Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
От мыслей о хлебе в сведенном привычным голодом животе заурчало. Мишель представил мысленно карту: дорога до Смоленска, после — к Витебску или Орше, и где-то уже совсем далеко, почти в Европе — Вильно. Трудно даже предполагать, сколько дней займет путь и сколько сил потребует. Россия слишком велика для того, чтобы здесь воевать. Ее бесконечные заснеженные леса, безлюдные, дикие, напоминали Мишелю океан: так же чувствуешь себя точкой посреди бесконечности, песчинкой, брошенной на произвол стихии. Мишель хорошо помнил это чувство: на отцовских кораблях он трижды плавал в Новый Свет и дважды — в Бенгалию. Путешествия ради торговых дел нравились ему, бескрайность мира завораживала. В двадцать или в двадцать пять лет Мишель Лоран с сожалением думал о том будущем, когда ему придется засесть в отцовской конторе и отправлять в далекие плавания других. А в двадцать девять он мечтает о тепле и сытости отцовского дома, замерзая посреди дикой заснеженной России. Злая ирония судьбы. Уж о военной карьере капитан Мишель Лоран точно не мечтал.
Со стороны дороги сухо затрещали выстрелы и почти тут же стихли. Заухал и умолк филин. И снова лишь метель выла над ельником, да вторили ей далекие волки.
Анька не спала. Хотела бы, да все никак уснуть не могла. Мешал храп француза, перемежавшийся сипами и кашлем, и его тяжелая лапища на груди — не шевельнуться, не отстраниться. Чтоб ты сдох, снова подумала она, привычно и оттого уже почти равнодушно.
Снова вспомнился дом — таким, как был он до войны. Старый, еще дедовской постройки, из толстых бревен, с каменными подклетями, с пристроенным уже при нынешнем барине флигелем, с цветниками перед парадным крыльцом и старой яблоней у конюшни, которую барин все порывался велеть срубить, но в последний миг жалел: вспоминал, как мальчишкой прятался на этой самой яблоне от гувернера. Конюх Яшка, которому доставались и приказы "срубить уже ее наконец, пока на труху не рассыпалась", и жалостливое: "Не срубил еще? Так и оставь, пусть себе стоит", — быстро выучив историю баринового детства со строгим гувернером и милой сердцу яблоней, пережидал очередной приступ барской хозяйственности, измышляя повод перенести рубку на завтра. Шептал Аньке, усмехаясь в черные завитки усов и кудрявой бороды: "Погоди, к завтрему прибежит отбой приказу давать".
Яшка был наполовину цыган, и остальная дворня его опасалась. Болтали, будто он с нечистой силой дружит и знает какое-то таинственное "лошадиное слово". Анька как-то спросила у него, что за слово такое, но Яшка только расхохотался, а потом предложил "покататься" и посадил ее верхом на огромного и злого баринового жеребца, вороного Черта. Аньке было тогда восемь лет, и она даже не подумала испугаться. Черт прошел тихим шагом по засыпанному песком манежу, не порываясь взбрыкнуть и скинуть маленькую всадницу. Яшка держал его за гриву, поглядывал на Аньку и спрашивал:
— Не боишься, недомерочка?
— Не-ет, — смеялась Анька.
С того дня конюшня стала ее любимым местом в усадьбе. Жаль только, редко получалось сюда сбегать: к тому времени работы по дому на нее навалили столько, что от зари до зари приходилось крутиться.
А в доме за ней смотрела хлопотливая, с утра до ночи ворчавшая Матрена, сгорбленная старостью, в черном вдовьем платке, надвинутом низко на лоб. В доме были шумные молочные братья, Васятка и Гришаня, мастера на всякие проказы. Дворовые девки Аглайка и Дуняшка, от которых Анька старалась держаться подальше: злоехидные они были, что одна, что другая, только и жди какой пакости. Горничная барыни Афимья и горничные барских дочек — Анфиска, Прасковья и Манька. Барские лакеи, казачки, дядька-управляющий Павел Кузьмич, дворецкий Федор Михалыч... Прочей дворни было хоть и много, но все они крутились больше в хозяйственном дворе да на кухне, Анька их, бывало, днями не видела.
Ну и конечно, главный Анькин страх — вечно злой барин, чаще пьяный, чем трезвый, и капризная, зловредная барыня. Лиза с Натальей, которые капризничать умели не хуже матушки. Саша — она, конечно, Аньке добра желала, но все-таки зря выболтала, что они знают постыдную тайну Анькиного рождения. Раньше-то барин помалкивал, а как понял, что скрывать больше нечего, так для Аньки сущий ад начался. Вся злоба, что за шестнадцать лет в нем накопилась, враз наружу полезла. Как будто дочь в материном грехе виновата!
— Похожая ты на нее, — вздыхала Матрена. — Пока маленькой была — не сильно замечалось, а теперь — одно лицо, стать, голос. Ровно сама покойница из могилы поднялась, — и Матрена мелко торопливо крестилась, отвернувшись от Аньки к образам.
"Будто я виновата, что похожая, — недовольно думала Анька. — Убежать бы куда". Но бежать ей было некуда, да и глупо это: все равно ведь поймают, а с беглыми расправа короткая...
Оставалось надеяться на Сашину доброту и ждать — а чего ждать, Анька и сама не знала.
И подумалось вдруг — вот и сейчас то же самое. Надеется на что-то, чего-то ждет — а чего? Вот сдохнет проклятый француз, или еще что случится такое, что сумеет она убежать. И что тогда?
Вернется она домой, а там ей и раньше-то радости мало было, а теперь так и вовсе одна беда лихая ждет не дождется. Раньше барин "шлюхиным отродьем" честил, а теперь чего ждать прикажете? Всякому ведь понятно, что со смазливой девкой в плену делали.
Можно, конечно, на Дон убежать, к казакам. Но там, говорят, уже не так привольно живется, как раньше. А одинокой девке поди еще доберись куда — уж верно, немало найдется охотничков попользоваться. Да и там тоже...
Неудавшаяся затея с переодеванием в паломницу казалась теперь глупой: навряд ли повезло бы дойти до вольного Дона — одной, да в зиму...
Вот так и поймешь, что храпящий француз с тяжелыми руками, ставящий русскую девку где-то между бутылкой вина и теплой медвежьей шубой, — не худшее, что могло с ней случиться. Вот только, Божечки, почему ж утешаться приходится тем, что могло быть и хуже? Как же горько это, как обидно — радоваться, что с ней случилось не самое плохое зло. Неужели добра и радости она совсем уж не заслужила в этой жизни?
И так стало Аньке грустно, так жалко себя и свою загубленную жизнь, что слезы сами потекли из глаз. Она плакала сначала тихо, стараясь не выдать себя, но скоро не осталось сил сдерживаться, и рыдания стали громче. Анька вздрагивала, зажимала себе рот краем шубы, лохматый мех лип к мокрым от слез щекам, не хватало воздуха, а слезы все не унимались. Она плакала первый раз с того страшного дня, когда едва не сгорела заживо. И, наверное, если бы она была способна сейчас хоть о чем-то подумать здраво, она бы поняла, что эти слезы — благо. Но Аньке было не до мыслей, не до рассуждений. Слишком много вдруг оказалось боли, и вся эта боль стремилась вырваться наружу, и для всей этой боли не хватало слез.
Заворочался, невнятно ругаясь спросонок, майор Пулен, приподнялся, пробормотал:
— Что такое?
Анька попыталась замолчать, задержать дыхание, но в итоге разревелась уж вовсе неудержимо, всхлипывая и подвывая, шмыгая носом, утираясь промокшим рукавом платья.
К карете подбежал Мишель, распахнул дверь, прищурился, вглядываясь:
— Господин майор?
— Посвети, — буркнул Пулен.
Мишель зачиркал кресалом, добывая огонь. В тусклом свете Пулен нащупал недопитую бутылку вина. Открыл, сунул горлышко девке в рот:
— Пей.
Девка хлебнула, закашлялась, согнувшись пополам.
Мишель протянул платок. Майор вырвал из руки адъютанта клок ткани, сунул пленнице:
— Утрись. И пей, наконец, вот же дура.
— Что с ней? — тихо спросил Мишель.
— Черт ее знает, — сплюнул Пулен. — Я спал, а она вдруг как взвоет. Пойми, что в голову ударило.
Мишель смотрел, как девушка трясущимися руками, всхлипывая, вытирает лицо, как прикусывает вспухшие губы, пытаясь унять слезы. Пулен поболтал бутылкой, отхлебнул, буркнул:
— Проклятая дикая страна. Ветер воет, волки воют, девка воет. Осталось нам завыть.
Сунул бутылку пленнице:
— Допей. Может, милостью Мадонны, успокоишься.
Девка поглядела непонимающе, майор кивнул. Тогда она закрыла глаза и медленно, глоток за глотком, допила вино. Задышала ровнее, все еще всхлипывая, но уже явно успокаиваясь. Пулен завернул ее в шубу, прижал к себе. Бросил Мишелю:
— Свободен.
Поежился: с таким трудом отвоеванные у жестокой русской зимы крохи тепла успели улетучиться из кареты. Чертова девка, и с чего ее так проняло? Пойми этих русских...
По счастью, вино подействовало быстро. Казалось бы, сколько его там оставалось — с десяток глотков, не больше. Но непривычной девице хватило с лихвой: притихшие рыдания сменились длинным зевком, она привалилась к Пулену — и засопела сонно, спокойно, лишь иногда тихо что-то бормоча.
— Хвала Мадонне, — вздохнул Пулен. Завернулся в шубу, устроился поудобней...
Но теперь сон не шел к нему. Майор слушал, как длинно, размеренно дышит под боком девка, как остро и колюче хрустит снег под ногами Мишеля, как завывает метель и вторят ей далекие волки. Слушал — и думал. О том, насколько же надоела ему эта страна, эти морозы, почти непроезжие дороги, дикие земли. Видит бог, император Наполеон совершил большую ошибку, сунувшись воевать с русскими. Его знаменитая на весь мир, воистину баснословная удача осталась в Европе, как будто испугавшись этих варваров.
А может, думал Пулен, ошибку совершили все мы. Ведь старая королевская власть, династия прогнивших Бурбонов, опиралась на божественное право, а Бонапарта сделали императором люди. Что смог бы он без поддержки народа, чего добился бы? И чем он народу отплатил? Идеалы революции сменились амбициями самовлюбленного выскочки, собирающего на свою голову короны, как дурень — шляпы с бубенчиками. Рано или поздно он должен был споткнуться, таков конец всех, кто задирает нос и перестает глядеть под ноги.
Плохо только, что вместе с корсиканским выскочкой споткнулись великая страна, непобедимая, как думали они прежде, армия, и лично Жан-Жак Пулен, амбиции которого далеки от императорских, а жизнь не менее драгоценна.
"Иисус и Пресвятая Дева Мария, дайте выбраться из этой чертовой страны, — молил Пулен. — Помогите добраться до дома, а уж я поставлю вам такую свечу..."
Ему показалось, что молитвы его услышаны: ветер начал стихать, и к рассвету скрип ветвей и заунывный далекий вой сменились тишиной. Рассвет сулил жизнь: сверкало солнце, мягко белел нетронутый снег, а расторопный Жюль уже разжег костер и грел воду, обещая горячую кашу. На лицах солдат появились почти позабытые улыбки, и даже всем ясная перспектива тащить тяжелые повозки на руках по глубокому снегу до торной дороги не пугала. Здесь, в лесу, среди густого ельника, отрезанные от дороги ровной белой пеленой, люди чувствовали себя в безопасности. А безопасность — слишком редкий дар на войне, чтобы не насладиться им так полно, как только возможно.
Девка спала. Майор Пулен потянулся, выпрыгнув из дормеза на мягкий снег, вздохнул осторожно, опасаясь приступа кашля. Обошлось.
— Мишель, — окликнул он адъютанта.
— Да, господин майор!
Бравый отклик никак не вязался с уставшим лицом, с черными тенями под глазами.
— Отдохни, — Пулен кивнул на карету. — Ляг поспи, там тепло. — Добавил, заметив тень нерешительности на лице капитана: — Это приказ. Ты много делаешь для отряда, я не хочу, чтобы ты себя загнал.
— Благодарю, господин майор.
Мишель отряхнул снег с накинутого поверх мундира одеяла и влез в карету. Двигался он медленно и неловко, и майор Пулен мысленно кивнул себе: правильно велел парню отдыхать. Усмехнулся, подумав: разрешил бы ему девкой погреться, но, пожалуй, это слишком уж сократит необходимую между командиром и подчиненными дистанцию. Тем более что девка, если уж начистоту, была добычей Мишеля. Нет, не стоит лишний раз напоминать. Достаточно того, что уставший адъютант выспится в тепле.
Мишель Лоран, не подозревая о мыслях командира, завернулся в свое одеяло, истертое и драное, накинул сверху сброшенную майором медвежью шубу и заснул, едва успев умостить голову на меховой рукав. И даже не заметил, что рукав этот — не бурого медвежьего меха, а огненно-рыжий.
Глава 3. Два дня до Смоленска
Едва проснувшись, даже еще не открыв глаза, Анька поняла: что-то изменилось. Ей было легко и странно, даже как будто радостно. Так бывает по большим праздникам, когда идешь в церковь на службу — или, пожалуй, когда уже возвращаешься из храма, умытая, словно росой, Божьим благословлением.
Анька вспомнила свои ночные мысли, совсем не радостные, вспомнила, как рыдала, не в силах остановиться, и как окаянный француз поил ее вином, а другой, чернявый, дал платок. Нет, она ни на миг не подумала, что ее пожалели — ясно же, что просто шумела, спать мешала. Спасибо, не пришибли, успокоили по-людски, хоть и Антихристовы слуги. Так с чего же теперь на душе светло?
За окном дормеза слышались все те же чужие голоса, и карета все та же — ничего не изменилось. Анька глубоко вздохнула — и замерла, уловив непривычный, чужой запах. Открыла глаза, приподнялась. Шуба сползла с плеч. В щелку неплотно закрытого окна били яркие солнечные лучи, и в их свете девушка увидела: рядом с ней спал не майор, а другой — тот, чернявый. Умостил башку свою лохматую на рукав ее шубы и чему-то улыбался во сне. На его щеку падала полоса света, и в ней отчетливо виднелся оставшийся после московского пожара рубец — зажить зажил, но шрам уже никогда, наверное, не сведется.
А там, где еще не расправилась на шубе вмятина от Анькиной головы, лежал платок. Тот самый, которым Анька вытирала вчера заплаканное лицо. Девушка подобрала лоскут белого полотна, поднесла к лицу, вдохнула запах. Неуловимый, едва заметный, напомнивший, как еще в Москве, когда вот этот самый чернявый француз нес ее на руках, она уткнулась в его плечо и уплыла в темноту, почувствовав себя в безопасности.
Чернявый шевельнулся, и Анька быстро спрятала платок в рукав. Сама не знала, почему, но отдавать его не хотелось отчаянно.
— Мишель! Завтрак и выступаем. Вставай, — дверца распахнулась, Анька невольно вскинула руку, прикрывая глаза. Моргнула, привыкая. В снопе солнечного света обнаружился майор. Глянул на замершую девушку, поморщился чуть заметно: — Успокоилась? Слава Иисусу.
Чернявый сел, зевнул, потер глаза. Пробормотал:
— Да, господин майор, иду.
Мишель, повторила про себя Анька. Это по-русски, значит, Михаил, Михайло, Миша. Улыбнулась: на медведя чернявый француз походил не больше, чем дворовая шавка на волка. Стать не та. Нет, не идет ему быть Михайлой.
— Шубу подай.
Майор взял из рук адъютанта свою шубу и побрел к костру. А Мишель зевнул еще раз, тряхнул головой, просыпаясь, — и столкнулся взглядом с Анькой.
Ей даже смешно вдруг стало: он замер с приоткрытым ртом, глядя на нее так, будто первый раз увидел. Протянул руку — медленно-медленно, словно к руке гиря пудовая подвешена, — и коснулся Анькиной щеки.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |