Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Слева от великокняжьей дружины рубится мужичий Владимирский полк под славной рукой воеводы Валуя. Были конные смерды; ныне — казаки — опора степных застав. Нет пехоты, знатнее рязанской, нету в мире конного воинства страшнее владимирцев. До сих пор не забыли в Степи смерти Чингизида Кулькана, подвернувшегося под горячую, злую мужицкую руку. Среди латаных-перелатаных зерцал и кольчуг, то там, то сям мелькают золоченые байданы и чешуйчатые доспехи — недавняя добыча, памятки о степных сшибках.
— Ой, да што ты, што ты! — веселится воевода Валуй, играя булатным клинком. — Не робей, казаки! Нынче не батыгины времена — нынче их только двое на нашего!
Веселятся владимирцы, хотя многих и нет уже — аланы и касоги тоже не из робеющих.
— Эй, ясатники! — кричит Гридя Хрулец — первейший поединщик казацкий. — За каким лихом вас на Русь понесло?! Али ребят Святослава забыли!? Дак напомним!
— Святослав ваш — тать и убивец! — слышится в ответ гортанный отклик. — Дон и Волга — это наша земля!
— Ваша? — разъярился обычно степенный Олекса Будинов. — Ваша?! Чем на русские земли зариться, краше б вам было у Тохтамышки Яик с Тоболом забрать! Да где вам — отцеедам смердящим — на славное дело подвигнуться!
— Ах ты, охальник! — кинулся на Олексу Сарман-джигитай.
— Вор! Вор!
Сломаны мечи, сломаны секиры, пошли в ход ножи засапожные! Синие очи — в синие очи — сошлись две русые головушки в смертном братском объятии, истекая родственной кровью... кончилось рыцарское ристалище, зачалась резня, где раненных не жалеют. И довольно оскалился в усмешке затесавшйся в бучу ногай, щуря щелочки глаз...
Справа от московской дружины держит бой полк брянчан князя Дмитрия Ольгердовича. Еще дальше — полочане князя Андрея Ольгердовича. Еще дальше — таруссцы и плесковчане: "Ольга!Ольга!"— слышится их единоголосый клич.
Ласково греет солнышко божье в небесной лазури, но жарко и душно под ним на Поле Куликовом от множества тел людей и комоней, от истекающих паром кровавых луж. И нет уже ни ковыля, ни степного лютика там, где сошлись кипящие яростью неисчислимые рати — всё срыто копытами и каблуками, все перемешано в бурую грязь, засеяно людскими головушками...
Страшно Ивашке, страшно и муторно. Слушая, бывало, рассказы тятьки Григория, совсем не так представлял он воинскую страду: воображал себя витязей статным, а врага — чем-то вроде соседского Васьки. Ныне все предстало в истинном свете — бьются воины, будто мясники, залиты кровью от чела до мыска сапожного. Упасть остерегись — затопчут — не свои, так чужие: не по земле ступают передние — по мягким колышущимся телам людским и конским, стоны и визг которых заглушаются яростным рыком сражающихся да звоном сталкивающегося булата. Страшен тятька Григорий, страшен братуха Петр, и Семен, и Никифор — оскалены зубы, выкачены от лютости очи, пена бешенства стекает по бородам клочьями.
А ногаи еще жутчае: крутясь на задних ногах, разя передними, занес гнедой конь в толкотню вражью витязя неведомого; молод всадник, едва ли старше Ивашки, но алой молнией мелькает булатный кончар. Что ни мах — голова долой... Навалились поганые на витязя со всех сторон — не успели рязанцы на подмогу поспеть — вцепились в рученьки белые, вырвали меч, вырвали щит... Остолбенел Ивашка, застыл ледяной сосулькой — в парчёвом халате, в золотом панцире невиданной работы подсунулся к витязю холеный ногай и впился плененному в горло зубами. Хлынула русская кровушка, и закричал мальчишечка, забившись в предсмертной муке: "Прощай Олёнушка! Велика зело сила татарская!"
Насытился упырь сладкой сытой своей, утер рукавицей расшитой липкую козлиную бороденку и подмигнул Ивашке, вытянув губы. Обмер парень, застучали колени друг о дружку. "Нет! Нет!"
Но заметил немую картину сию тятька Григорий и взревел оголодавшим медведем:
— Ах, ты, паскуда ордынская! Чупруновых стращать?! Врешь, вурдалачина! Петруха! Эй, Петруха! Добудь тятьке вурдалачью голову!
Силен Петр Чупрунов, будто бык матерый, ловок разворотливостью горностая. Услыша повеленье родительское, забросил за спину щит востроносый и попер вперед, расталкивая шуйцей немогутных ногайских лошадок. За ним — шаг в шаг — Никола, обочь Николы — Митяй, за Митяем — Гаврюха... Не принял боя кровопийца ордынский, поворотил коня прочь.
— Не робей, сыне, — легла на плечо ивашкино невесомая десница батюшки Ивана, — у поганых такое — всегдашний обычай, супротивника в трепет вводить. И наши пращуры, крещенья не зная, грех подобный творили. И хужее бывало.
Кипит сеча в Поле от края до края, нет перевеса никакой стороне.
— Неладное дело! — проворчал мурза Касим, не обращаясь ни к кому по особице. — Московиты всегда злыми были, но сегодня, мнится мне, вчетверо злей.
— Ты великий воин, мурза, — отозвался Алькусаим, не отрывая от битвы пылающих глаз, — но есть в подлунном мире понятия неведомые воину. Не московиты в Поле сегодня — русичи.
— Что "навоз овечий", что "дерьмо овечье" — не один ли хрен?
— Мудрость твоя достойна не воина, а гуртогона, мурза, — спокойно ответил чародей-персиянин. — Московиты подобны ножику железному, русичи — булатному боевому клинку. Сегодня рязанец заступает московскую девицу, а москвич — рязанскую вдовушку. Спаялись, как жилки в нефрите.
— Рязанцы с нами заедино, — буркнул Касим.
Алькусаим бросил в его сторону ехидный взгляд — словно крысиный бег:
— Что-то не вижу на холме сием князя Олега! Небось, Литву стережет.
Скрипнул зубами Мамай, из расписного фиала заструился кумыс по пальцам, бирюзовыми перстнями украшенным:
— Своей силы довольно, — зашипел он с угрозой. — И московитов смирить, и союзнику неверному воздать по заслугам! Перестань скалиться, маг, зубами рискуешь!
— Не хвались раньше времени, джихангир, — сказал маг, переведя взор на Мамая. — Вы — воины — не видите то, что видно нашему брату — чародею. Вышла на нас страшная древняя сила, таившаяся до поры. Столь древняя, что уж и не ведаю — достанет ли мощи сломить. Словно тьмой, непроглядной для мага, закинуто поле на тридцать верст; не слышно ни сердца воинского, ни мысли воеводиной. Нынешней ночью нащупал, было, сгусток темени сей, но потерял еще легше.
Молчавший доселе согнутый годами Муркун поднял взгляд от кошмы, посопел:
— В роще. Вон там. На дубу. Филиненок. Малый, но шибко злой.
— Видишь его? — встрепенулся Алькусаим.
— Чую.
— Что еще чуешь?
— Золотом пахнет. Пером сокольим.
Вздрогнул персиянин:
— Верно ли?
— Шибко верно.
— Не боишься?
Щуплый шаман переглянулся с курчавым буртасом Юмко, с огромным, будто медведь, черемисом... сказал твердо, с нажимом:
— Потягаемся!
Вражий меч, кривой, как коряга, звякнул о бляху на ивашкином щите. Не отдавая отчета в собственных деяниях, рубанул Ивашка, как тятька учил — холодная сталь киевского клинка свистнула соловьем, снесла напрочь и половину папахи, и половину головы. Брызнули белые мозги на руку отрока; стеганула кровавая струйка. Ой, тошно!
— С почином тебя, братишка! — весело оскалился брательник Мишаня и ловко втянул младшенького за спины старших.
Все, что съедено поутру, всё выплеснул Ивашка себе под ноги, давясь желтою слизью. Слезами горючими очи заволокло. Тяжелая рука Мишани бережно и любовно хлопала по спине...
Вырубили владимирцы и касогов, и ясов, огляделись... Ой, лихо, лишенько — едва половина осталась от полка удалого! Нету среди живых ни Хрульца, ни Олексы Будинова... не видать и воеводы Валуя. А новые полчища валом прут. Самые стойкие подались в смущении, но вскинул над головой червленый стяг Бермята Бушуев и взвизгнул истошно:
— А здесь ли стольный город Владимир?!
— Здесь! Здесь... княже! — колыхнулись крепнущие голоса.
— За Русь! За матерей, что в храмах горели, а врагу не дались! Вперёд!
Ахнули и ногаи, и буртасы, когда загуляло в передних рядах:
— Ой, да што ты, што ты, што ты...
Меж казачьих коней лезут, остервенев, пешие мужики из городского ополчения, крушат секирами и ослопами черепа и кости. Напирают сзади конные боярские отроки...
Заметил порыв сей боярин Брянко, заметила великокняжья дружина. Не след от мужиков отставать; древен Владимир, а Москва — главнее. Ударили так, что лопнула вражья стена, будто рогожа гнилая.
Бросил Мамай на подмогу готов и крымских ногаев, сведенных в единый тумен, обернулся к мурзе:
— Пора с наглецов спесь сбить, Касим! Зови башкирда!
Батыр Хазрат ростом не вельми велик, любому из готов — по плечо, а фрягу — по ухо, но могуч и необъятен в плечах и груди. Шагает валко, чуточку косолапя, однако кажется, будто и травы не приминает — до того спор и легок шаг башкира.
— Настал ваш час, Хазрат! Видишь Митин бунчук?
— Вижу, джихангир, — голос у башкира, будто барсовый рык, очи желтые, волос — ячменного колоса рыжей.
— Я тоже: все глаза смозолил проклятый! Свали его, батыр, потопчи копытом коня-великана, в пыль и прах разотри!
— Не простое дело предлагаешь ты башкирам, джихангир, — сказал Хазрат, — московская дружина даром бунчук не отдаст...
— Трусишь, батыр?
— Башкиры страха не ведают, — очи воина сузились, сверкнули желтым огнём. — Мы сломаем московитов, даже если жилы при этом порвем. Но и ты должен подкрепить свои обещания клятвой. Нам легче будет.
— Клянусь всемогущим Аллахом и великим пророком его Мухаммадом, да пребудет учение его вечно: если возьму Русь, ни сам я, ни потомки мои не потребуем с башкирдов ясака во веки веков. Их враг будет нашим врагом, их друг — нашим другом! Довольно ли тебе сей клятвы, батыр?
— Довольно, — отозвался Хазрат, светлея лицом. — Не пройдет и часа, как свалю я московский бунчук, или умру. Вели муллам отвернуться, джихангир, ибо не следует им ведать древнего обряда смертников!
Он посмотрел на чародеев, угощавшихся ханскими яствами:
— Будя трапезничать! Идем!
— Ох, не нравится мне задумка сия... — протянул, мрачнея, Алькусаим, — Накличем беду на головы наши...
— Что ты хнычешь, чародей хваленый! — вскинулся хан. — Золото хватал — рука не тряслась!
Еще больше сгорбился персиянин, сжимаясь в комок:
— Кабы знал, как дело обернется, не брал бы твоего золота! Обманули меня звезды вещие — ничего не сказали... Умоляю тебя, джихангир, вороти шаманов! Воинство твое велико и умело, совладает с Русью и без чар...
В ответ ударили под холмом бубны. Гулко. Со звоном. Взвился в небо древний шаманский напев. Такой древний, что слов не понять. Закружился противосолонь пеший башкирский хоровод.
— Поздно! — ухмыльнулся Мамай. — Да не трясись ты, перс! Муркун, и тот не страшится.
— Что он понимает — твой Муркун! — взвизгнул Алькусаим. — Откуда ему знать мощь племени Сама? Всю жизнь от него в лесах хоронились! Запах сокольего крыла с ума сводит: близко-близко кружит Симург — вещая птица русского рода. Нет такой раны, какой не залечила бы она своему народу! Бессильны пред нею сильнейшие чары; лишь воинская мощь может противостоять ее сынам!
Усмехнулся Мамай, скосил глаз на ревущий башкирский круговорот, на отборный татарский тумен Касима, на железные ряды фряжских воинов.
— Слыхал уже я про Сама, и про Симурга слыхивал! Только нет уж на свете ни того, ни другого. Смело их могуществом рода Бурого Волка.
— Род Бодончара от русского племени, — устало сказал Алькусаим. — А в распрях Симург не помощница. Но ты-то, джихангир, ты ей совсем чужой...
Кружатся под древний чародейский напев удалые башкирские батыры, медленно закипает кровь в жилах молодецких, мутит головы, лишая всех чувств, опричь гнева, опричь ярости воинской...
Когда взошли они на конь, не прерывая бешеной и тягучей песни прощания, когда стронулись в разбег, будто черная тень потекла от Красного Холма к Дону.
Встрепенулся Мамай, весело затрепетало сердце в ожидании скорой и полной победы, ибо кто устоит, видя павшее знамя?! А кто устоит под ударом башкиров, тот не в рубашке — в золотых доспехах родился! Нет соперника в поле башкирскому рыцарю!
Блистая золочеными латами и серебром булата, летит по Полю неудержимая лава. Никого не видят батыры, опричь великокняжьего стяга; тяжелой кровью очи заволокло... Кто успел — посторонился. Не успевших — смяли. Обрушились с разлета на московскую дружину.
Дрогнула земля под тяжестью доспешных фряжских комоней — то Орсильи повел свой полк на Андрея князя Стародубского, оглушая воинов ревом рогов.
Под истошный визг рванулся на Полк Левой Руки тумен Касима — непобедимого ханского воеводы.
Много сражений за плечами боярина Брянко. Не страшен Михайле Ивановичу ни татарин, ни свей, ни литвин, ни башкир — грозно сверкают синие очи, синей молнией свищет богатырский меч. Переднего развалил с маковки до седла. Второго наискось — от плеча до бочины. Пошла потеха! Звон мечей и стон доспехов заполонили все вокруг — сошлись в ближней битве русские богатыри и башкирские батыры. Жди беды. Жди беды!
Никому в целом свете не уступала силой и умением дружина Димитрия. Под сокрушительным ударом ее не раз и не два кидались в бега вражьи стаи. Но сегодня нашла, видать, коса на камень: на место каждого сраженного супостата разом двое встают.
Далеко в Москве заголосила вдруг красная девица Евпраксия — дочь боярина Кобылы... нет в живых её милого Фомы Крестного.
Схватилась за ноющее сердечко купеческая дочь Милана... закрылись очи дерзкого гридня Сеньки по прозвищу Бык.
Затужила, закружилась по тятькиному двору дочь Тихона-водовоза — грянулся оземь Максим Сорокопуд...
Рубится боярин Брянко, кладет крест-накрест удары богатырские, но не избывают охотники до княжьего стяга достать. Всё чаще, все гуще чужие лица вокруг. Все реже отсверк серых да синих очей. И слышится, блазнится Михайле Ивановичу, будто громче становится отдаленная неземная мелодия, что звучала в голове с полуночи. Правят на Брянко два первейших батыра Хазрат и Юлай.
Тает, тает дружина Димитрия. Нет удержу очарованным шаманами степным рыцарям — кого оттеснить не сумели, тот под ноги лег. И хоть сами кровью по пояс умылись, но дело сделали: окружили "Чермного Спаса" со всех сторон, срубили знаменосца-хорунжего.
Вскинулся Брянко, в последний миг подхватил древко, прижал к сердцу. Со "Спасом" в шуйце и мечом в деснице встретил он зачарованных батыров под надвигающееся пенье райских птиц. Посыпались искры из сталкивающихся клинков, звоном наполнилось на сто саженей окрест. Нет страха в сердцах воинских — гнев и горечь, злоба и мужество смертное.
Увидел Михайлу Гриша Капустин. Ринулся на подмогу, скликая охотников.
— Смоем кровью грехи наши тяжкие! — гаркнул Юрка Сапожник и повел вчерашнюю татьбу "Спаса" спасать.
Оглянулся Гриша. И впрямь воины под рукой соперника старого, злодея и душегубца. И сам — воин! Да какой — огромная коряга, обожженная в пламени костра, голубем небесным порхает над Юркой, дробя черепа и шеломы, кости и панцири, ломая клинки заповедного башкирского булата. Будто смерч гуляет в рядах степных удальцов, сметая встречного и поперечного, а вслед катится клин разбойного ополчения, разряженного в яркие шелка да бархаты.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |