и трёх часов каждая. 'Теоретики', так сказать. Их задача — следить за ориентирами, прокладывать курс и швырять на головы фашистов всю взрывучую начинку, какой только удастся нагрузить самолетики. Плюс механики и вооруженцы — вот и вся свежесформированная легкобомбардировочная эскадрилья, подчиняющаяся пока что непосредственно Штабу обороны. Хотя Полевой хмурится — какая эскадрилья? И добавляет: какая эскадрилья, такая и матчасть. Верно, не матчасть это вовсе, а сплошное надсмехательство! Пять аэроклубовских, латанных-перелатанных ещё до войны, У-2 с давно выработавшими ресурс двигунами, да три самолёта поновее — УТ-2, под фюзеляж каждого из которых умельцы-механики ухитрились приспособить кронштейн-подвеску для стокилограммовой ФАБки и мудрили со свободной машиной, пытаясь сообразить, как можно приспособить туда хоть один курсовой пулемёт из десятка привезённых с окружных складов ДА и ШКАС-32. Воевать на безоружных учебных самолётах было бы чистым самоубийством. Потому-то, буквально 'на коленке' и приходилось приспосабливать вооружение к сугубо гражданским машинам, избежав при этом всевозможных согласований с вышестоящим авианачальством, тем паче, что эскадрилья ни в каких мобпланах сроду не значилась, появившись на свет в результате волевого решения старшего майора НКВД Годунова. Следовательно, исходя из бюрократической логики, и подведомственна она должна была быть именно чекистам. Впрочем, учитывая характеристики машин фронтовой авиации Люфтваффе (на этот счет Маринка ещё во время своих военкоматских мытарств крепко подковалась), велик был шанс, что после установки на 'кукурузниках' и 'уточках' пулемётов винтовочного калибра означенное самоубийство попросту несколько затянется.

Но Маринка, как ни странно, мимо всех этих соображений проскользнула походя. Куда больше было волнения и тревоги: сможет ли она оправдать доверие Родины? А еще, совестно признаться, жуть как хотелось поболтать с девчонками, почти что два месяца их не видела. Они-то — не без гордости говорила себе красноармеец Полынина — оказались не такими упертыми, как она, день на десятый сдались. Катюшка — та и вовсе в эвакуацию собиралась. А Клавочка сразу честно призналась, что на фронт попасть боится. И каково же было Маринкино удивление, когда она увидела их обеих на аэродроме. Обрадовалась, что и говорить. Со своими-то — и на земле, и в небе уютней.

Девчонки посмеиваются: самолеты — 'уточки', самый опытный летчик — Селезень. Не эскадрилья, а утиная стая! Но ко всему, что говорит красвоенлет, прислушиваются. Как-никак, настоящий летчик и вообще — в отцы им годится.

На формирование и 'усушку-утруску', говоря словами Селезня, матчасти и личного состава ушли почти сутки. И уже следующим вечером, не дожидаясь, пока начнет смеркаться, четыре признанных пригодными к вылету У-2 одна за другой поднялись следом за капитанской 'уточкой', с натугой волочащей под брюшком стокилограммовый 'сигарный окурок'. Сделав круг над аэродромом, восемь девчонок — пилотов и штурманов — в фанерных самолётиках направились на юго-запад, в сторону приближающегося фронта...

Глава 14

30 сентября 1941 года, Дмитровск-Орловский

Еще во времена, претендующие на почетное звание незапамятных (ну, хотя бы потому, что, принадлежа личному прошлому, теперь они объективно являлись будущим), Годунов вывел для себя правило: составляя план на ходу, рискуешь завалить работу. А вот результат надо выхаживать. В самом прямом смысле слова. Ножками. С поправкой на текущий момент — выезживать. Вот и моталась его 'эмка' остаток дня и весь вечер по городу и окрестностям, прокладывая экскурсионно-туристические маршруты для искушенных европейцев. Осмотрел город. Потом, подхватив по пути Нефедова, выехал на место будущей торжественной встречи — в междуречье Нессы и Неруссы. Полюбовался пока еще мирными ландшафтами, прикидывая, как бы половчее приспособить их для войны, — и двинулся в лес, с притворным видом большого знатока вслушиваясь в диалог старлея и партсекретаря, обсуждавших с мальчишеским азартом (а что, по возрасту оба куда ближе к пацанам, нежели к дедам), как половчее организовать засаду. И снова — в город, с заездом на станцию: все ли готово к отправке эвакуируемых и к принятию состава из Орла?

Попутчики менялись, но чаще других рядом с командующим оказывались Федосюткин и Мартынов. Заодно появлялась лишняя минутка, чтобы частности обсудить, без отрыва от бурной деятельности. А частности — это совсем не обязательно мелочи. Скажем, сорок пять тонн ГСМ — это внушительно. А ежели учесть, что до них всего-то полчаса пути, так и вовсе подарок судьбы. И не успеть толком воспользоваться им — идиотизм, если не преступление. Так что еще пару машин в деревню с красивым русским именем Лубянки направить просто необходимо.

...Годунов понятия не имел, насколько был прав, мысленно поименовав содержимое лубянских складов подарком. Тем паче, представить себе не мог, что одним только своим распоряжением аккумулировать горючее в Дмитровске внес дополнительные коррективы в историю. Никаких хитрых взаимосвязей, никакого эпического, высокого эффекта бабочки; все просто, приземленно — эффект гусеницы, которой вместо ветки с сочными листьями подсунули сухую. Ибо в прежней истории 'быстроходный Хайнц' был настолько стремителен и пока еще непуганно нахален, что оставил тылы далеко позади и в город вошел с почти опустошенными баками. Час-другой — вроде, пустяк, да не тогда, когда счет идет на эти самые часы. А тут — лубянская горючка, подарок если не царский, то уж княжеский — точно. На той дареной горючке и двинули к Орлу.

История пока еще не отклонилась от известного Годунову маршрута, но уже замедлила шаг.

Александр Васильевич не подозревал об этом, даже смутного ощущения — и того не было. Ведь на его глазах, в спешке, в грохоте и ругани, в слезах разворачивалась вечная трагедия под названием 'Исход'.

Движутся к железнодорожной станции вереницы людей. Ходят от дома к дому патрули из ополченцев; дядьки — ровесники Годунова и мальчишки, едва ли намного старше его юнармейцев. На лицах — тревога и сосредоточенность, разве что видно — мальчишки все еще немножко продолжают играть в войну и поручение для них равно приключению.

А им навстречу спешит барышня в приталенном жакетике, береточке набекрень и с коричневым фанерным чемоданчиком, шустро ковыляет укутанная в расписной, наверняка праздничный, полушалок бабулька с двумя холщовыми сумками, связанными и перекинутыми через плечо, толкает доверху нагруженную скарбом тачку белобрысая девчонка, а следом за ней мать тащит упирающуюся девчонку поменьше, другой рукой прижимая к груди младенца в одеяльце. Тележка дребезжит, девчонка кричит, младенец плачет, но во всеобщем шуме эти звуки не кажутся слишком громкими.

Глухое 'плюх' — это у барышниного чемоданчика оторвалась ручка, замки от удара оземь раскрылись, выпуская на волю — удивительно, но не наряды, а десятка два книг и множество фотографий. Серо-желтые карточки незамедлительно подхватил ветер и понес вместе с пожухлой листвой. Исход...

Девчонка сноровисто закатила тележку под дерево и кинулась на подмогу. Меньшая, одной рукой растирая по лицу слезы, другой принялась собирать книги.

Женщина в стареньком, но опрятном пальто, старательно закрывает ставни, как будто бы делает что-то очень значительное, а на лавочке перед домом как-то уж слишком чинно, даже по росту, сидят четверо ребятишек. Женщина, скорее всего, понимает, что ее труд не имеет смысла. Но всем им так спокойнее.

Монашеского обличья старушку сводят под руки с высокого крыльца девушка и мальчонка, следом тетка в сбившемся на затылок платке чуть не волоком тащит огромный узел и плачет. Кажется — просто от усилий.

Сурового вида дед, нетерпеливо прикрикнув на замешкавшегося у калитки подростка с двумя плетеными корзинами, ставит на землю оцинкованное корытце с какой-то едой и по-мальчишески свистит. Через пару минут у корытца — с десяток дворняжек всех размеров и мастей. Дед глядит на них, как будто бы ему некуда торопиться.

К патрулю бежит пожилая женщина, в пуховом платке и летнем платье, кричит издалека:

— Миша! Миша, ты Ванятку моего не видел?

— В райкоме комсомола были? Ну так подите поглядите.

Федосюткин слушает, безрадостно усмехается. Добровольцев моложе семнадцати лет велено гнать в три шеи, но понятно: беспокоится партсекретарь, что кто-нибудь вздумает потеряться по дороге от райкома комсомола до дома.

— Послушайте, Андрей Дмитриевич, а не пора ли в райкомах двери на запор? Мобилизация по партийной и комсомольской линии завершена? Завершена...

Годунов осекся: секретарь глядел с таким настороженным удивлением, как будто бы подозревал, что его просто испытывают.

— Так люди же ж идут, кому какая помощь нужна.

Вот те на! Задал вполне невинный вопрос, а по сути...М-да, никогда еще Штирлиц не был настолько близок к провалу. Вон и Мартынов исподволь косится через плечо... или просто разговор слушает? Интересно, а как тебе, Матвей Матвеич, годах в восьмидесятых нравились партработники-чиновники и комсомольские вожаки, желающие быть не солью земли, а белой костью?

Издержки послезнания.

А символы дня сегодняшнего — вот они, у тебя, Александр Василич, на виду: двери церкви, которые снова открыл прямо-таки иконописный старик отец Иоанн, чтоб дать кров над головой погорельцам, и двери райкома, которые упрямо не желает закрывать этот парень простецкого вида — и молодец, каких поискать.

— Убедили, — Годунов улыбнулся. — Подбросить вас до райкома?

И машинально посмотрел на оттягивающие запястье часы. Время! Было бы время пораскинуть мозгами, наверняка утвердился бы в мысли, что этот девайс, подаренный ему нынешней реальностью вкупе с той одежонкой, в которой он себя здесь обнаружил, как-то связан с перемещением, а может быть, и способен на такого рода фантастические процессы влиять. Хронометр — что может быть тривиальнее и символичнее? Только хронометр, который непрерывно напоминает: драгоценное время идет и тратить его на пустопорожние размышления — роскошь мирных дней и благоглупость. Так что мысль промелькнула — и застряла на периферии сознания, глухо беспокоя. Часы, солидные такие, значительные, похожи были на те, которые Саньке-отроку подарил на память дед. Они долгие годы выполняли роль талисмана и на экзаменах, и в походах, разве что от рутины не спасали... да и затерялись при одном из переездов, совершенно странным образом, как будто наскучило им сопровождать раздолбая, до сорока с лишним лет так и не постигшего истинную цену времени. А теперь копьевидные стрелки старшего собрата того хронометра попирали змееподобную цифру 'шесть'. Пора возвращаться на станцию — встречать людей и грузы из Орла. И сразу же место определять и для тех, и для этих.

На вокзале наблюдалось вполне предсказуемое столпотворение вавилонское, поначалу еще сохранявшее какое-то подобие упорядоченности и целеустремленности, но сейчас изрядно их порастратившее: с отправкой очередного, второго по счету состава, пришлось погодить, чтобы пропустить встречный. Замотанные, обозленные тетки и десятка полтора ополченцев гоняли мелюзгу от железки. Годунов достаточно долго проработал в школе, чтобы уяснить: попытка аккумулировать такое количество детворы в одном месте и надолго — аж на пару часов — найти всем и каждому занятие, препятствующее активному (и далеко не всегда безопасному) освоению мира, — это фантастика. Так что оставалось надеяться, что обойдется без происшествий. Старики сидели на баулах, на узлах, и негромкий говорок вплетался в общий гомон. На лужайке за дощатым станционным домиком сухонькая бабулька доила козу, а стайка малышей, загодя вооружившись кружками, ждала поодаль. Девчата, усевшись рядком на скамейке, слаженно выводили: 'Дан приказ: ему — на запад, ей — в другую сторону...' — и почему-то у них выходило радостно и задорно. Мужичок-с-ноготок деловито тащил от колонки ведро воды — по ту строну путей, на утоптанной площадке с остовами футбольных ворот, уже развели костры, что-то жарили, приготовлялись раздувать самовар.

Годунов разом ощутил и горечь, и гордость. Напортачил он с эвакуацией и до сих пор не знает, что можно было бы сделать иначе, дабы не допускать такой анархии и, к тому же, не доставлять военный груз на виду у мира. Но вот ведь люди, а? Золотые люди! Мигом ко всему приспосабливаются!

Времени до прибытия состава хватило аккурат на то, чтобы выкурить папиросу да заглянуть в здание вокзала, где трагикомический Михаил Сергеевич, зачем-то устроившийся в каморке билетной кассы, с обреченным в окошечко выдавал колбасу посмеивающимся теткам. Годунов тоже невольно улыбнулся — и поймал себя на мысли, что, несмотря на патовую ситуацию, сложнее которой не было в его жизни, улыбается куда чаще обычного. Судьба в ответ то ухмыляется с мрачной иронией — мясокомбинатскому фургончику теперь предстоит возить взрывчатку, то улыбается, да так открыто и душевно, хоть и сквозь слезы, что у Годунова даже не хватает сил сердиться на себя за недодуманное и недоработанное. Вон, спешит на помощь щуплому пареньку-ополченцу, который долго приноравливается, как бы половчее ухватить с земли ящик, низенькая плотная женщина. По решимости, с коей она отмахивается от дедов из оцепления, отодвигает парня в сторону и берется за ящик, можно сообразить, что не впервой тетке коня на скаку останавливать и в горящую избу входить.

'Всё-таки надо было привлечь гражданское население для разгрузочно-погрузочных', — думает Годунов. Ну вот не дают ему собственные стереотипы действовать сообразно моменту. Нет, о соблюдении режима секретности мечтать было бы наивно, однако ж и помимо того... Никак не соединяются, не связываются в сознании флотского офицера мирного времени тяжеленные ящики со взрывчаткой и эти вот тетки, как по команде бросившиеся к составу — к сыновьям, к братьям, к отцам. И тягающие так, что у самих слёзы на глазах, но хрен ты их теперь прогонишь, раньше думать надо было. Не связывается судьбоносная важность предстоящего с героической анархией, творящейся на станции. Но тут уж ничего не попишешь: ополченцы — не кадровые бойцы, для них эти женщины — не 'гражданское население', а матери, соседки, сослуживицы, знакомые. Кто-то из них только сегодня завтракал за одним столом, а теперь, буквально через полчаса, им расставаться на неопределенный срок. Думать о том, что для кого-то срок окажется бессрочным... не сейчас.

А чекисты, похоже, решили, что все было заранее определено командованием. Правда, теток стараются не нагружать.

Не додумали на райкомовском совещании, ой, не додумали! И кому вменять это в вину? Ведь даже те, у кого на вороте петлицы, еще не мыслят категориями большой войны — такой, в которой стираются грани между бойцами и мирным населением, между фронтом и тылом.

Много чего передумал и просчитал ты, Александр Васильевич, сидя над книгами и размышляя над картами. Но есть вещи которые постичь можно только на опыте. Дай Бог — не на горьком.

Годуновская 'эмка' покидала станцию одновременно с последним грузовиком. Уже, суетясь и скликая своих, грузились в только что опустевшие вагоны те, кому предстояло ехать в эвакуацию; второй состав должен был уйти следом за первым.

— То-оли-и-ик!

За машинами бежала та самая женщина, что так безапелляционно вмешалась в разгрузку.

— То-олик! Как я тебя найду-то?

— Не знаю, ма, — парень в кузове грузовика смущенно потупился. — Найдемся как-нибудь.

— Товарищ красный командир! — еще громче выкрикнула женщина. — А куда нас, а?

Годунов сделал Дёмину знак остановиться, обернулся к женщине.

— Пока в Орел, а далее будет определено...

Закашлялся; показалось, что это слова оцарапали гортань.

Игнатов обещал договориться с туляками, чтоб насчет размещения людей озадачились, а того лучше — транспортом помогли бы. Однако ж твердого ответа пока нет, а делиться предположениями...

'История не терпит сослагательного наклонения', — как же весомо и напористо произносила эту фразу неподражаемая и незабываемая завуч Лариса Михайловна! Вот и не будем сослагать. А будем возлагать. Возлагать на себя ответственность и в меру сил делать историю. А тут уж — как удастся.

— Не беспокойтесь, о вас позаботятся. И за помощь спасибо.

Женщина всплеснула руками.

— Да я ж разве за себя? Я за сына, за Толика. А помощь... — пожала плечами. — Как своим не подмогнуть-то?

И снова вспомнилось-проассоциировалось: соседка Тамара Вадимовна, человек такой же жизнестойкой, упрямой породы, выпестованный гарнизонами и воспитанный отсутствием в пределах личных квадратных метров твердого мужского плеча, надрывно твердит в трубку мобильника:

— Костик, я сказала, чтобы в десять был дома! У меня нервы не казенные!

Костику в прошлом году стукнул тридцатник, у него третий брак и четверо детей.

А тут, может статься, и письмо написать некуда будет. И что ей сказать? Попросить верить в лучшее?

Ничего не сказал, кивнул Дёмину, поезжай, мол. Отвернулся.

И уперся взглядом в двух зареванных женщин — большую и маленькую.

— Ну разве так можно? Ну разве можно? — приговаривала мать. — Я уж и не знала, где тебя искать! Ну разве так можно!

— Ма, я и так самого маленького...

Младшая продолжала что-то говорить, покаянно и упрямо. Слов Годунов уже не слышал, но мог догадаться: девочка уверяла, что ни за что не потерялась бы и успела вовремя. Из-за пазухи детского клетчатого пальто торчала сонная мордашка рыжего щенка.

Все-таки не врут люди, когда наделяют человеческое сознание всякими удивительными возможностями. Прилег Годунов передремнуть на диван в кабинете Федосюткина, такой коротенький и жесткий, что сам Прокруст позавидовал бы, и мгновенно уснул — будто бы головой вниз в колодец ухнул. И виделось Годунову: расхаживает по комнате из угла в угол товарищ Горохов — будто бильярдный шарик сам собою по столу катается. Голова со стрижкой 'под Котовского' покачивается в такт шагам, и слова — тоже в такт, напористым таким речитативом. А возмущается агитбригадчик тем, что с засадами, дескать, перемудрили, замахнулись широко, а вместо полновесной плюхи выйдет отмашка. С ним соглашался кто-то, кого Годунов сперва принял за хозяина кабинета, и только потом сообразил, что это никто иной как Одинцов. Потом Горохов куда-то исчез, вместо него появилась женщина в пуховом платке, та, что искала Ванятку, и военком принялся втолковывать ей, что главное сейчас — сберечь детей, а потом кто-то из них, Годунов не разобрал, кто именно, потребовал суровым тоном:

— Вы уж сберегите, товарищ капитан третьего ранга!..

Он проснулся в холодном поту и с одной мыслью: авторы альтисторических книжек — сволочи. Ну вот что бы им стоило, таким умным, лопатящим тонны и гигабайты материала, написать промеж делом пособие для попаданца в столь любимый ими всеми период? Рассмотреть набор типичных ситуаций, проработать оптимальный вариант действий с учетом, так сказать, комплексного послезнания. Вот, скажем, эвакуация гражданского населения из прифронтовой полосы...

— Одинцов прибыл? — голос хриплый спросонья.

— Да нет, товарищ командующий, — Федосюткин поднял голову от бумаг. Причем не читал он и не писал, а прикорнул прямо за столом, подложив вместо подушки несколько картонных папок.

Годунов бросил взгляд на наручные часы. Восемнадцать пятнадцать. Можно было бы пока и не будить человека.

— Так да или нет? — спросил резко, заглушая интеллигентские рефлексии.

— Не прибыл пока. Да вы не беспокойтесь, на станции Нефедов, он сразу... — Федосюткин немного помялся. — Товарищ командующий, мы тут для засады лучше место нашли. Ну, мы с Нефедовым. Ясное дело, нужно было бы сразу, но... Один охотник посоветовал, дед Паша. Вы уж извините, что мы его спросили, но Пал Игнатич — мужик надежный, хоть и беспартийный.

Годунов нахмурился — и мысленно махнул рукой. Спросили — и спросили, что ж теперь, под трибунал их, что ли? Суток не прошло, как он в Дмитровске, а уже начал привыкать, что война здесь с привкусом партизанщины.

— Вам на карте показать или поедем? — продолжал гнуть свою линию неугомонный секретарь райкома.

— Показать. А потом поедем. И вот еще что мы с тобой, Андрей Дмитриевич, упустили. Ты найди-ка ответственного человечка, лучше, думается мне, женщину, быстрее с мамашами общий язык найдет. Одним словом, надо, чтобы прямо на станции детям на одежду бирки нашивали и хотя бы химическим карандашом имя-фамилию писали. Береженого Бог бережет, — и, вспомнив Игнатова, неохотно добавил. — Как бабки наши говорили.

Федосюткин ненадолго задумался.

— Сделаем, товарищ командующий.

Ну что ж, будем надеяться, в этой реальности потерявшихся на дорогах войны детей окажется меньше. Хотя бы на несколько человек.

В шесть тридцать пополудни умер Борис Федотыч Чуров, чудаковатый, как многие по-настоящему увлеченные люди, старик-садовод. Вышел проститься с отцветающими астрами, сел на скамейку — и умер. Дочка и внучка, уже готовые к отъезду, увидали, метнулись по соседям, кто-то побежал в райком. Время не ждало, и схоронили деда Борю здесь же, в саду, под любимой его яблонькой.

Первая потеря при обороне Дмитровска.

Глава 15

1 октября 1941 года, Дмитровск-Орловский

Однажды в прошлой жизни военруку Годунову А Ве с юнармейцами Почетного Караула довелось пережить дружественный набег комиссии из министерства обороны, приехавшей каким-то неведомым образом замерять уровень военно-патриотической работы в области. Дружественный — потому как юнармейское движение проходило по ведомству образования. Набег — потому как почти неожиданный. Почти. Ибо днем ранее начальнику Поста ? 1 позвонили из облвоенкомата и уведомили: через час нагрянет Главный. Начался вполне предсказуемый аврал. Главный не приехал — прибыл. На черной 'Волге' и с сопровождающими лицами. Его встречали при полном параде, разве что не хлебом-солью и без фанфар. Неадекватной заменой последним стал зеленый попугай Пулечка, прооравший что-то нечленораздельное и не ахти какое торжественное (и, как следствие, заточенный в кладовке до окончания всей серии визитов). Военком сообщил: к нам-де едет ревизор, но мы, в щедрости нашей безмерной, и с вами поделимся, мало никому не покажется. Далее, по традиции, принялись судить да рядить, каким именно способом метко поразить воображение московских гостей. В завершение Главный еще раз обозрел караулку — сочетание темных оттенков синего и коричневого, известных в среде профессионалов под названием 'что гороно послало', породило выражение сдержанной печали на его лице — и снисходительно, с точно выверенной долей сомнения в голосе, благословил ребят на деяние, коему, бесспорно, предстояло войти в историю Поста ? 1.

Облвоенком Одинцов прибыл в семь пятьдесят пять по Москве один. На лично пилотируемом самолете. Встречали его более чем официальные лица: командующий Орловским оборонительным районом, первый секретарь районного комитета ВКП(б) и будущий писатель-документалист, однако ж без какой бы то ни было торжественности. Каждому без долгих слов было понятно: если не удастся в полной мере поразить воображение Гудериана, то уж точно — мало никому не покажется.

Да и само зрелище оказалось будничным, лишенным какой бы то ни было внушительности: в мутных предрассветных сумерках возник игрушечный силуэтик самолета, на несколько мгновений отстав от собственного звука: хорошо слышимое в сыроватом воздухе низкое 'ж-ж-ж', будто большой жук, посаженный в коробку, гудит. Годунову сразу вспомнился памятник в сквере возле орловского машиностроительного техникума: в руке у конструктора — модель самолета. Бочкообразный, обтекаемых очертаний И-16, конечно, ничуть не похож на угловатую этажерку, однако ж родитель один, Орловской губернии уроженец Николай Николаевич Поликарпов. 'Уточка' скользила по небесной глади, как будто бы нарочно — по самой границе восходящего солнца, и от этого почему-то еще больше напоминала детскую игрушку. А потом так же плавно пошла вниз — и побежала навстречу посадочным огням костров, слегка подскакивая и кренясь на неровностях. Мотор сменил свое жужжание на мерное постукивание а затем и вовсе замолк. Самолетик остановился шагах в тридцати от Годунова. Эффектно, ничего не скажешь! Не лишен товарищ военком лётного форсу! Даром что лицо строгое-престрогое, хоть статую в духе античности лепи.

Утвердился на земле. Коротко доложил Годунову о происходящем в Орле. Приличествующей случаю убежденности в том, что он сделал все от него зависящее и даже чуть больше, не продемонстрировал. Уныния, коего следовало было бы ожидать от человека, прекрасно понимающего: что бы он ни свершил, этого вряд ли будет достаточно для решения всех первостепенных задач, не проявил. Да и всем яснее ясного: больно уж до хрена их, этих первостепенных, хребет сломаешь, лавируя между ними.

Одинцов прошелся по аэродрому. Громко, конечно, сказано — по аэродрому. Посадочная площадка, подготовленная настолько качественно, насколько позволили силы и сроки. Но 'аэродром', конечно, звучит куда как короче и оптимистичнее.

Однако ж заметить на лице военкома хотя бы тень оптимизма мог только человек, одаренный немалой фантазией. Одинцов перехватил вопрошающий взгляд командующего. Казалось, сейчас пожмет плечами, но нет, склонил голову, вроде как одобрительно.

— Только позвонить, поторопить их надо, чтоб до темноты успели.

Переспрашивать-уточнять Годунов не стал: сам, сколько себя помнил, не терпел рядом любопытствующих профанов... не хватало еще самому на старости лет да в другой жизни к ним примкнуть. Ну, на душе еще чуть потяжелело, при той тяжести, что и так на ней лежит, незаметно. Почти. Учитывая, сколько сегодня предстоит мотаться, чтобы везде поспеть и все успеть... утрясется она, эта тяжесть.

Утряслась. Спрессовалась. Залегла глубоко. А потом выпала из темного уголка сознания да и приложила по мозгам. Когда Годунов увидал их, все ж таки до темноты успевших.

Сели благополучно. Все. Аж шестая часть эскадрильи. Силища!

Вряд ли Годунову послышалось-почудилось: военком вздохнул с облегчением. И доклад командира, бледного сухопарого капитана неопределенного возраста, слушал откровенно одобрительно. Однако ж в сторону новобранцев-летунов глядеть избегал. Почему — ясно, как Божий день. Худосочные взъерошенные валькирии в кое-как ушитых комбинезонах-парашютах пытаются принять стойку 'смирно', а коленки до сих пор трясутся, и взгляд — у кого в сторону, у кого в землю. И ведь твердо знаешь, что такие вот девчоночки в скором времени заслужат у врагов — как у своих награду заслуживают — прозвание 'ночные ведьмы'. Но как-то не верится, что вот сейчас, именно сейчас выдюжат, не подведут. Девочки-девчоночки... наверняка им лет по двадцать. Не так уж и мало по нынешним временам, Годунов на примере собственного отца знает, что в войну взрослеют быстро. И все же в сравнении со старшеклассницами-юнармейцами — и вправду девчонки, женственности у всех у шестерых вместе взятых — как у одной Женьки Селивановой. Та вон, большеглазая, даже малость на Женьку похожа...или нет... фигурка мальчишеская, волосы срезаны некрасиво, будто по линейке, нос курносый, рот большеват. Нет, не похожа. А ощущение, что видит ее не впервые.

И разом — другое: а хорошие, все-таки, у этих девчонок лица. Свои, родные.

— Нам бы вас не подвести, — сказал вслух, вполголоса. Но никто в ответ не глянул — то ли не расслышали, то ли он попросту общую мысль озвучил.

— Экипажам отдыхать, командир — со мной.

Ох, девочки-девчоночки! И самолетики — вам под стать, легонькие лодчонки. Каково ж вам будет в пятом океане посреди шторма?

Из книги Владимира Овсянникова 'Так зарождалась Победа' (Орёл, Орёлиздат, 2002)

Роль личности в истории... Сколько бы об этом ни говорилось, сколько бы ни издавалось документально достоверных книг, каким бы почтением ни были окружены ветераны Великой Отечественной и сколь бы бережно ни сохранялась в обществе память о павших, нашему современнику трудно, практически невозможно постичь меру ответственности, которую историческая ситуация возлагала на человека. Когда объективные обстоятельства врываются в твою жизнь в обличье бронированных машин для убийства, нужно твердо помнить о чести и долге, чтобы встать у них на пути. И нужно быть воистину героем, чтобы выстоять и победить.

'Кадры решают всё'. Эту афористически точную мысль И.В. Сталина, не теряющую своей актуальности и поныне, фронтовики воспринимают по-особому. Как известно, для первых месяцев войны были характерны ситуации острейшей нехватки резервов и ресурсов, условия менялись столь стремительно и угрожающе, что попытки изменить их были равноценны намерению удержать рукой снежную лавину. Но люди — обычные люди, которые только вчера растили хлеб, стояли у станков, сидели за партами — оказались способны на воистину сверхчеловеческие деяния. Легенды об этих людях возникли куда раньше, нежели появились книги мемуаров и научные монографии.

Общеизвестный факт: 1 — 2 октября 1941 года войска Брянского фронта в течение сорока часов героически сдерживали яростный натиск значительно превосходящего противника на Орловском направлении. Умело нанесенные фланговые удары привели к тяжелым потерям в 10-й мотопехотной дивизии, а 3-я танковая дивизия вермахта фактически перестала существовать.

Сорок часов. Всего сорок часов. Менее двух суток. Но чувствуешь стальную весомость каждой секунды этих сорока часов, едва открываешь книги участников этих грандиозных событий — будь то мемуары маршала А.И. Еременко или документальные повести краеведа и писателя М.М. Мартынова.

Матвей Матвеевич не понаслышке знал о том, что именно эти сорок часов позволили создать новый рубеж на пути механизированных орд незваных гостей. Им стал город Дмитровск-Орловский, тогда — райцентр Курской области.

В истории Великой Отечественной войны Дмитровску отведено особое место. Небольшой город стал, по образному выражению орловского писателя А. Яновского, первым кругом ада для гитлеровцев, первой линией обороны в легендарной Орловской битве.

Сердце и мозг обороны города — старший майор госбезопасности Александр Васильевич Годунов. Он был назначен командующим Орловским оборонительным районом накануне, и прибыл в Дмитровск около полудня 30 сентября. Здесь, в Дмитровске, в полной мере раскрылись его незаурядные организаторские способности и умение принимать быстрые нестандартные решения.

Самый ответственный участок работы — эвакуация мирного населения — был поручен им А.Д. Федосюткину, ныне — орденоносцу, Почетному гражданину городов Орел и Курск. К своим двадцати восьми годам Андрей Федосюткин прошел большой трудовой путь — был прорабом, лесничим, директором леспромхоза — и везде проявлял себя как умелый и инициативный руководитель, заботящийся не только о вверенном ему деле, но и о людях. Перед самой войной он получил назначение на должность первого секретаря райкома партии и с честью выполнял свой партийный долг в тяжелейших условиях первых месяцев войны. На его плечи легли и мобилизация в ряды Красной Армии, и эвакуация в тыл части населения, и вывоз материальных ресурсов. В это же время он принимал, расселял, трудоустраивал прибывающих в район беженцев с временно оккупированных территорий. Теперь же перед ним стояла задача небывалой сложности: менее чем за сутки эвакуировать всех мирных жителей Дмитровска.

Люди покидали родной город организованно, со сдержанной скорбью, но не теряя присутствия духа. Уезжали, прощаясь с родными, которым через считанные часы предстояло достойно отразить первый удар неумолимо рвущегося к Москве врага. В этот день завершалось формирование ополчения. Оно пополнилось юношами 1923-1924 годов рождения, среди них было более двадцати человек, сдавших нормы ГТО, и мужчинами моложе шестидесяти лет, многие из которых воевали на фронтах первой мировой войны и защищали молодую Советскую республику в годы гражданской. Ополченцы и прибывшие из Орла чекисты под командованием старшего лейтенанта погранвойск НКВД Нефедова патрулировали город и готовили оборонительные рубежи на ближних подступах. Значительная роль в организации минно-стрелковых засад принадлежит М.М. Мартынову, тогда — младшему лейтенанту НКВД, директору леспромхоза С.Г. Жарикову и дмитровскому охотнику, инвалиду гражданской войны П.И. Шевлякову, погибшему при обороне родного города.

Как только город опустел, началась подготовка второго рубежа. Мирный город, только недавно радовавший жителей своей тишиной и просторностью, превратился в тесную ловушку для бронированных фашистских зверей и утративших человечность людей.

И к тому моменту, как вторая танковая группа Гудериана, используя превосходство в танках, авиации и живой силе вырвалась на оперативный простор, уже был готов русский, дмитровский ответ зарвавшимся покорителям Европы...

Из книги Матвея Мартынова 'С мечтой о грядущем' (Тула, Приокское книжное издательство, 1965)

На центральной площади возрожденного Дмитровска-Орловского в канун двадцатилетия Великой Победы был установлен памятник работы скульптора А.Н. Бурганова и архитектора Р.К. Топуридзе. На невысоком постаменте розового гранита — бронзовая скульптурная группа: молодой боец-чекист, вооруженный знаменитой трехлинейкой, пожилой ополченец, стиснувший большими, сильными, крестьянскими свою верную 'тулку' и женщина, напряженно, с тревожным ожиданием вглядывающаяся вдаль и прижимающая к груди — удивительный, пронзительный символ! — ворох осенних листьев. Старожилы говорят: женщина поразительно похожа на учительницу Ефросинью Степановну Агаркову, одну из героинь этих памятных дней.

А в небольшом сквере на западной окраине несколькими годами ранее появился памятник, созданный дмитровцами братьями Родионовыми. В путеводителе можно прочесть: 'Памятник лётчицам — защитницам Дмитровска-Орловского'. Но памятник сразу же получил неофициальное название, неизменно удивляющее приезжих, — 'Валькирия'. Девушка в лётном шлеме держит на высоко поднятой раскрытой ладони голубя мира. В этом случае не остается места догадкам: при работе над скульптурой художники-монументалисты пользовались фронтовой фотографией Марины Орловой, в девичестве Полыниной, ныне проживающей в городе-герое Мурманск. Марина Алексеевна не смогла прибыть на открытие памятника, но на митинге было зачитано ее письмо с благодарностью создателям памятника и такими словами, обращенными к новому поколению дмитровцев: 'В дни праздников принято желать друг другу мирного неба над головой. Мирного голубого неба с ярким солнцем и спокойными облаками, со стремительными птицами и неторопливо проплывающими в далекой вышине самолетами. Самолетами, которые несут на своих бортах только хороших людей и полезные грузы. Даже если небо вспыхивает зарницами или полыхает молнией, оно остается мирным. И после дождя снова восходит солнце. Желаю вам никогда не знать другого неба'.

Глава 16

2 октября 1941 года, близ Дмитровска

В январе тридцать третьего Клаусу Весселю исполнилось четырнадцать лет. Отец подарил ему набор инструментов, а старший брат Гельмут — записную книжку в кожаном переплете. Один мечтал видеть Клауса хорошим автомехаником, таким же, как дядя Вилли, — он-то никогда не сидел без куска хлеба, не то что простой работяга! Другой почему-то видел в нескладном рыжеватом подростке, который до сих пор донашивал за ним одежду, а за столом норовил урвать кусок повкуснее, ни много ни мало — нового Шиллера. В будущем, конечно. А в настоящем Клаусу предстояло много и усердно учиться, да так, чтобы не разочаровать ни отца, ни брата. Дядя Вилли был племянником доволен, ставил в пример сыну, толстому Готфриду, и даже не бранился, когда Клаус отвлекался от работы, чтобы черкнуть строчку-другую в записную книжку. Ту самую, в коричневом кожаном переплете, — он постоянно носил ее с собой. На первой странице, потратив целых два вечера, каллиграфически вывел черной тушью слова: 'Sturm und Drang', а ниже — стихотворное посвящение великому штюрмеру.

В это время по улицам маршировали парни из Sturmabteilung и звучала 'Die Fahne hoch', написанная легендарным человеком, носившим ту же фамилию, что и Клаус. Толстый Готфрид надел коричневую форму — и Клаус вдруг понял, что никакой он не толстый, а просто атлетически сложенный. И принялся тайно, но отчаянно завидовать. И трудиться в автомастерской за двоих.

Под натиском новых впечатлений незнаменитый и пока ни к чему великому не причастный Вессель, как умел, начертал карандашом на форзаце своей записной книжки Войну в образе прекрасной юной женщины. По замыслу она воздетым мечом должна была указывать нации путь ввысь, к свободе и процветанию. Но рисовальщику Клаусу было далеко до Клауса-стихотворца, и Война получилась похожей не столько на истинную арийку Лоттхен — дочь дантиста, сколько на кривую Луизу из бакалейной лавки. Да и меч, совестно признаться, больше напоминал зубило, а нация — полудюжину человекоподобных чурбачков. Они тянули вверх корявые ветки, будто норовя зацепиться за край мантии девы. Мантия вышла, пожалуй, лучше всего, с аккуратными складками... Только глупцы и трусы видят в войне хаос, на самом же деле она — порядок.

Клаус написал об этом целый цикл из пяти стихотворений — как раз к очередной встрече с собратьями по перу. Они без затей именовали себя 'богемой', собирались в одном замечательном погребке, и Вессель сразу стал в этом кружке кем-то вроде вождя... о, это торжественное и величественное слово — 'фюрер'! Но в этот раз Клаусу восторженно внимал только верный малыш Кляйн, прочие задумчиво хлебали пиво, а насмешник Краузе (вполне вероятно, наполовину еврей) нацарапал на клочке бумаги весьма обидную эпиграмму. Должно быть, такая серьезная тема требовала шнапса, но дядя Вилли крепких напитков сам не пил и своим работникам не позволял. Не поглядел бы, что племянник, мигом выставил за ворота. Терять место было жаль. А богема... на то она и богема. Вроде бы, у французов это слово как-то связано с цыганами... бр-р-р! Клаус до сих пор зябко передергивал плечами, воображая, куда его мог бы привести этот путь. И даже написал стихотворение 'Покаяние', в котором в символической форме рассказал о том, как мудрая судьба в лице фюрера предотвратила его падение в пропасть с предательски осыпающейся горной тропинки и указала надежную, твердую дорогу. Дорогу, которая привела не куда-нибудь, а в ту самую богемную Францию. И начало лета близ Бордо, как вдруг выяснилось, было ничем не хуже, чем близ Файхингена. И война оказалась похожа пусть не на красавицу Лоттхен, но и не на анархичную старуху из страшных сказок, которая жутко хохочет и не глядя размахивает косой. Нет, она походила на бакалейщицу Луизу, у которой все посчитано и твердой рукой занесено в гроссбух, а то чему только предстоит случиться, старательно спланировано и нацелено на строго определенный результат. Непоэтично, но... движение нации к величию и процветанию не может подчиняться романтическим порывам.

Все шло так, как надо. Гулкие щелчки пуль по броне были подобны ударам капель дождя в перевернутое ведро. Взрывы... что-то отдаленно похожее Клаус переживал в детстве, когда здоровяк-сосед, подкравшись со спины, со всего маху бил его по ушам... да если бы только бил! еще и в воздух приподнимал, и тряс... В глазах темнеет, мир ходит ходуном, больно и противно до тошноты! Но все это не может длиться бесконечно. Тогда заканчивалось, закончится и теперь. Раньше у юного Весселя было только собственное терпение, сейчас — еще и броня верного панцера. Клаус знал, что он не трус. Настоящий ариец всегда преодолевает страх. Французы... ну что ж, французы сопротивлялись ровно столько, сколько нужно было, чтобы заслужить уважение и не обесценить победу германского оружия. По крайней мере, Клаусу с его мест механика-водителя увиделось именно так.

И кто рискнет сказать, что увиделось неправильно? Ведь сумел же он разглядеть и учуять, что Франция красива и благоуханна, как праздничный пирог, а француженки подобны восседающим на облаках из крема куколкам-богиням. Здесь замечательно мягкая, теплая, как свежевыпеченный бисквит, земля. И сердца, размягченные богемной жизнью. Мягкость — не порок. Для побежденного. А победитель имеет право быть милостивым.

Странно, что Гельмут до сих пор этого не понимает, потому-то впервые не одобрил стихи Клауса. Должно быть, воображение нарисовало старшему брату смуглую цыганистую девицу с вульгарными манерами. На самом же деле Жозефина по-арийски белокура и светлоглаза. И похожа на осторожную, деликатную лисичку — и в жизни, и в стихах своего германского 'cher ami'. А Гельмут... он максималист. И, как оказалось на поверку, куда больший романтик, чем Клаус. Здоровье не позволило пойти в люфтваффе — подался в авиамеханики. А уж женится точно на истинной арийке.

За кузена и вовсе беспокоиться не приходится: дядя Вилли с гордостью написал, что Готфрид служит в дивизии 'Мертвая голова' и даже получил первое офицерское звание. Первое офицерское — звучит завораживающе. К счастью, Клаус независтлив. Он надеется, что после победы Великой Германии каждый получит то, чего пожелает... в соответствии с вкладом в дело Нации, конечно. И Гельмут сможет заняться изобретательством, не отвлекаясь на всякие пустяки. А Готфрид и дядя Вилли переберутся в собственное поместье, куда-нибудь поближе к югу, дядюшкин ревматизм требует иного климата.

Так думалось и мечталось совсем еще недавно. А в последнем письме, датированном тринадцатым августа, но полученном лишь позавчера, дядя сокрушался: дивизию кузена перебросили на север России... кто знает, как это скажется на последующем благосостоянии семьи!

Вот уж эти штатские! Даже намек на незначительные потери повергает их в уныние. Он, Клаус, уже давно забыл, что такое мягкая постель и покой. А летняя Франция здесь, в этой злой стране, окутанной, словно саваном, холодными осенними туманами, вспоминается как дивная сказка. Но он не теряет присутствия духа. После войны у него наверняка будет достаточно марок, чтобы если не выкупить дядину мастерскую, то открыть собственную. И привезти в Файхинген Жозефину, и... А стихи и наблюдения — они для души и на память потомкам: пусть знают, что их предок был не последним из солдат Рейха, многое повидал, испытал лишения, пережил опасности...

Замечательное, кстати, может выйти посвящение — что-то вроде письма в будущее. Почему именно сегодня? Близятся поистине знаменательные дни... Рождество наверняка позволят отпраздновать в Москау, будет время и поразмышлять, и оформить мысли на титульном листе записной книжки... черные чернила можно раздобыть у писаря. А сегодня... Перед ними — самая обыкновенная речушка, названия которой Клаус не знает. Дальше, как сказали, будет маленький город, названия он не запомнил.

Они не глушат моторы, не отходят от своих танков — вот-вот вернется разведка, и вперед. Нет, вряд ли они столкнутся с сопротивлением русских. Поговорил с бывалыми: все как один считают, что против третьей дивизии русские бросили свои последние резервы на этом направлении и пока что ждать толковой обороны от этих упрямых фанатиков не приходится. Клаус вспомнил о сожженных танках, виденных близ... — он заглянул в записную книжку — близ Севска. Не повезло камрадам из третьей! И поежился — конечно, всего лишь от порыва ветра. Да и ожидание — оно почему-то всегда тревожное.

А разведка... надо надеяться, она подтвердит, что переправа надежна. Иначе... от дурного предчувствия у Клауса заныли виски. Странно, даже противоестественно: слово, которым здесь обозначают неглубокое место в реке, звучит очень... чуть было не подумал — по-арийски, быстро поправил себя — по-европейски... и так похоже на родное, доброе — 'хлеб'. Хорошее, домашнее, надежное слово — и зыбкое илистое дно, прикрытое мутной холодной водой. Вессель посмотрел на реку, как на притворяющегося покорным мирным жителем врага. Подумал: не зафиксировать ли образ? Нет. Еще, чего доброго, беду навлечешь. Он зябко передернул плечами. На этот раз — не от ветра, от воспоминаний об одной такой же вот речушке, мост через которую оказался взорван и пришлось перебираться вброд. Каменный Курт проскочил с видимой легкостью, Клаус смело сунулся следом. Пройти-то прошел, но вдоволь напоил мотор водой с песком. И, что еще хуже, растерялся. Не миновать бы взыскания, если бы не Курт. Такому механику сам дядя Вилли уважительно поклонился бы. И дружба с ним была бы весьма полезна в будущем. Да вот досада — Каменный ни с кем не желает сближаться, и даже когда предлагает помощь, глядит мрачно, лицо — что гипсовая маска, только губы и шевелятся, неподвижный взгляд направлен куда-то в пространство. А еще... нет, Вессель понимает, что страх перед насилием — удел слабого, да и необходимость устрашения уже очевидна, без нее с этой страной не сладишь. Но незаурядное мастерство и точный расчет, использованные для того, чтобы раздавить кошку, которой вздумалось перебежать дорогу перед танком... или это была собака? По тому, что от нее осталось, не разобрать. Если собака — тем более непонятно, какая-то бессмысленная жестокость. Но камрадам Курт помогает всегда, не дожидаясь просьб. Вот и сейчас — Вессель отыскал Каменного глазами — бродит меж танков, как жрец древних германцев — меж дерев священной рощи, смотрит на них с благоговением, останавливается, прислушивается, будто они о чем-то ему рассказывают. Жутковато и завораживающе.

И вообще, зрелище эпическое: бронированная стая готова устремиться к добыче, а люди — уже не просто люди, а сверхчеловеки, которым покорна эта агрессивная мощь. У солнца не хватает сил, чтобы пробиться сквозь промозглый туман, а огоньки сигарет — пробиваются, складываются в новое созвездие. Клаус не сомневается: оно предрекает победу.

Перед мысленным взором гефрайтера Весселя — то, чему только предстоит свершиться... то великое, участником чего ему посчастливилось быть. Сейчас из марева вынырнут хищные силуэты — мотоциклы разведчиков. Краткие команды прозвучат весомее любых напутственных слов. И вырвется на свободу неудержимый, но скованный стальной дисциплиной поток. Мотоциклы и люди — единая сущность, псы войны, что вынюхивают добычу. Следом, со стремительностью и напором загонщиков, — броневики. И только потом — рыцарственного вида панцеры. Пехота на бронетранспортерах, артиллерия, зенитчики — рыцарям не положено обходиться без слуг... Говорят, сам командир дивизии нередко предпочитает танк штабной машине.

Вряд ли в маленьком городке найдется работа для панцеров. Но столь быстрое движение вперед тоже отнимает силы, командующий группой снова и снова оправдывает прозвище 'Хайнц-ураган'... о, да, этот век требует именно таких бури и натиска!

Так что пока есть возможность — Вессель снова косится на Каменного Курта, на этот раз неодобрительно, — надо отдыхать. И Клаус закуривает, прикрывая ладонью огонек от ветра с реки. Сразу становится теплее. Мощь и уют соседствуют. И Клаус думает, думает... Уже не столько о войне, сколько об оттенках серого. Белесовато-серый туман — как выношенный плащ нищего. Броня окрашена в благородный серый — природа наделила хищника, заботясь о его пропитании, шкурой похожего оттенка... Хороший образ.

Да и день для написания посвящения наследникам сегодня не худший, мысли облекаются в слова без малейших усилий. Правда, придется довольствоваться огрызком химического карандаша. Тем большей старательности требует работа. Приходится пожертвовать последним чистым носовым платком — шелковым! о, да, у Клауса имеется такая нефронтовая роскошь! — постелив его на броню и только потом раскрыв драгоценную записную книжку. 'В этот обычный осенний день на пути в русскую столицу я, гефрайтер Клаус Вильгельм Вессель...'

Кажется, он оказался в танке раньше, чем успел услышать команду. Кажется... Успел сунуть записную книжку в карман комбинезона, уголком сознания зацепившись за мысль: будущей семейной реликвии там совсем не место. Платок... ладно, невелика потеря.

Деревянный мост через русскую реку на удивление похож на другой, памятный — над Энцем. Подростком Клаус удил с него рыбу, на нем же впервые повстречался с холодной, как Лорелея, красавицей Лоттхен... Нашел время для воспоминаний! Сентиментальный поэт за рычагами грозного панцера — более дурацкое зрелище трудно вообразить! И этот проклятый мост никак не может быть похож на тот. Держит — да и ладно. У Клауса взмокли ладони... как же он ненавидит воду! И любит твердую землю... пусть даже она не так уж и тверда — влажно сминается под траками. А вот о том, что она вражеская, Клаус начал забывать — миновали стороной две деревеньки, тихие, будто вымершие. Никаких укреплений, никаких русских фанатиков с гранатами и бутылками... о, Вессель видел, каких бед может наделать дьявольская смесь, которую большевики заливают в бутылки! Клаус не трус, но он не может без содрогания думать о том, что совсем недавно считал огненное погребение достойнейшим способом упокоения истинного арийца.

Крышки люков подняты, командир время от времени обозревает окрестности — вряд ли с определенной целью, скорее всего так, для порядка. Заслонка на смотровой щели тоже открыта. Тянет запахом бензина. Привычно... но почему-то тревожно. Кажется, пахнет сильнее, чем всегда. Но... Обоняние не впервые злобно шутит с Весселем, вот и дядя Вилли до поры, покуда племянник не научился скрывать, посмеивался приговаривал: ты совсем как фрау в интересном положении. С началом службы Клаус как-то вдруг притерпелся, а сейчас снова накатило, даже голова закружилась и в жар бросило. Вроде бы все как всегда, но...

Кажется, сперва земля жестко спружинила, и только после этого гулко бабахнуло... Или так почудилось — потому что за первым взрывом последовал еще один... и еще... и еще... настолько много, что непрерывный гул перекрыл громовые раскаты. Плотный раскаленный воздух протолкнулся в смотровую щель, ударил по глазам, вышиб слезы — и тотчас же высушил их. Весселю панически подумалось: выжег. Но нет — зрение вернулось так же внезапно, как и исчезло. Или он видел не то, что реально происходило, а всего лишь собственный кошмар? — поднятый взрывом танк корежило как будто бы прямо в воздухе.

На какой-то краткий момент стало тихо... сколько, оказывается, оттенков у слова 'тихо'! Бушевало пожарище, кричали люди, по-звериному выли... да, наверное, тоже люди, но больше ничего не взрывалось, и в этой почти что тишине Клаус снова осознал себя и понял: он сидит вжавшись в сиденье и прикрыв голову руками. Ему подумалось: все закончилось. Следующая мысль: хорошо, если никто не заметил. Но поглядеть вокруг, чтобы удостовериться, Вессель так и не успел: сквозь звон в ушах он различил негромкий, одуряюще мерный стук пулемета. И как-то сразу понял: не немецкий.

И в этот миг небо хищно заклекотало — и притянулось к земле огненными нитями, и срослось, не оставляя места ни для чего живого.

Весселя вернули к жизни боль и герр лейтенант. Точнее, он сначала почувствовал боль в плече, а потом понял, что его тормошат. И очень нескоро — с десятой, должно быть, попытки уразумел, что командир пытается объяснить: опасность миновала. И — не поверил. Но привычка подчиняться пересилила — и он начал выбираться из танка, медленно и неуверенно, чувствуя себя тряпичной куклой, у которой даже голова болтается на нескольких истончившихся ниточках.

Два десятка шагов — это непомерное сейчас усилие. Какой-то десяток метров — неодолимое расстояние. А для смерти — всего ничего. Она была рядом. И оставила знак: уткнувшийся башней в землю танк. Чей — Вессель так и не разобрал, перед глазами снова поплыло. Зато он на удивление явственно увидел поодаль Курта — и ничуть не усомнился, что это именно Курт. Каменный лежал в такой позе, как если бы собирался заграбастать всю землю, до которой только мог дотянуться. Клаус хохотнул: ну кто бы сомневался! — и понял, что сходит с ума. Вряд ли он когда-либо теперь сможет спокойно видеть огонь... даже то, как тлеет табак в трубке дяди Вилли. Тогда, наверное, будет паника, а сейчас...какое-то противоестественное спокойствие. И сводящий с ума треск большого пожара — не столько заглушает голоса, сколько пожирает суть.

Если человек понимает, что теряет рассудок — это значит, окончательно еще не потерял. И если герр лейтенант не замедлит отдать распоряжение, у него, у Клауса, есть шанс удержаться.

Герфайтер Вессель привык пользоваться шансами. Аккуратно и расчетливо. Не пытаясь выбиться в самые знающие и умелые, но и не скрывая своих преимуществ. Должно быть, лейтенант давно это понял, потому и ограничивался постановкой задачи, предоставляя Клаусу самому выбирать путь. Как правило — в прямом смысле слова. Вывести танк на обочину — не самое сложное дело, тем более что уцелевшие члены стаи уже нашли путь из огненной ловушки. Самый удобный. Но Вессель протиснулся в узкую щель меж двумя мертвыми панцерами. Это оказалось даже легче, чем он думал. Куда труднее было не закашляться... и куда страшнее — Клаусу чудилось, что отравленные гарью легкие просто вывалятся через обожженную гортань.

Он все-таки закашлялся — до рвоты — когда понял, что, уже выбравшись на свободу, вмял в землю тело немецкого солдата. Кузен Готфрид однажды сказал, что из поэта может получиться сносный автомеханик, но никогда не выйдет хороший солдат...

И все-таки он был неправ! Клаус понял это уже потом — а сейчас оторопело наблюдал, как в полусотне метров земля и огонь вздымают металл, будто бы ставший на несколько мгновений невесомым...

...За годы жизни, а в особенности — военной службы, которая все-таки чуточку больше, чем просто жизнь, капитан третьего ранга Годунов успел постичь самые разнообразные субъективные свойства времени. Некоторые из них впору было описывать поэтической строкой (но, как правило, некогда), другие имели вполне четкие непечатные характеристики. Но никогда прежде ему не приходилось чувствовать, как время скручивается в тугую спираль. События то медленно стелются по ней — и нервы повторяют траекторию их движения, то перескакивают на другой виток, вызывая нечто вроде локальной амнезии — на минуту-другую выпадаешь не только из реальности, но и из размышлений. А может, это обыкновенная усталость и нефиг, как говорил один анекдотически интеллигентный старший мичман, усложнять техпроцесс (за этим, как правило, следовала раздача плюшек и плюх матросам).

С того момента, как примчался наблюдатель — шустрый паренек из местных, силящийся не просто говорить, а докладывать по уставу, — с сообщением, что появились два немецких мотоцикла, спираль растянулась и искривилась на манер кардиограммы. Годунов пытался еще раз критически осмыслить все, что удалось сделать, найти уязвимые стороны в плане, но то и дело сбивался, потому как один черт — уже ничего не изменишь. И снова начинал думать, потому что привык находить для любой задачи оптимальное решение. Нелегко теоретику в авральном порядке превращаться в практика!

А часы отмеряли время, как им полагается — объективно. Прошло полчаса, чуть ли не минута в минуту, до того момента, как в поле зрения возникли первые танки. Конечно, обозреть с импровизированного НП всю колонну было невозможно, да и гарь из выхлопных труб закрывала перспективу, однако ж зрелище все равно внушало... внушало что-то до омерзения похожее на страх. Не за себя — бояться за собственное существование Годунов подразучился, да и нынешние обстоятельства поспособствовали, — а за то, что дело пойдет не так — и все усилия прахом.

Рокот и лязг досюда доносились как прерывистое 'ж-ж-ж' и стук чем-то мягким по игрушечному барабану, но серьезность происходящего не вызывала ни малейших сомнений — даже на уровне эмоций. И вот почему: эта осень пахла так, как полагается пахнуть осени, палой листвой и мокрой хвоей. То есть реальность — реальнее некуда. Ну что, Александр Василич, хочешь назад, в компьютерную стратежку? а, старый дурень?

Междуречье понемногу заполнялось вражеской техникой. Серой, как начавшая подсыхать грязь. Пора бы уже... да неужто головной танк еще не дошел до второго моста?

— Матвей Матвеевич, что-то они дол... — да так и замер вполоборота к Мартынову.

Взрывы показались Годунову не громче тех, с коими достигают наивысшей цели своего существования китайские петарды в тихую ночь. А вот на вид... пиротехники Голливуда нервно курят в сторонке, ежели, конечно, не ломятся за помощью к создателям компьютерных спецэффектов. Жутковатая такая эстетика: огненно-алые кучевые облака в траурном обрамлении, а над ними — белое, как раскаленный металл, небо. Незваным гостям грех жаловаться: их встречают пиротехническим шоу, почти что в точности имитирующим цвета нацистского флага. Сквозь плотную завесу огня едва угадываются мечущиеся человеческие фигурки. Безмолвные — никакой крик не пробьется сквозь такую шумовую завесу. Театр теней. А теням не полагается разгуливать на свободе.

Именно так — отстраненно — и подумалось при виде танков и людей, что пытались вырваться из любовно подготовленного для них ада. Ладно бы подумалось без ужаса — даже и без злости, все сильные эмоции как отрезало в тот момент, когда началось.

Казалось, вся колонна разом занялась огнем. Взметались в небо двухсотлитровые бочки с горючим — Годунову почему-то подумалось, что они похожи на булавы жонглера — и рушились вниз, заливая пламя пламенем. Там, внутри западни, что-то детонировало — пламя порождало пламя.

'Адский ужас — со времен Средневековья столь милый сердцу европейской интеллигенции сюжет — воплотился на земле близ маленького русского городка, чтобы изгнать из мира другой ужас. А что дальше — чистилище для тех, кто верил в утверждение ''Gott mit uns', или Валгалла для тех, кто ни во что не верил, кроме силы оружия? Признаться, мне безразлично. Главное, что все случилось именно так, как случилось...' Такие слова месяц спустя, когда описание событий под Дмитровском просочится в британские газеты, появятся в дневнике эмигранта с самой что ни на есть белогвардейской фамилией — Голицын, поручика некогда квартировавшего в Орле 17-го гусарского Черниговского полка.

А пока другой носитель громких имени и фамилии, Александр Васильевич Годунов, всматривался в небо, в котором появились валькирии. Раз, два, три... все пять самолетов. Оценить их работу он не мог — откуда ж взяться такому опыту? не из компьютерных же симуляторов? — но рядом что-то одобрительно бурчал вполголоса Одинцов.

Надо понимать, озвученная военкомом идея использовать складки местности для того, чтобы незаметно 'подкрасться' к противнику, реализована должным образом и пока все идет, как надо...

Только это вот — нифига не Голливуд: хрупкие самолетики над пожарищем. Задача у девчонок проста, как все трудновыполнимое: внаглую спикировав на колонну, вернее, на то, что от нее осталось, сбросить бутылки с горючей смесью...

Немцы быстро опамятовались — к самолетикам протянулись белесые нити. Ну, выскакивайте уже, живей!

Годунов видит, как один из пяти начинает будто бы хромать в воздухе. Александр Васильевич ждет — выровняется! Но нет — самолет отвесно, на удивление тяжело уходит к земле. Что дальше — не разглядеть в дыму.

— Всё... — сквозь стиснутые зубы выдыхает Одинцов.

Но Годунов продолжает смотреть в бинокль — не столько веря в чудо, сколько боясь встретиться взглядом с военкомом. И смотрит до тех пор, пока глаза не начинает щипать то ли от яростных бликов, то ли от пота.

Здесь, на высотке, ветер куда злее, чем внизу, пробирает не то что до сердца — до печенок. Сосны шумят, хрустят, скрипят, будто все лешие разом собрались поглазеть на творимое людьми, — треск пожарища заглушают. А Годунова изнутри печет — и это не простуда и не ОРЗ какое-нибудь, это не описанный в литературе — ладно бы только в медицинской, так еще и в художественной — синдром попаданца. Симптоматика разнообразна — от постоянных сомнений в своих действиях и прочих интеллигентских рефлексий до хронической бессонницы на фоне отсутствия возможности спать.

Обернулся к Мартынову: тот вглядывается вдаль так, словно и без оптики все видит — даже то, чего не увидать; лицо напряженное.

— Убедительно ваши пожарные работают, Матвей Матвеевич. Как там у классика? 'Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем'? — шутка, конечно, натужная, но за неимением гербовой пишем на обычной. Тем более что и вправду здорово ребята отработали, четко по плану... тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, план и факт — они отнюдь не близнецы-братья. И фугасы вовремя рванули, рассекли колонну. И бочки с горючкой технично были установлены, от них головняка фрицам как бы не больше оказалось. И подарки на обочине, надо надеяться, тоже ко времени-к месту...

'Лишь бы отойти успели', — этого Годунов не говорит и, кажется, почти даже и не думает.

Теперь он не по книжкам и отнюдь не гипотетически знает, как они корежат — потери. Дико думать, что их могло быть больше, а всего лишь один самолет — это... Нет, не так! Один экипаж. И его больше нет. Кто — будет ясно позднее. Да и не успели толком познакомиться, половину этих девчонок Александр Васильевич, встреться он с ними снова в иных обстоятельствах, и в лицо не узнал бы.

Для Годунова они — первые, кого он отправил на смерть. Чушь выдумывают писаки, что это легко, если ты уверен, что цель оправдывает средства. Наверняка и о том, что к этому привыкаешь, они брешут, заводчики сивых меринов-сью. То-то видно, как Одинцов привык! И ведь не ищет себе оправданий, даже за прямой приказ командующего не прячется. И сможет ли когда-нибудь вообще воспринимать женские экипажи легких бомбардировщиков как вариант нормы для большой войны — вопрос преогромный.

Ни командующий оборонительным районом, ни военный комиссар Орла не могли знать, что один из сгоревших танков служит сейчас временным местом упокоения барону Вилибальду фон Лангерману унд Эрленкампу. Судьбу полковника предопределила не привычка быть впереди — на коне ли в драгунском полку, на танке ли во главе колонны — как того следовало ожидать, а случайность: бутылка с горючей смесью, упавшая в открытый люк, пресекла попытку командира дивизии обуздать панику.

Его кончина будет удостоена скупых строчек в официальных некрологах — в Третьем Рейхе пока еще верят в блицкриг и воздерживаются от помпезной скорби — пока не пришла пора внушать нации жертвенную готовность к тотальной войне. Мемуаристы проявят куда большую щедрость, не только приписав командиру четвертой танковой слова, коих он не произносил (что-то вроде интригующего 'я так и не успел...'), но и приукрасив его гибель совсем уж фантастической историей спасения простого панцерштуце. В Большой Советской энциклопедии полковника не упомянут — не та величина, а вот в фундаментальном двенадцатитомном издании 'Великая Отечественная война' ему отведут шесть с половиной строк.

В новой реальности полковник барон Лангерман никогда не сойдется в девятидневных боях под Мценском с полковником, крестьянским сыном Михаилом Ефимовичем Катуковым и никогда не посетует на то, что русские 'больше не дают выбивать свои танки артиллерийским огнем'. Не будет ни Дубовых листьев к Рыцарскому Кресту, ни генеральского чина. Потому что в этой реальности он погибнет не при артобстреле в районе села Сторожевое Донецкой области, а уже погиб в междуречье русских рек с нерусскими названиями — Нерусса и Несса. Бутылка с зажигательной смесью выпала из руки смертельно раненной девушки Клавы Зелениной меньше чем за две минуты до того, как их с Катюшей самолет ткнулся носом в пылающую землю.

Лангерман погиб ровно на один год и один день раньше, нежели это должно было случиться.

Гефрайтер Вессель услыхал о гибели командира дивизии почти сразу же, едва вырвался из огня и прошел полымя. Откуда узнал — и сам толком не понял, наверное, кто-то походя обронил. Всякое доводилось переживать Клаусу за два с лишним года войны, но впервые он почувствовал себя так, как будто бы его голым выставили на мороз в многолюдном месте, и любой может бросить в беззащитно скорчившегося человечка что угодно — от презрительной усмешки до гранаты.

А лейтенанту будто и дела ни до чего нет — напустил на себя вид мыслителя и рассуждает: придумка этих русских донельзя примитивна, бочки с бензином да вышибные заряды под днищами, только и всего, соединить их в цепь сумеет любой гимназист.

От начальственных разглагольствований Клауса снова начинает тошнить, он исподволь смотрит на лейтенанта — не заметил ли тот гримасу на лице подчиненного? Их взгляды встречаются — и каждый видит в глазах другого собственный страх, и каждый хочет верить, что уж он-то держится молодцом. И оба разом вжимают головы в плечи, когда раздается первая приглушенная расстоянием очередь...

— Это наши, — голос лейтенанта звучит преувеличенно бодро, а Весселю слышится невысказанное: они стреляют, чтобы заглушить страх.

Нет, все-таки он, Клаус, — везунчик. Он понял это не тогда, когда выскочил из второго капкана. И не тогда, когда увидел, что весь экипаж уцелел, даже трусоватый Франц не умер со страху... все-таки он подозрительно чернявый, врет, наверное, что баварец! И не тогда, когда, бегло осмотрев танк, удостоверился, что с ним тоже все в порядке. Оказывается, самое большое в мире счастье — стоять, подпирая спиной верный панцер, в то время как другие шагают в цепи, прочесывая ближайший лесок. И он еще осмеливался роптать на судьбу?!

Отдаленный взрыв ставит точку в размышлениях. Даже лейтенант не может сказать ничего утешительного: ясно, что случилась новая, пока еще неведомая беда.

А вот Годунов, когда ветер доносит до него эхо взрыва, одобрительно кивает Мартынову: вот и познакомили фрицев с доселе наверняка не ведомым им видом минно-взрывных заграждений, проще говоря — с растяжками.

— Ну что, товарищи, нам пора.

Артиллеристы отработают и без них.

Если судить по послевоенной писанине немецких мемуаристов и историков, им постоянно мешали особенности русских климата и ландшафта — чуть ли не больше, чем нерыцарские способы ведения войны. В данном случае они имеют полное право жаловаться и на первое, и на второе. Мало того, что междуречье — естественная ловушка, которую грех было бы не усилить с помощью саперных ухищрений, так еще и две высоты исключительно удачно расположены по обе стороны дороги — в трех километрах и в четырех с половиной.

Гаубицы терять, конечно, жалко...

Блин горелый, Годунов! У тебя ж в роду, как будто бы, ни одного хохла не наблюдалось! Ну не думать же, что на твою... гм... повышенную хозяйственность повлиял единственный в семье малоросс — теткин муж? Хотя он мало того, что хохол, так еще старший прапорщик.

Ладно, самое главное — сохранить расчеты. Годунов приказал, чтобы при отправленных в Дмитровск из Орла гаубицах находились лучшие из лучших, их действия расписаны чуть ли не по секундам. И на каждой высоте — стариновские 'пожарные'. Которые уже показали, на что они способны. Даст Бог — покажут снова.

Пожалуй, подготовительные работы здесь оказались самыми трудоемкими: втащить и установить орудия, а потом доставить наверх десятки килограммов мелинита, камней, мусора. Слишком щедрые подарки получили в известной Годунову истории фрицы, победным маршем пройдя от Дмитровска до Орла, чтобы сейчас оставлять им целехонькими хотя бы четыре гаубицы.

Глава 17

1-2 октября 1941 года, Дмитровск-Орловский

В семье Полыниных Маринка, так уж вышло, была самая образованная: закончила семилетку, успела поработать кассиром на железнодорожном вокзале, готовилась поступать в пединститут, чтоб потом учить ребятню русскому языку и литературе. Детей Маринка любила даже больше, чем самолеты, а самолеты она просто обожала. С грамотностью дела у Полыниной обстояли неплохо, книжки она перечитала все, что только удалось раздобыть. Одна беда — на пути Маринки к мечте сурово возвышался не кто-нибудь, а сам Лев Николаевич Толстой. Стыдно признаться, но добрую половину 'Войны и мира' она попросту пролистала — все, что касалось сражений. Осталось только впечатление от описания первого боя (чьего, Маринка уже не помнила): человек никогда не выходит из него таким же, каким вошел. Первый бой — это испытание, на что ты вообще годен на земле. Не больше и не меньше. Не будет же великий писатель говорить о всяких пустяках?

То, что предстоит им — не совеем бой. Скорей, задание... ну, вроде комсомольского поручения. Его надо выполнить старательно и хорошо.

И Маринка даже в мыслях не держит, что ее могут убить. Настоящая война — она где-то далеко, за Брянском, а тут... даже как и сказать — непонятно.

А еще очень крепко верится: серьезные спокойные командиры все точно знают и сделают так, чтобы ничего плохого ни с кем не случилось. Вон, инструктор Федор Иванович в первый самостоятельный Маринкин вылет, притворившись, что готовится отвесить подзатыльник, напутствовал: 'На хрена ж тебе неба бояться? Ты земли бойся, потому как на земле злой я'. И все — сразу коленки трястись перестали. Голова, правда, немножко кружилась, но уже не от страха, а от предчувствия полета.

Вот и сейчас, убеждала она девчонок, все будет в порядке. Тем более что военком (самый главный, а не тот вредный дядька, что тридцать девять раз кряду приказывал Маринке идти домой и больше на глаза ему не показываться) — тоже летчик. А старший майор, который над всем оборонительным районом начальствует, вообще на учителя истории Матвея Степановича похож, видно, что умный, добрый... и даже красивый, хоть и немолодой уже.

Тут Катька хихикнула — хитренько так, с намеком — и Маринка поняла, что сейчас или покраснеет, или ляпнет что-нибудь невпопад... а скорее всего, и то и другое разом. Придумала третье: коротко огрызнулась — мол, это у тебя одни шуры-муры на уме, фу, мещанство! — и принялась бродить по горнице, с притворным любопытством разглядывая оставленные хозяевами вещи. С притворным — потому что ей тут сразу стало не по себе и это чувство исчезать не собиралось, хотя за два часа девчонки, вроде бы, успели обжиться, перекусить, устроить себе постели из найденного у хозяев... даже подушечек в вышитых наволочках на всех хватило. Катя и Клавочка расположились на хозяйской постели, высоченной, с белым покрывалом в кружавчиках... ни дать ни взять — снежная горка, другие — на лавках, Галочка-белоруска — на составленных в рядок у стены стульях. И только Маринка — на полу, подстелив большую, тяжелую телогрейку, что подарил на прощанье дядя Егор Перминов — а ну как замерзнет 'крестница'? А подушку свою отдала Галочке.

— Не хочешь брать чужое без разрешения? — спросила белоруска, вскинув на подругу огромные васильковые глазищи.

Полынина подумала, качнула головой, еще немножко помедлила и все-таки призналась:

— Муторно как-то. Вот жили себе люди, жили, жизнь свою устраивали, чтоб хорошо было, и красиво, и вообще... — и осеклась, не зная, как объяснить, чтоб вышло толково. Но Галочка — по глазам видно — поняла. Она ж тоже не то эвакуированная, не то беженка.

Возле станины, что осталась от швейной машины, — валом цветные лоскутки; девчонки, перед тем как начать обустраиваться, собрали с пола. Попутно обругали протопавшего по комнате не глядя Полевого. А чего, если он командир, то пусть по нужным вещам топчется, да?

— Для немцев, что ль, бережете? — дернул изуродованной шрамом щекой капитан.

Маринке не верилось, что сюда придут чужие солдаты... враги. Ей просто тошно было глядеть на раскуроченные ящики шкафов и комодов — хозяева наверняка собирались впопыхах. И на детскую кроватку с тряпичным самодельным мишкой размером с младенца. И на чуднУю подушку, вроде скатки, лежащую на деревянных козлах и щедро увешанную нитками с какими-то штуковинами на концах, типа больших деревянных гвоздей. Вроде, это для того, чтоб кружево плести, Маринка никогда не видела, но догадалась.

Там, где висели фотокарточки — темные прямоугольники; к одному уголку кусок картона прилип — как будто бы и вправду беречь уже нечего. Или наоборот — есть что, потому-то карточки с собой и забрали.

А кошку оставили, красивую, дымчатую, — сперва дичилась, а сейчас уже мурлычет вовсю на коленях у сердобольной Клавочки. И цветы... подоконники сплошь цветочными горшками позаставлены. И игрушку, вон, тоже бросили, больно громоздкая, видать. Как же девчонка без мишки своего? (Маринка почему-то была уверена, что ребенок — именно девочка).

Людей нет, а их вещи остались. И дела, которые они уже не закончат. Даже если вернутся — кто знает, скоро ли. И что здесь будет, пока их нет.

Из кухни доносится бодрое 'Мы рождены, чтоб сказку сделать былью'.

— Вот уж не думала, что селезни поют, — ехидничает Наташа, самая старшая из девчат, бедовая и строгая — а то как же, до позавчерашнего дня работала секретаршей в военизированной охране железной дороги.

— И нам даны стальные руки-крылья, а вместо сердца пламенный мотор! — радостно подтверждает из кухни красвоенлет. Поет громко и с чувством, а что немножко фальшивит... главное, говорит Наташа, чтоб готовил лучше, чем поет.

В погребе под сараюшкой, кроме запасенной хозяевами на зиму картошки, обнаружились бочка соленых огурцов, банки с маринованными помидорами, ну, и варенья всякого в достатке. Селезень, увидав эти богатства, расплылся в улыбке и заявил: дескать, нечего им из общего котла питаться, когда влет можно настоящий домашний ужин организовать. А слово у красвоенлета не расходится с делом. Через каких-нибудь пару часов брошенный хозяевами дом наполнился и переполнился самыми жизнеутверждающими на свете запахами — жареной с салом и луком картошечки и блинов. Причем девчат к кухне Селезень на пушечный выстрел не подпустил — дескать, только под ногами крутиться будут и под руку болтать. Только когда пришла пора накрывать, кликнул Наташу и Клавочку — почему-то он с самого начала ворчал на них меньше, чем на остальных.

Маринка поглядела на скатерть-самобранку, сглотнула голодую слюну — ну да, только казалось, что есть не хочется, — и выдохнула:

— Спасибо, я уже наелась, — прозвучало, против воли, не то с обидой, не то обидно, и она поспешила исправиться: — Мне тут дядя Егор сухариков...

Вышло еще хуже — даже все понимающая Галочка головой покачала. А Селезень как-то странно усмехнулся: приподнял верхнюю губу — так большой, сильный и добрый пес предупреждает неосторожного прохожего о том, что собирается зарычать, — и буркнул, щедро поливая верхний блин смородиновым вареньем:

— Ну, ты... — Маринка думала, скажет привычное — упертая, но он, с показным удовольствием понюхав свернутый трубочкой блин, заключил: — Принципиальная.

Уговаривать Полынину никто не стал — даже чуточку досадно. И она раньше всех вышла из-за стола, голодная и грустная, провожаемая удивленными и насмешливыми взглядами, и снова отправилась бродить по дому.

Набрела на встречу со своей нечистой совестью. С той самой 'Войной и миром' — двухтомником в серых обложках на самодельной книжной полке. Рука уже потянулась к первой книжке — и отдернулась, натолкнувшись на неожиданную преграду — новый страх. Маринке вдруг отчетливо подумалось: если вот сейчас сделать то, на что раньше времени не было, или настроения подходящего, или еще чего, тогда завтра... Нет, завтра все будет хорошо. И просто. Без выкрутасов всяких, как в книжках у Толстого.

А получилось иначе. И не по-книжному, и не так, как представлялось Маринке.

Было 'до' и — Полыниной повезло — было 'после'. До — почти бессонная ночь на новом месте и в преддверии неведомого. После — тщетные попытки согреться, кутаясь в дядьегорову телогрейку, и осознать, что все то же самое — и горница со смятыми 'постелями', и палисадник с сухими палками флоксов под окном, и монотонное бухтение Селезня в кухне, слов не разобрать. И запах... тот же, что был вначале. Неустроенность и бесприютность пахнут точно так же, как ненужные вещи, которые долго лежали в шкафу, а потом все-таки были выброшены.

Все по-прежнему. Вот и Клавочкин гребешок на высокой белой кровати... будто могильная ограда выглядывает из-под снега. Маринку уже не трясет — ей хочется пойти и начать что-то делать. Трудное, опасное — да плевать! Главное — не стоять и не смотреть!

'До' и 'после' — их оказывается много... неподъемно много. А бой — все-таки самый настоящий бой! — в памяти какими-то обрывками, вместе не сложишь, хоть наизнанку вывернись. А хочется, как будто бы от этого зависит что-то важное. Маринке думается невпопад: так вот в сказке Кай собирал из льдинок слово 'вечность'. И на собрал. Потому как все, что осталось от той вечности, в детскую ладошку запросто уместится.

Девчата знали, что с минуты на минуту затрезвонит черный телефонный аппарат, который притащил откуда-то еще вчера Селезень, и...

Все равно звонок — громкий, неприятный такой, будто кто-то изо всех сил тряс жестянку, наполненную гвоздями, — застал их врасплох. Маринка вскочила, забыв, что у нее на коленях примостилась кошка. Наташа — она поливала цветы — расплескала воду. У Клавочки задрожали руки, и она никак не могла завязать ленту на косе, Галя бросилась помогать. От домика на окраине до самолетов — десять минут скорым шагом, со всеми бестолковыми сборами потратили вдвое больше, Катя еще вернуться зачем-то порывалась, ее удержали — примета плохая и тут же сами себя высмеяли: комсомолки, называется!.. Даже удивительно, как это у самолетов они ухитрились оказаться раньше, чем Полевой начал ругаться в полный голос.

Селезень уже был на месте, с недоверчивой миной обходил машины — наверное, уже не в первый раз. Оглядел кабины, сунулся под крылья — а ведь давно уже убедился, что 'эти дуры не как зря приделаны'. Так он перед вылетом из Орла высказался про железные ящики с бутылками, но и на девчат-пилотов тоже покосился. На старого ворчуна сразу, не сговариваясь, решили не обижаться — видно ведь, что по доброте душевной нудит и бухтит.

У девчонок, с легкой руки кого-то из механиков, прилады под крыльями стали называться 'дерни за веревочку — дверь и откроется'. Как в первый раз услыхали — посмеялись, конечно. Смех смехом, а, однако ж, страшненько оно — под каждым крылом по сотне бутылок и два десятка — в ящике рядом со штурманом. Странное дело: думать о тех, что под крыльями, неприятно, а вот стоит вспомнить про ящик за спиной — пробирает. А уж каково Галочке, у которой он под ногами!

'Скорей бы уже!' — Маринка поерзала, устраиваясь поудобнее, и требовательно поглядела в небо. Оно было такое, словно кто-то впопыхах малевал грязно-серым, чтоб самолетам среди этой пустоты хоть как-то спрятаться. Третьего дня дядьки из роты аэродромного обслуживания перекрасили все машины в такой же вот неопрятный цвет...

Ракеты! Одна, вторая, третья. 'Юго-запад', — механически определила Маринка. Дождались! Теперь не то что бояться — думать некогда. Полынина надвинула очки и успела еще покоситься на командирскую 'уточку' — что ж ты не поторопишься-то, а?! — прежде чем УТ-2 Полевого взял короткий разбег и поднялся в воздух. Следом — Зоя с Капой. Вот и ее черед.

А потом... вот это 'потом' у Маринки воедино ну никак не складывается. Цель оказалась заметна издалека: черное марево на горизонте разрасталось вширь — по мере приближения и ввысь — само собой. 'Делай, как я!' — командирский самолет снизился, пошел меж поросшими лесом холмами, чтобы незаметно зайти на цель. Несколько почти не ощутимых мгновений — и Полынина увидала внизу... не колонну, как она себе ее представляла, а мешанину черного и серого в густом дыму с проблесками огня.

'Работать по скоплениям техники', — так инструктировал Полевой. Нынче утром, ставя задачу, опять повторил. И вдруг добавил странное: 'А вообще — хоть куда-нибудь сбросьте. Зашла на цель — бросай, не тяни время. И главное — с собой груз не унеси'.

Маринка, к стыду своему, вспомнила об этом уже потом, по дороге домой... в Дмитровск. А тут... Снизу полыхнуло черно-оранжево красным и бабахнуло так, что фанерно-перкалевый самолетик вздрогнул и чуть накренился.

— Дава-ай! — что было сил крикнула Полынина.

Как посыпались из-под крыльев бутылки, она не почувствовала... или почувствовала, но сейчас не может вспомнить. Куда они попали, Маринка тоже не разобрала, надо бы спросить у Галочки, да язык не повернулся.

Немцы? Она понимает, что там были вражеские солдаты, но вспоминается что-то вроде лоскутков, рассыпанных по станине от швейной машины.

Зато явственно помнится: зубы заныли и самолет качнуло... не от попадания — это она, всем телом подавшись назад, заставила машину набрать высоту. Никогда прежде Маринка не слышала, как стреляют зенитки, но сразу сообразила: этот стрекот несет смерть.

Как уклонилась — сама не уразумела.

Потом они шли, едва не задевая брюхом высоченные сосны.

А дальше — она очнулась уже в доме. На плечах, поверх комбинезона, — дядьегорова телогрейка, но все равно знобит. И рука саднит. Даже смешно — только что из боя вышли, а рука болит от царапин, оставленных мстительной кошкой. Маринка шарит взглядом по горнице, что-то ищет... что? Где-то поблизости бормочет Селезень — если придет, то ей нипочем не найти.

— Полынина!

Ну вот, теперь — наверняка! — Маринка морщится, говорит, не оборачиваясь:

— Мне — для Кати... она тут забыла...

Что же она забыла?

— Все наше на взлетном, ребята отнесли, — глухо отвечает Селезень. — А Кати больше нету.

Маринка и верит, и не верит. Разве может такое быть, чтоб самолет сбили, а она не видела. И гребешок... Клавочка никогда за ним не вернется, иначе Григорий Николаич таким голосом не говорил бы.

Она разворачивается — и опрометью бросается уже хорошо знакомой дорогой к взлетному полю. Уже у края спотыкается то ли о камень, то ли о собственные мысли и падает.

Ей помогает подняться мужская рука, Маринка краснеет и огрызается:

— Сама бы справилась!

— Вы уже справились, — нет, это не голос Полевого. — Вы отлично справились с боевой задачей.

Она поднимает глаза и видит командующего.

— Справились?.. А зачем? — Маринка смотрит в спокойные зеленовато-серые глаза и, неожиданно для себя, срывается на крик: — Там и так все горело! Толку-то с того, что мы бутылками пошвырялись?!

Почему-то становится тихо. Так тихо, что слышно, как испуганно выдохнула Галочка — она ближе всех к Маринке.

— Толк есть, просто вы его оценить не можете, — старший майор как-то непонятно, но точно без злости смотрит на нее. Смотрит сверху вниз — Полынина хорошо если до плеча ему макушкой достанет — но не нависает... и вообще, понимает Маринка, он на равных держится.

Командующий оглядывает экипажи и продолжает чуть громче, обращаясь уже ко всем:

— Даже мы точно не оценим, какой урон вы нанесли врагу. Одно ясно — немцы тут надолго застряли. И не просто под Дмитровском, а на пути в Москву, — встречает, не отворачиваясь, порыв ветра, едва заметно переводит дух и поправляет фуражку. — Не люблю я громкие слова, да и говорить их, когда боевые товарищи погибли... но сегодня, товарищи, мы с вами начали рыть могилу гитлеровскому блицкригу. Я верю, что тут, на орловской... — замялся, поправился: — и на курской земле, мы его и похороним, — посмотрел на часы. — Все, давайте к делу. Вы, — кивнул на Маринку, — летите со мной. Остальные получат дальнейшие распоряжения от товарища Одинцова.

— То есть как это — лечу? — растерянно переспросила Маринка.

— В качестве пилота. Пока что ни вы, ни я крылья не отрастили, чтобы перемещаться по воздуху каким-то иным способом, — старший майор усмехается, но его тон становится жестким. — А если действительно намерены быть военным летчиком, отвыкайте обсуждать приказы и действия командиров.

Полынина больше ничего не говорит. И даже старается не хмуриться...

...И не краснеть, затылком чувствуя взгляд пассажира.

 
↓ Содержание ↓
 



Иные расы и виды существ 11 списков
Ангелы (Произведений: 91)
Оборотни (Произведений: 181)
Орки, гоблины, гномы, назгулы, тролли (Произведений: 41)
Эльфы, эльфы-полукровки, дроу (Произведений: 230)
Привидения, призраки, полтергейсты, духи (Произведений: 74)
Боги, полубоги, божественные сущности (Произведений: 165)
Вампиры (Произведений: 241)
Демоны (Произведений: 265)
Драконы (Произведений: 164)
Особенная раса, вид (созданные автором) (Произведений: 122)
Редкие расы (но не авторские) (Произведений: 107)
Профессии, занятия, стили жизни 8 списков
Внутренний мир человека. Мысли и жизнь 4 списка
Миры фэнтези и фантастики: каноны, апокрифы, смешение жанров 7 списков
О взаимоотношениях 7 списков
Герои 13 списков
Земля 6 списков
Альтернативная история (Произведений: 213)
Аномальные зоны (Произведений: 73)
Городские истории (Произведений: 306)
Исторические фантазии (Произведений: 98)
Постапокалиптика (Произведений: 104)
Стилизации и этнические мотивы (Произведений: 130)
Попадалово 5 списков
Противостояние 9 списков
О чувствах 3 списка
Следующее поколение 4 списка
Детское фэнтези (Произведений: 39)
Для самых маленьких (Произведений: 34)
О животных (Произведений: 48)
Поучительные сказки, притчи (Произведений: 82)
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх