Страница произведения
Войти
Зарегистрироваться
Страница произведения

Калики


Жанр:
Опубликован:
01.11.2013 — 01.11.2013
Аннотация:
Истинная история Куликовской битвы. С точки зрения Дружины Сварога. Повесть создана в результате существенной переработки и дополнения первой части "Вечного пути в рябиновой ночи"
 
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
 
 
 

Калики

Александр Колосов

Калики перехожие

Древние, седые от старости времена...

Бредут по Руси калики перехожие. Откуда — неведомо. Куда — Бог весть.

С камушка на камушек. С тропки на тропочку. С большака на гостинец.

Что гонит вас по грешной Расее, старинушки? Отчего сторонитесь градов княжеских, сел боярских, деревень хрестьянских? Под зипунами долгополыми почто железо позванивает? Или недобро замыслили? Бредут калики — не жди ответов. Сами знают ли?

Муромские урманы полны отравы. Много нежити извел Илья Иванович, да осталось — вдвое. Гиблые дрягвы пузырятся середи зимы — стерегись проезжий шишиги-кикиморы. Лешаки шатунами к самым избам подкатывают. Лед лопается от русалочьего напева. Не жутко, старинушки?

Но гудит рудяное пламя под черным небом на белой поляне в глухой чащобе:

— Твой час, брате Филин!

Шарахнулась нечисть, кинулась прочь с протяжным стоном. Страшно!.. Страшно... Синие всполохи, словно зеницы адские, пляшут окрест поляны, следят за странницким кругом. Запрокинуто в небо востроносое лицо Филина, трясется клин бороды грязного серебра, муравляные зраки пергаментом век накрыты, топчут хожалые чеботы хрусткий наст, топчут, притаптывают, хриплый шепоток роняет бредовые неслыханные слова.

— Есть!— ворохнулось в кругу.

Тонюсенький, словно старое шило, зоряной лучик проклюнулся сквозь небесную мглу.

— Есть! Твой час, брате Волк!

У Волка ноздри серым мхом поросли; сунь туда по ореху — и не заметит. Подпрыгивая и подвывая, идет он по кругу, выкликая странные имена неведомых существ.

— Дайте, дайте Полуденный ветер!

Посередь зимы повеяло вдруг теплом над Муромским лесом, но не глянется Волку полуденный ветер, он требует ветер Полуночи.

Затрещали мохнатые ели от студеной белесой пурги, согнулись, отвешивая поясные поклоны, мечется пламя, плюясь искрою...

— Не то! Не то! Дайте ветер с Заката!

С Запада тянет промозглым туманом. Волковы ноздри вбирают запахи волн, смоленых ушкуев, жгучую горечь татарских пожарищ, знойный дух ляшских аргамаков... Но есть и что-то еще, отчего насупленные клочья бровей, отходят от желтых зрачков, смягчая угрюмые складки на лбу.

— Сталь и воск... кремень и злато... Быть Расеюшке богатой: пурпуром царским веет с Заката!

Посветлели лики странников, стоящих в кругу:

— В Москву! В Москву!

Троицкой обители не впервой принимать семьи князей великих. Самого Дмитрия видели древние стены. Невесел нынче Василий Васильевич Московский: войско потерял, из плена чуть живой вырвался, землю татары пожгли, а теперь еще и окуп плати, опричь урочных поборов... Грехи наши тяжкие...

Вечеряет. Бьет в часовне земные поклоны великий князь Василий Васильевич в яром свете свечей и лампад, взыскуя совета Всевышнего. Нет ответа великому князю!

В гостевых палатах, на скамьях у резного стола болтают ножками сыновья Василия, слушая старую побывальщину о ковылях Непрядвы. Дивно описал Софроний Рязанец битву лютую: затаив дыхание, внимают седому чернецу-книжнику и княжичи-мальцы, и дружинники-молодцы, и сам князь Иван Ряполовский. Затаив дыхание, слушают слово Софрония калики перехожие, умостившись в углу.

"...и поскакивает Пересвет, посвечивая золотыми доспехами..." — выпевает чернец.

Отчего же ты плачешь, старинушка? Платье темное, волос бел, очи, будто озера глубокие, Что вспомнил ты?

Истаял голос чтеца, встряхнулись слушатели. То было до нас. Сверкнула искра во мраке ночи. Сверкнула и погасла, лишь пожары ордынские светят пламенем чадным во мгле русской. Пора опочив держать.

Старший Васильевич — отрок Ванюша. Ножки резвые в сапожках зеленых. Русая головка в шапочке собольей. Глаза серые — в чистой слезе. Встал на пути Ивана Васильевича старый старик — калика перехожий. Встрепенулись гридни княжеские, схватились за рукояти рыбьего зуба, но удержал их наследник владыки московского.

— Что тебе, отче? — голосок тонок, стан хрупок... осанка — царская.

— Ничего, сыне. Посмотреть на тебя хотел.

— А плачешь зачем? Или слово Софрония приглянулось?

Телом старинушка — дуб вековечный, ручищи — лопаты, плечи — косая сажень:

— Красно поведал о битве Мамаевой земляк мой Софроний! Слушал — и не узнавал.

Вскинулись доверчиво глаза ясные в синие омуты:

— А разве не так что-то?

— Всё так было, сыне, — молвил печально калика.— Всё так. И не так.

Шагнул вперед Иван Ряполовский:

— Кто ты?

— Калика. Звать Иваном. Рано княжичу перины мять, боярин!

— Или сказ имеешь поведать?

— Хочу. Угостишь ли странника яблоком, боярин?

Обернулся Иван Иванович, бросил взор на чернеца троицкого. Кивнул чернец — сделаю. Из темного угла потянулись к столу старые калики. Сели на скамью дубовую князь Иван, да странник Иван. Сел меж ними пятилетний княжич Иван Васильевич. И покатилось яблочко по тарелочке.

— Твое слово, брате Волк!

В златоверхом шатре, на походном сиденье держит совет с воеводами Олег Рязанский. Пообочь шатра, куда ни глянь — костры и комони. Между костров и коней — удалые рязанские воины. Кипит и волнуется нескончаемое серебро кольчуг и шеломов. Пред светлым княжеским ликом — посол Литовский. За спиной — отрок со стягом.

— Великий князь литовский Ягайло, сын грозного Ольгерда, шлет свой братский поклон великому князю рязанскому Олегу, — гордо молвит посол. — Литовская рать в сборе. Готовы ли твои полки, княже?

— Сам видишь, Тимофей Карпович,— князь сегодня весел и оживлен, от всеобычной угрюмости нет и следа.— Не выпьешь ли романеи с дороги?

— Не до того, княже! — тон посла резок и тверд. — Время уговор исполнять. По слову ордынского владыки, надлежит тебе, сей же час, двинуть полки к Дону. В спину Мите Московскому.

Оглянулся князь на окружающих, тронул жесткой рукой черную гриву волос.

— Витовт Кевстутьевич с Ягайлой соединился ли? — спросил небрежно.

— Не крути, князь! Твой обычай нам крепко известен. Поднимай войско!

Захохотал Олег. Тихо подхватили смех седоусые воеводы.

— Я тебя спрашиваю, Тимоша, Витовт — с Ягайлой?

— За Доном у самого спросишь!

— А кто тебе сказал, что я буду за Доном?

Онемел посол. Зашлись в громовом хохоте бывалые воеводы рязанские.

— Эх, Тимоша, Тимоша! — утирая глаза, промолвил Олег, — я же тебя вопрошал про Витовта, а не про Ягайлу! — и вдруг зарычал, будто лев разъяренный. — А хотя бы и Витовт! У меня под рукой двадцать тысяч рязанцев, тронетесь с места — в порошок сотру! Так и передай пащенку Ольгерда!

Вскинулся посол, ища рукоятку меча, но железные руки гридней стиснули его крепче кандалов.

— Уймись, Тимофей Карпович,— сказал Олег, делая знак отпустить посланца.— То, что ты слышал, предназначено твоему князю. И тут будь точен — передай дословно. А сейчас слово мое к тебе, Тимофей Острожский! Род свой не забыл ли?

— Мой род твоего не хужее!

— Тогда слушай. Сегодня не Митя Московский в поход тронулся. Сегодня Русь на Орду вышла. И русскому человеку на той стороне места нет. Сам запомни, и русским воинам в ягайловом стане скажи: в нынешний день всякий, кто врагу пособит, проклят будет потомством навеки! Так говорят и Новгород, и Псков, и Ростов, и Владимир, и Муром, и Рязань.

— На князя московского — с милым сердцем, — тихо сказал Муромский воевода. — На Русь— никогда!

— Слышишь, князь Острожский? — грозный Олег широко обвел рукой сдвинувшихся в железную шеренгу бояр рязанских. — Глас Руси прими в душу. С тем и ступай.

В низком земном поклоне согнулся посол. Не Олега чествовал, оттого и спина гибкой стала.

Катится яблочко по блюдечку...

— Твое слово, брате Сокол!

Заледенели, дымкой подернулись озера глазищ старца Ивана...

Страда в самом разгаре. Золотые колосья ровно ложатся в снопы. Снопы в скирдах богатырскими шатрами в поле высятся. Солнышко едва проклюнулось, а рубахи уже — хоть выжимай.

— Бросай работу!— кричит тятька Григорий, услыша заполошный звон колокола.

Бабы с серпами уже мчатся к селу, мужики приотстали, разбирая топоры и рогатины, сложенные в кустах на обочине. Тем и живы пока, что без воинской справы из дому — ни ногой. Такова уж судьба рязанская — при мече пахать, при щите сеять... при набате колокольном в село бежать.

В семье у Григория мужиков — пятнадцать душ. Перво-наперво дед Чупрун ста семи лет от роду. Во-вторых, два внучонка: Евстигнею четырнадцать, Панкрату— пятнадцать, этих троих от врага хоронят, мальцов — покуда, старика — уже. Остается Григорий и одиннадцать сыновей. Старшему Петрухе — сороковой пошел, младшему Ивашке — шестнадцать минуло. Мать их, смеючись, походными кличет. Одиннадцать походов за спиной Григория, и после каждого, как на смех — сынок.

Выскочив на дорогу, заметили вдалеке за селом высоченный пыльный столб. Беда! Это не похоже на вылазку разбойных ордынцев — оттуда следует ждать только москвичей. А с великокняжеским войском не поспоришь. Не за топоры хвататься надо — за рухлядь. И ноги дай Бог унести. Только почему-то вдруг замолк неистовый бой колокола. В чём дело?

По дороге, на дорогом скакуне в красном аксамитовом кафтане нарастопашь мчится всадник с белым рушником, будто сват.

— Не боись, хрестьяне! — кричит всадник, заламывая набекрень щегольскую шапку с бобровым околышем. — Великий князь разанцев забижать не велел. Встречайте русское воинство, добрые люди!

— Врёшь, поди! — не поверил Григорий.

В долгих войнах рязанцы москвичей не жалели. И наоборот.

— Орду бить идем! — подкрутив горделиво вороной ус, смеется гонец. — Великий князь Дмитрий Иванович всю Русь на бой поднимает! Идите в село, встречайте воинов!

Вдоль дороги — докуда глаз видит — жнецы в белых рубахах с копьями, с секирами. Бабы в праздничных сарафанах, девки — когда успели-то — в васильковых венках; бежать и прятаться нету причины. Если Русь идет — Руси без Рязани немыслимо.

Громом комоний топот сквозь пыльную завесь. Звон дружинных доспехов. Протяжный переливчатый напев владимирских рожечников. Грядет сила невиданная. Впереди — на лихом коне — рязанский великий боярин Евлампий. Следом дружина боярская — сотня копейщиков.

— Поклон низкий хрестьянскому миру! — конь Евлампия, подгибая колена, кивает мордою вниз, бабы ахают, девки смеются. — Каравай вынимай, да круче подсаливай! Дорогих гостей нынче принимает земля Рязанская! Слава великому князю Дмитрию Ивановичу Московскому!

— Слава! Слава! — кричат девки.

— Слава! Слава! — охотно поддерживает бабий хор.

— Слава... — осторожно тянут мужики, крепче сжимая рогатины.

Золоченая броня, золоченый шлем, золоченый щит — едет под громадным червленым стягом Дмитрий Иванович. Бабье племя на носочки тянется, любопытствуя. Кожа белая, телом дороден — пудов семь, не менее, ликом красен, глаз зорок и строг — князь воистину. Склонились до пояса староста Евфимий и батюшка Иван, подали владыке московскому ржаную краюху с резной солонкой. Не побрезговал — откушал, причмокнул вкусно. За спиной у князя громадный детина в черненой кольчуге. Поменяй шеломы, и не поймешь — который кто. По правую руку — молодой воин в дорогих латах, в княжьем корзне. Нос прямой, бородка шелковистая, волос — солома ржаная, а око острое, блистающее — адамант, да и только! Ошую от Дмитрия — пожилой воевода, весь в железе от головы до пят. Борода черная с проседью, нос с горбиной, меж тяжелых век зеленые рысьи зрачки.

— Боброк! — ахнул тятька Григорий.

— Который? — Ивашка приподнялся на цыпочки, заглядывая поверх чернявой петрухиной головы.

Высок Петруха, а Ивашка того и гляди обгонит первенца, и сейчас-то почти вровень. Плечи широкие, грудь необъемная, а в поясе — будто стрекоза зеленая. Хороший воин растет: медведя на рогатину поднимает, и не погнется, а топором махать готов с утра до вечера. Тятька Григорий его уже и к мечу приучать начал помаленьку...

— Да вон, — сказал тятька Григорий, — в латах ненашенских. Знатный воевода, хотя и литвин. Нам бы такого.

— Привет вам от златоглавой Москвы, храбрые рязанцы! — крикнул Дмитрий. — Поганый Мамай движется на нас с войском несметным! Слава Батыя и Неврюя не дают ему покоя. Хан Тохтамыш гонит его из Степи, опасаемся мы, что не с набегом пожаловал к нам Мамайка. Хочет, поганый, в земле нашей сесть навечно.

Заволновались рязанцы, притихли девки, заохали бабы...

— Русь свое слово сказала! — крикнул Дмитрий, указывая десницей в воинской рукавице на нескончаемую колонну всадников, текущую по дороге. — Очередь за вами, рязанцы! Во всех странах ведомо — нет пехоты, крепчае вашей! А у нас пешцев мало... Баб, стариков и детей прячьте, а кто копье держать в силах, идите под руку Евлампия.

— Что скажешь, Григорий? — конь Евлампия, танцуя, встал боком рядом с главой рода Чупруновых. — Первейший здешний вояка, — объяснил он высоким гостям. — Это он тогда нашу пехтуру из-под копыт владимирцев вывел.

— Помню, — кивнул Боброк и, склонившись в седле, обжег тятьку Григория изучающим огнем зеленых очей. — Вот ты каков!

— Да уж каков есть, — хмуро отозвался старший Чупрунов. — Не больно ты нас под Рязанью жаловал, княже!

— Дерзок, — сказал Дмитрий Михайлович. — Это хорошо. Я тебе так скажу, воин: снова в бою встретимся, вдругорядь не пожалую. А нынче — беда общая. Ежели Мамайка верх возьмет — всем крышка! Пришла пора решать кто ты — русский или рязанец.

— Да что толку-то, — вздохнул старый Чупрун, вышагивая вперед. — Наш Олег ордынцев тоже бивал. Только супротив всей Орды никогда нам удачи не было.

— Ты меня знаешь, Григорий! — сказал Боброк, не поворачивая головы, не отводя пронзающего взора. — И ведаешь, что мое слово — верное. Нынче татар на нашего — только двое. Я тебе говорю — побьём! Собирайся в поход, русич!

— Будь по-твоему, княже, — сумрачно ответил Григорий...

А войско текло и текло по дороге. Ехали на крепких быстроногих конях бояре со свитами, легко и вольготно развалившись в седле. Блистая кольчугами, двигались в клубах пыли бывалые княжеские дружины. С разудалой песней гарцевали владимирские казаки под командой воеводы Валуя.

Шли пешие дружинники с остроконечными червлеными щитами от плеча до лодыжки, с трёхсаженными пиками на жердях, с длиннолезвенными топорами-бердышами.

Шли ополчения горожан, снаряженные из крепостных арсеналов: не больно роскошно, зато надежно.

Шли зажиточные черносошные смерды в тягилеях и дедовских кольчугах, в деревянных шишаках, окованных жестью.

Шла голытьба с досками на петлях заместо щитов, с комелёвыми дубинами и засапожными ножами.

Шагали охотники с роговыми луками, рогатинами и секирами.

Несколько разбойничьих ватаг, объединившись, встали под руку известного татя Юрки Сапожника и топали меж полоцких удальцов и псковских купцов, сияя грабленными доспехами и оружием...

Ни конца, ни краю не видно ополчившемуся народу Земли Русской.

То там, то сям мелькают средь воинской справы и крестьянских кафтанов черные рясы — без попов и монахов войску нельзя. Кто помолится за успех дела? Кто исповедует перед боем? Кто отпустит грехи? С посохом в руке и крестом на груди идет на Мамая воинство Божье.

А кто это в длиннополых зипунах и мятых войлочных шапках? Длиннобородые, убеленные сединой, многие — сгорблены от пережитых лет. В морщинах, с обветренными ликами... Калики-калики, что занесло вас в полки, грядущие к смерти и славе?

Шагают калики — не жди ответа...

— Куда ты, дедусь? — жалостно кричит сдобная молодка с румяным чистым лицом, завидев высоченного старинушку, согнутого годами мало не вдвое. — Куда ты? Тебе бы на печке лежать, али в келье грехи отмаливать! Оставайся!

Поднял голову старинушка, сверкнул нежданно молодыми очами, будто огнем полыхнуло:

— Вот Мамайку на аркане приволоку, тогда и останусь! Не скучай пока, любая!

— 0й, охальник! — застыдилась молодица. — Седина в бороду — бес в ребро!

— Почто под ребро? — веселится калика. — С моим бесом до сердца достану! Потерпи малость — вскорости отведаешь!

Хохочут воины, смеются сельчане — точно ветром сдуло холодок обоюдной сторожкости. Глядь, уже потчуют дорогих гостей и квасом и брагой, а кто и медку хмельного поднесет.

У ближнего двора горделиво расхаживает тятька Григорий в тяжелой новгородской кольчуге, в литовском шеломе. Семь десятков сошлось под его хозяйскую руку, и редко-редко нет на ком-то доспеха либо щита: двенадцать семей, два бобыля Митрофан и Пафнутий, да батюшка Иван Евсеевич. Лапти на ногах, сапоги в котомках, обед в животе.

— Ну, прощай что ли, Алёнка, — сказал Ивашка.

Дочка Степана Корча мотнула подолом сарафана и отвернулась, поигрывая синей лентой в соломенной косе. Отвернулась, но не ушла, и возликовало ивашкино сердце:

— Вернусь, жди сватов.

— Экий прыткий, — бросила через плечо Аленка. — Сперва вернись.

— Это уж — будь надежна! А Ваське скажи, чтоб не лез — прибью.

Катится яблочко по блюдечку. Оплывают свечи янтарными каплями воска.

— Твое слово, брате Комонь!

Стройный худощавый калика, гордо встряхнув гривою волос, сгибает длинную шею, скаля зубы...

Пылают села, горят города, дымятся зеленокудрые рощи.

В стремительном полете несется солнечноглазый кречет над разорённой землей.

Призывный клекот тревожит душу.

Не земля Русская — горят переправы на Дону Великом. В грозном и трепетном молчании стоят на берегу князья и воеводы, вспыхивают и гаснут кровавые отблески на золоченых доспехах. Страх и ликование в глазах вождей. Молча, смотрит на рушащиеся мосты юный отрок в легкой кольчуге и кожаном шеломе, грива черных волос стекает до самых лопаток. Дрожат ноги от нескончаемой беготни. Но кому ж еще разносить приказы Боброка, если не Векше...

Русское войско, заняв исходные позиции, успокоилось станом. В наступающей сини вечерней блистают костры очами всевидящего Митры-Лада. Глухой гул сотрясает землю от великого скопа людей и коней. Ворочается, шевелится стан, будто чудовищный муравейник. Веселье сегодня, а завтра — в бой.

Едут по полю Куликовскому великий князь Московский, князь Боброк-Волынский и чудо-богатырь Григорий Капустин. Трусит сбоку от Григория, держась за стремя, рассыльный Векша. Далеко впереди слышится молодецкий посвист конных дозоров, сшибающихся с татарскими разъездами. Еще дальше мириадами звезд мерцают огни вражьего логова.

— Сколько же их! — со стоном роняет Дмитрий Московский. — Проклятое семя — нет ему убыли; думалось — уймутся опосля Вожи, а их всемеро больше!

— Забыл, про что Тютчев баял? — спокойно ответствует Дмитрий Волынский. — Не ордынская сила на нас поднялась — сволочь всесветная: тати, душегубы, наймиты семидесяти племен и народов. Таких бить — душа воспоет!

— Бить? Дай Бог, чтоб не смяли ,чтоб в Дон не сбросили! Ежели мы здесь поляжем, не быть Руси более. Всех собрал, под гребенку вычесал... одни бабы с мальцами остались. А как с ними татары расправятся, сам ведаешь. Душно. Страшно. Тяжка ноша княжья! Как мыслишь — устоим? Да ты не кивай, я и сам себя успокоить бы рад: скажи, как мыслишь.

В синем воздухе лик Боброка стал белее кремлевских стен:

— Не знаю, брате... Хочешь, Землю спрошу. Наша Земля врать не станет.

— Наша ли?

— Это земля Святогора. От того и Дон — Великий. От того и Волга-Мать. А Днепр-Батюшка!

— Страшно...

— Мне тоже.

— Божеское ли то дело? — колеблется князь Московский.

— Землю сию нам Бог даровал. Нет греха, коли мать сыну Правду поведает.

— Гриша, как мыслишь?

— Я не вождь, княже, — прогудел богатырь. — Мое дело — вражью стену ломить. Что победа, что разгром — все едино, абы душу потешить. А все ж любопытно, да и веселее голову класть, когда знаешь — не зря.

Набрал Дмитрий воздуха полную грудь, выдохнул с силой:

— Уговорили, черти языкастые!

В первый раз увидел Векша, как дрогнули руки Боброка. Нехотя сполз воин-ведун с коня, медленно опустился на колени. Зашептал что-то неслышно. Лег, раскинув могучие руки, будто дитя, что мать объемлет, затих.

Застыли зрители, замерли кони, шевеля ушами, хочется Векше крестом осениться, да плечи онемели, как деревянные. Шелестят сухие ковыли Поля Куликовского. Тихо напевают сонные песни ленивые струи Непрядвы. Но не покоем веет ветер меж станами — неуловимым звоном брани лютой. Дрожит Векша, чуя завтрашний день.

С трудным вздохом оторвался Боброк от милой земли, осмотрел лики сотоварищей торжествующе и печально.

— Бейся весело, Гриша, — сказал он, отвечая на немой вопрос, — но стерегись — русская сила в крови по пояс умоется. И стяг твой, брате Димитрий, через кровь благословение примет. Нельзя тебе к знамени. Райские кущи ждут хранителя "Чёрмного Спаса" и великая слава, но ты на сем Свете надобен.

Здесь у Непрядвы расстались два Дмитрия. Векша и Гриша тронулись следом за князем московским. Стан весел, тревожен и дерзостен. Дуют дудари, гремят тимпанщики, заходятся в плясе завзятые гуляки.

У огромного костра правит хором здоровенный верзила — кудри по плечи, борода с вершок.

— Здорово ли поживаешь, Гриша?— гремит он, завидев Капустина.

— Твоими молитвами, тать! — огрызнулся Капустин. — Каким ветром занесло тебя в княжий стан, Юрка? Рухлядью павших нажраться?

Примолк хор в недобром затишье.

— Подавиться бы тебе языком поганым, пёс боярский! — захрипел верзила, хватаясь за сердце. — Ежели завтра жив будешь, зову на Божий суд!

— Не ровня ты мне, чтоб судиться! Ты — душегуб. Я — воин.

— К завтрему сравняемся.

Тронул конские бока шпорами князь великий, властно поднял десницу:

-Уймитесь, кочеты! Никакого суда не будет. Молитесь, добрые люди, чтоб было кому павших собрать — Орда за победу возьмет дорогую цену.

— А будет ли победа?— спросил кто-то.

— Земля сказала. Боброк слышал. А Юрка тебе, Гриша, и нынче равен. Нет в моем стане душегубов; все воины!

Всяким видал Дмитрия отрок Векша: и гневным ,и милостивым, и щедрым, и скопидомом, и трезвым, и пьяным, будто свинья. А таким — не видал николи. Воистину великому князю служит Векша!

В шатре на грудах ветвей, застеленных персидскими коврами, лежат Михайло Брянко, Владимир Серпуховский и Николай Вельяминов, слушают повесть Дмитрия.

— Что делать станем? — спрашивает князь, озирая лица помощников. — Кто знамя примет?

Заворочался на постели боярин Брянко, тряхнул головой:

— Черное слово изронил ты, княже... ну да нечего делать — за грехи мои тяжкие, видно расплата пришла. Некому тебя заменить, опричь меня!

— Не ты один грехами богат, — подал голос тясяцкий Вельяминов. — Сладко ели, крепко пили, пора настала ответ держать. Рука тяжела, доспех крепок — авось уцелею.

— Эка невидаль — смерть принять! — пожал плечами князь Владимир. — За великую славу души не жалко! Я пойду!

Задумался Дмитрий, не ждал видно единодушия от ближних своих, не ведал о такой безоглядной отваге.

— Прав Боброк — не будет Мамаю удачи, коли каждый на смерть готов, — промолвил осекшимся голосом. — Тебе, Миша, стяг доверяю. Береги его Руси для.

— Ни живым, ни мертвым, стяг ворогу не отдам! — сказал Брянко и поцеловал крестовину своего киевского меча. — Белый конь, чермный стяг, княжий доспех — о чем еще мечтать боярину русскому?

Матово светится яблочко наливным бочком, сверкает влага в глазах князя Ряполовского, раскрыв рот, смотрит в блюдечко Иван Васильевич.

— Твое слово, брате Сокол!

Увидев подъезжающего Боброка, поднялись на ноги храбрые рязанцы.

— Медку не нальете? — спросил литвин, подсаживаясь к костру Чупруновых, — Да пусть кто-нибудь старших скличет.

Не успел и ковша осушить, подошли главы семей и сам боярин Евлампий.

— Кто скажет, почему Я вас на левую руку поставил? — хитро прищурился князь-воевода.

— Невелика мудрость, — махнул рукой тятька Григорий. — За нами броды, и татарам то ведомо. Первый удар сюда направят, дабы отход отрезать.

— А рязанцев Москве не жалко, — добавил Кирша Воронин.

— А вороне только бы каркать, -хмуро сказал Чупрунов. — Кто орду остановит опричь нашего брата?

— Правда, — Боброк с уважением склонил голову, — но блазнится мне, что и вам не сдюжить. Вот, заехал упредить. Ты, Евлампий, и ты, Григорий, две головы полка рязанского. В дубраве от конницы ладно оборониться, но путь вам в дубраву заказан. Засадный Полк там поставлю. Последний в живых оставшийся, пусть запомнит — умри, а от леса держись подальше. Ежели сомнут — типун мне на язык — отходите на задки Большого Полка, прикройте ему спину насколько силы достанет. Просьба моя и великого князя. Не приказ — просьба.

Насупились мужи рязанские. Велика докука, а честь — вдвойне.

— Сделаем, если сумеем, — тяжко вздохнул Евлампий и взглянул на совет. — Слушать Григория, коли меня не станет.

— Само собой, — пробурчал Воронин. — Слух идет, ведаешь ты, княже, что наша возьмёт. Не забудет ли Русь рязанцев, за победу ту головой заплативших?

— За людей не отвечу. Я и Дмитрий Московский того не забудем.

— Лестно слышать.

Спят рязанцы. Затихли прочие станы под крепкой защитой конных разъездов. Но не спится Чупрунову Ивашке. Маятно ему — в шестнадцать лет о смерти думать легко ли? Пошел Ивашка к Дону избыть холодной водой жар головы и тягость сердца.

Горит меж станом воинским и рекой великой громадный кострище, высоко взметывая огненные языки. И чудится, что от языков этих странный синеватый отблеск идет окрест. Подошел ближе Ивашка — нет, не блазнит — опоясан круг огненной нитью лазурной, и сыплет колдовская нить холодными синими искрами в полуночи.

И страшно Ивашке до щекота по спине, и любопытство заело. Лёг на брюхо, пополз, вжимаясь в колючий ковыль... За цепочку пролезть побоялся, да и надобности нет — все видно, все слышно. Сидят вкруг костра калики перехожие, кутаясь в длинные зипуны. Много их. Иные временем согнуты, годами убелены, иные почтенного возраста, а иные — не старше Ивашки.

— А ты где гулял, Червень? — спрашивает знакомый охальник-старинушка, обращаясь к статному могутному мужику с рыжей бородищей.

— Мы с Брониславом и Мыкалой на Полдень ходили, — серьезно рокочет Червень. — Кто-то должен Горнего Старца проведать? Его отроки совсем распоясались.

— Мирно ли окончилось странствие ваше?

— Да где там! Возгордился Старец, возвеличился... Пришлось стражу посечь, кой-какие строенья порушить, пока не унялся. А унявшись, понял, что людям его на Русь ходу нет. С тем и расстались.

— Ты, Рысь Прыгучая, что делал?

Гибкий детина с усищами вразлет и коротким плоским носом зыркнул на старика зеленым глазом:

— Мы с Мурашом и Обилом в хиновские страны ходили. Тамошних трясунов щупали. Сильны черти — смиренны до высокомерия, вроде того Диогена, что Двурогого с глаз прочь прогнал, философы! Кое-как заставили слово дать в наши дела не мешаться. Однако восточную границу запечатали — мало ли чего!

— Ты, Вольга, где бывал, чего содеял?

Беловолосый рослый крепыш с курчавой рыжеватой бородкой и холодными голубыми глазами поправил голой рукой пылающую головню, неспешно подул на ладошку:

— Мы с Бером и Шершнем Персию обшарили. Переговорили с магами и прочими чародеями. Плохо дело, Сокол!

— Да что так?

— Проскользнул меж пальцев у нас первейший кознодей персидский Алькусаим. Полгода за ним по горам, по долам гонялись, так и не достали. Могуч и мудр Алькусаим, и это, — Вольга ткнул за спину большим пальцем в искрящую нить ясной лазури, — его потуги.

— Кто еще у Мамая?

— Муркун-шаман, — сказали откуда-то сбоку.

— Бурташ Юмко,— донеслось из-за костра.

— Иргын Черемис, — добавил молодой паренек веснущатый и курносый.

Старинушка опустил голову на поднятые колени, замер на минуту — другую.

— Значит, мало того что войско вдвое мощней... еще и колдунов первостатейных собрал Мамай Змиуланович. Добро! Добро!

— Силой не возьмет, так чарами доконает, — горько оказал Червень. — Чего делать станем, Сокол?

— А что делать... — старинушка обвел острым глазом сгрудившихся калик. — Сам знаешь... покуда чары в ход не пустят — терпеть.

— Ну, хоть биться-то дозволь! — выкрикнул Вольга.

— Не дозволю! Забыл Тимонин грех? Чем все это земле нашей аукнулось? Одна горячая башка целую страну погубила! Разбей Мстислав Субедея на Калке, джихангир бы остерегся в нашу сторону соваться! Из всей Словении Литва да Польска остались! Аркону — и ту сгубили. Не дозволяю! Поди сюда, Филин.

Остроносый нахохлившийся отрок, поднявшись, встал рядом с Соколом.

— Будешь ответчиком, брате. Засядешь в дубраве в густую листву. Коли увидишь, что войско бежит, пережди, сколь понадобится, и уходи в дебри брянские. Там в известном кругу ждать будешь тех, кто уцелеет, все слыхали?

— Все! Все!

— Дай обет, брате Филин.

Раскинул руки отрок, будто весь круг обнял:

— Сварогом, Ладом, Велесом и Перуном клятва моя крепка! Все грехи на себя беру! Добровольно! И ответить готов!

Волосы дыбом встали на голове Ивашки Чупрунова, и на теле каждый малый волосочек встопырился, когда грохнуло громом с Заката. Ох, батюшки! Пересиля холодную жуть, сторожко и скорехонько пополз ко стану. Но едва успел до костра добрести, рухнул, последних сил лишенный.

Катится яблочко-наливной бочок. Мерцают синие огни в очах старца Ивана...

У Абрахама Жидовина пейсы до самых локтей, глаза сизы и скользки, словно маслины, стан большой, раздобревший. А пальцы трясутся, вцепившись в кольчугу Родьки. Родька Абрахама на голову выше, но согнулся покорно и ждёт, затаив дух.

— Не пущу! — кричит Абрахам. — А уйдешь, прокляну чресла твои до седьмого колена!

— Надо, тятя, — бормочет Родька, — Полянин идет, Крень идет... честь-то какова!

— Честь? — кричит Жидовин. — Ты у меня единственный! Хочешь, чтоб род мой прервался? Для того ль я у князя место тебе вымаливал, чтоб он тебя на верную гибель послал?! Не пущу!

Оттолкнул Родька Жидовина, гневно крикнул в ответ:

— Меня и так украсой жидовской в дружине кличут! Или не воин я? В ногах у Брянко валялся, молил, чтоб отправили в опасное дело! А честь привалила охальникам рты позаткнуть — так не попятную?! Не бывать тому! Дай благословение, отче, авось живым приду. А не дашь — черт с тобой — так отправлюсь. Пусть роду нашему конец настанет.

Молчит Абрахам. Минуту молчит. Другую...

— Чего молчишь, тятя? Скажи слово сыну в дорогу!

— Иди, Родя, — устало сказал Жидовин. — И вправду честь высока... Иди и бейся так, чтобы мне за тебя не стыдно было. Помни — пращур твой самого Муромца к земле припечатывал!

Раздвигая конскою грудью плотные космы тумана, выехал в поле Куликово в челе Передового полка Родион сын Жидовинов.

И Яков Казарин.

И Осип Саркел.

Конные носилки трясет немилосердно... Жмётся Семка к теплой материнской груди, не замечая впившегося в щеку нательного крестика. Ата Мелик скачет обочь носилок, поминутно озираясь назад. Вьючные лошади с рухлядью и казной бегут следом. Дед — Мерген ведет отряд из семнадцати всадников третьи сутки. Семке не ясно, куда торопятся взрослые, но невольная тревога сжимает маленькое сердечко.

Истошно взвизгнула мать, притиснув сына так, что у Семки косточки хрустнули — далеко позади показались едва заметные точки. Вскрикнул отец, стегая нещадно коней. Бешеный хрип задыхающихся животных, дробный топот, слившийся в плотную сыпь... и удаляющийся крик старика Мергена:

— Идите в Москву к Симеону! Симеон не выдаст!

Горячий соленый ручей хлынул сверху на лицо маленького Симеона. Скривился ата Мелик, страшно скрипя зубами. Заплакал Семка, чуя непоправимую утрату...

Колыхнулся туман вокруг колен, встал в челе Передового полка Симеон Меликов.

И Петруша Чюриков.

И Данило Белеут.

И Андрей Серкизов.

И десятки других...

Деревня вспыхнула разом со всех концов: сплоховали сторожевые псы, поддавшись очарованию ученых ногайских сучек, кинулись хрестьяне на улицу, а встречь им — стрелы и всадники.

— Климка! — крикнул батяня Остап, — Огородами в лес! Живо!

Шмыгнул Климка в кусты смородиновые, и на корячках — дай Бог ходу! Следом мамка Пелагея и сестренка Аксютка. С тылу — батяня с оглоблей и топором. До плетня добрались удачно. Климка привычно перемахнул его перепелом и стремглав юркнул в сторону ивняка речного. Лег. Затаился.

А мамка с Аксюткой замешкались: сорочка на девчонке — до пяток, а самой — седьмой годик пошел, и плетень ей выше макушки. У мамки — живот круглый большой — ни побечь, ни подпрыгнуть. Заметили их налетчики... Прямо по огороду на конях — трое вперегонки. Смотрит Климка, и к горлу будто желудок подсунулся. Хитер был батяня — вскинулся перед самыми конскими мордами, завыл страшно волком матерым. Шарахнулись кони. Загуляла оглобля по хребтам да костям.

— Так их! Так их, батяня! — подвывая от восторга и страха, вскрикивает Климка, распластавшись в ивняке.

Сбил двоих Остап, не дотянулся до третьего! Свистнула злая стрела — и нету батяни. Свистнула вторая — повисла на заборе мамка Пелагея. Подхватил чужак Аксютку за шиворот, кинул ее поперек седла.

Не помня себя, поднял Клинка голыш речной величиной в мужской кулак, запустил чужаку в спину. Не достал! Не достал! Нет отныне у Климки ни батьки, ни мамки, ни сестрицы Аксютки. Сунулся лицом в грязь прибрежную, и слез нету — лишь духота давит...

Цокнула звонко подкова о невидимый в тумане камень-окатыш, звякнули ножны о шпору — встал на Поле Куликовом в челе Передового Полка Климент Полянин.

И Андрей Семенов.

И Фома Хабычеев.

И Петруха Горский.

И Антон Купцов.

И сотни, сотни иных.

Горечью и кровной обидой кипят жилы молодецкие, будет тебе привет от Земли Русской, Мамай Змиуланович!

Во всю ширь Поля — на две версты — топочут кони, звенят доспехи, колышется над седой завесой тумана щетина копейных насадов. Впереди — воевода Лев Морозов, да князь Дмитрий Монастырев, да Михаило Иванов, сын Акинфа Великого.

Встало солнышко божье, сверкнуло лучами красными... кровавые отсветы легли на Передовой полк, и не одно сердце сжалось от дурного предчувствия...

— Не много рати набрал Митя Московский! — хмыкнул Мамай, обернувшись к мурзе Касиму, — Этих-то, пожалуй, плевком перешибем.

Бегич погиб на Воже, некому урезонить джихангира, опричь Касима. На все четыре стороны света хаживал мурза с победоносной конницей Сарая, нигде не знал неудачи.

— Погоди, Меч Вселенной, не сдуло еще туман. Кто знает — все ли здесь...

— А шугануть не мешало бы! — промолвил Гвидо Орсильи, кондотьер генуэзский. — Дозволь мне, император!

— Для тебя дело покрепче найдется, — Мамай на Гвидо и не взглянул. — Эй, трубачи, играть сигнал кавказскому тумену!

Загудели-завыли аланские, черкесские, да буртасские трубы, ударили бубны. И застонала земля под лавиной конницы. Чуть погодя, взревели кураи, созывая еще два тумена. Оставшиеся, по приказу Мамая, придвинулись ближе.

Дрогнули русские витязи при виде неисчислимого скопища, ринувшегося вперед черным половодьем; дрогнули, придержали ретивых коней, смешав ряды. Но уже мчится вдоль строя Лев Морозов — удалой боярин московский — сорок битв, двадцать шрамов...

— Плачет в поле девица, — крикнул боярин.— Ждет ясного сокола! Плачет в поле женщина — ждет мужа любимого! Плачет старуха, ожидая сынка родного! И измаялись на заборалах мальцы и деды с топорами да самострелами... Не за себя идем, дети мои — за них! За Русь!

— За Русь! — крикнул Дмитрий Московский, пришпорив коня.

— За Русь! — ринулся в напуск Дмитрий Монастырев.

— За Русь! — орлом полетел на борзом своем аргамаке сын Акинфа Великого.

И тронулись с места шеренги богатырские, ускоряя ход с рыси в намет. За Русь.

-У-у-у-у-у! — взвыли воеводы в единый глас.

— Ра-а-а-а! — взревели витязи и ударили на супостата.

Случалось ли вам слышать треск бурелома, когда ураганом сметает столетние дубы и платаны? Будто смерч обрушился на войско Мамая — враз полопались, разлетелись в щепки тысячи копий. Посыпались наземь поганые, словно горох под цепом умелого страдника. Но немало и витязей нашло смерть в неистовом том столкновении.

Смешались ряды — не поймешь где касог, где русич. Прочь копье, сверкай харалуг! Кто сказал, что-де орда разучилась 6иться, пусть посмотрит, как руда по полю струится! Свистят мечи, гудят щиты, визжат истерзанные шпорами кони, ревут бойцы, обратившись в кровожадных чудовищ.

Бьются витязи, теснят силу несметную на удивленье себе, на ужас врагу.

— Что это с ними случилось? — хмыкнул Мамай, обращаясь к персу Алькусаиму. — Или зелья какого опились? Или чародей какой лютость в московитов вселил?

В алом камковом халате, расшитом золотыми драконами, в высокой шапке, обшитой тигровым хвостом, сидит Алькусаим на кошме, поджав ноги в мягких бархатных сапогах.

— Нет, джихангир, — мягко звучит его бархатный голос, — пока нет. Вожа в них страх убила. Уже не боится русич татарина.

Окрик Мамая ударил щелчком плети:

— К полудню я вселю ужас в их души!

Дунул ветер с Заката, унося туман, и словно в волшебном сне, холодным сиянием озарило Куликово Поле русскими кольчугами.

Красные щиты перегородили равнину от Непрядвы до леса.

Взвились знамена. Лениво заплясали по ветру ярлыки громадного "Чёрмного Спаса".

Алькусаим встрепенулся. Крылья тонкого носа раздулись, жадно вдыхая запахи далеких волн и горьких дымов.

— Нет, джихангир, — по-прежнему мягко протянул он, сверкая очами, — чудится мне — к полудню не выйдет.

Обернулся Мамай к Касиму:

— Отправь на фланги туркмен и ногаев. Пусть сдохнут, но зайдут в спину передней линии.

Взревели кураи, призывая новые силы.

Рубится боярин Морозов, веселится душа воина привычным делом. Катятся головы поганых, снесенные знаменитым косым замахом. Но не рассчитал силы старый вояка... только остановился, чтобы дух перевести, ядовитой гадиной вынырнуло из сутолочи копье мурзамецкое, ужалило в грудь до самого сердца. Вскрикнул Морозов, схватился рукой за древко, но уже потемнело в глазах, дрогнули члены в смертном изгибе. Черный вихрь подхватил душу его, закрутил, понес куда-то. Хочется Морозову веки закрыть — да не можется.

Что это? Очнулся боярин на зеленом лугу, поросшем высокой травой и чудными цветами. Над головой — синее небо без единого облачка, солнышко ласково греет... А легко-то как! По правую руку — лес — дубы да ясени вперемежку с березой. По левую — река полноводная. Может Дон, может Волга... А по мосту кленовому идут матушка с тятей. Молодые, красивые, в белых рубахах, шитых алыми и лазурными шелками, поясочки бисером низаны...

— Здравствуй, сынок! — смеется матушка, и руки ему протягивает.

Побежал Лев Иванович, и дивуется — до чего легко да прытко! Обнял родителей, заплакал.

— Не плачь, Лёвушка, — говорит матушка и теплой ладошкой лицо ему утирает. — Не плачь — кончились муки смертные! Идем в Рай Божий: заждались тебя деды с бабками, да и пращурам взглянуть не терпится. Евдокия твоя семь годов слезами по тебе заливается... Идем!

— Слышал я от приходящих, не подвел ты нашего рода! — смеется тятя, — Расскажешь родне каково геройствовал, как сюда попал.

— Глупо попал! — пригорюнился Лев Иванович. — На шальное копье наскочил.

— Ай-яй-яй! — смеется тятя. — Вот уж грех так — грех! Идём, сыне!

Вступил на мост легкой ногою боярин Морозов, но знать, время его еще не пришло — всколыхнулся за спиной голос дочери Аннушки:

— Постой, тятя! Не время тебе в сады Райские! Уже обходят с боков поганые полк твой: грядет беда великая на воинство русское!

Оглянулся воевода — позади дыра черная, беспросветная. Остановились родители.

— Не хочу обратно! — заплакал Лев Иванович. — Грязно и страшно там, ноют нескончаемо раны застарелые, ломит поясницу, а сердце пронзенное — огнем горит. Не вернусь! Или мало я пострадал за Русь, мало крови пролил?

— Знаю, — сказал отец. — Поступай, как хочешь, не приневолю.

— Дедушка! — захлебнулся в плаче голос внучки Аленушки, — Дедушка, спаси! Кто татар остановит, кроме тебя?

Вздрогнул Лев Иванович, боярин московский — даже здесь, в предъирии , острой тоской полоснул по сердцу стон внученьки ненаглядной.

— Простите, родимые! — поклонился до земли отцу-матери боярин Морозов. — Видно, и вправду рано мне еще в сады божьи!

— Иди, Лёвушка, — сказала матушка. — Двадцать лет тебя ждали, еще полчаса подождём.

— Иди, воевода! — гордясь сыном, воскликнул отец. — Много нашему роду славы выпало, а такой не бывало!

Черная воронка втянула боярина со злорадным причмоком, и вновь окунулся он в кружащуюся беспросветную мглу. Боль ударила в сердце, и возопил Лев Иванович от муки и ужаса. Очнулся в руках отроков дружины собственной, в руках сына Андрюхи. Вскинулся, точно конь боевой при виде княжьего стяга, зажимая кровоточащую рану побелевшей ладонью.

— Ко мне, Пересвет! — крикнул Морозов, озираясь вокруг. — Ко мне, Коротонос!

Вырвались из сутолоки боя два богатыря, всей Руси ведомые, окоротили горячих коней возле воеводы.

— Скликайте, кого нужным сочтете, — прохрипел воевода, — и гоните на края. Ты, Коротонос, на правую руку. Ты, Пересвет — на левую. Летите так, чтоб земля под копытом горела!

— Сделаем, боярин!— обнадежил Онтонов-Коротонос, Александр молча кивнул.

Помчались богатыри, скликая друзей и знакомых, томящихся в задних рядах.

— Поднимите на щит, — велел Морозов отрокам. — Хочу видеть, что деется.

— Убьют ведь, тятя, — затужил Андрей Львович. — Вон как стрелы свищут!

— Меня? — скривился в страшной ухмылке Лев Иванович. — Меня не убьешь — я и так мертвый!

Подняли воеводу на червленом щите, осмотрелся, опираясь на десницу холодную. Заметил две черные реки, текущие на края от Холма, и крикнул из последних сил:

— Отходим! Отходим!

Голубем резвым полетели слова воеводы от воина к воину, но не хочется отступать витязям русским: рука ни притомилась, конь горяч, удаль захлёстывает. "Дети вы мои милые! Богатыри святорусские!— хочется молвить Льву Ивановичу, но другие слова срываются с немеющего языка.

— Назад, сучьи дети! Назад, говорю! Псы смердячие! Ехидны гордячие! Назад!

Нехотя попятились конные ряды. Не под вражьим натиском — под руганью воеводской. Хорошо отходят — наездами: пока один комоня назад сдает, второй за двоих рубится. "Ай, молодцы, сыночки!" — думает Морозов, а сам бранится во все корки:

— Живее! Живей!

Ударили удалые туркмены и свирепые ногаи на крайние сотни, потеснили их, просочились сквозь железные ряды, срубили неподдающихся, и совсем было вырвались на простор, но уже вскинуто копье Пересвета, уже взметнулась булава Онтонова-Коротоноса: стоять! Много тут славных дел совершилося, много комоней по алому ковылю хозяев искало. Да разве найдешь?! Мертвые тела сплошной полосой по полю... татарин на русиче, русич на татарине... Завыли волки по оврагам, почуя великое пиршество.

Пятится Передовой полк, огрызаясь, словно матерый волкодав, угодивший в шакалью стаю — порвать бы их в клочья, да больно много... Окруженные с трех сторон, славно рубятся воины, перестраиваясь на ходу, сплачивая тающие ряды. Обезумели наймиты ордынские — ничего не видят, кроме полка отходящего: крутятся ошую и одесную, снуют взад-вперед не сотнями, не тысячами — стаями многоглавыми. Одного за другим шлет Мамай гонцов к темникам, чтоб скучили своих, открыли путь новым полчищам к скоростному наскоку... не могут темники совладать с разъяренными воями; нет простору силе несметной. Хитер воевода Передового полка, бесстрашен в предчувствии Рая...

— Твое слово, брате Комонь!

Когда остатки Передового полка, истаивая на глазах, слились с шеренгами Большого полка, вспорхнула душа Льва Ивановича и унеслась в Божьи сады. Не удалось Мамаю ни воинство его окружить, ни ударить по русичам всем скопом. Сверкающая серебром доспехов, река православная потекла на поганых...

— Слава тебе вечная, и вечный покой. Лев Иванович — боярин Морозов!— торжественно молвил Боброк, снимая шелом.

И склонил голову в немом поклоне князь Владимир Андреевич.

— Твое слово, брате Сокол!

Ни в ближних, ни в дальних краях нет пехоты, сильнее рязанской. Пылая гордостью и отвагой, навалилась рать Евлампия на победоносных ногаев. Плотная конная масса степного воинства, увлеченная добиванием последних витязей Пересвета, не успела разогнаться, и принуждена была принять ближний бой. Замелькали рогатины в умелых рязанских руках, засвистали меткие стрелы.

— За Рязань — матушку многострадальную! — дико вскрикнул Евлампий, поднимая на копье визжащего в смертной муке ногая. — За Коловрата!

— Бей татей! — вторит боярину тятька Григорий. — Так бей, чтоб и следа не осталось!

Запылала битва в поле от края до края. Гнедой тур Золотые Рога, наклонил голову и пошел вперед, роя землю копытами. Завыла и попятилась стая Бурого Волка. Но уже спешат на вой новые клыкастые хищники с кровожадным неумолчным рыком.

Только верное слово молвил чародей-персиянин: не боится Русь Орды, храбро сражаются воины, будто не Дмитрий над ними, а сам Святослав. То там, то здесь гремят воинские кличи знатных городов. Было времечко — слыхали кличи эти и свей, и булгарин, и лях, и хазарин, и гордый славою старый ромей. Много витязей знала Земля Русская в прежние времена, но кто решил, что нет более богатырей, прежним подобных, тот не видел в грозной сече Григория Капустина, брянчанина Александра, коломенца Юрки-Сапожника, и Михаила Брянко! Будто вихрь — мечи богатырские, будто туча — гневные лики, голос — гром Божий. Там, где высится "Чёрмный Спас" — там гроза и буря великая, и сыплются градом поганые головы. Нету! Нету Руси супротивника!

Слева от великокняжьей дружины рубится мужичий Владимирский полк под славной рукой воеводы Валуя. Были конные смерды; ныне — казаки — опора степных застав. Нет пехоты, знатнее рязанской, нету в мире конного воинства страшнее владимирцев. До сих пор не забыли в Степи смерти Чингизида Кулькана, подвернувшегося под горячую, злую мужицкую руку. Среди латаных-перелатаных зерцал и кольчуг, то там, то сям мелькают золоченые байданы и чешуйчатые доспехи — недавняя добыча, памятки о степных сшибках.

— Ой, да што ты, што ты! — веселится воевода Валуй, играя булатным клинком. — Не робей, казаки! Нынче не батыгины времена — нынче их только двое на нашего!

Веселятся владимирцы, хотя многих и нет уже — аланы и касоги тоже не из робеющих.

— Эй, ясатники! — кричит Гридя Хрулец — первейший поединщик казацкий. — За каким лихом вас на Русь понесло?! Али ребят Святослава забыли!? Дак напомним!

— Святослав ваш — тать и убивец! — слышится в ответ гортанный отклик. — Дон и Волга — это наша земля!

— Ваша? — разъярился обычно степенный Олекса Будинов. — Ваша?! Чем на русские земли зариться, краше б вам было у Тохтамышки Яик с Тоболом забрать! Да где вам — отцеедам смердящим — на славное дело подвигнуться!

— Ах ты, охальник! — кинулся на Олексу Сарман-джигитай.

— Вор! Вор!

Сломаны мечи, сломаны секиры, пошли в ход ножи засапожные! Синие очи — в синие очи — сошлись две русые головушки в смертном братском объятии, истекая родственной кровью... кончилось рыцарское ристалище, зачалась резня, где раненных не жалеют. И довольно оскалился в усмешке затесавшйся в бучу ногай, щуря щелочки глаз...

Справа от московской дружины держит бой полк брянчан князя Дмитрия Ольгердовича. Еще дальше — полочане князя Андрея Ольгердовича. Еще дальше — таруссцы и плесковчане: "Ольга!Ольга!"— слышится их единоголосый клич.

Ласково греет солнышко божье в небесной лазури, но жарко и душно под ним на Поле Куликовом от множества тел людей и комоней, от истекающих паром кровавых луж. И нет уже ни ковыля, ни степного лютика там, где сошлись кипящие яростью неисчислимые рати — всё срыто копытами и каблуками, все перемешано в бурую грязь, засеяно людскими головушками...

Страшно Ивашке, страшно и муторно. Слушая, бывало, рассказы тятьки Григория, совсем не так представлял он воинскую страду: воображал себя витязей статным, а врага — чем-то вроде соседского Васьки. Ныне все предстало в истинном свете — бьются воины, будто мясники, залиты кровью от чела до мыска сапожного. Упасть остерегись — затопчут — не свои, так чужие: не по земле ступают передние — по мягким колышущимся телам людским и конским, стоны и визг которых заглушаются яростным рыком сражающихся да звоном сталкивающегося булата. Страшен тятька Григорий, страшен братуха Петр, и Семен, и Никифор — оскалены зубы, выкачены от лютости очи, пена бешенства стекает по бородам клочьями.

А ногаи еще жутчае: крутясь на задних ногах, разя передними, занес гнедой конь в толкотню вражью витязя неведомого; молод всадник, едва ли старше Ивашки, но алой молнией мелькает булатный кончар. Что ни мах — голова долой... Навалились поганые на витязя со всех сторон — не успели рязанцы на подмогу поспеть — вцепились в рученьки белые, вырвали меч, вырвали щит... Остолбенел Ивашка, застыл ледяной сосулькой — в парчёвом халате, в золотом панцире невиданной работы подсунулся к витязю холеный ногай и впился плененному в горло зубами. Хлынула русская кровушка, и закричал мальчишечка, забившись в предсмертной муке: "Прощай Олёнушка! Велика зело сила татарская!"

Насытился упырь сладкой сытой своей, утер рукавицей расшитой липкую козлиную бороденку и подмигнул Ивашке, вытянув губы. Обмер парень, застучали колени друг о дружку. "Нет! Нет!"

Но заметил немую картину сию тятька Григорий и взревел оголодавшим медведем:

— Ах, ты, паскуда ордынская! Чупруновых стращать?! Врешь, вурдалачина! Петруха! Эй, Петруха! Добудь тятьке вурдалачью голову!

Силен Петр Чупрунов, будто бык матерый, ловок разворотливостью горностая. Услыша повеленье родительское, забросил за спину щит востроносый и попер вперед, расталкивая шуйцей немогутных ногайских лошадок. За ним — шаг в шаг — Никола, обочь Николы — Митяй, за Митяем — Гаврюха... Не принял боя кровопийца ордынский, поворотил коня прочь.

— Не робей, сыне, — легла на плечо ивашкино невесомая десница батюшки Ивана, — у поганых такое — всегдашний обычай, супротивника в трепет вводить. И наши пращуры, крещенья не зная, грех подобный творили. И хужее бывало.

Кипит сеча в Поле от края до края, нет перевеса никакой стороне.

— Неладное дело! — проворчал мурза Касим, не обращаясь ни к кому по особице. — Московиты всегда злыми были, но сегодня, мнится мне, вчетверо злей.

— Ты великий воин, мурза, — отозвался Алькусаим, не отрывая от битвы пылающих глаз, — но есть в подлунном мире понятия неведомые воину. Не московиты в Поле сегодня — русичи.

— Что "навоз овечий", что "дерьмо овечье" — не один ли хрен?

— Мудрость твоя достойна не воина, а гуртогона, мурза, — спокойно ответил чародей-персиянин. — Московиты подобны ножику железному, русичи — булатному боевому клинку. Сегодня рязанец заступает московскую девицу, а москвич — рязанскую вдовушку. Спаялись, как жилки в нефрите.

— Рязанцы с нами заедино, — буркнул Касим.

Алькусаим бросил в его сторону ехидный взгляд — словно крысиный бег:

— Что-то не вижу на холме сием князя Олега! Небось, Литву стережет.

Скрипнул зубами Мамай, из расписного фиала заструился кумыс по пальцам, бирюзовыми перстнями украшенным:

— Своей силы довольно, — зашипел он с угрозой. — И московитов смирить, и союзнику неверному воздать по заслугам! Перестань скалиться, маг, зубами рискуешь!

— Не хвались раньше времени, джихангир, — сказал маг, переведя взор на Мамая. — Вы — воины — не видите то, что видно нашему брату — чародею. Вышла на нас страшная древняя сила, таившаяся до поры. Столь древняя, что уж и не ведаю — достанет ли мощи сломить. Словно тьмой, непроглядной для мага, закинуто поле на тридцать верст; не слышно ни сердца воинского, ни мысли воеводиной. Нынешней ночью нащупал, было, сгусток темени сей, но потерял еще легше.

Молчавший доселе согнутый годами Муркун поднял взгляд от кошмы, посопел:

— В роще. Вон там. На дубу. Филиненок. Малый, но шибко злой.

— Видишь его? — встрепенулся Алькусаим.

— Чую.

— Что еще чуешь?

— Золотом пахнет. Пером сокольим.

Вздрогнул персиянин:

— Верно ли?

— Шибко верно.

— Не боишься?

Щуплый шаман переглянулся с курчавым буртасом Юмко, с огромным, будто медведь, черемисом... сказал твердо, с нажимом:

— Потягаемся!

Вражий меч, кривой, как коряга, звякнул о бляху на ивашкином щите. Не отдавая отчета в собственных деяниях, рубанул Ивашка, как тятька учил — холодная сталь киевского клинка свистнула соловьем, снесла напрочь и половину папахи, и половину головы. Брызнули белые мозги на руку отрока; стеганула кровавая струйка. Ой, тошно!

— С почином тебя, братишка! — весело оскалился брательник Мишаня и ловко втянул младшенького за спины старших.

Все, что съедено поутру, всё выплеснул Ивашка себе под ноги, давясь желтою слизью. Слезами горючими очи заволокло. Тяжелая рука Мишани бережно и любовно хлопала по спине...

Вырубили владимирцы и касогов, и ясов, огляделись... Ой, лихо, лишенько — едва половина осталась от полка удалого! Нету среди живых ни Хрульца, ни Олексы Будинова... не видать и воеводы Валуя. А новые полчища валом прут. Самые стойкие подались в смущении, но вскинул над головой червленый стяг Бермята Бушуев и взвизгнул истошно:

— А здесь ли стольный город Владимир?!

— Здесь! Здесь... княже! — колыхнулись крепнущие голоса.

— За Русь! За матерей, что в храмах горели, а врагу не дались! Вперёд!

Ахнули и ногаи, и буртасы, когда загуляло в передних рядах:

— Ой, да што ты, што ты, што ты...

Меж казачьих коней лезут, остервенев, пешие мужики из городского ополчения, крушат секирами и ослопами черепа и кости. Напирают сзади конные боярские отроки...

Заметил порыв сей боярин Брянко, заметила великокняжья дружина. Не след от мужиков отставать; древен Владимир, а Москва — главнее. Ударили так, что лопнула вражья стена, будто рогожа гнилая.

Бросил Мамай на подмогу готов и крымских ногаев, сведенных в единый тумен, обернулся к мурзе:

— Пора с наглецов спесь сбить, Касим! Зови башкирда!

Батыр Хазрат ростом не вельми велик, любому из готов — по плечо, а фрягу — по ухо, но могуч и необъятен в плечах и груди. Шагает валко, чуточку косолапя, однако кажется, будто и травы не приминает — до того спор и легок шаг башкира.

— Настал ваш час, Хазрат! Видишь Митин бунчук?

— Вижу, джихангир, — голос у башкира, будто барсовый рык, очи желтые, волос — ячменного колоса рыжей.

— Я тоже: все глаза смозолил проклятый! Свали его, батыр, потопчи копытом коня-великана, в пыль и прах разотри!

— Не простое дело предлагаешь ты башкирам, джихангир, — сказал Хазрат, — московская дружина даром бунчук не отдаст...

— Трусишь, батыр?

— Башкиры страха не ведают, — очи воина сузились, сверкнули желтым огнём. — Мы сломаем московитов, даже если жилы при этом порвем. Но и ты должен подкрепить свои обещания клятвой. Нам легче будет.

— Клянусь всемогущим Аллахом и великим пророком его Мухаммадом, да пребудет учение его вечно: если возьму Русь, ни сам я, ни потомки мои не потребуем с башкирдов ясака во веки веков. Их враг будет нашим врагом, их друг — нашим другом! Довольно ли тебе сей клятвы, батыр?

— Довольно, — отозвался Хазрат, светлея лицом. — Не пройдет и часа, как свалю я московский бунчук, или умру. Вели муллам отвернуться, джихангир, ибо не следует им ведать древнего обряда смертников!

Он посмотрел на чародеев, угощавшихся ханскими яствами:

— Будя трапезничать! Идем!

— Ох, не нравится мне задумка сия... — протянул, мрачнея, Алькусаим, — Накличем беду на головы наши...

— Что ты хнычешь, чародей хваленый! — вскинулся хан. — Золото хватал — рука не тряслась!

Еще больше сгорбился персиянин, сжимаясь в комок:

— Кабы знал, как дело обернется, не брал бы твоего золота! Обманули меня звезды вещие — ничего не сказали... Умоляю тебя, джихангир, вороти шаманов! Воинство твое велико и умело, совладает с Русью и без чар...

В ответ ударили под холмом бубны. Гулко. Со звоном. Взвился в небо древний шаманский напев. Такой древний, что слов не понять. Закружился противосолонь пеший башкирский хоровод.

— Поздно! — ухмыльнулся Мамай. — Да не трясись ты, перс! Муркун, и тот не страшится.

— Что он понимает — твой Муркун! — взвизгнул Алькусаим. — Откуда ему знать мощь племени Сама? Всю жизнь от него в лесах хоронились! Запах сокольего крыла с ума сводит: близко-близко кружит Симург — вещая птица русского рода. Нет такой раны, какой не залечила бы она своему народу! Бессильны пред нею сильнейшие чары; лишь воинская мощь может противостоять ее сынам!

Усмехнулся Мамай, скосил глаз на ревущий башкирский круговорот, на отборный татарский тумен Касима, на железные ряды фряжских воинов.

— Слыхал уже я про Сама, и про Симурга слыхивал! Только нет уж на свете ни того, ни другого. Смело их могуществом рода Бурого Волка.

— Род Бодончара от русского племени, — устало сказал Алькусаим. — А в распрях Симург не помощница. Но ты-то, джихангир, ты ей совсем чужой...

Кружатся под древний чародейский напев удалые башкирские батыры, медленно закипает кровь в жилах молодецких, мутит головы, лишая всех чувств, опричь гнева, опричь ярости воинской...

Когда взошли они на конь, не прерывая бешеной и тягучей песни прощания, когда стронулись в разбег, будто черная тень потекла от Красного Холма к Дону.

Встрепенулся Мамай, весело затрепетало сердце в ожидании скорой и полной победы, ибо кто устоит, видя павшее знамя?! А кто устоит под ударом башкиров, тот не в рубашке — в золотых доспехах родился! Нет соперника в поле башкирскому рыцарю!

Блистая золочеными латами и серебром булата, летит по Полю неудержимая лава. Никого не видят батыры, опричь великокняжьего стяга; тяжелой кровью очи заволокло... Кто успел — посторонился. Не успевших — смяли. Обрушились с разлета на московскую дружину.

Дрогнула земля под тяжестью доспешных фряжских комоней — то Орсильи повел свой полк на Андрея князя Стародубского, оглушая воинов ревом рогов.

Под истошный визг рванулся на Полк Левой Руки тумен Касима — непобедимого ханского воеводы.

Много сражений за плечами боярина Брянко. Не страшен Михайле Ивановичу ни татарин, ни свей, ни литвин, ни башкир — грозно сверкают синие очи, синей молнией свищет богатырский меч. Переднего развалил с маковки до седла. Второго наискось — от плеча до бочины. Пошла потеха! Звон мечей и стон доспехов заполонили все вокруг — сошлись в ближней битве русские богатыри и башкирские батыры. Жди беды. Жди беды!

Никому в целом свете не уступала силой и умением дружина Димитрия. Под сокрушительным ударом ее не раз и не два кидались в бега вражьи стаи. Но сегодня нашла, видать, коса на камень: на место каждого сраженного супостата разом двое встают.

Далеко в Москве заголосила вдруг красная девица Евпраксия — дочь боярина Кобылы... нет в живых её милого Фомы Крестного.

Схватилась за ноющее сердечко купеческая дочь Милана... закрылись очи дерзкого гридня Сеньки по прозвищу Бык.

Затужила, закружилась по тятькиному двору дочь Тихона-водовоза — грянулся оземь Максим Сорокопуд...

Рубится боярин Брянко, кладет крест-накрест удары богатырские, но не избывают охотники до княжьего стяга достать. Всё чаще, все гуще чужие лица вокруг. Все реже отсверк серых да синих очей. И слышится, блазнится Михайле Ивановичу, будто громче становится отдаленная неземная мелодия, что звучала в голове с полуночи. Правят на Брянко два первейших батыра Хазрат и Юлай.

Тает, тает дружина Димитрия. Нет удержу очарованным шаманами степным рыцарям — кого оттеснить не сумели, тот под ноги лег. И хоть сами кровью по пояс умылись, но дело сделали: окружили "Чермного Спаса" со всех сторон, срубили знаменосца-хорунжего.

Вскинулся Брянко, в последний миг подхватил древко, прижал к сердцу. Со "Спасом" в шуйце и мечом в деснице встретил он зачарованных батыров под надвигающееся пенье райских птиц. Посыпались искры из сталкивающихся клинков, звоном наполнилось на сто саженей окрест. Нет страха в сердцах воинских — гнев и горечь, злоба и мужество смертное.

Увидел Михайлу Гриша Капустин. Ринулся на подмогу, скликая охотников.

— Смоем кровью грехи наши тяжкие! — гаркнул Юрка Сапожник и повел вчерашнюю татьбу "Спаса" спасать.

Оглянулся Гриша. И впрямь воины под рукой соперника старого, злодея и душегубца. И сам — воин! Да какой — огромная коряга, обожженная в пламени костра, голубем небесным порхает над Юркой, дробя черепа и шеломы, кости и панцири, ломая клинки заповедного башкирского булата. Будто смерч гуляет в рядах степных удальцов, сметая встречного и поперечного, а вслед катится клин разбойного ополчения, разряженного в яркие шелка да бархаты.

— Держись, боярин! — крикнул Гриша, полосуя супротивников двуручным мечом. — Держись!

Держится Брянко, хоть и тягостно ему до стона в костях: руку отмахал, надежный дедовский клинок, что в старом Киеве кован, словно свинцом налит, злым ветром с Заката рвет, "Червоного Спаса". В крови боярин, не только чужой, но и своей — дважды лопнули доспехи под вражьим булатом, будто адовый пламень раны жгучие...

Храбры и умелы вчерашние тати, могуч и бесстрашен атаман Юрка, непобедим доныне Григорий Капустин... Но захлестывают башкирские волны движущуюся ладью, стачивают борта, просачиваются вглубь... Вспоенные молоком бешеных степных кобылиц, вскормленные медвежьими сердцами, не ведают смертной тоски зачарованные джигиты — сотни наземь легли, сотни калеками стали, но растворила башкирская сила мужество русское. Еще гуляет по шеломам Гришин клинок, еще вздымается обагренная кровью дубина, а уже нет вокруг никого, опричь супостатов.

— Прощай, Гриша! — прохрипел Сапожник из последних сил.

— Прощай, Георгий!

Плачь Москва, плачьте дружины русские! Грянулся наземь краса Руси — богатырь Григорий Капустин. Вознесен над битвой на хвостатых стеных рогатинах гроза купцов коломенец Юрий Дубинин. Стеная от тяжести стяга, меча и доспеха, бьется во вражьем кольце Михаил Брянко. По всему полю гнется под вражьей докукой русский строй — то, истекая кровью, никнет тур Золотые Рога.

Мечется по рядам московской рати воевода Микула Вельяминов, угрозами и мольбой сдерживая отступающих воинов. Не слышат ратники воеводу седого — ужасом уши и сердца заложило.

— За что караешь, Спасе?! — возопил сын московского тысяцкого, вздымая к солнцу могучие руки. — За что?! Или грехи наши страшней басурманских?! Или не твой лик на знамени нашем?!

Охнул Брянко, изронил из ладони наследный булат. Под торжествующие клики врагов обнял багряное полотнище и рухнул с коня, прикрывая "Спаса" собой. Беда...

Беда!

Беда понеслась по русским рядам. Нет им благословенья Божьего, нет небесной заступы! Проклято знамя великого князя. Проклят всякий, под стяг этот вставший. Шарахнулись ряды, отпрянули от ворога... "Спасаться! "Спасаться!" Самые храбрые духом смутились, самые стойкие дрожь в коленях почуяли. Беда!

Прыгнул Бурый Волк на рамена ослабшего Тура, вонзил чудовищные клики прямо в кость.

Первыми дрогнули под напором касимовской конницы воины князя Московского на левой руке от Большого Полка. Скуля от ужаса и натуги, попятились удалые рязанцы. Под гнетом безнадежности, медленно — словно нехотя — потекли вспять шеренги Большого Полка...

Ох, башкиры, башкиры, удалые рыцари Степи... Сколько горя принесла Руси удаль ваша!

Но несдобровать и вам!

Черной, лютой обидой переполнилось сердце воеводы Вельяминова, исступление исторгло из горла демонский рык. Вздрогнули от неистовства боярского окружающие его воины-горожане, повинуясь, подняли Микулу на червлённый щит. Без меча и шелома, в одном колонтаре булатном встал Микула Вельяминов во весь рост.

Спиной к своим, лицом к врагу...

— Летал сокол, летал ясный

Вкруг двора девицы красной, — заревел боярин, вскинув бороду к солнышку светлому.

— Долго ль соколу летать?

Долго ль девице страдать?

"Стоять!" — ахнули, содрогнувшись, московские мастеровые.

Ошую и одесную поднялись над копьями, сулицами и рогатинами десятки певцов старых и молодых, бородатых и безусых совсем.

— Лётал сокол, лётал ясный,

Говорит девица: "Здравствуй! "... — послышалось отовсюду, от края до края.

— Твоя берет, хан, — усмехнувшись, промолвил Муркун.

— Сам вижу! — отмахнулся Мамай, жадно созерцая пятящиеся шеренги московитов. — А у тебя, шаман, глаза на затылке что ли?

— Филинёнок на дубу затосковал шибко. Чует мальчоночка — не уйти ему от когтей лесного шамана.

— Не от страха сжалось сердце мое, — сказал брат Филин, сверкнув желтым оком. — Печаль душу сдавила. Тятька мой — боярин Феодосий, по прозвищу Сват — друга своего смерти предал едино за то, что "Сокола" спьяну затянул и уняться не возжелал. "Сокол" для боярина, ровно нож засапожный, последняя надёжа и упование. Коли "Сокола" запели — жди беды великой! Реки кровью людской наполнятся.

— ... Говорит девица: "Здравствуй!

Долго ль соколу летать?

Долго ль девице страдать?"

— Стоять! — пронесся громовой клич русского воинства. — Стоять!

Распаренный, распалённый смоляной яростью до самоотречения, вскинул над седой головой сжатые кулачищи боярин Микула и зарычал, будто шатун-людоед:

— Выходи на бой, братва дружинная!

Выходи, бояры!

Пора мальцам показать, каковы батьки их в сече бывали!

Выходи, ярые!

Ой, вы, бояре русские: киевские да новгородские, рязанские да волынские, ладожские да тьмутороканские, полоцкие да черниговские... Где ваша былая сила? Каким стылым ветром разметало ваши белые косточки от Амура до Лабы, от Невы да Печоры до Ганга и Нила? Не было в вас ни вежества латынского, ни тонкости цареградской: пню молились, щи лаптем хлебали, ворон ртом ловили... Русский боярин лишь в Поле — боярин, но в Поле — вдвойне! Убить русского рыцаря можно, бывали счастливцы — умели и победить, но не родился витязь на свете, кто мог бы остановить боярина, идущего напролом.

То там, то здесь замелькали седые и пегие бороды, заблистали златом роскошные дорогие доспехи, засверкали самоцветы на щитах и шеломах — полезли в передние ряды спешившиеся, по обычаю, воины старшей дружины. Младшему — тридцать, старшему — восьмой десяток.

— Куда ты, тятя? — вцепились в отца дюжие сыновья Матвея Всесвитского. — Стар же ты — пропадешь ни за грош!

— Прочь, приблуды! — взревел дородный старец, расшвыряв в стороны сосунков-несмышленышей. — Нет у вас, видно, отца; одна мать, да и та — шлюха! Не замай, зашибу! — и попер наперед, размахивая над головой булавой-шестопером, горланя во всю остатную мочь:

— Лётал сокол, летал ясный...

Говорит девица: "Здравствуй!

Здравствуй, сокол, и прощай—

За Дон-реку улетай!

И загуляла старая песня боярская по Куликову полю, стелясь по земле, взмывая под небеса, вгрызаясь в сердце:

— Ты найди дружка милого —

Боярина молодого,

Да скажи, что буду ждать.

Да скажи, что буду ждать.

Стоять!

Стоять!

Раскосый щеголь с подбритым лбом и косой на затылке, машущий двумя окровавленными саблями, будто мельница крыльями, угодил под могучий замах Федора Скрыни... Отбросив обломки клинков, ударил боярина щепотью в грудь, да так ударил зараза, что зерцало погнул. Схватил Федор удальца хиновского, медвежьим гребком прижал голову его ко груди своей... смялся шелом вместе с хрупнувшим черепом, брызнули серые мозги на золотую насечку.

Стоять!

Шестопёр Всесвитского проломил голову батыру Юлаю.

Стоять!

Обухом секиры опрокинул наземь Хазрата боярин Тихон Милославский.

Оглянулся Бермята Бушуев, взмахнул владимирским стягом:

— А здесь ли стольный город Владимир?

— Здесь, княже ... — послышались хриплые от усталости голоса.

— Заслужим благосклонность Богородицы, други! — крикнул Бермята. — Много бо нас еще — сотня... почти. Вперед, казаки!

Храпящие, шатающиеся кони, оступаясь на грудах мертвых тел, вклинились в ряды башкиров...

"Ой, да што ты, што ты, што ты!"

Стоять!

Остановились воинские ряды, укрепленные песней заветной. Нету Руси супротивника, покуда жив хоть единый боярин. Пошла битва ярей прежнего, и хоть тает войско Залесское, но стоит, не хочет показать спины ворогу.

Зато согнулся в бараний рог под татарскими саблями полк Левой Руки, не исправили дела и запасные тысячи, брошенные на подмогу: умел и опытен мурза Касим, не гласом, не рукой — мановением брови воинами повелевает. Бронированные клинья отборной татарской конницы рвут на части дрогнувший полк, разделяют москвичей от рязанцев, каширинцев от угличан. Кто уйти не хотел, тот на землю лёг.

Почернел от гнева и горя тятька Григорий: нет больше Петра, нет Тимохи, вздет на вражеское копье середний — Никола, Семен, и Никифор, истекая рудой, повисли на плечах батюшки Ивана. Вышли наперед младшие, а с младших какой спрос? Что могут, то и делают — пятятся вместе с другими. Хорошо — не бегут, не подставляют загривок под кривой татарский клинок. Чуть в стороне режется обезумевший от лютости Кирша Воронин во главе собственных чад. С другой руки — Митрофан и Пафнутий и какие-то незнакомые мужики, видно, из соседних сел. А дальше — и спереди, и с краев — вражья тьма. Позади чисто: осторожен мурза Касим, хитер, будто Змей-Велес, чем лицом к лицу людей терять, не лучше ль врага спасением поманить? Редко кому сподобится, отступая, в бег не удариться. А тот, кто бежит, для конного не супостат, а так, потеха: догони, да руби...

— Держаться! Держаться! — кричит тятька Григорий.

И, внимая отцовскому повелению, из последних сил держится Ивашка Чупрунов, вслепую маша тяжелым мечом. Кружатся перед глазами вражеские рожи и конские морды, лязгают сабли по щиту и шелому, не успеешь одного избыть, второй лезет. Вот тебе, Ивашка — дурень лопоухий, и вся воинская доля — не ты, так — тебя! И передохнуть не моги...

Тает сияющий серебром доспехов прямоугольник Большого Полка, тает, но стоит. Там, где светят золотые латы бояр, там растут кучи вражеских тел, сливаясь в гигантский вал от края до края. Зашли в бок фряжскому рыцарству рыцари града Плескова, разорвали клин надвое, врубились, втиснулись в узкие промежутки рядов, так, что с места не сдвинуться. Не умение, не отвага отныне решают дело — твердость клинка да тяжесть секиры.

Бросил Мамай в толковищу сражения пешие отряды готов и мордвы, армениев и черемисов, ибо в пешей резне степняк лесовику не подобен. Эти не хужей русича умеют топором садануть, ножом ширяться, кулаком бить. Плакать, причитать, ломая белые руки, русским боярыням!

И вновь колыхнулся, заволновался передний край, начали падать под ноги бьющимся истомленные боем бояре, сначала те, что постарше, затем и младшие.

— Пляши! Пляши, воевода! — кричат ополченцы Микуле, видя как ближе и ближе просвистывают каленые стрелочки вкруг боярина.

— Стоять! — отвечает Вельяминов, отмахивая стрелы, будто навязчивых паутов, — Стоять!

А рязанцев уже так стеснили, что неволей попятишься. Кабы не тятька Григорий, не Кирилл Воронин, не Александр-боярин — кто знает... Но и пятясь, и жизни лишаясь, ни один в сторону дубравы не покосился...

Осмотрелся Касим, поскреб рукоятью ногайки переносье зудящее и кликнул вестового, дабы передал джихангиру совет — пора клещи замкнуть.

— Рано, — ответил Мамай, даже не обернувшись. — Скажи Касиму, стала подаваться стена. Вот-вот рухнет.

Свистнула злая стрела, ударила в правое око Микулу Вельяминова. Две отмахнул, третью не успел, покачнулся, упал вперед — головою к врагу, как воину принято.

— Вечный покой и великая слава тебе, воевода, Микула! — молвил Боброк, снимая шелом.

— Дай Бог и нам век свой так же закончить! — вздохнул Владимир Серпуховский и оборотился к Боброку, — Не пора ли, Дмитрий Михайлович?

— Нет, — сказал ведун. — Ждать треба.

— Чего?

— Знака.

— Какого знака?

— Не знаю.

— Да ты что, змей?! — вскипел горячий, как пламя, Владимир. — Шутки со мною шуткуешь?! Смотри, добалуешься! Левую Руку вот-вот до конца изведут. Большой полк заново пятится, на глазах тает, а ты мне зубы заговариваешь?! Ждёшь, покуда Русь сгинет?!

На что уж спокоен, ко всему привычен Боброк Волынский, но тут и он не стерпел: сгреб за плечо князя молодого, развернул в седле, ткнул за спину рукавицей кольчужной:

— А эти? Эти тебе — не Русь?!

Оглянулся Векша, и заплакало его сердце вдвое прежнего. Из глубины дубравы шаг за шагом, пядь за пядью тянутся к опушке спешенные воины, зачарованные грохотом битвы. Обрывки молитв, возгласы ужаса — все утонуло в неумолчном гневном стоне.

— Ох, што-то душно мне, душно мне, браты, — хрипит боярин Ослябя, раздирая лапищей бехтерец. — Што ж то за напасть такая?!

Рядом с боярином, подстать ему — чернец троицкий. Очи долу, зубы скрежещут, в ручищах — обломки креста.

Чуть в стороне — юный гридь серпуховский — уткнулся лицом в конскую морду, уши так ладонями стиснул, что ногти — будто инеем окатило.

Обочь — чернявый мужичище столбом стоит. Из глаз слезы в два ручья, а он и не чует, все грызет дубовую ветку перекосившимся ртом — чает небось — кремня крепчае.

От дерева к дереву, от ряда к ряду: кто крестное знамение кладет, кто поклоны бьет, кто молитву шепчет...

А в жарком воздухе — скрежет зубовный.

Сквозь своих, сквозь чужих прорвались к отцовскому телу братья Всесвитские, расшвыряли трупьё, коим батюшку завалило... зачали поднимать, а за ним еще двое тянутся — в последний предсмертный миг обнял старец ближних супостатов за шеи, так и помер по-кумпанейски. Стыдно стало молодцам — сами живы, а батьку не уберегли, вскинули на щит старшего, вознесли над головами.

— Ой, же ты, братва дружинная! — заревел Василий Матвеевич, — дворяне, да дети боярские! Люты в сече отцы бывали, да разве ж старый лев молодому — соперник?! Новая слава — наша по праву, а старую меж собою поделим! — сорвал шелом с головы, швырнул о землю. — За шеломом для меня земли нет!

— Принимаю! — послышалось одесную.

— Даю зарок! — донеслось слева.

— И я! И я! — полетели с голов шишаки да мисюрки по всему переднему краю.

Поднял на дыбы истекающего пеной коня Бермята, окинул взором полумертвое войско свое и проскрипел надсаженным горлом:

— А здесь ли стольный город Владимир?

— Здесь, княже... — аукнулось вокруг.

— Вперед, казаки — нас еще больше десятка!

Ещё раз взбодрились казаки, матом и плетюгами погнали умирающих коней на медвежий строй черемисов. Шарахнулись вороги, услыша заунывный владимирский клич, ибо знали — сей для них — похоронная песнь. Остатки пешего ополчения вклинились в брешь, пробитую конным полком, заработали секирами, булавами, а то и просто дубинами...

Стоять! Полочане, бряцая тяготами доспеха, обрушились на готов.

— Покажите им, как девок к морю пущать! — расхохотался князь Андрей Ольгердович. — Пущай познают — дешево ль русское злато! Пущай аукнется хлопам время Бусово!

Для таруссцев да белозерцев мордва и армяне — диковина. Опробовали привычный замах — ничо, годится! И поперли стенка на стенку...

Полк Правой Руки, добивая фрягов, наткнулся на отряды булгар.

— Ну вот! — с облегчением промолвил Коротонос, — наконец-то заново солнышко поднимается, знакомое дело легше пойдет!

Вскинулся Мамай — опять заминка. Бросил в битву остяков да вогулов. Не помогло. Бросил наемных персов. Бесполезно.

Тяжко русичам, страшно до зноби, но зарок нарушить — еще тяжельше. Не вал уже в Поле — трупная полоса в пятнадцать сажен. Гони, не гони — не идут кони по трепещущей плоти, храпят, седока норовят за колено схватить. Озверели совсем. Но куда зверю до человека! Там, где конь идти не хочет, человек, смеючись, протопает. Правда, не всякий — то тут, то здесь бродят среди бьющихся блаженные. Одни хохочут во всю глотку, другие плачут навзрыд...

Спешились конные, сошлись грудь в грудь, голова в голову — не протолкнешься. Вновь качнулась чаша в ордынскую сторону — бояр по пальцам сочтешь, и младшие дружины вполовину истаяли.

Да что там кметей считать — полдюжины одних князей полегло, десяток воевод именитых... изо всего казачьего полка под львиным стягом лишь семеро рубятся!

— Не могу больше! — закричал Ивашка. И, выронив меч булатный, закрыл очи дланями. — Не могу-у-у!

Взмахнул саблей татарский наездник, целя в беззащитную шею, но метнулся под удар брательник Никифор, принял харалуг на себя, а Семка из последних сил рванул младшенького назад. В тот же миг разъяренный Григорий располовинил обидчика от плеча до седла, обернулся к Ивашке:

— Подыми клинок, пес!

— Не могу... — а из-под перстов — слезы рекой.

— Через не могу, волчья сыть!

— Тошно мне, тятя! — простонал Ивашка, мотая головой из стороны в сторону.

— Всем тошно! — заорал Григорий. — Убивать не можешь — от нас с Семеном клинки отмахивай!

Остатки полка Левой Руки — сотни полторы рязанцев, каширинцев и угличан, сбившись в полумесяц, на последнем — седьмом — дыхании держат спицу Большому полку. Красно сказано — держат... уже шарпают ногаи мертвые тела русичей, уже половина касимовского тумена топчет комонями раненых да увечных, что за строем хоронились. Лучшие из лучших — Григорий, Кирилл и Александр брянчанин — скопились на правом краю полумесяца. Там, куда нацелен клин татарского тумена. Коли прорвутся — кончится сразу послед полка погибшего.

— Вот теперь, пора! — воскликнул Мамай и бросил в зияющую брешь два последних тумена на охват Большого полка.

— Вороти их, джихангир! — Алькусаим в ужасе упал на колени, с мольбой протянув к хану дрожащие руки.

— Отстань! — Мамай брезгливо отпихнул его расшитым шелками чувяком, пожирая взором бешеную скачку крымских ногаев.

В то же мгновение в глубине русского строя вырос над частоколом шеломов и копий старец-калика, распрямил богатырские плечи, будто камень Алатырь с них сбросив, воздел раскинутые в стороны могучие, как молодые дубки, ручищи...

— О, Хорс-Ярило! — покрывая грохот битвы, пронесся над Полем нечеловечески зычный рев калики. — Пошто палишь детей своих стрелами жгучими!? Аль не видишь, владыко, что нет больше силы стоять им в Поле Незнаемом? Где помога твоя? Где благословенье родительское? — он замолчал на несколько кратких мгновений, вдыхая полной грудью горячий, на крови настоянный воздух, и заревел пуще прежнего. — Тебя зову, Отче Сокол! Яви детям лик свой светлый! Грянь, Перуне!

Дыбом встали волосы под шеломом у многих, когда раскатился гром среди ясного неба, когда понеслась грозовая, чернее сажи, туча с Заката, полыхая стрелами молний.

— Пускай сокола! — крикнул Боброк, оборачиваясь к собственным рындам за левым плечом. — Где сокол? Чего трясетесь?

— Улетел, — сказал старый товарищ князя — галичанин Игнат, протягивая пустую рукавицу с разодранными путами. — Сам ушел...

— Гос-спади, твоя воля! — ахнул литовский ведун, осеняясь крестом, — Прости неразумным их страшное дело!

Замер Векша — никогда не слышал от странного князя этакой речи.

Замерло на миг все русское войско, завидев стремительный бросок кречета, и вдруг загалдело, заволновалось, тыча перстами в небо:

— Рарог пришел!

— Верный знак!

— Держись веселей, братцы, видать, нашему верху быть!

— С нами! С нами воля русских богов!

— О, Сокол — Соколе, отче родимый, — взревел калика, стискивая могучие кулачищи и потрясая ими над развевающейся космой волос, — долго ли обиду терпеть детям твоим?

Клекот кречета разнесся над погибающими полками, быстрее молнии ринулся он сверху на скопище супостатов.

— Слушайте меня, дети мои!— загремел старец и разодрал зипун на-полы, так, что пуговицы стрелами полетели. Что за диво — под ветхим платьем белоснежная рубаха с алой каймой в подоле, поверх — стальная кольчуга мало не до колен, вся в алом сиянии яхонтов. А поверх кольчуги — золотой пояс пластинчатый... — Довольно боронь держать! Довольно стойкость выказывать! Настала пора Побоище зачинать! Повторяйте за мной, дети Слава! Повторяете за мной: "Врага не бояться!"

— ... не бояться... — полетело в стороны.

— Полону — не бра-ать!

Рев обезумевшего войска всколыхнул небеса:

— ... не брать!

— Живому — с р а ж а т ь с я!

— Сражаться!

— А мертвому — встать!

— Вста-а-ать!

— Встать! — взвыл Золотой Пояс, грозя кулаками наступающему ворогу.

— Что он там вопит, Алькусаим? — усмехнулся Мамай, следя за тем, как свежие тумены втягиваются в брешь, пробитую Касимом.

— Да так... пустяки всякие, — отозвался смертельно усталый голос персидского чародея, — Симурга зовет, убитых оживляет... Ты не видал еще мертвого войска, джихангир? — и залился мелким безумным хохотком. — Сейчас увидишь...

Тихий, скорбный, как сама смерть, стон заполнил Поле от края до края. Сквозь груду погибших полезли наружу окровавленные, обезображенные руки, на всем скаку сбились вдруг в кучу крымские тумены, замялись, спотыкаясь о собственных передовых, что грохнулись наземь вместе с конями, визг ужаса повис над сумятицей. Позади бьющихся ордынцев начали подниматься убитые воины Передового Полка, пошли, шатаючись, живым на подмогу. У кого ноги целы — идет, кто обезножен — ползком подползает.

— Сделай же что — нибудь! — трясет за ворот мага хан Мамай. — Ты же первейший под Небом!

Отпихнул перс Мамая, гневом и гордостью сверкнули желтые глаза:

— Первейший под Небом — божественный птах, Симургом зовомый! Племя Сами Золотые Пояса ведут. Кто против встанет? Молись Аллаху, джихангир, кабы самому здесь же не лечь, бо жива еще древняя сила!

— Что делается? Что делается, Господи! — гортанно кричит чернявый горбоносый чернец, хватаясь за голову.

— Сам не видишь, что ли? — здоровенный коломенский дьякон, скинул нательный крест, аккуратно перемотал цепочкой. — Славяне побоище затевают. Натерпелись, хорош! Подержи крест, гречине, не хочу грех на душу брать.

— Не гречин я, — замотал головой чернец. — Из сербов.

— Так что ж ты, брате, голову мне морочишь? — весело гаркнул дьякон, обвязывая цепочкой гриву волос. — Золотые Пояса на битву кличут! Гляди — даже персы к нам перекинулись!

А золотые пояса уже заблистали в передних рядах. Кто не видел в сражении древней силы славянской, тот, почитай, ничего не видал! По обе стороны сварогова воина будто не булатные клинки — жернова вражью плоть перемалывают, и нет ни пощады, ни управы на те жернова. Качнулся строй, но на сей раз — впервые за битву — в сторону Красного Холма. Там, где умер Тур Золотые Рога, воскрес и медленно, словно неволей, поднялся на дыбы русский Медведь.

— Безумцы! — почти что плача вскричал Алькусаим. — Что творите, что творите, гордецы неразумные?! Неужто и впрямь равными Богу себя возомнили?!

Шаманы, визжа, бросились врассыпную к подножию холма, но поздно — слепящие копья молний ударили по бегущим из грозовой тучи.

— Ну, что, джихангир?! Рад, небось? — оскалился перс-чародей. Светящийся, тонкий, будто шелковая нить, обруч завис над головой мага, рассыпая в стороны синие искры. — Не трусь, хан, нас пока не тронут... Я — Алькусаим! Алькусаим! Слышите, вы?! Кто соперник силе моей, кроме Бога? Сам Ариман отступает с моего пути!

— Так иди, чего встал? — раздался глубокий, объемлющий окрестности, равнодушный голос. — Не держу.

— На что надеешься, Сокол? — грозно вопросил персиянин, раскинутыми руками словно охватив сбившуюся в кучку охрану Мамая. Только теперь понял ордынский владыка, кого удалось ему в стан залпоучить, и поразился собственной скупости. Такого — не золотом — алмазами до макушки осыпать не жаль: стан, будто дуб, руки, точно орлиные крылья; очи — всесветный пожар. — Что ты знаешь такого, что было б неведомо мне, Алькусаиму?

— Нет сего, — пророкотал равнодушный голос. — Верно молвишь. Только кто они тебе, парс? Уходи, их судьба решена.

— Да ты смеешься надо мной, старый бродяга! — раздувая ноздри, загремел величайший маг подлунного мира. — Тебе ли решать долю того, над кем сияет мой хварно? Много взять на себя вздумал, Соколе! Смотри — уже вновь убито мертвое войско твое. Уже заходят живым в спину свежие силы. Смирись, спасайся, аще можеши!

Воздух на вершине Красного Холма шуршал, точно песок, и потрескивал, будто древо надломленное, в людскую кожу казалось, вонзались тысячи мелких невидимых игл. Бесстрашные, все повидавшие воины охранной сотни испуганно жались к повелителю. Чисто цыплята полевой куропатки, встревоженные топотом конной охоты.

— Уходи, Алькусаим! — вновь раздался голос Золотого Пояса, — Путь еще открыт для тебя. Стерегись гнева дружины Сварога, бо выбор твой вельми скуден. Щепа древу лишь кору корежит, сколь ни остра.

— Три меры индийских самоцветов отсыплю, ежели нас не предашь, — крикнул Мамай, падая на колени и ловя полы ведовского халата. — И каждая — сколько сам унесешь!

Тигриные зрачки чародея на миг подернулись желтым туманом.

— Замолчи, хан! — прорычал он в нешуточном гневе. — На что мертвому холодные камни? Да и нет у тебя столько, чтоб достойную Цену дать! Иной награды жажду... Кто смеет грозить великому Алькусаиму? Нет такого! И не будет! Слышишь, Соколе?!

Скоро управились с ужасом удалые наган. И получаса не исполнилось, как в куски изрубили они вернувшихся с Берега воинов. И вот уже вновь несут их разъяренные стаи горячие степные аргамаки. В тыл. В тыл. В спину вздыбившемуся медведю.

— Ну, русичи, пришел наш смертный час! — крикнул до еловца забрызганный кровью боярин Александр. — Не пивать нам больше хмельного меда урочного, не обнимать сладкого женского тела... Пришла пора вечной славы взыскати! За мной, русичи!

Благородный скакун боярина взвился на дыбы с истошным животным воплем, будто проведал хозяйские думы. Словно не было долгого боя, словно не жгла пересохшего горла мачеха-жажда, словно ни капли крови не изронил он из бесчисленных ран — грозою Перуна обрушился Александр в гущу ногаев. И лишенный последней надежды двинулся вслед исполину остаток погибших полков.

Мало их было, но казалось, что нечеловеческая сила влилась в истомленные жилы, очи сокольей зоркостью обострились. Надсадно воя, растолкали они несущихся вскачь коней, посшибали из седел наездников и принялись наваливать вал человечий, преграждая путь ханской надежде. Обезумел Ивашка от лютого боя, меч в руке — колесом Смерти свищет, срубая все, что вблизи, из горла — не голос человеческий — рык звериный.

— Каких воинов Русь лишается! — заплакал Владимир Андреевич, закрывая лицо кольчужной перчаткой. — Что же ты медлишь, Боброк?!

— Жду знака, — ответил Боброк.

Вдоль вала, обочь вала, позади него сбились в стены разгневанные ногайские всадники, закупорив задних на полверсты.

— Что вы на последышей время теряете?! — визжит мурза Касим. — Руку давно отсекли, пора тулово задавить!

Но не слушают ногаи приказа — каждому лестно гордеца и упрямца сломить. Лучшие батыры, будто мотыльки на огонь, летят на свет боярского шлема. С тем же успехом. Попасть под меч Александра, все равно, что с Велесом обняться.

— Так их, так их, брате! — шепчет Ослябя, стискивая могучие кулаки. — Коси всех, без разбору! Пусти в дело, Дмитрий Михайлович, — взмолился, припадая к стремени князь-воеводы. — Мы с Александром вдвоем их в реку загоним!

— Терпи, Родион! — отозвался Боброк. — Я же терплю!

Что творилось на переднем крае разгоревшейся битвы, людской язык передать не в силах. В давке трехсоттысячного скопища гибли от тесноты, от недостачи воздуха, от ножа, кулака и зубов.

Вздрогнул Ивашка от отцовского стона, бросил в сторону беглый взор и понял, что один он у тятьки остался; никого больше.

— Горе нам, Ваньша, — сказал Григорий. — Может, и к лучшему, что домой не вернемся. Дед твой — Чупрун — семерых на себя брал. И нам завещал. По всему видать, измельчала наша порода. За нами с тобой целых две дюжины. Не осилим, пожалуй.

— О чем горюешь, Гришута?! — сплюнул Кирилл Воронин, ловя на щит выпады вражеских копий. — Сынов положили, сами к Богу уходим, чего еще?! Как могём, так и встречаем!

— Дети наши за Русь головы сложили. Им — честь и слава. А мы — живые, нам и зарок исполнять. Первы-ый!

Рубанул Ивашка широченного, будто печка, ногая, и полетела вражья нога бедром окровавленным на кровавый вал...

— Второй! — сказал Ивашка.

И то верно — коли живым останется — на коне ему больше не сиживать, на Русь не хаживать, сел-городов не зорить!

— Третий! — воскликнул тятька Григорий, насквозь пропоров всадника, что копьем Кирше в бок неприкрытый целил.

— И за мной не задержится...

Только, сколь ни грозны были в битве последыши, сколь ни люты, а было их — страшно сказать— трое на тысячу. Не силой, не умением — толпой побиваемы. Глядь-поглядь, а в живых-то лишь пятеро.

— Ныне, присно, и во веки веков... — одними губами промолвил батюшка Иван.

— Девятый! — прохрипел тятька Григорий.

Онемев, замерли витязи Засадного Полка, глядя, как прямо у них на глазах, умирают последние рязанские ратники. Как, обогнув чудовищный вал, несутся в спину Большому Полку крымские орды.

— Брате Александре, брате Александре... — шепчет могучий Ослябя... и вдруг ринулся вперед с горловым неудержным воплем. — Держись, Пересвет!

Два копья ударили в Пересвета. Третье пронзило коня. Упали молча, молча умерли, бо не было сил даже на вздох.

Горе Русской Земле — не стало знатнейшего богатыря! Горе Ослябе — сын под стягом погиб, брата на глазах умертвили. Разбросал витязь воинов, что удержать в дубраве пытались, но встал перед ним спрыгнувший наземь Боброк:

— Именем Пересвета заклинаю — стоять! Нельзя туда, боярин.

— Уйди, княже! — гаркнул Ослябя. — Прочь с дороги, не введи во грех!

— Брату не поможешь, Родион, а себя зря угробишь.

— То — мое дело!

— Дело тебе я назначаю. Я — князь и воевода Засадного Полка! Велю умереть — умрешь. Жить велю — жить будешь! Ступай на место, боярин, ты мне еще нужен!

Ударили крымчаки по Большому Полку, только к изумлению своему не страх, не немочь на ликах русских узрели — радость и бешенство жгучее. Встретили их трехсаженными копьями и топорами шириною в аршин. Невесть откуда вымахнули конные богатыри, вклинились в тумены в трех местах. А уж по всему строю вознеслись на щитах новые глашатаи, весело и бесшабашно сияя очами.

— Хороши во Киеве вина князь Владимира! — разнеслось окрест.

— У-у-у! — взвыли воеводы.

— Ра-а-а! — ответили воины.

— Кулебяки с сигами — в золотом Чернигове!— выкрикнули вместе с заводилами полторы дюжины черниговцев.

— У-у-ра-а!

— Ой, вкусна водица, где Донец струится! — поддержали глашатаев куряне и дворянин из северского Новагорода Михаил Потапов.

— Ура-ура-ура!

Всякому на грешной земле свой срок отмерен... Одиннадцать походов за спиной у тятьки Григория, и в двенадцатом головы своей не жалел. Пришел срок старому воину райских плодов отведать. Пока меч свой из вражьего тела выдергивал, выскочил из-за спины Кирилла раненый ногай, из последних сил вонзил Григорию нож под сердце. И верная кольчуга не спасла. Взвыл Кирша, раскроил хитрована с головы до самого пояса... да что толку!

Упал на отцовскую грудь Ивашка:

— Тятя! Тятя!

— Живому — сражаться! — прохрипел Григорий Чупрунов, оттолкнув сына. — Иди! За тобой еще семеро!

— Куда ж я без тебя, тятя? Как в одиночку из сего болота выберусь?

— Держись, Ваньша! — с мукой в голосе закричал Воронин и осел на груду мертвых, своих и чужих.

В парчовом халате поверх золотого панциря невиданной работы, на статном тонконогом скакуне подъехал к Ивашке старый знакомый, что кровью людской заместо вина тешился. Неспешно набросил на шею волосяную петлю...

— В Переславле жены красно обряжены! — кличут глашатаи.

— У-ра! А-а-а...

— Но нема доныне краше дев Волыни... — прошептал Боброк, сверкая очами.

— Та й звонки напевы галичанской девы! — заплакал Игнат, — Стыдоба-то какая, Дмитрий Михайлович! Отпустил бы меня: вся Русь в поле, а Галитчины нет!

— Терпи, Гнате! — проскрежетал сквозь зубы Волынец. — Биться некому, так хоть победу справить! За всех порадоваться! Да не скули ты, волчья сыть! Будет и нам работа!

— Со Злом пришел ты в родную землю, Алькусаим, — зазвучал голос Сокола. — И будь ты хоть трижды величайший, здесь тебе победы не знать! С высот Сварогова Царства зрят на Поле твои пращуры, гневаясь на тебя, болея за нас. Слаще райских птиц им песня наша. Слышишь ли ее?

— У кметей во Турове вся комонь каурые! — звучало во Поле.

— Полоцкие кметы в серебро одеты!

— В золоте латынском все дружины Минска!

Горечь Ивашкину словом не передать — один он остался из всей семьи. Ни тятьки, ни братьев — старший в дому. Рывок аркана вывел его из тягостной думы.

— Харош мамлюк! — сказал упырь, плотоядно цокая языком и покачивая головой.

— Рязанские мы, — не поднимаясь с колен, не отрывая взора от тятькиного лица, отозвался Ивашка.

— Рязань мамлюк, — облизнулся ногай. — Шибко харашо.

"Не понял видать", — решил Ивашка.

— Не мамлюки мы, отчичи... вятичи, — сказал он, желая развеять вражеское заблуждение.

— Нэ-эт, ты — мамлюк! — поправил ногай, оглядывая веселым прищуром окруживших Ивашку всадников.

Те с готовностью захохотали — больно забавен был коленопреклоненный детина в кольчуге. Приятно, ох, приятно было сознавать как скоро десятки тысяч пригожих русоволосых рабов обратятся в конские табуны, в овечьи отары, в шелка и дорогое оружием. А бабы! Слов нет — недурственно время от времени силком распотешиться, но что на свете слаще вольной женской любви? Не станет у девок своих парней, к чужому прилепятся. Джихангир обещал — каждый, в поход тронувшись, знатным нойоном станет!

От наплыва чувств дернул ближайший джигит за бороду русского муллу. Второй, шутя, крест одним махом содрал.

— В Новеграде старом хвалятся товаром! — закричали тысячи голосов.

— Словно кремень, слово у граждан Плескова! — отозвались гордые плесковчане.

— Ладога и Русса не рождают труса! — подхватили северные витязи, круша направо — налево.

Не чудо ли деется в Поле незнаемом? Будто не было тягостей битвы, будто не полегли лучшие богатыри Русской Земли, будто и не погиб каждый второй — русское войско, покачнувшись, шагнуло вперед.

Поднял голову Иван Чупрунов, посмотрел на охальников, небрежно перехватил руку третьего, оттолкнул:

— Не балуй, грех это. Не мамлюк я, вурдалаче, русич я!

Вздрогнул ногай, забегали по сторонам маслянистые глазки:

— Нэхарашо гаваришь. Ты — Рязань мамлюк. Русицы гдэ? Нэту. Резань эсть, Масква — эсть. А Русия гдэ ?

Далеко-далеко, за спинами сгрудившихся ногаев, за бескрайней синью Великого Дона вздыбилась вдруг земля. Смотрит Иван Чупрунов и глазам своим не верит — в светлой кольчуге и золотом шеломе выросла прекрасная женщина над дубовыми рощами. И мнится Ивашке, будто с матушкой схожа, а глаза Аленкины. На ресницах слезы — скатным жемчугом, по челу белому кровь струёй, а в руке — меч. Протянула руки к Дону дева великая, будто у Ивашки помощи просит, и запылало ивашкино сердце жальбою и огненным гневом.

— Дай сюда крест, — сказал он, обернувшись к тому, кто батюшку обидел. — Пошто людство зорите? Пошто над стариками глумитесь? Кто звал вас сюда, вурдалаки? Дон и Волга нам Богом от веку дадены. А, ну, вон отсюдова! Прочь! Прочь!

Мигом выдуло шутливый настрой у лихих ногаев, руки сами собой к мечам потянулись...

— Где отыщешь краше мать Расеи нашей? — взывают глашатаи.

— У-р-ра-а-а! — и трещит, шатаючись, вражий строй.

— А загадки эти знают в целом Свете!

— У-у-рра-а! — еще шаг.

— Где робеет птица? Враг — кого боится?

Рванул Ивашка за вервь аркана, поймал замешкавшегося упыря на поднятые руки и с восторгом освобождения от мороки вбил его головой в грязь кровавую по самые плечи:

— Жри, сколько влезет!

Сгреб за шею ближнего коня, дернул на себя — полетел конь копытами кверху, вместе с наездником.

— На загадки эти вам любой ответит!— крикнули глашатаи.

И вновь с громовым древним кликом шагнуло вперед русское войско.

— Страшно сине-море, если с ветром в ссоре!

Еще шаг...

— Страшен лес дебрянский! — зарычал Ивашка, подхватывая клинок и секиру Семена. — И богатырь рязанский! У-у-у-рр-а-а-а!

Веселье охватило обреченные, казалось, полки. Смешон русичам свирепый ворог, сама Смерть — точно бабка родная.

Залетел в ряды псковского воинства Дмитрий Ольгердович, приподнялся в стременах:

— Передали полочане — пусть не трусят плесковчане! И у тятькина колодца можно на ... наколоться!

Хохотом встретили посланца рыцари града Плескова, но оскорбился посадник Никола Ушкуев:

— Не князь ты, Дмитрий Ольгердович, а охальник! Ты словами не блуди, лучше в Поле погляди. Кровь бурлит, как брага в чане — бьют Мамая плесковчане! А у полоцкой шпаны — мокры шелковы штаны!

— Дак што? Так и передать?

— Ступай, ступай! Нам языком чесать неколи! До Холма — рукой подать!

Изрезанный ножами, утыканный стрелами пал ярославский богатырь Михаил Поновляев. В последнем броске дотянулся до сопротивника, стиснул зубами жилистое горло, с собой повалил. Слава славянину!

И место его пустым не осталось: заступил брешь новгородский ушкуйник Дмитрий Завережский. Голова окровавленой тряпицей обвязана, а в руке — шелом. Размахнулся, зашвырнул шишак надрубленный в толпище вражье, крикнул зычно, будто труба прозвенела:

— Живой не буду, а шелом добуду! — и полез вперед, сшибая встречных булавой и секирой.

— Пропадай головушка, аб жила зазнобушка! — донеслось одесную. — Принимаю!

— Я за Русь родную, черта поцелую! — аукнулось ошую. — Даю зарок!

Сотни шеломов полетели в гущу Орды, сотни удальцов с хохотком-прибаутками проломили вражью стену, и хоть многие пали, но уже тронулись по их следам друзья и соседи... а то и вчерашние недруги.

Дед Чупрун — старый ватажник — в церковь ходил с прилежанием, былые грехи отмаливая, но недаром по селу слухи сеялись, что втайне веровал старичина в древних донаших богов. Ведал про то и внучек любимый. Мальчонкой сопливым посещал он, деду сопутствуя, поляны в чащобных местах, где под дубами, громовою стрелою ужаленными, сходились странные люди. Поговорив и хмельного меда отведав, зачинали бесовскую пляску с дикими выкриками и нелепыми скачками. Мало по малу перерастала та пляска в свирепую драку, казалось, не друзья сошлись на пирушку — враги заветные. Трещали черепа и кости, глухо плескали по телам пудовые кулаки и праздничные сапоги, струйками брызгала юшка.

— Убьют тебя единожды, дедусь, — сказал Ивашка, возвращаясь однажды с потехи, но нежданно помолодевший Чупрун только хмыкнул, зажимая расплющенный нос.

В другой раз повелел Ивашке смотреть прилежнее, да запомнить движения танца, сколько сумеет. Нелегким делом оказала себя пляска нелепая, когда сам попробовал. Долго не давалась она в Ивашкины руки — никак в лад угодить не умел. А когда попал...

В позатом году на Масленице бились с заречными стенка на стенку. Ивашка уже и в ту пору на Аленку заглядывал, а тут не пошла масть приречному концу — кого с ног сшибли, кого за черту выперли... Остался Ивашка один-одинешенек. Черт что ли его под локоть толкнул, чи гордыня немереная — на виду у всего села закружился Ивашка в заученной пляске. Один против пяти. Трех едва не до смерти убил, то же и с остальными бы сталось, да вбежал на лед батюшка Иван, в шею с ристалища погнал, рассерчал — страсть! Тятька Григорий дома мало не час за волосья таскал. И Чупрун добавил, а после строго-настрого заповедал:

— С теми, кто сего не умеет, эдак шутить не моги! Подобное знанье для смертного боя, и то — на крайний случай!

Батюшка Иван на исповеди тоже советовал, только иное:

— Забудь поскорее науку сию, отрок! — сказал строго. — Бесовское смущение человекам она. На пагубу душе старыми диаволами измышлена.

Испугался Ивашка, принял в разум слова священнослужителя, и хоть снилась ночами пьянящая легкость заветного танца, наяву крепко зарок содержал. Помнил и ныне; только не о душе своей сегодня дума Ивашкина, не о спасении жизни — о деве, что врагом уязвлена и заступы просит. Нет ее краше, нету роднее. Чтобы слезы ее осушить — ничего не жаль!

Крутанулся Ивашка, и два меча свистнули мимо, топнул ногою, прыгнул на месте — секира голову чужую сама нашла, клинок стрелу на взлете сломал. Нагнулся над трупным валом батюшка Иван, поднял харалуг Пересвета:

— Во имя Отца и Сына, и Святого Духа!..

Дунул ветер с Восточной стороны, зашумела дубрава зелеными листьями.

— Что — "пора"? — спросил Векша.

— А? — переспросил Боброк, склоняясь в седле и заглядывая Векше в глаза.

Вздрогнул Векша, увидев залитое слезами чело князь-воеводы.

— Кто-то молвил — "пора", — проговорил он растерянно.

— Тоже слышал? Не брешешь?

— Клянусь!

Могучий гнедой жеребец сделал гигантский скачок и встал на дыбки, вздетый железной рукою Боброка.

— А што, соколы-соколики? — крикнул предательски дрогнувшим голосом князь-воевода, — не довольно ли горе мыкати? Взошло солнышко и к нам на двор! Пришло наше время! Костлявой не трусить... И полону — не брать! — и вдруг заревел, будто зверь невиданный. — Мадай! Ма-а-да-а-ай!

Нечеловеческий вопль двадцати тысяч разверзшихся глоток слился с воплем терзаемых шпорами комоней:

— Ма-а-да-ай!!!

Древний прачуровский боевой клич потряс Куликово Поле, в полном оцепенении смотрели оба воинства как выплеснулась из дубравы серебряная в сиянии солнца волна истомившихся по мести богатырей, как, разделяясь надвое, заструилась в спину ногайским и татарским туменам и прямо на Красный Холм. В следующее мгновение, все поняв, Орда бросилась наутек.

— А здесь ли стольный город Владимир? — простонал Бермята, озираясь окрест, взглянул на стяг изодранный и ответил себе. — Здесь, княже...

Припадая на все четыре ноги, плача дитем малым, пошел казачий конь за бегущими супостатами.

— Беги, хан! — сказал Мамаю Алькусаим. — Племя Сама Мадай ведет... Всем, кто удрать не успеет — смерть неминуемая.

— А ты, маг? — впрыгивая в седло, выдохнул хан.

— Ему отсюда ходу нет, — раздался голос Сокола. — Да и ты, гадюка, недолго проползаешь.

Хварно персидского чародея уже не искрился, огнём полыхал.

— Дура-ак! — услышал Мамай, спускаясь к подножию, надсадный хрип Алькусаима. — Кто меня одолеет, тот и часа не проживет!

— Век мой долгим был, — послышался равнодушный ответ. — Будет о чем в Ирии вспомнить!

Застоявшийся аргамак жадно заглатывал летящие навстречу версты. Позади медленно глохли вопли исстребляемых ратей... Кто успел коня оседлать, бежал сломя голову, кто не успел — навек потерял.

Въехал Боброк на Красный Холм, спрыгнул наземь, протоптал окружие пылающей травы и толчком ноги перевернул навзничь скрюченное тело великого мага. Почти невесомым оказался могучий Алькусаим. В тигриных очах застыли злобные искры...

— Ну и зверюга! — присвистнул Боброк, обращаясь к Векше. — А все ж-таки не выстоял. Да и никто б...

Груды мертвых тел загромождали все поле от дубравы до Смолки. Поверх трупов сидели и лежали навзничь уцелевшие в сече воины. В погоню ушли те, кто сберег хоть частичку прежних сил. У этих непонятно в чем и душа-то держалась, некому было даже воды подать... бились все.

Внимание уцелевших рязанцев привлекли к себе двое. Спотыкаясь и падая, многие ползли к Непрядве, остудить жар. Эти пробирались к дубраве. Высокий широкогрудый воин с шапкой иссиня-черных кудрей, смуглокожий, с носом, похожим на серп, подставив плечо, тащил старого калику, неловко ступая на правую ногу. Калика висел кулем, перебирая ступнями больше из гонору, нежели в помощь.

— Это, Сокол, — сказал Ивашка, вставая. — Пойдем, пособим.

— Я для него чужой, — батюшка Иван поправил сбившийся набок крест. — Да и тебе бы, Ваньша, от Золотого Пояса подальше держаться. Не к добру тебе встреча с ему подобными.

— Почему?

— Заметил я, отроче, как ты за Дон пялился. Как в зверя лютого обратился, за реку ту глянув. Я там ничего не узрел. Я для Сокола — чужой. Ты — добыча желанная.

Будто не тятьку, а его самого ножом под сердце пырнули — такой вдруг тоской полоснуло Ивашку Чупрунова. Кинулся к Золотому Поясу, себя не помня. Подставил плечо под жилистую длинную руку, подхватил за поясницу... Позади неуверенно шаркали бродни батюшки Ивана.

Лёгким, словно былинка, оказался матерый старинушка. Воин, шедший по другую руку, Ивашке головой кивнул:

— Поздравляю, брате!

— С чем?

— С победой, брате. С тем, что жив остался.

Тяжко вздохнув, так молвил в ответ Иван Чупрунов:

— Эх, братка! Разве ж то победа! Избавление — в лучшем случае.

— Еще одна такая победа, — надсадным шепотом подхватил калика, — и на Руси мужиков не останется.

— Помолчать бы тебе, поганец! — послышался сзади старческий голос.

— А, это ты, поп Иван... — отозвался калика. — С чего это ты раскудахтался, выродок?!

— Из-за вас муку смертную терпит Земля наша!

Долго молчал Сокол, опустив голову, смежив вежды, лишь по переступу можно было понять — в чувствах пока.

— Правду молвишь, поп! — прошептал наконец. — Наша в том вина. Не отрекусь. Но и то верно, без нас — не избыть сего.

— Да пропади вы пропадом! — безнадежно отозвался батюшка Иван.

— А тебе — типун на язык! — не остался в долгу калика. — Коли мы пропадем, ты што ли Орду осилишь?

Так, под перебранку стариков, и шли они меж усопших, пока не достигли лесной опушки. Знакомый Ивашке востроносый Филин выбежал встречь, перехватил Сокола у смуглого воина.

— Ты кто? — спросил мимоходом.

— Жидовин он, — проворчал Золотом Пояс. — Родионом звать. Гридень князя московского. Добрый вояка, но чужой.

Родион, морщась, нагнулся, погладил ногу, ушибленную вражеской булавой:

— Вот-вот! Как в драку лезть — помогай, родной! А добычу делить — куда прешь, жидовская морда?

— Да ты не кипятись... — отмахнулся Сокол. — Твое от тебя не уйдёт, Родион Ржевский. А в нашем деле — разговор особый! Тут сугубый подвиг нужон, дабы своим стать. Прощевай, больше, кажись, не свидимся.

— Ран вроде бы не видать... — с недоумением промолвил Родион, обращаясь к Ивашке.

— Кто-то из него жизненную силу вытянул, — брезгливо поморщился батюшка Иван. — Это их всегдашние игрища, — подумал и добавил. — Козноплёты поганые!

Между тем востроносый мальчонка уложил Золотого Пояса под дубом на желтеющую траву, подсунув в изголовье скомканный зипун.

— Тебя зовет, — сказал он Ивашке, на мгновение разогнувшись.

— Не ходи! — зашептал батюшка Иван, хватая отрока за кольчугу, — Ой, не ходи, Ваньша! Чую, беда тебя ждет неизбывная. Верь мне — сердцем вещаю!

Видел Ивашка — не лжет батюшка, да что ж поделать, когда и охотой, и неволей, несет его к Золотому Поясу, как игрушечную ладью — в кипящее окиян-море? Смиряя себя, постоял с минуту, вид показывая, будто кровавое пятно на кольчуге оттереть невтерпёж, да и побежал... едва не вприпрыжку. Наклонился над каликой, заглянул в гаснущие очи, и повеяло оттуда холодом смертным. Зябко стало, мутно и маятно на душе.

— Ухожу вот, — слабым, жалобным даже, голоском поведал ему Сокол. — Долго на свете прожил, а все — не досыта. Видел тебя вечор возле костра нашего. Испужался?

— Есть немного, — честно признался Ивашка, да и грешно было полумертвому лгать.

— Это верно. И я страшился всю жизнь. Да надо кому-то и сие делать.

— Зачем?

— Пока у других такое в ходу, нам тоже не обойтись. Видел ее?

— Кого?

— Её!

— Да.

— Все мы ее заступники, да не всякий зрить сподобился. Душу отдать за раны девы той не струсишь ли? Неспроста вопрошаю, отрок: всякое может случиться.

Задумался Ивашка, и впрямь задача не из простых. Вдруг и отказался бы, да уж больно терпеливо ждал Сокол Золотой Пояс, не поторапливал, не подсказывал, хотя черты лика на глазах заострялись, кожа листом на огне жухла. Горячо стало на сердце...

— Не струшу, отче.

— Я те не "отче", — строго поправил Сокол. — Я те "чур" пока што. На первый спрос был ты крепок... Теперь вот што уясни. Бытие наше хлопотливо и неустроенно. С семьей распрощайся, коли зарок примешь. Летом ли знойным, стужей ли лютою, не будет у тебя ни хором, ни избы. Когда шалаш, когда сена стог, а когда и зипун — перина, зипун — рядно. Выдюжишь ли?

Охотника о том вопрошать смешно, а какой рязанец без охоты? Вот разве что мамка... да Алёнка Корчева... Замялся Ивашка, но вспомнил красу девы страдающей...

— Сдюжу! — выдохнул, жарко волнуясь.

— И третье. Много знать станешь, многие неурядицы на земле нашей узришь. Иной раз такого насмотришься — меч сам собою из ножен полезет. Но Золотой Пояс словенина не то што железом — пальцем тронуть не смеет. Сдержишь ли сердце свое, отроче?

— Не знаю, — признался Ивашка, подумав.

— Што-о?

— Не знаю.

Переглянулись Золотые Пояса, и чистой ребячьей улыбкой озарилось лицо умирающего.

— Наклонись ко мне, сыне, — произнес он, мягко сияя последними искорками синих очей.

Что поведал он на ухо, пришедшему вослед, о том умолчали блюдечко с яблочком наливным. Только видно было, что склонился над телом отрок, а выпрямился — богатырь. В то же мгновение погасли огоньки в очах Сокола.

Бредут по Руси калики перехожие. Откуда — неведомо. Куда — Бог весть...

 
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
 



Иные расы и виды существ 11 списков
Ангелы (Произведений: 91)
Оборотни (Произведений: 181)
Орки, гоблины, гномы, назгулы, тролли (Произведений: 41)
Эльфы, эльфы-полукровки, дроу (Произведений: 230)
Привидения, призраки, полтергейсты, духи (Произведений: 74)
Боги, полубоги, божественные сущности (Произведений: 165)
Вампиры (Произведений: 241)
Демоны (Произведений: 265)
Драконы (Произведений: 164)
Особенная раса, вид (созданные автором) (Произведений: 122)
Редкие расы (но не авторские) (Произведений: 107)
Профессии, занятия, стили жизни 8 списков
Внутренний мир человека. Мысли и жизнь 4 списка
Миры фэнтези и фантастики: каноны, апокрифы, смешение жанров 7 списков
О взаимоотношениях 7 списков
Герои 13 списков
Земля 6 списков
Альтернативная история (Произведений: 213)
Аномальные зоны (Произведений: 73)
Городские истории (Произведений: 306)
Исторические фантазии (Произведений: 98)
Постапокалиптика (Произведений: 104)
Стилизации и этнические мотивы (Произведений: 130)
Попадалово 5 списков
Противостояние 9 списков
О чувствах 3 списка
Следующее поколение 4 списка
Детское фэнтези (Произведений: 39)
Для самых маленьких (Произведений: 34)
О животных (Произведений: 48)
Поучительные сказки, притчи (Произведений: 82)
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх