Страница произведения
Войти
Зарегистрироваться
Страница произведения

Московская добыча (гл. 1 - 8)


Опубликован:
11.02.2015 — 24.05.2015
Аннотация:
Ей казалось, что они заехали от родной Москвы чуть ли не на край света, и по сравнению с тем путем, что остался за спиной, любые расстояния невелики. Вот уж точно: "Несет меня лиса за темные леса, за широкие реки"... Купить книгу полностью в удобном для вас формате можно здесь http://feisovet.ru/магазин/Московская-добыча-Алена-Кручко
 
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
 
 
 

Московская добыча (гл. 1 - 8)


Пролог

В тот год, тысяча восемьсот двенадцатый от Рождества Христова, ждали конца света.

Предвестием великих бедствий в небе сияла комета с торчавшим вверх белым хвостом. К концу лета она была не такая угрожающе яркая, как зимой; а может, это просто взгляды людей привыкли к пугающему, но утратившему новизну зрелищу. Ведь даже конца света устаешь ждать, если ждешь его слишком долго.

Сначала комета, затем — нашествие на Русь Антихриста-Бонапарта. Тревожные слухи, молебны об избавлении, известие о большом сражении, идущие через Москву отступающие войска — растянутое во времени, все это казалось не таким страшным, как могло бы. Даже конец света перестает казаться катастрофой, если наступает с неспешной плавностью смены времен года.

"Всякое переживали, переживем и это", — невольно думали уставшие бояться люди. А со временем и эти мысли смазывались, таяли, вытесненные привычными повседневными заботами...

В день, когда войско Антихриста вступило в Москву, в городском имении отставного мичмана Императорского флота Василия Еремеева шла гульба.

Сам Еремеев выехал из Москвы днем раньше, а жену с дочерьми отправил подальше от войны еще с неделю назад. За старшего в доме остался управляющий Павел Кузьмич, но, едва обоз барина скрылся за поворотом, лакеи и дворовые пошептались о чем-то, отправили к Кузьмичу ходатаем старого Петра-истопника, который и мертвого мог уболтать на что угодно, и уже через пару часов Кузьмич, благоухая анисовкой и притворно кряхтя, слег с радикулитом. Тут-то, как говорится, и настало мышам раздолье.

Конюх Яшка топором сбил замок с винного погреба: "Не пропадать же добру, не мы, так француз поживится". Уговорившись списать убыток на французов, грабителей и прочих лихих людей, дворовые люди Еремеева упились в дым, в хлам и в драбадан. И то сказать, винный погреб у Еремеева был богат и содержался в порядке и изобилии. Хранились там и покупные французские вина: шампань, бордо и всякие прочие, шедшие среди лакеев под общим названием "барская красненькая", и самодельные, привезенные из поместья наливки, и сортов с двадцать всяческих водок: перцовой, анисовой, на дубовой коре и на зверобое, двойной и тройной перегонки...

Удивительно ли, что уже через час на подворье дым стоял коромыслом! Пьяная дворня орала песни, Васятка-песенник наяривал на балалайке плясовую, Яшка вытанцовывал "цыганочку", вытащив с собою в круг дворовую девку Аглайку, наглую зубоскалку. Яшка, черноволосый, кудрявый, бородатый, сам похожий на цыгана, крепко топал об землю босыми пятками, хлопал ладонями об бока, покрикивал на Аглайку, словно лошадь погонял:

— Веселей, веселей пошла, удалая!

Раскрасневшаяся, с блестящими глазами Аглайка, грудастая, пышная, горячая, накинула на плечи богатую шаль, украденную из барыниной гардеробной (впрочем, сама Аглайка говорила всем, что барыня самолично одарила ее на прощанье за верную службу). Она шла павой перед Яшкой, вертелась, взвизгивая и взметывая пышные юбки так, что мелькали, открываясь взглядам, крепкие ноги.

— Эх, хороша! — причмокивал Яшка.

"Да уж знаю, что хороша!" — сверкала белозубой улыбкой Аглайка и взметывала юбки еще выше, дразня, зная, что дразнит, упиваясь своею красой и ловкостью, вольным танцем, а пуще всего тем, что ни барин, ни барыня не видят ее сейчас.

В стороне от общей гульбы держались немногие. Но и они, не сговариваясь, каждый по-своему, пользовались отсутствием хозяев в свое удовольствие.

Казачок Петька, тощий, слабогрудый, в свои двенадцать выглядевший едва на десять, брякал одним пальцем на клавикордах, наклонив встрепанную белобрысую голову и вслушиваясь в каждый звук. Между голых стен гостиной, с которых барыня перед отъездом велела поснимать ковры, металось едва заметное эхо. Петька улыбался, стуча по клавишам то сильнее, то слабей, приговаривая уважительно:

— Эк, знатная музыка!

Другой казачок, Ванька-недотепа, давно втайне мечтавший сбежать "в настоящие казаки", пробрался в кабинет барина, снял со стены турецкую саблю, заткнул за пояс и теперь искал в шкафу пистолеты, чтобы пускаться в дальний путь при полном вооружении. Пистолеты барин взял с собой, но Ванька этого не знал.

Повариха Настя вертелась перед большим зеркалом в комнате барыни, оглядывая себя так и эдак, то накидывая на плечи пестрый платок, то перекидывая косу на пышную грудь, то подбочениваясь и притопывая в такт доносившимся со двора Яшкиным выкрикам.

А в небольшой комнатке этажом выше, в которой жила старшая из барышень, Александра, сидела, забравшись с ногами на постель и обхватив руками подтянутые к груди колени, дворовая девка Анька.

Анька сама не знала, зачем сюда пришла — не воровать же и не перед зеркалом вертеться, как те дурищи внизу! Наверное, ей просто захотелось побыть одной, в тишине, подальше от буйного, разнузданного веселья, от хмельных мужиков, от смеющихся девок. Перекинув на грудь толстую золотистую косу, Анька задумчиво теребила ее кончик, накручивала на палец и отпускала, заплетала до самого краешка и распускала до стянувшей косу голубой ленты. После отъезда барыни с барышнями ей было тревожно и муторно. Хотелось то ли бежать куда ни попадя, словно заполошная курица, то ли, наоборот, затаиться в каком-нибудь укромном уголке, затихнуть, сделать вид, что тебя и вовсе нет на этом свете. В первый же вечер без жены барин зажал ее в коридоре и лапал, мял грудь, сопел, обдавая крепким винным духом. Анька уж думала, прямо здесь и подол ей задерет, но тут прискакал курьер с каким-то важным письмом. Барин, чертыхаясь, велел вести его в кабинет и сам пошел туда же, а Анька забилась в самый дальний угол девичьей да там и сидела, страшась снова подвернуться под руку. Только молилась, чтобы барину не до нее было.

Молилась, как видно, в добрый час: до самого отъезда барин о ней не вспомнил. Но, уезжая из Москвы в поместье, велел вдруг:

— Аньку мне найдите. Со мной поедет.

Но и тут ей повезло. Дело было на заднем дворе, между конюшней и каретным сараем: барин зачем-то лично пришел поглядеть, как закладывают для него дорожную карету. И так уж случилось, что Анька как раз незадолго до того забежала на конюшню: занятая на кухне Настя попросила поискать ее непоседливого сынка. Услыхав баринов приказ, она влезла на сеновал, забилась в самый дальний его угол, да там и просидела до глубокой ночи. Хоть и слышала, как барин отъезжал, а все ж решила выждать: чтоб уж точно и он не вернулся вдруг, и ее вдогонку не отправили. А когда вылезла, все уже были пьяные, и никому не было до Аньки никакого дела.

И ее это вполне устраивало.

Тогда она и забралась в комнату барышни Александры. Эта комната оказалась отличным укромным уголком. Никому не пришло бы в голову не то что искать здесь Аньку, но и вообще подниматься сюда. Здесь было тихо, даже, пожалуй, чересчур тихо. Эта тишина — слишком полная, мертвая, — рождала в самой глубине души темную, звериную панику, острый и резкий страх смерти.

Эта тишина заставляла Аньку хотеть жить.

В свои шестнадцать лет она ни разу не чувствовала себя полностью, по-настоящему счастливой. Для счастья нужно быть довольным своим положением — или хотя бы считать его правильным. Анька же ничего не хотела сильней, чем перестать быть холопкой. Ей хватало ума не показывать, насколько сильно мечтает она о воле. Хватало здравомыслия терпеть свою долю, не пускаться в бега, даже не выказывать недовольства. Однако мысль о воле, о перемене судьбы тлела в ней постоянно, в иные дни почти затухая под спудом повседневных забот, в другие — вспыхивая почти нестерпимо.

Сейчас был один из таких дней. Анька чувствовала, что именно теперь, во время небывалой, немыслимой прежде неразберихи и безвластия, у нее появилась надежда изменить свою судьбу. Но как?! Этого она ни понять, ни придумать не могла.

Сбежать на Дон? Далеко она уйдет, одинокая девка без паспорта! Конечно, сейчас это проще, чем было бы еще неделю, еще три дня назад. Она спокойно выйдет и из дома, и из Москвы. На заставе, если спросят, можно сказать, что от барина отстала, в поместье идет. А дальше...

Анька понимала: чем дальше от Москвы, от войны, от вызванной близкими французами неразберихи, тем меньше у нее надежды наплести о себе небылиц, оправдывая отсутствие разрешающего свободное передвижение паспорта. Быстро в беглые определят! К тому же молодая красивая девка в глаза бросается...

И тут Аньку осенило. Мелькнуло вдруг: в паломницу одеться нужно! Божию странницу люди не тронут, всякий и кусок хлеба подаст, и переночевать под крышу пустит. Лицо у нее тонкое, бледное, телом тоже не пышна, спрятать косу под темный платок, и всей красы как не бывало. Так, пожалуй, можно ни сыска, ни лихих людей не бояться...

Успокоенная, Анька уснула. Подумала еще, проваливаясь в сон: во что одеться, она найдет завтра...

Назавтра же, пока она нашла, во что переодеться, пока собрала тайком узелок в дорогу, — в Москву вошел француз. Соваться на улицу Аньке теперь было страшно, она решила подождать, посмотреть, как оно будет, не лучше ли пересидеть смутные дни в привычном уже укрытии.

А к вечеру Москва заполыхала.

Анька сначала не обратила внимания на далекое зарево. Она перебирала свой узелок, раздумывая, как бы незаметно пробраться в кухню и взять хлеба. Она уже решилась бежать: с приходом французов неразбериха и сумятица стали, кажется, еще сильнее, ни двери, ни засовы ничуть не защищали от Антихристовых слуг, и уйти сейчас было бы, пожалуй, даже безопаснее, чем сидеть в доме.

Ее внимание привлекли на отблески далеких пожаров, а тревожные крики снизу. Высунувшись в окошко, Анька сначала почуяла слабый запах дыма, потом ветер, переменившись, ударил ей в лицо, и запах усилился. Похоже, горело где-то совсем рядом: или у соседей, или на подворье самого Еремеева. Закашлявшись, Анька подхватила узелок и побежала вниз.

По лестнице вверх тянуло едким дымом.

— Господи Боже мой, — быстро перекрестившись, прошептала Анька, — да это, никак, мы и горим!

Нахлынувшая паника заставила замереть на последней ступеньке, подобно испуганному зверьку. Анька заоглядывалась, пытаясь понять, куда лучше бежать. От парадной двери послышался истошный женский визг, треск, будто упало что-то тяжелое. В темном коридоре заплясали огненные отсветы. Анька повернула к черному ходу.

Пробежав по коридору, в кого-то ненароком врезавшись, отскочив, услыхав давку и ругань у черного хода, она жалко всхлипнула и попятилась. Снова почуяв жар и едкий дым, развернулась и в последней надежде выскочила в длинные сени, шедшие к кухне. За спиной трещал огонь, впереди, быть может, тоже разгулялся уже пожар, но, чтобы спастись, нужно было пробежать эти длинные сени, перебежать через кухню и выйти через двери во двор.

— Спаси меня, Господи! — Анька перекрестилась и сломя голову понеслась вперед.

Все, что случилось дальше, смешалось для нее в неясный кошмар. Детский отчаянный крик, треск рухнувшей крыши, языки пламени и ослепляющий ворох горящих углей, мертвая, пришибленная рухнувшей балкой Настя-кухарка — совсем близко, в трех шагах от Аньки. Смертный холод, охвативший грудь: не выйти, не проскочить через этот огонь. И глупая, бесполезная мысль: "Вот и не добралась я до вольного Дона..."

Глава 1. Смоленская дорога

По Старой Смоленской дороге шла французская Великая армия. Потрепанная, ошеломленная, все еще не привыкшая к мысли, что блистательная победа обернулась вдруг чудовищным поражением. "За нас будет воевать зима", — передавали шепотом слова не то кого-то из русских генералов, не то самого российского императора. Зима и воевала. Нагрянувшие после необычайно теплого сентября холода, колючий ветер, снег, заметающий поля и дороги... От армии осталось едва ли семьдесят тысяч солдат, кони тысячами погибали от бескормицы, кавалеристы брели пешком, а по обочинам древнего тракта ветер наметал сугробы вокруг брошенных пушек.

Солдаты, кашляя, проклинали русскую зиму. На счету были каждая пригоршня овса, каждый кусок мяса — и спасибо, если это мясо было от павшей лошади, а не от убитого товарища. Попадавшиеся по пути деревни стояли сожженными и безлюдными, живо напоминая об оставленной Москве — такой же сожженной, безлюдной, не покорившейся. Воистину, эти русские — варвары, не знающие законов цивилизованной войны! Говорят, император Наполеон три раза посылал им предложение мира и ни разу не получил ответа. А еще говорят, что их святые отцы объявили Наполеона Бонапарта Антихристом и посланником Дьявола. "Что могут понимать эти святоши, — плевались те, кто слышал этот глупый навет. — Они сами-то вроде в того же Господа нашего Иисуса Христа веруют, но церкви их чудные, неправильные, и службы служат не на благородной латыни, и кто там на самом деле разберет, кому молятся".

Но, как ни проклинай Генерала Мороза, как ни призывай милость Пресвятой Девы Марии, а остаткам великого воинства, блистательным покорителям Европы и Египта, нечего ждать посреди русских снегов. Разве что смерти. Военный гений Бонапарта проиграл варварскому упрямству русских, разбился, как волна о скалу, об эту дикую страну с ее протяженными, затерянными в дремучих лесах дорогами, с ее разгульными стылыми ветрами, с ее воистину гиперборейским климатом.

Потрепанные, давно позабывшие о том, как ходить в ногу, колонны растянулись на много миль. Пехота, немногие сохранившие коней кирасиры и всадники легкой кавалерии, измученные артиллеристы, повозки обоза. Бока этой бесконечной змеи то и дело жалили казаки генерала Платова, за хвост кусала армия Милорадовича, где-то на юге шел наперерез Кутузов, а впереди лежала разоренная, выжженная страна, земли, в которых не найти ни зернышка, ни клочка фуража, ни корки хлеба.

Правда, где-то впереди ждал Смоленск, а там — еда и тепло. Но до Смоленска нужно было еще добраться. Дойти, добрести. Не заплутать в метели, не завязнуть в снегу, не околеть от пробирающего до костей ледяного ветра, не потерять силы от голода и ран. Не попасть на штыки наступавшей на пятки русской армии, на казачьи пики, на вилы и дреколье заросших бородами, похожих на диких медведей партизан.

Выжить.

Непривычная задача для тех, кто до сих пор знал лишь одну цель — побеждать.

Где-то в середине войска, между пехотой и небольшим отрядом легкой кавалерии, затерялось несколько повозок. Принадлежали они к штабному обозу корпуса маршала Даву — непобедимого "железного маршала", ближайшего и вернейшего соратника Императора. Авторитет "железного маршала" был непререкаем даже в эти жестокие дни, что обеспечивало повозкам неприкосновенность и более-менее надежную охрану. Однако вряд ли лучший полководец Бонапарта знал об этих повозках, и уж точно не он отдавал приказ об их охране. Три нагруженных доверху телеги и вместительная карета-дормез, судя по гербу на дверце, взятая из каретного сарая князей Голицыных, принадлежали майору Пулену, ничем не примечательному, не отмеченному в сражениях штабисту, которого даже непосредственный командир, барон Вассеро, вряд ли четко помнил в лицо.

Уж больно тусклым лицом отличался Жан-Жак Пулен, сын разбогатевшего на армейских поставках купца, а также внук, правнук и праправнук башмачников — о чем явственно свидетельствовала его фамилия. И сам он весь был тусклый, словно пылью припорошенный, незаметный, не блестящий, никакой. У него не было привычки громко смеяться или спорить, он никогда не выпячивал себя, не развлекался шумными кутежами и не ухлестывал за веселыми красотками, как прочие офицеры штаба. Тихий, исполнительный, услужливый ровно в той мере, какая позволяет сохранить уважение вышестоящих, он занят был, казалось, только службой. Среднего роста, скорее полноватый, чем мускулистый, с едва наметившейся лысиной, низким лбом и вечно поджатыми пухлыми губами, Жан-Жак Пулен походил на лавочника, а не на офицера. Низкую кровь не спрячешь, ухмылялись аристократы; ухмылялись, впрочем, втихомолку, между собой: иначе, не дай Бог, недолго и во враги императора попасть. Во времена, когда нищий корсиканец, учившийся на стипендию, лейтенантишка, перебивавшийся с хлеба на молоко и безуспешно искавший лучшей доли в чужих краях, вдруг начинает вершить судьбы королевств и перекраивать границы империй, опасно вслух задевать безродных выскочек.

Однако, что бы там ни думали другие, Жан-Жак Пулен отнюдь не был ни дураком, ни простодушным служакой. Стараясь постоянно мелькать в выгодном свете перед вышестоящими, не меньше усилий он прилагал к завоеванию уважения низших — то и другое в равной степени полагая капиталом. Майор Пулен прежде всего был деловым человеком, и капитал этот приносил ему немалые проценты.

Есть чем гордиться — прадед шил дешевые остроносые туфли, именно за дешевизну любимые парижской молодежью, зато правнук возвращается из варварской России в княжеской карете, нагруженной трофеями. Единственно стоящий итог войны, куда более ценный, чем эфемерное уважение всех этих генералов, маршалов и прочих императорских прихлебателей. Генерал сегодня командует, а завтра ему оторвет ноги ядром, как погибшему еще при наступлении Гюдену. Бедняге, верно, казалось, что победа вот-вот упадет в руки спелым яблоком. А теперь его жрут могильные черви, победа обернулась бегством, зато Жан-Жак Пулен, трусоватый, незаметный, втайне презираемый за низкое происхождение Пулен, жив, почти здоров — ох, эти чертовы морозы, даже медвежья шуба от них не спасает! — и совсем скоро станет богат. Дайте только выбраться из чертовой России, добраться до родных парижских улиц... Сбыть добычу — в этом поможет отец. Старый пень наверняка слупит посреднический процент, ну да ничего, таков порядок в делах. Все равно денежки старого сквалыги Жака-Анри Пулена рано или поздно достанутся его сыну. Идеи, честь и прочая высокопарная чушь хороши для высоких господ, а деловому человеку важно то, что можно пощупать руками или ощутить на вкус.

Деньги, хорошее вино, теплую послушную девку.

А ведь хорошее вино и послушная девка греют куда лучше медвежьей шубы. То есть, само собой разумеется, заменить они шубу не заменят, а вот дополнить — могут. Майор Пулен был предусмотрителен, как и положено хорошему штабисту и тем более деловому человеку, поэтому то и другое у него имелось. Только руку протяни.

Пулен приоткрыл кожаную шторку на окне кареты — и тут же снова захлопнул. Короткого взгляда за окно хватило, чтобы утихший было озноб встрепенулся, пробежал по рукам до плеч, сотряс грудь кашлем и скрутился ледяным комом в животе. С трудом подавив резкий сухой кашель, Пулен шепотом чертыхнулся и открыл дорожный погребец, отделанный чеканным серебром. Подмосковная усадьба князей Голицыных одарила майора не только каретой, но и недурным запасом вин. Он усмехнулся, наполняя серебряный кубок: русские князья привыкли жить с размахом, а он, Жан-Жак Пулен, поступил весьма разумно, остановившись на постой не в охваченной пожарами Москве, а в белой усадьбе на берегу пруда — тоже безлюдной, но тихой, спокойной и, при должной охране, вполне безопасной. Что-то оттуда вывезли сбежавшие хозяева, но разве все увезешь? Майору Пулену хватило, чем поживиться из оставленного добра, да и солдат своих он не обидел. Майор Жан-Жак Пулен вообще внимательно относился к нуждам подчиненных: с солдатом, который знает, что ты посмотришь сквозь пальцы на некоторое нарушение дисциплины, всегда проще найти общий язык.

Майор смаковал вино, с наслаждением ощущая, как отпускает ознобная дрожь, как тонкими живительными струйками разбегается по жилам тепло, как возвращается чувствительность к озябшим пальцам и закоченевшим от долгой неподвижности ногам. За плотно закрытыми дверцами дормеза свистел ветер, взметая с поля снежную поземку; туманный круг, размывший солнце, обещал скорую метель. Вдалеке темнел лес, и капитан Мишель Лоран, оставшийся при майоре ординарцем и адъютантом в одном лице, с десятком конных скакал сейчас туда — разведать, спокойно ли там, и выбрать место для ночлега, хоть немного защищенное от непогоды. Хорошо бы еще, чтобы диких русских партизан метель заставила забиться в их норы и берлоги...

При мысли о партизанах Пулен вздрогнул, поперхнулся и снова закашлялся. Вытер рот платком, подышал мелко и часто, успокаивая сдавивший грудь спазм. Допил вино, запер погребец, зевнул широко и протяжно и пошарил рукой рядом с собой, пробормотав:

— Где ты там...

Пальцы наткнулись на пушистый мех, скользнули по нему вниз и сжались на тонком запястье. Теплом. Не мерзнет же, с привычным раздражением подумал Пулен. Дикое создание, только такие и могут выживать среди чертовых снегов и метелей. Впрочем, девка была смирная. То ли от природы тупая, то ли от ужаса умом тронулась: ее вытащили из пылающего дома, еще немного, и сгорела бы заживо. Мишель вытащил: иногда адъютанту майора Пулена свойственны были порывы бессмысленного героизма. Хотя, казалось бы, такой разумный юноша, сын уважаемого в Марселе негоцианта... Все это молодость с ее глупыми порывами; повзрослеет, поумнеет. Остепенится, еще, глядишь, приведется совместные дела с ним вести...

Выбраться бы только из этой чертовой России.

— Иди ко мне, — буркнул Пулен.

Разумеется, тупая русская девка не знала языка цивилизованной Европы. Майор подкрепил приказ действием, дернув ее к себе. Облапил худое вздрагивающее тело, затащил под теплый мех, усадив между собою и стенкой кареты, а кутавшую девку лисью шубу накинул поверх своей медвежьей. Теперь оба они оказались укрыты двумя слоями меха, а горячий бок девки грел уставшего от морозов Пулена и защищал от идущего снаружи холода. Майор снова зевнул, пошарил ладонью под широким, не по тонкой фигуре, платьем. Нащупал грудь, сжал упругое полушарие — и заснул, тяжело навалившись на худое плечо.

Анька слушала храп француза и думала: чтоб ты сдох, собака. Чтоб тебя черти в аду на сковородках жарили. В храп вплетались нездоровые сипы, и Анька надеялась, что ее проклятия сбудутся: француз, похоже, простыл нешуточно. Жаром пышет, кашляет третий день, и кашель нехороший, сухой и резкий. Жаль, в который раз подумала она, что нельзя молиться о смерти врага, а только о спасении. Спасения этой скотине она не желала.

Она вообще не склонна была прощать врагов, а ненавидеть умела лучше, чем любить. Да и неудивительно: любить ей было некого. Разве что старую Матрену? Но та, выкормившая своим молоком трех хозяйских дочерей, им уделяла куда больше нежности, чем Аньке — хотя та тоже приходилась ей молочной дочерью, а по бумагам и вовсе родной.

Матрена сейчас, верно, охает, жалуясь, что некому растереть больную спину: у Аньки это получалось. Хозяйские дочери, должно быть, вышивают, усевшись в кружок, перемывая косточки женихам: они все три уже сговорены. Толстуха Лиза тычет иглой в канву с размаху, как солдат во врага штыком — и лицо такое же злое. Вышивать она терпеть не может. Тихоня Наталья щурится — она видит плохо, ни одного ровного стежка у нее отродясь не получилось. И только Александра, старшая, кладет ровно стежок к стежку, и работа ничуть не мешает ей высмеивать поочередно всех вхожих в дом молодых людей, а заодно их маменек, папенек и тетушек.

С Александрой — единственной в доме — Анька ладила. А все с того началось, что Сашеньке скучно стало учиться одной. Вот и выпросила у папеньки "подружку", чтоб сидела с ней рядом, когда учитель гнусавит свои "аз-буки-веди", да скучные цифры, да непонятные французские глаголы. Вдвоем было веселей, учитель подзуживал Сашеньку: мол, неужто дворовая девчонка быстрей тебя ученую премудрость запомнит? — а Анька и вправду запоминала влет, на удивление. Хорошо еще, что натура у Саши была не завистливая.

Они вообще были похожи: обе быстрые, заводные, неуступчивые, не спускающие обид. И даже в лицах мелькало порой что-то общее. Ну да мало ли барских бастардов бегает по дворам, поместьям и деревенькам — кого удивишь эдаким сходством?

Но однажды, отпраздновав Воскресение Господне штофиком белого вина, Матрена проболталась девочкам, что они сестры не по отцу, а по матери. Вот только Сашенька — законная, а Анька — нагулянная в блуде. Тогда же Матрена выболтала, что "первая хозяйка" померла вовсе не от горячки. Просто вернулся однажды мичман императорского флота Василий Еремеев из плавания, длившегося без малого два года, и застал молодую жену на сносях. Кротостью нрава и всепрощением бравый мичман не отличался, а был, наоборот, гневлив и буен. Измочалил неверную супругу так, что она той же ночью родила до срока, а на третий день и отдала Господу грешную душеньку.

Дело замяли, несчастную страдалицу схоронили, а выжившее дитя отдали Матрене, благо та кормила сына, и молока у нее хватало. Мичман был дворянином из захудалых, но родом своим кичился — князьям впору, и признать своей невесть от кого нагулянную "шлюхину дочь" не пожелал. Аньку записали дочкой Матрены. Из господских деток — в крепостные. И ладно бы на том все кончилось, но ненависть к первой жене не прошла у Василия Еремеева, даже когда он вторую в дом привел, и срывалась эта ненависть на Аньке. Из флота он к тому времени уволился, получив неплохое наследство, жил то в московском доме, то в поместье, вывозил в общество жену и дочек, а временами уходил в запой от безделья и тоски по морю.

Попадаться барину на глаза Анька боялась пуще огня — что пьяному, что трезвому, что в дурном настроении, что в добром. Если всего лишь бранью обложит — значит, легко отделалась, а случалось, и поколачивал. Только после рассказа Матрены она поняла, чем не угодила: одним только тем, что жила на свете. Она всю ночь тогда проревела, как маленькая, хотя обычно никогда не плакала. А Саша с того самого дня стала за нее заступаться перед отцом, а потом и вовсе выпросила себе в приданое. Сказала:

— Не оставлю тебя ему, сживет он тебя со свету. Погоди, будешь моя, придумаем что-нибудь. Уговорю Илью вольную тебе выправить, он не откажет!

Илья, Сашенькин жених, был из тех мужчин, что легко потакают капризам жен, пока те знают в капризах меру. К тому же в Сашеньку он был влюблен без памяти. Анька почти привыкла в мыслях к будущей своей воле...

Но пришел Антихрист-Наполеон, Сашин нареченный отправился в армию, а когда Антихристово воинство подошло к Москве совсем близко, барин отправил дочерей из Москвы к тетке, в поместье под Владимир — подальше от войны. Саша хотела взять Аньку с собой, но барин отказал наотрез:

— Хватит с вас Матрены. Молодые руки, глядишь, здесь понадобятся.

Саша рыдала, уезжая. Это был первый раз, когда Анька видела названую сестрицу плачущей.

Но ей тогда и в голову не пришло, что больше они не увидятся.

Окаянный француз всхрапнул дурным мерином и заворочался, навалился, прижал к стенке кареты всем своим немаленьким весом. Сдохни уже, снова подумала Анька.

Наверное, она могла бы его убить. Спал антихристов слуга крепко, а пистолеты держал под рукой, заряженными. Один выстрел, и...

Но Анька хотела жить.

Пока она всего лишь пленница, она может надеяться. Вдруг подвернется случай сбежать, или казаки налетят, перебьют антихристово воинство, или нападут ночью партизаны. А за убийство француза ее тут же тоже убьют. И хорошо еще, если раньше всей толпой не попользуются. Этот-то ее только для себя держит — противно, мерзко, но могло быть и хуже.

Карету тряхнуло, повело вбок, замотало, ход резко замедлился. Француз подскочил, вцепился в свои пистолеты, заозирался. Анька замерла, даже дышать перестала.

— Сворачиваем в лес, господин майор, — окликнул снаружи застывший сиплый голос. — Хорошее место нашли, от ветра прикрыто, костер развести можно.

— Отлично, — каркнул майор, — поторопитесь. Чертова русская зима...

Оттолкнул Аньку — та отодвинулась в дальний угол и поплотней запахнула шубу. Забулькал вином, закашлял, хрипло выругался. Анька подумала, что за последний месяц, пожалуй, сильно обогнала названую сестрицу в знании французского, вот только хвастаться этим знанием не в приличном обществе. "Приличное общество" любила поминать к месту и не к месту "вторая хозяйка", а Саша повторяла эти слова с преувеличенной напыщенностью, откровенно высмеивая мачеху.

Французы и не подозревали, что "девка господина майора" понимает почти все их разговоры. Она и по-русски ни слова им не сказала, и люди майора Пулена считали ее кто немой, а кто ущербной на голову. Что-то случилось с ней в тот день, когда вокруг трещал, взвиваясь выше крыш, огонь, когда рушились стены нелюбимого, но все же родного дома, и дико кричал оставшийся там, в огне, маленький сын кухарки Насти — а сама Настя лежала мертвая в трех шагах от Аньки, под ее головой, расшибленной балкой, расползалось темное пятно крови, а край широкой юбки кусали первые язычки пламени.

Анька тогда соляным столпом застыла — ей повезло оказаться в дверном проеме, когда рухнула крыша, только босые ноги окатило горящими угольями, но она понимала: жить ей осталось совсем немного. Скоро огонь пожрет всех, живых и мертвых, и кто знает, кому на самом деле повезло, ей или Насте.

Ее вытащил француз. Какие черти понесли его в горящий дом? Верткий чернявый парень, щуплый и невысокий, немногим выше ее самой, оказался неожиданно сильным: как взял ее в охапку, так и нес, пока не выбежал из полыхающего квартала к Москве-реке. Запрыгнул в воду, прямо с нею на руках — холодная вода остудила обожженные ноги, юбка намокла, Аньку затрясла запоздалая дрожь. А француз долго стоял по колено в воде, дышал тяжело и загнанно, а потом длинно, уже почти спокойно выдохнул и зло, хрипло, заковыристо выругался — Анька не знала этих слов, но ругань трудно не угадать. Ему опалило волосы, на смуглом тонком лице багровел длинный ожог, от виска через всю щеку, вспухший, окаймленный запекшейся кровью. А губы у него были красивые, твердые, четко очерченные, Анька все смотрела на них, пока он ругался — как они быстро двигаются, то сжимаясь, то позволяя сверкнуть белым крепким зубам, то болезненно кривясь. Почему-то страшно было отвести взгляд от этих губ — потому, наверное, что тогда Анька видела бы, как горят и рушатся в бешеное пламя дома, как языки жадного огня, прорываясь сквозь черный дым, достигают до самого неба, и плывет в раскаленном воздухе серый невесомый пепел...

Чернявый француз так и тащил Аньку на руках: девушка не могла ступить на обожженные ноги. Он долго брел по воде вдоль берега, пока пожар не отступил от реки в глубину улиц, потом свернул, покружил по кривым переулкам, обходя горящие кварталы. Шатался, ругался, но не отпускал девушку, держал крепко и бережно. В какой-то миг Анька уткнулась лбом в его плечо и словно уплыла по огненному морю, далеко-далеко, в благословенную темноту. А когда открыла глаза, оказалось, что француз принес ее в какой-то дом. Там женщина с молодым лицом и убранными под вдовий платок волосами, охая и причитая, раздела ее, смазала ожоги и дала другую одежду, немного не по росту, зато чистую и сухую. Потом у нее долго что-то спрашивали, но смысл слов ускользал от Аньки. Запоздалый ужас захватил ее всю, затянул разум дымной пеленой. Наверное, если бы она смогла заплакать, стало бы легче. Но слез не было. Только крупная, сотрясавшая все тело дрожь, которую никак не получалось унять.

Толстую Анькину косу пришлось обрезать почти до шеи — обгорела. Непривычно короткие волосы воняли паленым, напоминая о пережитом кошмаре. Зато ожоги оказались неглубокими, зажили быстро и следов почти не оставили. Хотя обожженные ноги долго еще болели — не наступить.

Но все это было совсем не важно.

Оцепенелое равнодушие окутало Аньку плотным коконом, душным, как будто свалянным из серой немытой шерсти. Туда не проникали кошмары, там не было страха, боли и злости, не было слез. Только "все равно". Все равно, что чернявый француз посадил ее перед собою в седло и куда-то везет; все равно, что Москва осталась позади, затянутая черным дымом, бросающая багровый отсвет на потемневшее небо. Все равно, что ее привезли в чужой, незнакомый дом, и на нее пялятся чужаки, солдаты Антихриста, а самый важный из них, в красивом мундире, с поджатыми губами и презрительным лицом, вдруг берет ее толстыми пальцами за подбородок, поворачивая лицо к свету. А потом что-то резко, властно лает тому чернявому, который ее спас, и тащит Аньку за собой. В спальню, на широкую, богато убранную кровать.

Наверное, в этом "все равно" было ее спасение. Иначе она бы царапалась, кусалась и вырывалась, и все закончилось бы намного хуже. А так — важный француз взял ее не грубо и не ласково, почти равнодушно, как пользуются вещью. И оставил при себе — как вещь.

А вещью важного господина хотя бы в одном быть хорошо — никто другой не тронет.

Глава 2. Непогода

Голые ветви деревьев скрипели, сгибаясь под порывами ветра, и оттого казалось, будто лес стонет. Голодным злобным зверем выла в ветвях метель. Искала добычу, хохотала, кружа снежные вихри, заметала дороги. Горе тому, кто попадется ей на пути: вцепится ледяными зубами, обнимет свитыми из снега руками-щупальцами, удушит, зацелует насмерть. Генерал Мороз, самый грозный из русских генералов, пустил в бой свое непобедимое войско.

Отряд майора Пулена расположился на ночевку в островке густого ельника. Ветер путался в колючих еловых лапах и стихал, почти не долетая сюда; метель гудела наверху, пригибая острые верхушки. Место было хорошим: укромное, защищенное и от непогоды, и от чужих глаз. Поутру, правда, тяжело нагруженные телеги и громоздкий дормез придется тащить по наметенному снегу на руках до тракта, помогая истощенным коням. Но никто не роптал: не велика плата за безопасную ночь.

На крохотной полянке трещал костер, в котле булькала жидкая, едва сдобренная крохами мяса каша. Походную кухню пришлось бросить несколько переходов назад, когда на колонну налетели казаки. С тех пор горячего удавалось поесть не каждый день, зато в отряде прижилась шуточка о диких казаках, которым удалось приобщиться к французской кулинарии. И то сказать, малой кровью отделались. Через два, три дня доберутся до Смоленска, а там — продовольственные склады, теплые квартиры, там ждет свою армию император Наполеон Бонапарт, и как знать, возможно, его гений уже нашел способ переломить неверную судьбу.

Солдаты вслух мечтали о доме. И, хотя никто не осмеливался громко осуждать императора за неудачную русскую кампанию, осуждение это отчетливо слышалось между слов. Хоть и не с пустыми руками возвращаются, а все ж не победители. Да и поди еще, выберись из диких русских земель, сохранив завоеванные крохи и саму жизнь! Как знать, не ляжешь ли завтра в этом снегу, волкам на поживу.

Поспела каша, отрядный повар Жюль разлил варево по мискам. Кряхтя и кашляя, кутаясь в медвежью шубу, выбрался из кареты майор. На открытом воздухе его снова зазнобило, но приходилось терпеть: Жан-Жак Пулен хотел знать, чем в эти трудные дни дышат его люди, а для незаметного контроля нет времени и места лучше, чем общая трапеза.

— Скоро отдохнем, ребята, — покровительственным "отеческим" тоном сказал он. — Сейчас главное — до Смоленска добраться.

— А в Смоленске — до первого же склада, — подхватил Жюль. — Уж тогда я вас накормлю не этакой вот дрянью! Нет, я раздобуду хорошего мяса, свежего хлеба, вина! Ух, и попируем!

Хмурые лица оживились, послышались смешки, кто-то заказал жаркое из поросенка, кто-то — суп из шампиньонов, и обязательно с шампанским, кто-то вспомнил гамбургские жирные колбасы, копченые свиные окорока, запеченных с яблоками откормленных гусей, сладкие австрийские штрудели. Мишель, вздохнув чему-то, отнес миску с кашей к карете — для девки. Та боялась выходить к костру; впрочем, майора это устраивало. Меньше соблазнов для солдат — меньше поводов для бунта. Девка-то хоть и тронутая умом, а красивая. Да и кого ее ум волнует, зато смирная и послушная. Сидит тихо, в кустики тайком сбегает и снова в свой угол забьется.

— А лучше всего, парни, — продолжал Жюль, — приходите ко мне, когда мы выберемся из чертовой дикой России, из этих лесов, снегов и прочей дряни, и вернемся в Париж! Кабачок "Королевская голова", за два квартала от Площади Согласия, у любого мальчишки спросите, покажут. Сейчас там папаша заправляет, но он только и ждет, когда его непутевый сынок вернется с чертовой войны и снова будет помогать ему на кухне. Теперь-то больше не будет такой беды, чтоб честным людям хлеба не купить, а честному трактирщику не угостить посетителей, чем они пожелают! К чертям армию и заграничные походы, буду сидеть дома и орудовать вертелом, а не штыком! Радости от этого больше.

— И пузо здоровее, — подхватил закадычный его дружок Анри.

Парни загоготали, заглушая вой метели. Жюль согласно похлопал себя по заметно впавшему за последний месяц животу, подцепил мясную прожилку в желтоватых крупинках пшена, поглядел на нее со смесью жадности и тоски. Отправил в рот, проглотил, почти не жуя, вздохнул мечтательно:

— А какие булочки пекут наш сосед Люк Кошон и его женушка Мари-Луиза... С корицей, с яблоками, с тростниковым сахаром. Куда там до них тем венским штруделям! Выйдешь поутру на улицу, вдохнешь — сдобой пахнет на весь квартал, так в животе и заурчит. Заглянешь к ним, скажешь: "Тетушка, угости булочкой", — а Мари-Луиза женщина ворчливая, но добрая, побурчит на бездельную молодежь, да и угостит по-соседски. Мы с сыном ее с соплячьего детства в приятелях ходили, хороший парень был, упокой Господь его душу, летом под Смоленском ядром убило.

Жюль перекрестился, Анри сплюнул:

— Помолчал бы ты, вот уж язык что помело. То булочками дразнишь, то мертвецов к ночи поминаешь. Запихивайся своей кашей, великий кулинар.

Готовый начаться спор погасил Мишель:

— А чего ж, — сказал, облизав ложку, — вот вернемся в Париж, заявимся к твоему старику и так отметим возвращение, весь ваш квартал помнить будет, как ветераны русской кампании пить умеют. Что скажете, ребята?

"Ребята" одобрительно зашумели, заспорили, сколько для хорошей попойки понадобится вина, печеных поросят и веселых девок. Пулен глотал горячее варево, незаметно наблюдая, вглядываясь в лица солдат. Все они хотят домой; какой-нибудь излишне верноподданный командир наверняка устроил бы уже показательный разнос за недостаток патриотизма и низкий боевой дух, пристрелил бы пару-тройку самых "отъявленных трусов", а остальным пообещал бы пулю в лоб при первом же подозрении на пораженческие мысли. И получил бы толпу мерзавцев, мечтающих пристрелить его и дезертировать. Но он, Жан-Жак Пулен, не такой глупец. Он и сам хочет в Париж, послать к чертям надоевшую войну, вспомнить вкус жизни. Поэтому он будет подбадривать своих людей, вспоминать вместе с ними Париж и обещать поднять первый тост, когда все они соберутся в кабачке Жюля — тост за них, его людей, и за жизнь. И, даст Господь, выполнит это обещание!

Метель все завывала, пригибая верхушки елей, ночь давно вступила в свои права. Пулен поглядел, как верный Мишель расставляет часовых, и, проваливаясь по щиколотку в рыхлый свежий снег, побрел к дормезу. Солдаты, свободные от караула, устраивались под пологами на телегах, закапываясь в остатки прелого сена, вповалку, согревая друг друга. Проклятая зима, разве это сон, когда вымораживает до костей, до самого нутра, и от каждого движения улетучиваются последние жалкие крохи тепла. А осень была теплой и долгой, тогда казалось, что все россказни о лютых русских зимах — пустое паникерство. Императору бы стоило уйти из Москвы раньше, тогда успели бы отступить до распутицы и морозов, в порядке. Нет, сидел в сгоревшей русской столице, ждал чего-то... Мира? Если бы русским нужен был мир, разве они тянули бы столько? Дураку ведь ясно! Но император у нас не дурак, а наоборот, гений, вот и прохлопал с великой своей гениальности очевидное!

Черти бы побрали корсиканского выскочку вместе с его гениальными планами и жадной семейкой!

Пулен зло выругался, закашлял. Еще кубок вина на ночь, горячую девку под бок — и спать. Хорошо все же, что не оставили девку там, в Москве. Жан-Жак Пулен — здоровый, слава Иисусу, мужчина, и женщина ему нужна, однако не настолько, чтобы на войне за собой бабу таскать. Но вот польстился на пушистые волосы цвета спелой соломы, на мягкую грудь, тонкие запястья, на глубокие, слишком темные для таких волос глаза. И на молчание. Молчащая женщина — это, видит Мадонна, настоящее чудо!

Да поначалу она и не мешала. Это потом "отход на зимние квартиры" превратился в отступление — или, уж сказать честно, в бегство. Одну телегу с провизией потеряли на переправе через какой-то так и оставшийся для Пулена безымянным болотистый ручей, другую отбили вместе с кухней казаки, оставшиеся продукты пришлось распределять жестко, растягивая на длительный переход до смоленских складов. А потом ударили проклятые морозы, и тут-то бросить бы девку, лишний рот, да и не до плотских утех при таких делах, но...

Зато спать тепло. Не Мишеля же под бок тянуть, прости Господи, не Жюля, не рябого Хосе. Пусть солдатня друг об друга греется, майору это не по чину.

Майор Пулен повозился, устраиваясь поудобнее, притиснул девку к себе как мог плотно, та аж вздохнула судорожно. Сердце ее билось часто, толкалось в ладонь пойманной птицей. Пулен закинул ногу на девичье бедро, поерзал, подтыкая края шубы. Получился тесный кокон с живой грелкой внутри. Спина, правда, все равно мерзла, зато уставшей от надрывного кашля груди было тепло. "Господь Всеблагой, Всемилостивый, дай пережить спокойно эту ночь", — взмолился майор. Он устал, видит Бог, так устал... Устал трястись в ознобе и кашлять, считать дни и мили до Смоленска, каждую минуту ждать налета казаков или партизан. Будь проклята эта война.

С этими мыслями майор Пулен медленно — так же медленно, как расходилось по его телу украденное от девушки тепло, — проваливался в сон.

А снаружи тем временем голодными волчьими голосами завывала метель, разрывали снег в поисках клочка травы уставшие кони, и верный Мишель Лоран обходил лагерь, вслушиваясь в ночь.

Мишель одному удивлялся: как у него хватало здоровья переживать ужасные русские морозы? Вроде и тощий, ни грамма лишнего жира, ветром насквозь прохватывает; и сам — южанин, привыкший к знойному марсельскому солнцу, к ясному небу, к теплым бесснежным зимам. А поди ж ты — он остался одним из немногих в отряде, кто сопротивлялся убийственному холоду. Даже насморка не схватил.

Он и не мерз почти. Холод чувствовал, как и все, но не выстывал. Как будто внутри него, где-то между сердцем и солнечным сплетением, постоянно горел собственный огонь — не злой, не выжигающий, а греющий ровно и приятно.

Он единственный в отряде любил брать в руки снег. Сгрести пригоршню, сжать, слепить в комок — и запустить в ствол дерева, в край телеги, а то и в спину балагуру Жюлю. Глупая забава, но на сердце от нее веселей становилось. Помогало не впадать в уныние, не поддаваться гнетущей тоске, незримо витавшей над отступающей армией.

Но сейчас Мишелю было не до забав. Снег этой ночью стал из друга врагом: вначале замел ведущий на укромную поляну след отряда, но после сыпал и сыпал, заметал узкую, и без того едва заметную дорогу, еще немного — и вовсе отрежет от мира. По таким сугробам не проедет груженая повозка, да и налегке, пожалуй, увязнет. А задерживаться нельзя. Придется утром прорываться сквозь редуты и бастионы генерала Мороза с боем.

А до утра — следить, как бы волки до коней не добралась. Вроде и вдалеке воют, почти не слышно сквозь метель, но что для волчьей стаи несколько миль? Без коней и людям верная гибель, даже если от волчьих зубов спасутся — добьют мороз, голод и усталость.

Последние сколько-то дней — сказать по правде, Мишель Лоран в этом ужасном походе уже совсем потерял счет времени — только он и держал отряд на плаву. Выбирал дорогу, устанавливал караулы, расчищал путь между едва бредущей пехоты, беззастенчиво пользуясь именем "железного маршала" Даву. Майор надрывно кашлял и трясся в лихорадке, и единственно, на что еще находил в себе сил — выйти к обеду. Что ж, майор Пулен знал, что может положиться на адъютанта. Как бы ни относился капитан Лоран к командиру, службу свою он нес исправно. Хотя, если уж говорить откровенно, как перед Господом, служба эта с некоторых пор прочно встала Мишелю Лорану поперек горла.

Когда-то все начиналось под знаменем народного блага, а благо народа — это благо и его, Мишеля Лорана. Купцы богатеют, когда богаты их покупатели, когда в стране порядок и благоденствие. Сын негоцианта и сам будущий негоциант, Мишель готов был воевать за счастливое будущее, сулящее прибыль и процветание отцовскому торговому дому. Но те войны давно закончились. Начались другие — за величие Империи, за новые и новые короны на голове корсиканского выскочки. Что за дело Мишелю Лорану до величия императора Наполеона? Особенно, когда за это величие платит деньгами и кровью тот самый народ, о благе которого бывший первый консул Бонапарт давно позабыл.

Как-то сейчас дела у отца? Наверное, плохо. Нищий народ покупает мало и только самое необходимое. Кому нужны индийские пряности, арабский кофе, ямайский ром и табак, тонкие ткани, когда дети просят есть, а в доме нет хлеба? Наверное, теперь марсельский негоциант Анри Лоран посылает корабли не в колонии, а в Данциг за пшеницей, вот только пшеница наверняка идет втридорога уже там, и много на ней не выручишь. А может, и втридорога не купишь: хлеб нужен армии, императорские интенданты выгребают все подчистую. Вот только армия все равно голодает...

От мыслей о хлебе в сведенном привычным голодом животе заурчало. Мишель представил мысленно карту: дорога до Смоленска, после — к Витебску или Орше, и где-то уже совсем далеко, почти в Европе — Вильно. Трудно даже предполагать, сколько дней займет путь и сколько сил потребует. Россия слишком велика для того, чтобы здесь воевать. Ее бесконечные заснеженные леса, безлюдные, дикие, напоминали Мишелю океан: так же чувствуешь себя точкой посреди бесконечности, песчинкой, брошенной на произвол стихии. Мишель хорошо помнил это чувство: на отцовских кораблях он трижды плавал в Новый Свет и дважды — в Бенгалию. Путешествия ради торговых дел нравились ему, бескрайность мира завораживала. В двадцать или в двадцать пять лет Мишель Лоран с сожалением думал о том будущем, когда ему придется засесть в отцовской конторе и отправлять в далекие плавания других. А в двадцать девять он мечтает о тепле и сытости отцовского дома, замерзая посреди дикой заснеженной России. Злая ирония судьбы. Уж о военной карьере капитан Мишель Лоран точно не мечтал.

Со стороны дороги сухо затрещали выстрелы и почти тут же стихли. Заухал и умолк филин. И снова лишь метель выла над ельником, да вторили ей далекие волки.

Анька не спала. Хотела бы, да все никак уснуть не могла. Мешал храп француза, перемежавшийся сипами и кашлем, и его тяжелая лапища на груди — не шевельнуться, не отстраниться. Чтоб ты сдох, снова подумала она, привычно и оттого уже почти равнодушно.

Снова вспомнился дом — таким, как был он до войны. Старый, еще дедовской постройки, из толстых бревен, с каменными подклетями, с пристроенным уже при нынешнем барине флигелем, с цветниками перед парадным крыльцом и старой яблоней у конюшни, которую барин все порывался велеть срубить, но в последний миг жалел: вспоминал, как мальчишкой прятался на этой самой яблоне от гувернера. Конюх Яшка, которому доставались и приказы "срубить уже ее наконец, пока на труху не рассыпалась", и жалостливое: "Не срубил еще? Так и оставь, пусть себе стоит", — быстро выучив историю баринового детства со строгим гувернером и милой сердцу яблоней, пережидал очередной приступ барской хозяйственности, измышляя повод перенести рубку на завтра. Шептал Аньке, усмехаясь в черные завитки усов и кудрявой бороды: "Погоди, к завтрему прибежит отбой приказу давать".

Яшка был наполовину цыган, и остальная дворня его опасалась. Болтали, будто он с нечистой силой дружит и знает какое-то таинственное "лошадиное слово". Анька как-то спросила у него, что за слово такое, но Яшка только расхохотался, а потом предложил "покататься" и посадил ее верхом на огромного и злого баринового жеребца, вороного Черта. Аньке было тогда восемь лет, и она даже не подумала испугаться. Черт прошел тихим шагом по засыпанному песком манежу, не порываясь взбрыкнуть и скинуть маленькую всадницу. Яшка держал его за гриву, поглядывал на Аньку и спрашивал:

— Не боишься, недомерочка?

— Не-ет, — смеялась Анька.

С того дня конюшня стала ее любимым местом в усадьбе. Жаль только, редко получалось сюда сбегать: к тому времени работы по дому на нее навалили столько, что от зари до зари приходилось крутиться.

А в доме за ней смотрела хлопотливая, с утра до ночи ворчавшая Матрена, сгорбленная старостью, в черном вдовьем платке, надвинутом низко на лоб. В доме были шумные молочные братья, Васятка и Гришаня, мастера на всякие проказы. Дворовые девки Аглайка и Дуняшка, от которых Анька старалась держаться подальше: злоехидные они были, что одна, что другая, только и жди какой пакости. Горничная барыни Афимья и горничные барских дочек — Анфиска, Прасковья и Манька. Барские лакеи, казачки, дядька-управляющий Павел Кузьмич, дворецкий Федор Михалыч... Прочей дворни было хоть и много, но все они крутились больше в хозяйственном дворе да на кухне, Анька их, бывало, днями не видела.

Ну и конечно, главный Анькин страх — вечно злой барин, чаще пьяный, чем трезвый, и капризная, зловредная барыня. Лиза с Натальей, которые капризничать умели не хуже матушки. Саша — она, конечно, Аньке добра желала, но все-таки зря выболтала, что они знают постыдную тайну Анькиного рождения. Раньше-то барин помалкивал, а как понял, что скрывать больше нечего, так для Аньки сущий ад начался. Вся злоба, что за шестнадцать лет в нем накопилась, враз наружу полезла. Как будто дочь в материном грехе виновата!

— Похожая ты на нее, — вздыхала Матрена. — Пока маленькой была — не сильно замечалось, а теперь — одно лицо, стать, голос. Ровно сама покойница из могилы поднялась, — и Матрена мелко торопливо крестилась, отвернувшись от Аньки к образам.

"Будто я виновата, что похожая, — недовольно думала Анька. — Убежать бы куда". Но бежать ей было некуда, да и глупо это: все равно ведь поймают, а с беглыми расправа короткая...

Оставалось надеяться на Сашину доброту и ждать — а чего ждать, Анька и сама не знала.

И подумалось вдруг — вот и сейчас то же самое. Надеется на что-то, чего-то ждет — а чего? Вот сдохнет проклятый француз, или еще что случится такое, что сумеет она убежать. И что тогда?

Вернется она домой, а там ей и раньше-то радости мало было, а теперь так и вовсе одна беда лихая ждет не дождется. Раньше барин "шлюхиным отродьем" честил, а теперь чего ждать прикажете? Всякому ведь понятно, что со смазливой девкой в плену делали.

Можно, конечно, на Дон убежать, к казакам. Но там, говорят, уже не так привольно живется, как раньше. А одинокой девке поди еще доберись куда — уж верно, немало найдется охотничков попользоваться. Да и там тоже...

Неудавшаяся затея с переодеванием в паломницу казалась теперь глупой: навряд ли повезло бы дойти до вольного Дона — одной, да в зиму...

Вот так и поймешь, что храпящий француз с тяжелыми руками, ставящий русскую девку где-то между бутылкой вина и теплой медвежьей шубой, — не худшее, что могло с ней случиться. Вот только, Божечки, почему ж утешаться приходится тем, что могло быть и хуже? Как же горько это, как обидно — радоваться, что с ней случилось не самое плохое зло. Неужели добра и радости она совсем уж не заслужила в этой жизни?

И так стало Аньке грустно, так жалко себя и свою загубленную жизнь, что слезы сами потекли из глаз. Она плакала сначала тихо, стараясь не выдать себя, но скоро не осталось сил сдерживаться, и рыдания стали громче. Анька вздрагивала, зажимала себе рот краем шубы, лохматый мех лип к мокрым от слез щекам, не хватало воздуха, а слезы все не унимались. Она плакала первый раз с того страшного дня, когда едва не сгорела заживо. И, наверное, если бы она была способна сейчас хоть о чем-то подумать здраво, она бы поняла, что эти слезы — благо. Но Аньке было не до мыслей, не до рассуждений. Слишком много вдруг оказалось боли, и вся эта боль стремилась вырваться наружу, и для всей этой боли не хватало слез.

Заворочался, невнятно ругаясь спросонок, майор Пулен, приподнялся, пробормотал:

— Что такое?

Анька попыталась замолчать, задержать дыхание, но в итоге разревелась уж вовсе неудержимо, всхлипывая и подвывая, шмыгая носом, утираясь промокшим рукавом платья.

К карете подбежал Мишель, распахнул дверь, прищурился, вглядываясь:

— Господин майор?

— Посвети, — буркнул Пулен.

Мишель зачиркал кресалом, добывая огонь. В тусклом свете Пулен нащупал недопитую бутылку вина. Открыл, сунул горлышко девке в рот:

— Пей.

Девка хлебнула, закашлялась, согнувшись пополам.

Мишель протянул платок. Майор вырвал из руки адъютанта клок ткани, сунул пленнице:

— Утрись. И пей, наконец, вот же дура.

— Что с ней? — тихо спросил Мишель.

— Черт ее знает, — сплюнул Пулен. — Я спал, а она вдруг как взвоет. Пойми, что в голову ударило.

Мишель смотрел, как девушка трясущимися руками, всхлипывая, вытирает лицо, как прикусывает вспухшие губы, пытаясь унять слезы. Пулен поболтал бутылкой, отхлебнул, буркнул:

— Проклятая дикая страна. Ветер воет, волки воют, девка воет. Осталось нам завыть.

Сунул бутылку пленнице:

— Допей. Может, милостью Мадонны, успокоишься.

Девка поглядела непонимающе, майор кивнул. Тогда она закрыла глаза и медленно, глоток за глотком, допила вино. Задышала ровнее, все еще всхлипывая, но уже явно успокаиваясь. Пулен завернул ее в шубу, прижал к себе. Бросил Мишелю:

— Свободен.

Поежился: с таким трудом отвоеванные у жестокой русской зимы крохи тепла успели улетучиться из кареты. Чертова девка, и с чего ее так проняло? Пойми этих русских...

По счастью, вино подействовало быстро. Казалось бы, сколько его там оставалось — с десяток глотков, не больше. Но непривычной девице хватило с лихвой: притихшие рыдания сменились длинным зевком, она привалилась к Пулену — и засопела сонно, спокойно, лишь иногда тихо что-то бормоча.

— Хвала Мадонне, — вздохнул Пулен. Завернулся в шубу, устроился поудобней...

Но теперь сон не шел к нему. Майор слушал, как длинно, размеренно дышит под боком девка, как остро и колюче хрустит снег под ногами Мишеля, как завывает метель и вторят ей далекие волки. Слушал — и думал. О том, насколько же надоела ему эта страна, эти морозы, почти непроезжие дороги, дикие земли. Видит бог, император Наполеон совершил большую ошибку, сунувшись воевать с русскими. Его знаменитая на весь мир, воистину баснословная удача осталась в Европе, как будто испугавшись этих варваров.

А может, думал Пулен, ошибку совершили все мы. Ведь старая королевская власть, династия прогнивших Бурбонов, опиралась на божественное право, а Бонапарта сделали императором люди. Что смог бы он без поддержки народа, чего добился бы? И чем он народу отплатил? Идеалы революции сменились амбициями самовлюбленного выскочки, собирающего на свою голову короны, как дурень — шляпы с бубенчиками. Рано или поздно он должен был споткнуться, таков конец всех, кто задирает нос и перестает глядеть под ноги.

Плохо только, что вместе с корсиканским выскочкой споткнулись великая страна, непобедимая, как думали они прежде, армия, и лично Жан-Жак Пулен, амбиции которого далеки от императорских, а жизнь не менее драгоценна.

"Иисус и Пресвятая Дева Мария, дайте выбраться из этой чертовой страны, — молил Пулен. — Помогите добраться до дома, а уж я поставлю вам такую свечу..."

Ему показалось, что молитвы его услышаны: ветер начал стихать, и к рассвету скрип ветвей и заунывный далекий вой сменились тишиной. Рассвет сулил жизнь: сверкало солнце, мягко белел нетронутый снег, а расторопный Жюль уже разжег костер и грел воду, обещая горячую кашу. На лицах солдат появились почти позабытые улыбки, и даже всем ясная перспектива тащить тяжелые повозки на руках по глубокому снегу до торной дороги не пугала. Здесь, в лесу, среди густого ельника, отрезанные от дороги ровной белой пеленой, люди чувствовали себя в безопасности. А безопасность — слишком редкий дар на войне, чтобы не насладиться им так полно, как только возможно.

Девка спала. Майор Пулен потянулся, выпрыгнув из дормеза на мягкий снег, вздохнул осторожно, опасаясь приступа кашля. Обошлось.

— Мишель, — окликнул он адъютанта.

— Да, господин майор!

Бравый отклик никак не вязался с уставшим лицом, с черными тенями под глазами.

— Отдохни, — Пулен кивнул на карету. — Ляг поспи, там тепло. — Добавил, заметив тень нерешительности на лице капитана: — Это приказ. Ты много делаешь для отряда, я не хочу, чтобы ты себя загнал.

— Благодарю, господин майор.

Мишель отряхнул снег с накинутого поверх мундира одеяла и влез в карету. Двигался он медленно и неловко, и майор Пулен мысленно кивнул себе: правильно велел парню отдыхать. Усмехнулся, подумав: разрешил бы ему девкой погреться, но, пожалуй, это слишком уж сократит необходимую между командиром и подчиненными дистанцию. Тем более что девка, если уж начистоту, была добычей Мишеля. Нет, не стоит лишний раз напоминать. Достаточно того, что уставший адъютант выспится в тепле.

Мишель Лоран, не подозревая о мыслях командира, завернулся в свое одеяло, истертое и драное, накинул сверху сброшенную майором медвежью шубу и заснул, едва успев умостить голову на меховой рукав. И даже не заметил, что рукав этот — не бурого медвежьего меха, а огненно-рыжий.

Глава 3. Два дня до Смоленска

Едва проснувшись, даже еще не открыв глаза, Анька поняла: что-то изменилось. Ей было легко и странно, даже как будто радостно. Так бывает по большим праздникам, когда идешь в церковь на службу — или, пожалуй, когда уже возвращаешься из храма, умытая, словно росой, Божьим благословлением.

Анька вспомнила свои ночные мысли, совсем не радостные, вспомнила, как рыдала, не в силах остановиться, и как окаянный француз поил ее вином, а другой, чернявый, дал платок. Нет, она ни на миг не подумала, что ее пожалели — ясно же, что просто шумела, спать мешала. Спасибо, не пришибли, успокоили по-людски, хоть и Антихристовы слуги. Так с чего же теперь на душе светло?

За окном дормеза слышались все те же чужие голоса, и карета все та же — ничего не изменилось. Анька глубоко вздохнула — и замерла, уловив непривычный, чужой запах. Открыла глаза, приподнялась. Шуба сползла с плеч. В щелку неплотно закрытого окна били яркие солнечные лучи, и в их свете девушка увидела: рядом с ней спал не майор, а другой — тот, чернявый. Умостил башку свою лохматую на рукав ее шубы и чему-то улыбался во сне. На его щеку падала полоса света, и в ней отчетливо виднелся оставшийся после московского пожара рубец — зажить зажил, но шрам уже никогда, наверное, не сведется.

А там, где еще не расправилась на шубе вмятина от Анькиной головы, лежал платок. Тот самый, которым Анька вытирала вчера заплаканное лицо. Девушка подобрала лоскут белого полотна, поднесла к лицу, вдохнула запах. Неуловимый, едва заметный, напомнивший, как еще в Москве, когда вот этот самый чернявый француз нес ее на руках, она уткнулась в его плечо и уплыла в темноту, почувствовав себя в безопасности.

Чернявый шевельнулся, и Анька быстро спрятала платок в рукав. Сама не знала, почему, но отдавать его не хотелось отчаянно.

— Мишель! Завтрак и выступаем. Вставай, — дверца распахнулась, Анька невольно вскинула руку, прикрывая глаза. Моргнула, привыкая. В снопе солнечного света обнаружился майор. Глянул на замершую девушку, поморщился чуть заметно: — Успокоилась? Слава Иисусу.

Чернявый сел, зевнул, потер глаза. Пробормотал:

— Да, господин майор, иду.

Мишель, повторила про себя Анька. Это по-русски, значит, Михаил, Михайло, Миша. Улыбнулась: на медведя чернявый француз походил не больше, чем дворовая шавка на волка. Стать не та. Нет, не идет ему быть Михайлой.

— Шубу подай.

Майор взял из рук адъютанта свою шубу и побрел к костру. А Мишель зевнул еще раз, тряхнул головой, просыпаясь, — и столкнулся взглядом с Анькой.

Ей даже смешно вдруг стало: он замер с приоткрытым ртом, глядя на нее так, будто первый раз увидел. Протянул руку — медленно-медленно, словно к руке гиря пудовая подвешена, — и коснулся Анькиной щеки.

Самыми кончиками пальцев, едва заметно, почти невесомо.

Пробормотал:

— Какая же ты красивая...

Отдернул руку, словно обжегшись. И выскочил из кареты, как наскипидаренный.

Анька дотронулась до щеки, до того места, которого только что касались чужие пальцы. Сердце билось часто и неровно, как будто ему тесно стало в груди. "Красивая"...

Сверкал под ярким солнцем чистый, почти нетронутый снег, небо сияло ясной синевой, и после ночной тоскливой метели так это было светло и радостно, что Анька улыбалась, как не улыбалась уже очень давно. Она снова ощутила себя живой, по-настоящему живой, без душившего ее после пожара серого кокона. Поверилось вдруг, что все будет хорошо, все как-нибудь уладится, утрясется, и обязательно ждет впереди счастье, не может не ждать. Потому что иначе зачем же послал ей Господь спасение из огня? Не для того же, чтобы Антихристовому слуге было над кем надругаться?

А потом долговязый солдат, рябой, с кривым ртом и опухшим от соплей носом, принес ей ее кашу. И обвел таким жадным, мужским, вожделеющим взглядом, что Анька вспыхнула, прикрылась шубой и несколько мгновений не могла отдышаться. "Красивая"! Конечно, она им красивая, всем, от майора и Мишеля до повара и этого урода с наглыми глазами. Девка среди двух десятков изголодавшихся по женскому телу мужиков! Тут любая уродина за красавицу сойдет, а уж Анька всяко не уродина, дома парни заглядывались. Благо еще, при двух братьях трогать ее побаивались — особенно после того, как Гришаня избил до кровавой юшки наглого барского лакея Богдашку, когда тот зажал Аньку в сенях и начал лапать.

"Матерь Божья, спаси и сохрани", — прошептала Анька. Захлопнула дверцу кареты. Вот так и порадуешься майорской свинячьей харе и тяжелым рукам! За его широкой спиной хотя бы такие вот уроды не тронут.

Солнечное настроение ушло, радость потухла, отравленная похотливым взглядом. Анька торопливо ела остывшую кашу, и снова ей жаль было себя, так жаль — до слез. Вот только плакать она теперь боялась. Глотала слезы пополам с пресным варевом, уговаривала себя успокоиться, терпеть и ждать, надеяться на милость божью. Молилась беззвучно: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, не оставь в беде рабу Твою Анну, помоги, спаси, избавь от Антихристовых слуг". А тем временем Антихристовы слуги запрягали коней, толкали телеги в десять рук, ругаясь, безбожно поминая то Деву Марию, то дьявола и его бабушку, и скоро поляна среди ельника осталась позади, а впереди виднелась серая полоса Смоленской дороги.

Кони вязли, телеги вспахивали осями снег, оставляя за собой глубокий рыхлый след. Два десятка истощенных, смертельно уставших людей надрывались, помогая коням и повозкам преодолеть наметенную за ночь снежную целину. Серая лента дороги приближалась трудно и медленно, однако приближалась. Вот видны стали брошенная пушка на обочине, труп рядом и еще один, свесившийся с лафета. Метель не успела укрыть их снегом, и Мишель подумал, что это — жертвы уже нового, сегодняшнего перехода. Бегущей армии не с руки задерживаться. Бог весть, сколько людей успели здесь пройти, пока маленький отряд майора Пулена выбирался из приютившего их на эту ночь безопасного ельника.

Сейчас по дороге брела пехота — неровная, редкая колонна. Мишель пытался разглядеть мундиры, хоть примерно определить, солдаты каких частей составляют эту беспорядочную толпу; но мундиры были мало того что причудливо перемешаны, но часто еще и прикрыты — у кого одеялом или лошадиной попоной, у кого длинным, до пят, крестьянским тулупом или богатой шубой.

— Притормозим, парни, — негромко скомандовал Мишель. Безопасней показалось выбраться к дороге, когда пройдет эта колонна, больше похожая на мародеров, чем на солдат.

— Верно, хоть отдышимся, — рябой Хосе Монтес, прибившийся к их отряду уже после Москвы испанец из Мурсии, тяжело навалился на телегу, закашлялся и сплюнул на снег. — Проклят тот день, когда мне взбрело записаться в армию. "Красивый мундир, слава, добыча, все девчонки твоими будут"! Хоть бы ублюдок-вербовщик сдох в этих дьявольских снегах.

— Не надейся, — зло хохотнул Тео. — Мерзавец сидит в каком-нибудь кабачке, подальше от войны, и пропивает полученные за дурней вроде тебя денежки. Тупая твоя башка, Хосе. Ладно еще мы, во Франции теперь всех подчистую в армию метут, деться некуда, но тебе-то чего дома не жилось?

Молчун Клод сочувственно хлопнул Хосе по плечу. Тот снова сплюнул и выругался по-испански, замысловато помянув святых Фульгенция и Флорентину. Уроженец мест, которые называют "раскаленной сковородой Испании", он особенно тяжело переносил лютые русские морозы.

Вдалеке затрещали выстрелы. Бредущие по дороге солдаты заозирались; кто-то достал пистолеты, кто-то скинул с плеч тяжелое ружье.

— Каза-аки-и! — пронесся над колонной панический крик.

С тех пор, как отступление Великой армии превратилось в бегство, этого слова хватало, чтобы ввергнуть в панику самых дисциплинированных. Казаки налетали, как вихрь, как смертоносная стихия — неотвратимые, дикие, устрашающие. В армии рассказывали шепотом, что однажды они едва не взяли в плен самого императора. Спасло того чудо, а вернее, глупость и жадность диких русских: на пути попался обоз, и казаки кинулись грабить. Но с тех самых пор — и это передавали еще более тихим шепотом, только самым проверенным товарищам, — с тех пор Наполеон всегда носил при себе яд, опасаясь живым попасть в плен к казакам.

Однако яды — привилегия, доступная не каждому. Казаки захватывали пленных сотнями, орудия — десятками, и то, что единственная встреча с ними обошлась маленькому отряду Пулена всего лишь в телегу с продовольствием и полевую кухню, было невероятной удачей, почти чудом. А если даже император не надеялся на повторение однажды спасшего его чуда, что уж говорить о простых солдатах.

Укрывшись за телегами, люди майора Пулена торопливо заряжали ружья.

Мишель благословлял ту самую задержку, которую проклинал еще четверть часа назад, благословлял ночную метель — так же, как снежные заносы мешали им, они помешают и русским, вряд ли те рискнут согнать коней с дороги в снег, слишком рискованно, особенно под ружейным огнем. Хотя, если казаков окажется много... если там основные силы русских, а не летучий отряд...

— Помоги, Пресвятая Дева Мария! — Мишель проверил пистолеты и вскочил на телегу, вглядываясь.

Вдалеке показалось темное пятно — к счастью, небольшое. Похоже, даже не отряд, а разъезд, авангард, разведка. Казаки стремительно приближались. С гиканьем и свистом неслись они на рыжих своих конях, из-под копыт летели комья снега, вот уже стали видны синие мундиры, алые лампасы на штанах, грозно опущенные пики...

Развернувшийся хвост колонны успел дать по врагу лишь один залп — редкий, разрозненный, не причинивший казакам видимого урона. Прежде чем пехотинцы смогли перезарядить ружья, небольшой отряд смел их, как ураган сметает солому с поля. Взблеснули на солнце и обагрились кровью лезвия кривых казачьих сабель, так похожих на турецкие. Как раскаленный нож сквозь масло, горстка всадников промчалась вдоль потерявшей строй колонны, оставляя за собой трупы и стонущих раненых. Наткнулась на успевшую выстроиться поперек тракта пехоту с примкнутыми багинетами, развернулась, не ввязываясь в невыгодный бой, и, отступая, безжалостно добила тех, кто избежал смертельного удара в первом столкновении.

— Если свернут к нам, цельтесь по лошадям, — тихо скомандовал Мишель.

— Мясо, — хохотнул Жюль. — Я сделаю вам, парни, превосходное жаркое из конины. "А-ля казак"! Пальчики оближете!

Но, как и надеялся Мишель, казаки остереглись пускать коней вскачь по рыхлому снегу; а может, не захотели рисковать, не зная, насколько сильный и многочисленный отряд засел под прикрытием трех телег и кареты. Казаки пронеслись мимо, вне досягаемости прицельного выстрела, и вскоре скрылись из виду.

Молчун Клод сотворил крестное знамение, Жюль без понуканий ухватился за постромки, разворачивая переднюю телегу обратно к дороге. Об упущенной конине "а-ля казак" никто не жалел.

— Поторопимся, — крикнул Мишель, — если это была разведка, они могут вернуться!

— Тогда нам точно хана, — сплюнул Хосе. — Эх, помогай, святая Флорентина! — Закинул ружье за спину, уперся сильными руками в задний брус, толкнул. Разрывая снег, телега натужно двинулась вперед.

Скоро они выбрались на дорогу, развернулись — и пустились ехать так быстро, как позволяли силы коней. Вид трупов, оставшихся на тракте после налета казаков, придавал бодрости живым: никому не хотелось лежать вот так же, подставив мертвое лицо снегу, и ждать могильщиков-волков. Даже майор, не обращая внимания на мучительный кашель, то и дело высовывался, откинув шторку, из теплой кареты и орал на вяло бредущих пехотинцев, расчищая путь повозкам. К счастью, имя "железного маршала" все еще оказывало должное действие на беспорядочную толпу не то солдат, не то забывших дисциплину мародеров. Впрочем, майор Пулен, как и пристало умному человеку, не ограничивался угрозами. Поминая наступающих на пятки казаков, он обещал пехоте защиту сохранивших боеспособность войск маршала; и потому маленькому обозу уступали дорогу без особых споров; только некоторые, самые озлобленные, цедили сквозь зубы ругательства и плевали вслед.

К вечеру позади осталось достаточно французских отрядов, чтобы не бояться внезапного удара в тыл. Потерянное время было благополучно наверстано, почти безопасное положение в середине армии — возвращено. Однако теперь Жан-Жак Пулен не намерен был терять в пути ни минуты; и потому на следующую ночь приказал остановиться в покинутой деревне у тракта.

Низкие, тесные избы все оказались заняты; в поисках убежища от ветра, снега и мороза солдаты набились даже в хлева и амбары.

— Прикажете вышвырнуть ублюдков вон? — преданно заглянув майору в глаза, спросил Тео. — Мы сможем выспаться в тепле.

— В ловушке, — быстро возразил Мишель. — Подпереть дверь и кинуть факел на крышу — и всем конец. Кто знает, может, хозяева этих вонючих нор засели в ближайшем лесу и только ждут ночи.

— Мишель прав, — майор закашлялся, выругался и вытер платком рот. — Найдите место между домами, такое, чтобы нас не заметно было от леса и от дороги. — Оглядел хмурые лица, добавил сочувствующе: — Потерпите, парни. Если завтра поднажмем, следующую ночь будем спать в Смоленске, сытыми, в тепле и за крепкими стенами.

— И то верно, — поддакнул Жюль. — Господин майор знает, как лучше. Вон, вроде, подходящее местечко.

Майор кивнул: Жюль и правда углядел отличное место, достаточно просторное для их коней и повозок, прикрытое от ветра крепкой стеной трактира и более-менее удобное, чтобы в случае нужды защищаться. А нужда могла возникнуть не только в случае нападения русских. Лица остановившихся в деревне пехотинцев отнюдь не внушали майору Пулену доверия. Ишь, как алчно поглядывают на чужие повозки.

Майор приказал усилить охрану и сам проверил свои пистолеты. Досадно будет попасть в беду за какие-то сутки от вожделенного Смоленска.

Смоленск всем им казался сейчас тихой гаванью, едва ли не землей обетованной. Но моряки знают — перед гаванью нужно втройне внимательно высматривать рифы и мели. Иначе рискуешь пойти ко дну, самую малость не дойдя по спасительного берега.

Анька из окна кареты видела ужасающую атаку казачьего отряда, и атака эта намертво врезалась ей в память. Рыжие кони и синие мундиры, солнце, горящее на кривых клинках — такая же сабля висела у барина в кабинете, турецкая, отцовский трофей, и однажды барин то ли спьяну, то ли просто в недовольстве порубил ею в щепу сапожную колодку старого Дормидонтыча — не сиди, мол, где попало, со своим вонючим ремеслом.

А уж головы такие сабли наверняка влет рубят...

Анька подавила вздох. Свист и гиканье, ржание коней и крики раненых, и собственный страх пополам с восторгом. Эти всадники были русские, свои, родные; больше того, это были казаки, вольные люди. Она тоже стала бы вольной, если бы удалось каким-нибудь чудом добраться до казачьих земель, на Дон. Но с бедными крепостными девушками редко случаются чудеса. Анька понимала: если бы казаки захватили повозки французов, пленная девка стала бы для них такой же добычей, как вино, серебряные кубки и богатые шубы. Разве что ее мольбы тронули бы чье-нибудь сердце — но Анька не верила в милосердие и потому не слишком умела умолять.

Она вздохнула и перекрестилась, когда казаки проскакали мимо. Француз глянул удивленно, пробормотал:

— Даже ты их боишься? Вот уж точно, дьявольское отродье эти казаки.

Вылез из кареты, начал поторапливать своих людей. Анька снова вздохнула: поди разбери, кто тут дьявольское отродье. Один Антихристов слуга из огня ее спас, другой — снасильничал, а от остальных она одинаково не ждет добра, будь это французы или русские, казаки или собственный барин — которого, сложись все иначе, она могла бы звать отцом.

От последней, неожиданной для нее самой мысли девушку передернуло. Нет, не нужен ей такой отец! Человек, убивший ее мать, отдавший невинного ребенка без всякого закона в крепостные!

— Если вырвусь, — прошептала Анька, — ни за что к нему не вернусь! Будь что будет.

А потом подумалось: а что будет? Ничего не будет! Ее даже в списки беглых не подадут: запишут в погибшие вместе с остальными, кто сгорел в барском доме. Одна только беда, что одной вдали от людей остаться страшно, а коли до людей добраться — паспорта нет...

Повозки дотащились до дороги, майор снова влез в карету, и девушка забилась в угол. Французу было не до нее. Он то и дело высовывался в окно, ругался, пугал идущих по дороге солдат то казаками, то каким-то маршалом, орал, а после кашлял, отхлебывал глоток-другой вина и снова ругался, уже тихо, себе под нос. Видать, здорово напугали его "дьявольские отродья" с вольного Дона...

И, странное дело, хоть Анька и сама напугалась, сейчас она гордилась. "Знай наших, — думала, — раскатают тебя с твоим Антихистом в тонкий блин, в аду на сковородке чертям рад будешь".

Так прошел весь день: Анька сидела, забившись в угол, майор то орал, высунувшись в окно, то кашлял, тихо ругался и отхлебывал глоток вина. К ней не лез: видать, руганью грелся. Пообедали сухарями, не останавливаясь. Ехали до темноты, вернее, до густых сумерек. А в сумерках доехали до деревни и там устроились на ночлег.

Анька быстро поняла, что от ночевки со своей же армией майор и его солдаты ждут добра не больше, чем от казачьего налета. Это и радовало, и пугало. Радовало — потому что теперь ей совсем ясно стало, что Антихристово войско побеждено, бежит всерьез, и сгоревшая Москва отомщена, отомщены все погибшие страшной смертью... Пугало — потому что она была сейчас вместе с этими французами, и так же бежала, и так же, как они, хотела жить. Майор не спал ночь, не спал Мишель — Анька видела его в щелку неплотно задернутой шторки. Анька тоже не спала. Сидела тихо, иногда задремывая, но почти тут же просыпаясь — вскидывалась, выглядывала в окно на залитые лунным светом повозки, истоптанный грязный снег, исправно сменявшихся часовых. Корявые ветви старой яблони над соломенной крышей ближней избы скрипели от ветра, кто-то надрывно кашлял, кто-то ругался хриплым сонным голосом: видать, кашель будил то и дело. И вся эта ночь, эти избы, старая кривая яблоня, французы, смешавшиеся в кашляющую и ругающуюся толпу, жмущиеся один к другому в попытках согреться, — все оно было тоскливо и тревожно, как далекий волчий вой, как вороний грай над кладбищем. Анька ежилась, поддаваясь безотчетной тревоге, шептала попеременно "Отче наш" и "Богородице", крестилась. Майор косился на нее, но не трогал, как будто тоже верил, что молитвы русской пленницы защитят их.

В путь тронулись с первыми лучами рассвета, когда добрая половина остановившихся в деревне солдат еще спала по теплым избам. Майор приказал торопиться, да его людям и не нужны были приказания — сами рады драпать, злорадно думала Анька, глядя, как плывет мимо заснеженный лес. По пустой дороге повозки катились ходко и весело, и до той поры, пока тракт вновь забился отступавшим войском, покрыли изрядное расстояние. Тревога ночи рассеялась с лучами солнца — то ли было, то ли не было, то ль и впрямь молитвы зло отогнали? Довольный майор заснул, похрапывая. Проснулся за полдень, зевнул широко и сладко. Анька все это время пялилась в щелку окна на французов: потрепанных, укутанных кто во что горазд, скорее жалких, чем страшных. А тут вдруг поняла, что тоже хочет спать; свернулась в клубочек, закутавшись в шубу, словно в кокон, и заснула быстро и спокойно, как засыпала в детстве.

Последний день пути до Смоленска прошел на удивление удачно. Верно говорят, думал майор Пулен: ранняя пташка все зернышки склюет. Стоило тронуться в путь до рассвета, чтобы оставить позади потрепанный арьергард и догнать части, не забывшие еще, что они — армия, а не стадо. Среди уверенно идущих колонн повозки майора Пулена вновь были в безопасности — насколько это вообще возможно на войне. Пулен даже поспать себе разрешил, положившись на верного Мишеля и здравый смысл своих людей.

Когда проснулся, Мишель доложил услышанные новости. Говорили, будто корпуса, прикрывавшие отход армии, сильно потрепали под Вязьмой. Потери называли кто в четыре, кто в семь, кто в десять тысяч; говорили, что итальянский корпус Богарне разгромлен подчистую, а Первый корпус Даву едва не постигла та же печальная участь.

Подтверждали, что император ждет отставшие части в Смоленске; и эта весть, в отличие от первой, придавала сил. В лицах людей забрезжила надежда.

Эти люди уже забыли, как дорого обошлось взятие Смоленска при наступлении. Двенадцать тысяч человек убитыми! На раненых не хватало лекарств, да что говорить о лекарствах, перевязывать нечем было! Трупы убирали три дня. Разрушенный, почти дотла сгоревший город, оставленный жителями, встретивший победителей зловещим безмолвием — не понятое тогда предвестие Москвы. Дикий, упрямый народ! Будь Бонапарт не так ослеплен прежними победами, еще тогда понял бы, что лучше повернуть назад. Но где там. Он и до сих пор, верно, считает себя непобедимым, а неудачи русской компании — случайностью, нонсенсом, предвестием реванша.

Жан-Жак Пулен в реванш не верил. И когда впереди за широкой полосой Днепра показался долгожданный Смоленск, первая мысль майора была, как и у всех его людей: "Наконец-то!", но вторая: "Не стоит здесь задерживаться"...

Отогреться, пополнить запасы провизии — и в путь. Пусть император ждет отставших, пусть планирует какие угодно реванши, однако прагматическому уму делового человека ясно: месье Наполеона Бонапарта пора объявить банкротом. Несостоятельным должником, игроком, проигравшимся в пух и прах. И лучшее, что может сделать благоразумный человек — выпрыгнуть из этой лодки, пока она еще не пошла ко дну.

А тот, кто сравнит выпрыгнувшего с крысой, кичась собственной верностью, пусть себе тонет вместе с кораблем.

Глава 4. Обманутые надежды

Крепостная стена из красного кирпича, венчавшая обрывистые холмы на левом берегу Днепра, по-прежнему выглядела грозно. Тогда, в августе, три сотни французских орудий так и не смогли разбить пятиметровую толщу городских стен Смоленска — тех самых стен, о которых говорили, что по верху их без труда промчится тройка. Теперь же эти стены обещали отступавшей армии Наполеона защиту и отдых.

Москву покидало стотысячное войско. До Смоленска добрались чуть больше сорока тысяч человек, и назвать их армией значило бы сильно погрешить против истины. Даже оружие сохранили не все. Беглецы, мародеры, дезертиры, раненые и больные, отчаявшиеся... Призрак разгрома витал над Великой армией.

Жан-Жак Пулен всей шкурой, всем своим чутьем штабиста и делового человека ощущал эту обреченность.

— Бдительности не терять, — приказал он.

Городская стена приближалась медленно, постепенно надвигаясь, заслоняя стылое осеннее небо. От выщербленного тяжелыми ядрами кирпича веяло могильной сыростью.

— Наконец-то, слава тебе, Пречистая Дева, — выдохнул кто-то из солдат неподалеку.

— Мишель, — Пулен нахмурился, — проследи, чтобы парни не расслаблялись. Мы не знаем о положении дел.

— Слушаюсь, господин майор, — кивнул бравый капитан.

Воротная башня глотала неровную цепочку войска, словно исполинская голодная пасть. В зеве этой пасти было темно и стыло, и в животе Жан-Жака Пулена заворочались мерзкие ледяные черви неожиданной тревоги.

Вид города ничуть эту тревогу не развеял.

Маленький отряд полз между разрушенных домов, крепко зажатый между пестрой толпой разнородной пехоты. Толпа постепенно редела, зато все чаще стали попадаться костры — на перекрестках, в глубине дворов, а то и между разрушенных стен домов. Жгли мебель, обломки рам и дверей, телеги, кареты и ящики — лишь бы горело. От некоторых костров тянуло жареным мясом; на счастливцев глядели алчно, а те, очевидно, готовы были защищать ужин даже силой оружия.

С каретой и тремя наполовину нагруженными телегами, с десятком верховых коней у своих людей майор Пулен вдруг ощутил себя хозяином сокровища — непомерного, всем нужного, нагло и беспечно выставленного на всеобщее обозрение.

— Мишель, — окликнул он адъютанта. — Ищем стоянку. Гляди, чтобы там прежде всего легко было защищаться.

— Да, господин майор, понимаю, — кивнул Мишель. — Эти мерзавцы вокруг так и ждут случая урвать чужой кусок. Не нравится мне здесь, господин майор. Не такого мы ждали.

И правда — мертвый, разрушенный, сгоревший город меньше всего похож был на спасительную гавань. Стены его, снаружи манившие обещанием защиты, теперь вдруг показались Пулену ловушкой, готовым захлопнуться капканом.

— Меньше болтай, — майор закашлялся. — Поторопись лучше.

Оборвав адъютанта, Пулен все же не мог не признать его правоту. Не такого Смоленска они ждали. Здесь не было обычного для военного лагеря порядка, не чувствовался тот дух дисциплины, который лучше всяких слов убеждает, что все идет, как надо. Похоже, думал Пулен, император окончательно утратил контроль над собственной армией; а раз так, о спасении нужно побеспокоиться самому, не рассчитывая на мифический гений Бонапарта.

— Банкрот, — пробормотал Пулен, вновь вернувшись к мелькнувшей перед въездом в Смоленск мысли. — Чертов банкрот, который тянет за собой в пропасть всех нас...

Подходящее место для стоянки обнаружилось довольно скоро. Просторный двор, обнесенный высокой кирпичной стеной, принадлежал, похоже, богатому купеческому дому или лавке. Ворота были выбиты, но стена — цела; перегородить вход телегой... хотя нет, оборвал собственную мысль Пулен, телега нынче — добыча. Однако все равно проще караулить и защищать единственный подход, чем ждать нападения со всех сторон сразу.

Сам дом был почти полностью разрушен, ни крыши, ни дверей, только полуобгоревшие стены из толстых бревен. Но Пулен заметил широкий покатый вход в подвал — по такому обычно скатывают бочки. Кивнул Мишелю:

— Проверь.

Адъютант достал пистолет и исчез в темном проеме. Появился примерно через четверть часа, доложил:

— Пусто. Свод крепкий, каменный, вентиляция цела, можно там и устроиться. Места хватит.

Конечно, хватит. Пулен знал такие подвалы — сотня-полторы бочек влезет свободно.

— Коней и повозки туда, — скомандовал он. — Трое в дом искать дрова, двое в караул.

Посмотрел, пройдет ли в проем карета — прошла, лишь слегка царапнула крышей по арочному своду. Глянул на часы. Уже начинало смеркаться, но терять время отчаянно не хотелось. Ночи зимой ранние и долгие, а как знать, чем обернется завтрашний день.

— Коней накормить. Людям есть и греться, не шуметь, своего присутствия не выдавать. Я иду искать штаб. Тео и Клод со мной, Мишель, организуй охрану.

— Коней, господин майор? — спросил Тео.

— Пешком пойдем, — Пулен достал пистолеты. — Не стоит дразнить голодных псов доступной едой.

Штаб нашли быстро: он расположился там, где и ожидал майор Пулен, в том же просторном, богатом доме, что и в первую их стоянку в Смоленске. Вот только дом теперь был разграблен подчистую, да и порядок в штабе оказался уже не тот. Начать с того, что на появление отставшего майора даже не обратили внимания! Невысокий, незаметный Пулен попросту потерялся среди толпы возмущенно галдевших, кричавших, размахивавших руками офицеров — знакомых ему штабных, гвардейских, армейских, французов, немцев, баварцев, итальянцев, поляков... Кто-то кого-то в чем-то обвинял, призывал императора в судьи, ему возражали: мол, делать императору нечего, только жалобы разбирать. Тощий, с почерневшим лицом итальянец наскакивал на рослого гвардейского капитана, выплевывая ему в лицо ругательства на двух языках; капитан медленно багровел, вот-вот следовало ждать ответного взрыва. В другом углу орали друг на друга два сопляка-ординарца, третий, постарше, сначала пытался их успокоить, но вскоре тоже влез в спор.

"Прекрасно", — усмехнулся про себя Пулен. Лучший способ узнать новости и разобраться в ситуации — тихо послушать чужие свары.

Новости оказались неутешительными — чтобы не сказать "ужасающими".

Болван-интендант не сумел собрать у окрестных крестьян ни горсти хлеба, ни клочка сена. Лошади пали от бескормицы, доставленный своевременно и в надлежащем порядке скот съели проходившие через город к Москве батальоны. Склады, на которые так надеялась отступавшая армия, оказались почти пусты. Разумеется, император приказал расстрелять интенданта, но помочь делу это уже не могло. Зато слухи о недостатке продовольствия, мгновенно облетев измученных, голодных, озлобленных солдат, сработали не хуже искры на фитиле. В два дня оставшиеся склады были разграблены. На улицах убивали своих за кусок хлеба. Расстрелы не спасали рухнувшую дисциплину: что значит угроза расстрела против перспективы медленной и мучительной смерти от голода и мороза? А в город каждый день приходили новые отставшие: больные, голодные, смертельно измученные, в надежде на отдых, еду и помощь.

По мере того, как части этой ужасной мозаики складывались в мозгу майора Пулена в единую картину, его все больше охватывал ужас. Собственная предусмотрительность, неясный инстинкт, заставивший спрятать коней и повозки своего отряда, уже казались недостаточными. Смоленск, проклятый не покорившийся Смоленск, и в самом деле обернулся ловушкой, смертельным капканом. Этот город перестал быть городом, но не стал ни военным лагерем, ни базой для армии. Он превратился в монстра, упыря, чудовище, жаждавшее мести. Его пепелища, как пятна проказы, поражали захватчиков, превращая вчерашних солдат в таких же упырей, несущих заразу поражения и гибели.

"Бежать, — в панике думал Пулен, — быстрее, немедленно бежать!"

Он уже пробирался к выходу, но тут его догнала самая, пожалуй, страшная новость. Император приказал сжигать отягощающий армию обоз, а коней собирать для артиллерии.

Вывалившись на улицу, майор дико оглянулся. Клод, сжимая ружье строго по уставу, изображал бдительного часового, Тео, яростно жестикулируя, о чем-то спорил с рослым гвардейцем.

— За мной, живо, — бросил Пулен и, не оглядываясь, почти побежал туда, где ждал его отряд.

Его люди, его кони, его повозки и груз в этих повозках. Московская добыча, единственный положительный итог проигранной войны. Довольно, хватит; Жан-Жак Пулен не станет подчиняться приказам, определенным и ясным следствием которых явится его, Пулена, разорение и гибель. Кредит Наполеона Бонапарта у Жан-Жака Пулена исчерпан, пора подвести черту и поставить точку.

Тео и Клод спешили за командиром, тревожно переглядываясь. Они не знали, что за известия привели майора в настолько бешеное состояние, но ничего хорошего явно ждать не приходилось.

Смоленск Аньку напугал. Разбитые ядрами, закопченные пожаром стены домов — слепые, с выбитыми окнами и дверями, — перемежались домами вовсе разрушенными, сожженными дотла. Обгоревшие деревья грозили небу черными мертвыми ветвями. Сиротами стояли на пепелищах уцелевшие печи. Наверное, такой стала и Москва после пожара, думала Анька — и радовалась, что ей не довелось этого видеть.

И, сколько они ехали по разбитым улицам, Анька не заметила ни одного из смоленских жителей. Только французы — в драных, грязных, излохматившихся мундирах, со злыми лицами. Жутью веяло от этого города, был он как будто кладбище, населенное голодными упырями.

Девушка совсем не удивилась, поняв, что "ее" французы тоже опасаются этих "упырей". Неожиданное совпадение чувств даже успокоило ее немного. Будто те, кого она привыкла уже бояться — а ведь привычный страх совсем не так страшен, как новый! — вдруг оказались единственными живыми людьми с нею рядом.

Она даже решилась подойти к костру. Огонь развели в том же подвале, где все они спрятались: подвал был огромный, с высоким сводчатым потолком и каменными стенами, устроенный надежно, чтобы хранить в нем дорогой товар, не боясь пожара и покражи. Здесь наконец-то можно было размять ноги: в дороге Анька выскакивала из тепла и безопасности кареты только ради того, чтобы по-быстрому сбегать в кустики. Никто не озаботился ее обуть, а ходить босой по ледяной грязи или снегу — радости мало. Здесь же пол был хоть и холодный, но чистый и сухой, только у самого входа немного снегом наметено.

После тряски и долгой неподвижности кружилась голова. Анька то стояла у костра, немного в стороне, все-таки опасаясь столпившихся вокруг огня мужчин, то бесцельно ходила по подвалу. Подошла к коням — распряженные, они ели сено, устало опустив морды. Сквозь тусклую, всклокоченную шерсть выпирали ребра, хребты торчали; не кони — скелетины. Анька погладила по шее гнедого мерина, вздохнула:

— Ах вы, бедные, изголодались...

Мерин шумно выдохнул, как будто ответил, и продолжил дергать сено. Совсем как старый Воронок, там, дома, вспомнила Анька. Заслуженный ветеран, отец баринова Черта, старый конь доживал свой век на покое, в холе и тепле. Яшка выпускал его пастись в сад, и даже барыня не смела возражать: травы не убудет. Сколько лет Воронку, только барин точно и знал.

— Гляди, как зубы сточены, — объяснял Яшка, отворачивая Воронку губу. — Старичок. Хорошо, что ему дали дожить в покое.

Анька кивала: конечно, хорошо. К коням барин был добрее, чем к людям. Старики и старухи из дворни до последних своих дней не знали праздности, если только болезнь не валила их с ног.

Яшка гладил Воронка по морде, угощал присоленной коркой хлеба. Спрашивал:

— Опять грустишь? Обижают?

Анька не отвечала — что могла она ответить? Тогда Яшка начинал рассказывать что-нибудь смешное, или, если барина с барыней дома не было, предлагал проехаться верхом по манежу. Для остальных, кто мог увидеть, у него была отговорка: коней-де все равно проезжать нужно, а на тонкую, легконогую трехлетку тяжелого мужика не посадишь. А спорить с Яшкой о лошадях только барин и мог.

Больше всего Анька любила серую в яблоках кобылку, очень светлую, в сумерках казавшуюся почти белой. Сашенька, которая тоже нередко заглядывала полюбоваться на лошадей, назвала ее Авророй, Яшка сократил непонятное имя до "Арьки". Говорил, подсаживая Аньку в нарядное дамское седло:

— Анька да Арька, две беляночки, ох и хороши!

Анька ревниво думала, что Сашенька на Арьке будет смотреться еще красивей, и что седло — Сашино, и кобыла тоже Сашина, оставленная нарочно для того, чтобы Александре показывать себя во всей красе перед женихами. Вот затеют прогулку за город, меньшие сестры в экипаже, а она, красавица — верхом. "Две беляночки". Ревность колола сердце, и Анька даже не могла бы сказать, чего в той ревности больше: зависти к Сашиному положению господской дочки, невесты на выданье, к богатой и вольной жизни, или желания, чтобы Арька, послушная, легконогая, красивая и умная Арька — была ее, Анькиной, и никто больше не смел на нее садиться!

Хорошо, что Арьку увели из Москвы. Это девку крепостную барин не пожелал ни с дочкой к тетке отпустить, ни после в имение отправить, мол, на всю дворню телег не напасешься, и здесь перебедуют, а лошадь, дорогую, кровную, на погибель не бросил.

Вздохнув тоскливо, Анька медленно пошла обратно к костру, на запах каши. В животе давно уже подсасывало от голода.

Румяный светловолосый парень, который в отряде кашеварил, напоминал Аньке молочного брата Васятку, младшего Матрениного сына. Васятка вечно балагурил, подшучивал над кем ни попадя; этот француз, Анька уже заметила, тоже любил позубоскалить. Вот и сейчас: помешал в котле длинной ложкой, сказал что-то с хитрой улыбочкой, остальные заржали — коням впору. А у него лицо стало довольное и веселое — заразительно веселое, так что даже Анька невольно улыбнулась.

Но тут она поймала вдруг взгляд того рябого, с кривым ртом, который раз уже испугал ее. Пристальный, следящий и оценивающий взгляд хищника, готового броситься на жертву. Анька попятилась, он сказал что-то, его товарищи снова заржали. На Аньку никто больше не смотрел, и девушка привычно спряталась в карете. Укутала застывшие ноги шубой, обхватила себя руками, пытаясь унять внезапную дрожь. Стало страшно, что майор не вернется, сгинет на темных улицах, среди упырей, потерявших человеческий облик. Хоть и ненавидела его, а теперь поняла как никогда ясно: только он ее и защищает. Пропадет — и некому станет держать в узде ни светловолосого балагура, ни жуткого рябого, ни остальных. Разве что Мишель, его тоже слушают, но станет ли он ссориться с товарищами из-за русской пленницы? Начальнику отдал, им тем более отдаст.

Девушка придвинулась к окну, села так, чтобы видеть и костер, и вход в подвал. Зашептала молитву. Привычные слова успокаивали, но едва молитва заканчивалась, тревога накатывала снова. И Анька все шептала и шептала "Отче наш" и "Господи помилуй", снова и снова. И, увидев наконец, что майор вернулся, уткнулась лицом в пушистый лисий мех и тихо расплакалась от облегчения.

Когда майор Пулен вернулся к отряду, Жюль как раз раскладывал по мискам кашу. Солдаты заметили мрачное лицо командира, притихли.

— Каковы наши приказы, господин майор? — на правах адъютанта нарушил тревожное молчание Мишель.

— Ешьте, — коротко отозвался Пулен. — После расскажу.

И сам взялся за кашу. На голодный желудок плохо думается о важном. К тому же сейчас, как никогда, майор Пулен нуждался в лояльности подчиненных — так пусть вспомнят лишний раз, что командир о них заботится.

Когда с ужином было покончено, Пулен обвел лица солдат внимательным взглядом и спросил:

— Хотите добраться до дому, парни? Хотите остаться живыми, сохранить провизию, коней и добычу?

Невнятный ропот был ему ответом: каждый буркнул себе под нос что-то вроде "а то", "еще бы" или "покажите мне того кретина, который не хочет". Майор кивнул и продолжил:

— Все мы понимаем, что война проиграна, все мы видим, что армия погибла. Но, представьте, этого не видит император. Смоленские склады пусты, ни еды для нас, ни корма для коней. Те крохи, которые все-таки собрал негодный интендант, разворованы. Провизию выдают только личной гвардии императора. Вы не вчера родились, должны понимать: свою охрану он не обидит. Для них найдется и мясо, и хлеб, и вино, а остальным — шиш. Армия голодает. Нечем лечить больных. Солдаты умирают от голода и холода прямо на улицах Смоленска, можно сказать, у ног нашего владыки. И что, как вы думаете, предпринимает этот корсиканский гений? О чем он думает? Как спасти остатки армии, вывести их из-под удара и привести в целости в родную Францию? Или, может быть, как заключить мир с дикими русскими? Я слышал приказ: повозки сжигать, коней отбирать для артиллерии, войска готовить к бою.

На этот раз ропот и злые вопли пришлось осаживать, иначе, пожалуй, они привлекли бы нежелательное внимание.

— Вы не хотите больше воевать, — кивнул майор, когда его люди умолкли. — Я тоже не хочу. Я считаю, что Бонапарт зарвался. Былые удачи ударили ему в голову. Теперь он не хочет смириться с поражением и готов бросить армию на алтарь своей непомерной гордыни.

— Корона лоб натерла, — злобно буркнул Тео. — Забыл, как легко королевские головы слетают с плеч. А ведь народ может и напомнить.

— Пришла пора для еще одной революции, — поддержал приятеля обычно предпочитавший промолчать Клод. Махнул сжатым кулаком, словно придавая веса своим словам.

Прекрасно, кивнул сам себе майор, они мои. Больше, чем когда-либо, мои, ведь теперь их верность не делится между командиром и императором. Однако почему верный адъютант молчит? Не пришлось бы от него избавляться... Пулен поймал взгляд Мишеля.

— А ты что скажешь?

— Скажу: хорошо, что мы экономили, даже надеясь на смоленские склады. Фуража и провизии хватит еще на неделю, а если ужать порции...

— Мы не будем ужимать порции, они и так слишком малы, — сдержав вздох облегчения, возразил Пулен. — Когда выберемся из этого проклятого города, переложим груз. Разгрузим полностью одну телегу, это даст нам дрова и двух коней на мясо.

— Виват нашему майору! — радостным полушепотом выдохнул Тео. — Вот командир, за которым в огонь и в воду!

— Виват! — поддержали остальные.

— Всем отдыхать, — улыбнувшись, скомандовал Пулен. — Выступить нужно до рассвета.

Дождался, пока Мишель распределит караулы, пока улягутся в сено те, чей черед спать сейчас. Сказал тихо, поманив адъютанта в сторону:

— Спасибо за поддержку, капитан Лоран. Я этого не забуду.

— Благодарю, господин майор, — Мишель помялся немного и все же продолжил: — Я рад, что мне выпала честь служить под началом не у фанатика, а у разумного человека. Мне дорога честь Франции, но то, что происходит сейчас, ведет ее не к чести, а к бесчестью и разорению. Эта война была ошибкой.

— Возможно, ошибкой был и этот император, — горько усмехнулся Пулен. — Отдохни как следует, Мишель. На тебе слишком многое держится сейчас.

Подтолкнул адъютанта к телеге с сеном — там найдется для него местечко, — и сам пошел к карете. Завтра будет тяжелый день.

Девка спала, привычно вжавшись в угол, завернувшись в шубу и поджав босые ноги. Снова мелькнуло: лишний рот, обуза. Бросить ее сейчас — милосердней, чем в пути. Пересидит в какой-нибудь норе, если повезет, дождется русских. Да, в конце концов, что ему за дело до тронутой умом дикарки? Вот только руки уже привычно потянулись залезть под платье, помять упругие груди, стиснуть горячие плечи. Пулен скинул шубу на пол, швырнул девку на мягкий мех, задрал юбку, чуть не порвав истрепавшуюся в дороге ткань. Впился поцелуем в мягкие губы. Ох, какая же она теплая, горячая, пьянящая не хуже вина! Лучше вина...

Злость голодного, беспорядочного отступления, испуг и бешенство от услышанного сегодня в штабе, окончательное разочарование в Бонапарте слились с пьяным куражом собственной победы — пусть маленькой, пусть над собственными же солдатами, но победы! И все это Жан-Жак Пулен выплескивал сейчас на покорную пленницу. Брал ее грубо и жадно, так, как и должен брать победитель. Утверждал свою победу, свое превосходство над Бонапартом, штабными аристократишками, до последнего верными императору гвардейцами, оборванной, голодной армией — над всеми! Мало верности, нужно еще и мозги иметь. Собственной головой думать, а не полагаться на гений корсиканского выскочки. Он, Жан-Жак Пулен, не выпустит из рук своей победы, своей добычи. Он вернется в Париж победителем.

Девка всхлипывала почти беззвучно, горячая, податливая, светлые волосы растрепались, смешавшись с рыжим мехом. По бледным щекам текли слезы. Но не противилась, не зажималась, принимала молча его власть. Умная, хоть и дура. И хороша, о Мадонна, как же хороша! Пухлые губы, тонкие запястья, нежная, гладкая кожа. На тонкой шее часто бьется синяя жилка, черные ресницы слиплись стрелочками от слез, в ложбинке между грудей лежит, покосившись, медный крестик. Так и хочется сорвать его оттуда, чтобы не мешал целовать, наслаждаться этой ложбинкой, холмиками грудей, ямочками над ключицами, ставить метки на белую девичью кожу: мое, мое, вся моя, целиком!

Давно Жан-Жаку Пулену не было так хорошо от близости с женщиной. Даже с этой девкой — ни разу до этой ночи он не брал ее так страстно, не просто для разрядки и удовольствия, а на волне злости и куража. Ни разу она не плакала под ним.

Не-ет, подумал он, сыто и обессилено падая на пленницу и натягивая шубу на разгоряченное тело, не-ет, она моя, такой же военный трофей, как эти шубы, вино, княжеская карета и все, чем удалось карету нагрузить. Привезу домой, будет служанкой — что-то же она должна уметь? Бессловесная, безответная, не требующая денег ни за работу, ни за любовь — сокровище, а не девка!

— Я тебя здесь не брошу, нет, — пробормотал Пулен и заснул, обняв пленницу и так и не застегнув штанов.

Глава 5. Из капкана

Ночью снова шел снег. Нетронутая его пелена сделала светлее предрассветные сумерки; заснувший город казался мертвым, укутанным в погребальный саван. Пройдет несколько часов, и снежный покров на улицах превратится в мокрое серое месиво под ногами людей, но сейчас отряд майора Пулена оставлял за собой слишком ясный, предательский след. Все равно, что написать: "Здесь прошли кони и повозки".

— Поторопимся, — снова и снова повторял Пулен. Он знал: его люди и без понуканий не медлят. Но молча терпеть слишком медленную, почти черепашью скорость было невыносимо. Пулену чудилась близкая погоня, патрули с приказом отбирать коней, жадные голодные взгляды из разрушенных домов, из черных провалов окон...

Мишель разделял тревогу командира. Он то и дело оглядывался, привставая на стременах, ладонь лежала на рукояти пистолета. Солдаты тоже держали ружья и пистолеты наготове.

Глухой стук копыт и скрип колес далеко разносились по пустынным улицам. Но, похоже, час для бегства был выбран удачно: отряд прошел почти через весь город, не повстречав ни патрулей, ни грабителей. Городская стена уже виднелась над развалинами домов, врастая башнями в темное небо, и Пулен вновь подумал о капкане, готовой захлопнуться ловушке.

— Помоги, Пресвятая Дева Мария, — истово прошептал он, безотрывно глядя на растущую впереди стену. Красный кирпич в сумерках казался черным, и Пулен подумал: "Совсем как кровь, остывающая пролитая кровь"... Тряхнул головой, отгоняя неприятную мысль, снова прошептал короткую молитву, прибавив к ней обет поставить самую толстую свечу в первом же католическом храме, до которого они доберутся.

Выстрел ударил, когда до городских ворот оставалось совсем немного. Всхрапнула, заржала и заспотыкалась рыжая кобыла, впряженная левой в последнюю телегу.

— Стоять! — крикнул хриплый голос из-за разбитого, почти целиком обрушившегося каменного забора. — Слезай на землю, все! Живо!

— Гони! — почти взвизгнул Пулен.

— Стреляй, парни! — заорал Мишель.

Неровный залп ударил в забор, взметнул кирпичную пыль; одинокий ответный выстрел отколол щепки от борта телеги, и тут же вторая пуля ударила в снег под ногами гнедого мерина. Возницы нахлестывали коней; рыжая шла неровно, оставляя на снегу алые пятна.

— Руби постромки, — крикнул Мишель, — упадет, придется телегу бросать, руби, быстро!

Сидевший на передке Жюль и без подсказки уже схватился за топор; но, увидев, что Мишель скачет к нему, не выдержал, крикнул:

— Возьми ее, не бросай! Мясо же!

— Руби, быстро! — снова крикнул Мишель.

Рыжая зашаталась, заржала тонко и жалобно. Первый, рассветный луч солнца блеснул на лезвии топора, ударил еще один выстрел, и кобыла упала — не понять, от старой или от новой раны. К счастью, Жюль успел обрубить упряжь; но отвернуть в сторону уже не успевал никак. Телега накренилась, закачалась и едва не опрокинулась, наехав колесом на ноги несчастной рыжей; Жюль и трое солдат, сидевших в телеге, лишь каким-то невероятным чудом сумели выровнять ее и тем предотвратить катастрофу.

Отряд уходил, оставив позади бьющуюся в агонии лошадь — добычу ценней московского золота.

— Откупились, — скривился Пулен, глядя, как бегут к подстреленной лошади, потрясая ружьями, мародеры в мундирах итальянской пехоты. Что ж, теперь, по крайней мере, внимание грабителей было приковано не к отряду, ощетинившемуся ружьями и пистолетами, а к уже отвоеванной добыче, мясу. Это давало шанс оторваться. Конечно, отряд Пулена легко мог справиться с неполным десятком мародеров, но как знать, не бегут ли уже на выстрелы их жадные до добычи товарищи, а то и патрули...

— Заряды зря не тратить, — скомандовал Мишель, и Пулен одобрительно кивнул. Буркнул:

— Пусть мерзавцы грызутся над брошенной костью.

Через несколько минут отряд выехал к воротам. Майор Пулен высунулся в окно кареты, рявкнул на застывшую в проеме ворот стражу:

— Именем императора!

Он готов был снести охрану силой, если его вздумают задерживать; но сердитое лицо майора, обоз и внушительная охрана, как видно, вполне заменили сонным стражам императорскую подорожную. Расступились, отдали честь; колеса загрохотали по камням мостовой, рождая эхо под сводами ворот. Отряд выехал в предместье.

Теперь можно было не опасаться засады: там, где летом теснился пригород, раскинулась голая земля. Деревянные домишки выгорели дотла, дочиста, и пепел давно успел развеяться ветром, размыться дождями, смешаться с землей. Сейчас еще виднелись, обозначая ряды улиц, заметенные снегом остовы печей, но весной пойдет в рост трава, и след былых улиц пропадет окончательно. Не зная, и не подумаешь, что год назад здесь жили люди, не ожидая беды, смеялись и плакали, любили и страдали...

Поднявшееся из-за горизонта солнце окрасило снег золотым и розовым, впереди отряда побежали длинные синие тени, словно указывая путь: на запад, домой! Вырвались, снова и снова повторял себе Жан-Жак Пулен, вырвались, слава Иисусу благому, милосердному, хвала Пречистой Деве Марии! Город-упырь остался позади; и даже темнеющий за равниной лес с партизанами, диким зверьем и внезапно налетающими казаками казался теперь не таким страшным.

Солдаты повеселели, приободрились, начали перебрасываться шуточками. Только Жюль все жалел рыжую кобылу: "Наше мясо жрут мерзавцы-итальяшки".

По крайней мере, усмехнулся Пулен, удара русских войск сзади можно теперь не опасаться. Между его, майора Пулена, отрядом и русской армией — сам Бонапарт с остатками войска, со всеми своими амбициями, с воспетым подхалимами военным гением, с коллекцией завоеванных королевств. Цель куда более заманчивая для русских, чем никому не известный майор.

Карету немилосердно трясло, а клятый антихристов слуга все погонял и погонял своих людей. Торопился, ирод.

За окном плыла, покачиваясь, занесенная снегом равнина. Утро выдалось солнечным, радостным, снег сиял и искрился, и Анька, закрыв глаза, уткнула лицо в рыжий мех шубы. Ей радостно не было.

Тошно ей было, тошно и гадко. На руках и плечах наливались багровым следы от толстых пальцев француза, губы до сих пор горели от его злых поцелуев, а сквозь привычную тусклую ненависть упорно пробивался тонкий назойливый голосок: "Зато не бросил".

Лучше один зверь, чем звериная стая. Анька прекрасно понимала, что с ней сталось бы в занятом антихристовым воинством Смоленске. Пропала бы ни за грош, ни за понюх табаку. И само это понимание как раз и делало ей так мерзко и пакостно, потому что именно от него, от понимания, от страха за не случившуюся злую судьбу сквозь привычную ненависть пробивалась робкая, стыдная благодарность. "Это уж слишком, — злобно думала Анька, — он тебя отымел, как тряпку последнюю, а ты ему в ножки поклониться готова? Только за то, что другим не отдал, для себя оставил? Так ведь не о тебе, дуре, заботился, — о себе!"

Не помогало. Только хуже делалось от собственных увещеваний. Как будто где-то, в чем-то, она или врала себе, или не понимала чего-то, что должна была понимать.

Анька почти жалела об ушедшем от нее стылом равнодушии. Тогда, по крайней мере, мысли всякие дурные в голову не лезли.

Вскоре карета пошла ровнее, тряска сменилась плавным покачиванием, и Анька заснула.

Впервые за все время плена ей снился более-менее связный сон, а не обрывки мутных кошмаров. Снилась Матрена. Глядела, сурово поджав губы, и молчала. "Что ты молчишь, — спрашивала Анька, — скажи, я же вижу, ты плохое обо мне думаешь". Матрена отворачивалась к образам, крестилась, глубоко кланяясь, а вместо нее отвечал невесть откуда появившийся барин. Говорил: "Шлюхино отродье себя покажет, — и усмехался криво и зло. — Мать ноги раздвигала, стыда не зная, и дочь туда же. Жаль, я тебя не успел попользовать, все французу досталось".

Анька плакала, Матрена крестилась и кивала: "Верно барин говорит, стыда не знаешь, себя не блюдешь".

"Да что ж я могу?!" — кричала сквозь слезы Анька.

"Шлюхино отродье, подстилка", — зло смеялся барин.

"Грех на тебе, — соглашалась Матрена. — Прелюбодейство!"

Анька всхлипывала во сне, по щекам ее текли слезы, и Жан-Жак Пулен морщился, глядя на пленницу: снова с ней что-то не так, может, метель надвигается? Поди пойми этих русских...

Когда Анька проснулась, карета стояла, француза рядом не было, а снаружи доносился непривычный и странно уютный шум: так шумят, когда много людей заняты вместе дружной и в чем-то приятной работой. Смех, оклики по делу и тут же шуточки, и даже ругань не в меру добродушная, совсем не злая.

Девушка осторожно выглянула наружу.

Оказалось, отряд остановился в крохотном перелеске. Сквозь редкие заросли ракитника и тонких осинок светились белым окрестные поля, но все же здесь было какое-никакое укрытие от ветра и не слишком пристальных чужих взглядов. А работа и впрямь кипела хозяйственная, приятная. Поставив телеги боками вплотную, с одной перекладывали на две других мешки, корзины, узлы и солдатские ранцы. В стороне, между деревьями, разделывали конскую тушу, и оттуда доносился запах крови и парного мяса. У Аньки аж в животе забурчало. Она спрыгнула на снег, огляделась и заметила в стороне на полянке костер и подвешенный над огнем котел.

Работа шла весело и ладно, и все же ясно было, что дальше в путь отправятся не скоро. Девушка решила прогуляться. Дормез с его душным полумраком казался ей тюрьмой, а то и вовсе могилой, а возможность вдоволь надышаться свежим вольным воздухом — счастьем. Совсем не то, что темный смоленский подвал! Свежий снег мягко рассыпался под ногами, его холод бодростью разбегался по телу. Отойдя за деревья, Анька зачерпнула пригоршню снега, окунула в него лицо. Умылась снегом, и как будто легче стало на душе. Дурной сон отступил, померк.

— Я не стану вас слушать, — прошептала Анька, припомнив укоризненное лицо молочной матери и злой смех барина. — Не стану! "Прелюбодейство" — это когда сама себя не блюдешь, без разбору парням на шеи вешаешься. Сроду я таким не баловалась, вы это знаете! А теперь меня силой берут. Не я виновата в том, что со мной сталось. Вы бросили меня в горящем доме, вам все равно было, спасусь я или погибну. А я хочу жить. Я верю, что придет мне спасение.

Она не заметила, как вышла на самый край перелеска. Остановилась, обняв тонкую осинку. Впереди, насколько хватало глаз, раскинулась заснеженная равнина. Изредка темнели на ней пятна и полосы перелесков, а вдалеке, почти сливаясь с небом, чернел край леса. И таким покоем веяло от этой равнины, такая стояла над ней тишина... Не верилось, что где-то совсем недалеко — война, что люди убивают друг друга, гибнут в пожарах, мрут от голода и холода, не находя пищи и пристанища...

"Если пойти сейчас туда, — вдруг подумала девушка, — я тоже замерзну. Это будет легкая, почти незаметная смерть. И все закончится. Никто не назовет меня больше подстилкой и шлюхиным отродьем, ни во сне, ни в яви. Не будет антихристового слуги с тяжелыми руками, не будет боли, страха, стыда. Вот только сейчас на мне грех невольный, я такого не хотела, и Господь мне простит. А убить себя — грех смертный, не прощаемый. Нет, надо терпеть и верить, и тогда Бог не оставит".

Анька вздохнула глубоко-глубоко, переступила закоченевшими ногами и медленно пошла обратно. "Пусть все будет так, как Господь рассудит". Ей было грустно, но плакать больше не хотелось, и голоса из сна перестали мучить. Как будто с видом мирных полей и в душу пришел мир. "Все будет так, как судил Господь", — еще раз прошептала Анька и пошла быстрей. Ноги совсем замерзли, с поляны пахло вареным мясом, сквозь редкие деревья видно было, как солдаты машут топорами, разрубая на дрова опустевшую телегу. Все это была жизнь, та самая жизнь, от которой грешно отказываться, какие бы испытания ни выпадали на твою долю.

Девичья фигурка в рыжей шубе мелькнула между голых деревьев, спряталась за густым ракитником, появилась вновь... Мишель следил за ней, и странное, смешанное с недовольством волнение острыми когтями царапало сердце.

С самого начала все слишком запуталось. Мишель сам не знал, какие бешеные черти понесли его в огонь спасать русскую девушку. Будто дернуло что-то: увидел, кинулся, вытащил, нес на руках через пылающий ад... Сам едва не сгорел. Майор потом ругал за ненужный риск, за глупость. За то, что притащил девку с собой — тоже. Мало ли, что испугана до смерти, обожжена, и полечить бы надо. Важней, что красивая девка на два десятка мужчин — не добыча, а яблоко раздора. Даже если по кругу пустить, все равно обиженные найдутся, а уж если одному отдать...

— Да, — зло шипел майор, — ты ее спас, она по справедливости твоя, но что будет, если каждый сейчас девку себе притащит? Бордель, а не отряд! Ты же не идиот какой, сам представь, что останется от дисциплины и порядка!

Мишель кивал, чувствуя, как горит злым жаром лицо — аж до кончиков ушей. Командир все правильно говорил, и о дисциплине правильно напомнил, и Мишель уже не героем себя чувствовал, а насквозь виноватым. Свежие ожоги дергало болью, лихорадило, и это тоже было плохо: больной адъютант — удар по командиру, а значит, и по боеспособности отряда. Но не бросать же было девчонку на верную гибель! Ему казалось, до самой смерти будет помнить, глаза закроет — увидит: как трещит, рассыпаясь фейерверком искр, рухнувшая балка, и сквозь взметнувшийся огонь — тонкая фигурка, словно облитая пламенем. И как объяснить даже не майору, а хотя бы самому себе то странное чувство — будто непонятная сила в огонь дернула? Будто между ним и русской девушкой натянулась, дрожа, невидимая нить...

Можно было вышвырнуть девку прочь, отвезти обратно в Москву, но майор вдруг решил оставить ее. Взял себе на правах командира. Мишель не посмел спорить; к тому же, думал он, девчонке так еще и лучше. Лечат, кормят, и никто другой не тронет. В Москве пропала бы... Думал, пытаясь успокоить собственную совесть, но та не поддавалась на обман. Мишель чувствовал на себе ответственность за судьбу спасенной девушки, а значит, и вину за новые ее злоключения.

Наверное, совесть замолчала бы, если бы Мишель увидел, что девушке хорошо с майором. Но "русская варварка" чем дальше, тем больше казалась несчастной. Первое время ее пришибленный вид еще можно было списать на последствия пожара. Все-таки чудом не погибла, и как знать, может, в том огне на ее глазах сгорели близкие, родные... Но время все лечит — должно лечить. Ожоги зажили, жара сменилась дождями, а потом и снегом, Москва осталась позади, а в темные глаза русской девушки все так же страшно было заглядывать. Мертвые они были; а ведь Мишель помнил живой, испуганный и благодарный взгляд — тогда, в полыхавшей Москве, когда он вбежал в реку, спасаясь от огня, и девушка глядела в его лицо, не отрываясь, а потом опустила голову на его плечо. От ее волос тогда воняло паленым, и Мишель даже не заметил, какие они — золотые, светлые, сияющие... Потом разглядел.

Он старался не вспоминать. Убеждал себя: все к лучшему, она погибла бы, если бы он бросил ее тогда в Москве. Майор решил правильно и благородно: на его женщину никто не посягнет, под защитой незыблемого командирского авторитета ей спокойно и безопасно. Мишель вполне привык к этой мысли и лишь иногда жалел, что тот ее живой взгляд так и остался единственным. Сложись все иначе... Ах, "если бы", самое бесполезное из всех бесполезных сожалений!

С трудом выстроенное здание самооправданий рухнуло в одну ночь. Даже нет — в один миг. Когда заметала дорогу метель, выли волки, и всегда равнодушная, словно мертвая кукла, девушка отчаянно рыдала, некрасиво хлюпала носом и вытирала слезы его, Мишеля Лорана, платком.

Тогда она снова ожила для него. В ту ночь Мишель вдруг вспомнил ощущение протянутой меж ними дрожащей невидимой нити, зыбкой, в любой миг готовой оборваться, но — это казалось настоящим чудом! — до сих пор не оборвавшейся.

В ту ночь майор оставил его спать в теплом дормезе, заметив, что адъютанту критично необходим отдых. А утром, едва проснувшись, Мишель увидел спасенную им девушку — как будто в первый раз.

Она сидела, уронив шубу на пол, в покосившемся, съехавшем с худого плеча сером полотняном платье, чуть склонив голову. Светлые волосы рассыпались по плечам, бледное лицо в полумраке кареты казалось призрачным, но глаза, ее странно темные для блондинки глаза, снова жили. Майор распахнул дверь, внутрь хлынул сияющим потоком утренний солнечный свет. Девушка вскинула руку, заслоняясь; тонкие пальцы слегка дрожали, на точеном запястье отчетливо виднелась голубая жилка.

Майор взял шубу и ушел, даже не взглянув на пленницу; а вот Мишель глядел и не мог оторвать взгляда. Она была как сон, видение, фея. Ничего не значили изношенное в трудной дороге платье не по фигуре, покрасневшие глаза, пятнышко засохшей грязи на бледной коже. Хотя нет, значили — они делали ее живой. Настоящей. Солнце блестело золотом в растрепанных волосах, а губы у нее оказались нежные, цвета лепестков нераспустившегося розового бутона.

В свои двадцать девять он знал немало женщин. Были и ничего не значившие романчики, и влюбленности, были приличные девицы из хороших семей, жадные до постельных утех чужие жены, разбитные вдовушки, чернокожие рабыни на Мартинике, даже туземки в Бенгалии. Но такого — не было. Ни одна не цепляла сердце.

"Какая ты красивая", — сказал он тогда, но дело было совсем не в красоте, все его женщины были красивы, каждая по-своему. Ему казалось, что сон еще длится, и он протянул руку — коснуться. Потому что если это сон, то Мишель знал наверняка: волшебное видение просто растает в солнечном свете, не выдержав прикосновения.

Она не растаяла. Ее кожа была живая и теплая, а во взгляде мелькнуло вдруг что-то такое, что заставило капитана Мишеля Лорана смутиться, как мальчишку. И, как мальчишку, позорно сбежать.

В Смоленске он едва не набил морду Хосе, когда тот отпустил сальную шуточку насчет девки и господина майора. Оборвал, пожалуй, слишком уж резко; к счастью, все решили, что адъютант вступился за авторитет командира. В самом деле, не за честь же русской девки, которую командир валяет, как хочет.

Но испанец глядел на девушку так жадно, что Мишель едва подавил темное желание пристрелить мерзавца на месте. Хотя, казалось бы, с каких пор боевой товарищ, желающий урвать кусок от военной добычи — мерзавец? Товарищи по отряду наверняка приняли бы сторону Хосе, а не Мишеля.

И вот теперь капитан Мишель Лоран глядел, как бродит по чахлому лесочку девушка в рыжей шубе, и сердце ныло от странной боли. Девушка мимолетно прикасалась к деревьям, а Мишель представлял, как тонкие пальцы гладят не заиндевевшую кору, а его лицо, или руку, или грудь. Светлые волосы золотились на солнце, и Мишелю хотелось запустить в них пальцы, перебирать пушистые невесомые пряди, вдыхать запах. Они ведь не должны до сих пор вонять гарью, правда? Хотелось согреть ее руки и крохотные босые ступни — наверняка ведь замерзла, это же непостижимо, ходить босиком по снегу, даже для дикарки — все равно! У нее ведь такая нежная кожа, Мишель помнил...

Хотелось, черт бы все побрал, предъявить на нее права, отобрать у командира — себе. Сделать так, чтобы она снова глядела на него, как тогда в Москве.

Она вернулась к лагерю, когда готов был обед. Молча взяла свою миску, и Мишель с болью заметил свежие синяки на тонких запястьях. Взглянул на майора и тут же отвел взгляд: "Субординацию никто не отменял, пристрелить мерзавца из солдат — установление дисциплины, а командира — уже бунт, так что осторожней с желаниями, капитан Лоран". Хорошо, что майор занят был обедом и на адъютанта не глядел.

"Держи себя в руках, Мишель Лоран. Не будь идиотом".

Небывало сытная еда настроила всех на благодушный лад. В путь собирались с шуточками. Загружая на две оставшиеся телеги запас дров и куски парной конины, наперебой заказывали Жюлю, что приготовить на ужин. Вспомнили все, от традиционного жаркого и антрекотов до турецкого шеш-кебаба и египетского тарба. Будущее казалось светлым, родная Франция — близкой, а война, наоборот, далекой. Хотя, отдалившись от Смоленска всего на полдня пути, рано было расслабляться.

Майор, как видно, думал о том же. Подозвал Мишеля, сказал:

— Вели дозорным быть начеку.

— Слушаюсь, господин майор, — кивнул Мишель. И не поднимал голову, пока майор не захлопнул за собой дверцу дормеза.

Меньше всего он хотел бы сейчас встретиться со своим командиром взглядами.

Глава 6. На полпути к спасению

Благостное настроение продержалось в отряде недолго. Война напомнила о себе уже к вечеру. Сначала — далеким заревом и отзвуками артиллерийской канонады, а после — спотыкающейся лошадью с вцепившимся в гриву раненым курьером.

Курьер, как выяснил быстро и ловко перевязавший его Мишель, скакал к императору от городка со странным названием Красный с известием о русских. В то время как корпус Даву двигался к Красному с приказом обеспечить армии путь к отступлению, русские вышли ему наперерез, чтобы пресечь пути отхода. Оттуда, видимо, и доносилась канонада.

Курьер хлебнул щедро предложенного ему вина и поскакал дальше. А майор Пулен, в очередной раз прикрывшийся принадлежностью к штабу "железного маршала", подозвал Мишеля и развернул карту.

— Красный обойдем стороной. Идем сразу... — толстый палец уперся в чудное, непривычное для цивилизованного уха название: — на Оршу.

— И чем быстрее, тем лучше, — невесело усмехнулся Мишель.

— Вот именно, — буркнул майор.

Обозначенную на карте узкую дорогу едва углядели под снегом. Мишель выругался сквозь зубы: "как можно быстрее" на такой дороге — насмешка, не больше. Но что делать, когда выбирать не из чего. Уставшие кони едва брели, сидевшие на телегах солдаты соскочили на снег и шли рядом, держась за решетчатые борта, проваливаясь по щиколотку, хрустя обледенелым настом. Час такого пути выжимал сил больше, чем полный дневной переход по хорошей дороге. Но выбора не оставалось, и люди шли, спотыкаясь, боясь оторвать пальцы от борта телеги, потому что тогда можно было упасть и больше не подняться.

Мороз крепчал, первые звезды на еще синем, едва потемневшем небе светили ярко и колюче. Ветер обжигал лицо, по ногам мела, завиваясь вихрями, мелкая поземка.

К счастью, вскоре дорога нырнула в густой ельник, защищавший хотя бы от ветра. Звуки далекого сражения стихли, теперь только ветер шуршал в кронах, временами сбрасывая людям на головы снег с еловых лап.

— Будем надеяться, что русские слишком заняты под Красным, чтобы бродить здесь, — майор закашлялся, выругался. — Пора бы присматривать место для ночевки, но лучше отъехать подальше. Лошади отдохнули днем.

— Можно идти, пока не стемнеет совсем, — предложил Мишель, — остановиться, где придется, и тронуться дальше, едва начнет светать.

— Так и сделаем, — кивнул майор и задвинул шторку на окне кареты.

Мишель некоторое время ехал рядом, прислушиваясь, но не услышал ничего, кроме глухого кашля. Дал коню шенкеля, обгоняя тяжелый дормез. Колеса вязли в снегу, но, пожалуй, это было даже хорошо: значит, здесь давно никто не ходил и не ездил. Счастье, что их командир на редкость предусмотрительный: бродить по русским дорогам вслепую не менее гибельно, чем курить в пороховом погребе. Однако с картой — совсем другое дело. Дорога должна была вывести к деревеньке над Днепром и влиться в идущий вдоль берега большой тракт. Конечно, придется сделать немалый крюк, зато можно выйти к Орше, миновав места вероятных боев.

Капитан Мишель Лоран криво усмехнулся, поймав себя на этой мысли: быстро же честь французского солдата сменилась шакальей повадкой дезертира. Но стыд кольнул и угас — той Франции, за которую шел воевать Мишель, все равно больше не существовало.

Стемнело быстро. Черные верхушки елей царапали темное небо, над дорогой низко повисли колючие морозные звезды. Сворачивать было теперь некуда: лес стоял стеной, человек еще проберется вглубь, но не лошадь и тем более не тяжело нагруженная повозка.

— Ничего, — приободрил людей Мишель, — мы в такие дебри залезли, здесь сама дорога за укрытие сойдет. Разведем повозки, а костер в середине разложим.

Так и сделали. И снова Мишель подумал о предусмотрительности командира: мало кто из отступающей армии ест сейчас горячую кашу со свежей кониной. Провизии, пожалуй, должно хватить до Борисова. Фураж кончится раньше, но ослабевших коней съедят люди, так что...

Мишель тряхнул головой: нет, все равно положение у них отчаянное, назвать его завидным можно разве что в сравнении с теми беднягами, которые остались за спиной, в Смоленске и еще дальше. Фураж надо добывать, без коней они погибнут. Может, в той деревеньке найдется хоть что-то, хотя бы солома с крыш...

— Надо торопиться, — эхом от его мыслей сказал незаметно подошедший к костру майор. — Чем дальше мы оторвемся от армии, тем лучше. Император отдал приказ сжигать за собой все.

— Все, что уцелело летом, — буркнул под нос Тео. — Что не сожгли сами русские.

— Сейчас, впереди армии, у нас есть хоть какая-то надежда, — терпеливо объяснил майор. — Отставшие списаны в расход, задержаться — верная гибель.

Люди жались к костру, совали руки в пар над котлом — согреть. Мороз крепчал, прохватывал до костей, выстуживал последнее тепло — даже кровь, казалось, текла медленней в жилах, подернутая льдом. Ждали горячей пищи, как спасения.

— По такому холоду и засыпать страшно, — буркнул Тео. — Так и чудится, что не проснешься.

— Верно, — сплюнул Хосе. — Девку бы горячую под бок, а лучше двух, под оба.

— Не жирно будет? — хохотнул Тео.

И хоть, казалось бы, ничего особенного не было в этом коротком обмене шуточками, но у Мишеля словно тревожный звоночек звякнул: неспроста! Вспомнилось, как жадно Хосе глядел на девушку в Смоленске, как Тео бросал странные взгляды то на карету, то на майора. "За этими двумя надо приглядывать", — отметил себе Мишель.

Между тем поспела каша, Жюль разложил по мискам щедро сдобренные мясом порции. В животе заурчало. От горячего, наваристого растекалось по телу тепло, разгонялась застывшая кровь. Мишель ел, почти забыв обо всем. Углядел краем глаза, как пошел к дормезу майор, держа две миски — себе и девушке, и на том успокоился. В самом деле, кто лучше командира приглядит и за собственной добычей, и за порядком в отряде...

Майор Пулен заметил и сомнительный разговор своих солдат, и жадные взгляды в сторону кареты. Похоже, думал он, пришло время, когда лояльность и дисциплина проигрывают звериному "убей ближнего, чтобы выжить самому". Он тоже, как и его адъютант, положил себе приглядывать за готовыми перейти черту подчинения солдатами; только он пошел дальше Мишеля: в понимании Жан-Жака Пулена "приглядывать" означало "пристрелить при первом же поводе". Благо, повод найти сейчас легко, а остальные первым делом подумают о том, что теперь на их долю достанется больше каши.

Возможно, самым умным было бы убрать неблагонадежных немедленно, не дожидаясь бунта. Но Жан-Жак Пулен заколебался и упустил удобный момент. Он понимал: после такого шага отношения между ним и его солдатами изменятся радикально. Страх — плохая замена уважению и доверию. Держать людей страхом придет пора, когда остальные методы исчерпают себя окончательно. Пока же — важно не пропустить первый тревожный сигнал. Держать в уме, что былая дисциплина зашаталась и в любой миг может рухнуть. И тогда нужно быть готовым ко всему и бить первым, на опережение.

Перед тем, как устроиться спать, майор Пулен особенно тщательно проверил пистолеты.

Девка тоже мерзла, под его шубу нырнула охотно, сама прижалась телом к телу. Она дрожала, ноги были холодные, как ледышки, и майор впервые спохватился, что не позаботился раздобыть ей хоть какую-нибудь обувь. Но теперь что делать, не сапоги же солдатские предлагать. Ножка у девки не то чтобы совсем уж махонькая, но в мужской обуви утонет.

Вскоре, однако, оба они отогрелись, и девка первая начала сонно посапывать. Пулен еще сидел какое-то время, настороженно вслушиваясь в тишину снаружи. Думал: если придется убирать Тео и Хосе, нужно быть готовым к тому, что тут же придется пристрелить еще пару-тройку недовольных. Перебирал своих солдат, как тасуют карты, взвешивая сильные и слабые стороны сложившейся колоды, прикидывая, кого отправить в отбой. Прокручивал оставшийся путь, гадая, как скоро ситуация "дорог каждый, кто может стрелять" сменится на "лишние рты не нужны" и "ненадежные должны замолчать навсегда".

Потом мысли его перекинулись на собранные в Москве трофеи. Предусмотрительный во всем, Жан-Жак Пулен и к этому делу подошел основательно, старался собрать вещицы дорогие и компактные. Под броскими, не слишком удобными в перевозке и, в общем-то, случайными вещами вроде шелковых халатов, погребца с вином, сахарной головы, большой жестяной коробки с чаем, дюжины фарфоровых блюдец и прочего тому подобного, майор Пулен упрятал то, на что охотился старательно и целенаправленно. Драгоценности — три шкатулки перстней, серег, браслетов, ожерелий и прочих дамских радостей, найденных, а зачастую и отобранных у хозяев в уцелевших от пожара домах. Двенадцать табакерок — серебро, эмаль, финифть, слоновая кость, за каждую можно взять неплохие деньги. Десятка три медальонов, две трубки с коралловыми мундштуками, две золотых и четыре фарфоровых бонбоньерки, расписанный золотом стеклянный флакон для духов с золотой крышечкой в виде цветка маргаритки. Увесистый мешочек серебряных солонок, чернильниц, спичечниц и рюмок. Великолепная чайная коробка из серебра с эмалью. Два больших обломка золотого креста с колокольни Ивана Великого — ради них пришлось пристрелить итальянца-мародера. Золотой с камнями оклад, четыре золотых и три серебряных распятия с драгоценными камнями и серебряная же чаша — тоже, кажется, из церкви, майор не разбирался в таких тонкостях, да и не хотел разбираться. Кому интересно, откуда трофей, если можно переплавить его в чистую, звонкую монету?

Жан-Жак Пулен перебирал мысленно свои сокровища, оценивая, сколько можно будет выручить за них, и прикидывая, куда выгодней всего вложить немаленькую даже при худшем раскладе сумму. Пожалуй, вполне хватит на то, чтобы зафрахтовать два или три корабля — галеона или флейта с крепкими бортами и вместительными трюмами — и отправить за черным товаром в Африку. Работорговля — дело прибыльное. Если хорошо пойдет, через три-четыре года можно вложить прибыль в собственную плантацию где-нибудь в Луизиане или на Мартинике, а там... Впрочем, настолько уж на годы вперед сейчас загадывать рано. Бог весть, как пойдут дела во Франции после сокрушительного поражения Бонапарта в русском походе. Быть может, выгодней откажется пустить деньги в оборот не в колониях, а дома.

Майор вынырнул из приправленных звоном золотых монет грез, прислушался. Ничто не нарушало спокойствия, даже ветер стих. Лес обнимала сонная, спокойная тишина. Майор еще раз порадовался, что прибрал к рукам подробные карты, что повезло встретить курьера с вестями о русских и хватило предусмотрительности свернуть на эту тихую, никому не известную дорогу. И разрешил себе уснуть.

Во сне он подсчитывал прибыли от своих кораблей, плантаций, мануфактур и почему-то крохотной лавочки с подержанными вещами, расположившейся с заднего хода бывшего королевского дворца. Торговал в лавочке гражданин Наполеон Бонапарт, бывший император, а ныне банкрот, по-прежнему надменный, предлагающий покупателям старую мебель, потертые шинели, закопченные кастрюли и чайники с таким видом, будто делал им одолжение. Лавочка была самым прибыльным из всех предприятий Жан-Жака Пулена: многие ходили сюда исключительно для того, чтобы поглазеть на гражданина Бонапарта, но приличия ради обязательно покупали какую-нибудь мелочь.

Разбудили майора выстрелы, а следом — крики. Несколько мгновений он еще не мог прийти в себя, переживая странный сон и размышляя, что такое приложение императора к делу и вправду могло бы принести прибыль. Но тут громыхнул еще один выстрел, хриплый вопль разнесся по лесу, отозвавшись невнятным эхом, и сон растаял окончательно.

Пулен схватил пистолеты и отдернул шторку: выскакивать наружу вслепую было бы самоубийственной глупостью.

В непроглядной темени метались огни: кто-то размахивал подожженными ветками. Панически ржали кони, среди криков Пулен разобрал голос Мишеля. Грохнуло еще три выстрела, подряд, почти одновременно. Огни собрались в круг, кто-то орал там — надрывно, болезненно. Над ухом часто дышала и бормотала свои непонятные молитвы перепуганная девка. Майор выругался и выпрыгнул наружу.

Орал, как оказалось, Клод. Впрочем, пока майор добежал до столпившихся вокруг него людей, крики смолкли: бедняга потерял сознание. Лицо его было располосовано до кости, словно распахано; мундир изодран в клочья и залит кровью; и снег, на котором он лежал, запрокинув голову и болезненно стиснув кулаки, пропитался горячей кровью и протаял почти до земли.

— Господи Иисусе, — выдохнул Пулен, — что... кто его?

Мишель отвел в сторону факел. В неровном свете показалась рыжая в темных пятнах шкура, оскаленная морда, кисточки на ушах, толстые лапы, короткий, словно обрубленный, хвост. В зверя попали как минимум раза четыре, но он еще жил. По шерсти пробегали волны судороги, когтистые лапы взрывали пропитанный темной кровью снег.

— Кошка, — кто-то, кажется, Тео, истерически засмеялся. — Срань Господня, кошка!

Кошка, повторил про себя Пулен. До тигра не дотягивает, но крупнее самых крупных собак, которых он видел. Больше метра в длину, и, пожалуй, неполный метр в холке. В горло вцепится — загрызет сразу.

— Хотел бы я знать, много ли в русских лесах таких тварей.

Жюль, присев на корточки рядом с Клодом, пытался расстегнуть его мундир, потом махнул рукой, достал нож. Отшвыривал в сторону окровавленные лоскутья, добираясь до ран. Замер, мотнул головой:

— Даже не знаю, как притронуться. Здесь не всякий лекарь справится.

Добить, чтобы не мучился, было бы милосердно, мрачно подумал Пулен. В таких условиях с такими ранами шансов выжить нет. Но за своих людей командир должен бороться до последнего, иначе и они предадут его при первом же случае. Открыто сбрасывать в отбой лишние карты пока еще рано. Майор оглядел ошарашенные, потрясенные лица. Выдавил, почти физически ощущая, как слова царапают горло:

— Скоро утро. Дайте ему вина, положите в телегу, и едем дальше. Может, повезет встретить лекаря.

Пнул сдохшего зверя, добавил:

— Да и здесь оставаться не стоит. Вдруг тварь охотилась не одна?

Кони тревожно фыркали, прижимая уши, косились на мертвого хищника, и с места тронулись охотно. Впереди и позади отряда шли, сменяясь, по двое с факелами, остальные держали наготове заряженное оружие. Двигались медленно, в угрюмом молчании. Черный провал неба над дорогой постепенно синел, тускнели звезды, где-то далеко за лесом занималась холодная зимняя заря, не обещающая тепла, а только свет. Сейчас, посреди глухого леса в чужой враждебной стране, люди особенно остро чувствовали свою ничтожность и беспомощность. Сама земля здесь ополчилась против них, так или иначе думал каждый. Бесконечные леса, сожженные деревни, мороз, люди и звери... Чуждая, дикая страна, Гиперборея из жутких древних легенд. Каким богам молиться, каким идолам класть жертвы, чтобы отпустили? Повезет ли вырваться из этой бездны, вернуться в места, где живут обычной жизнью насквозь понятные, цивилизованные люди? Где война ведется по куртуазным законам рыцарства, где проигравший король, покидая собственный дворец, отдает приказ слугам, чтобы победитель ни в чем не испытывал недостатка, и прекрасные девушки улыбаются бравым победителям...

Клод умер вскоре после рассвета — а может, и раньше, да заметили не сразу. К тому времени лес немного поредел, среди темных елей стали появляться светлые островки голых берез. В одном из таких островков остановились, сняли труп с телеги, присыпали снегом, постояли. Что еще могли они сделать для товарища? Много таких осталось позади...

— Едем дальше, — бросил Пулен. Ему показалось, что приказ встретили с облегчением.

К деревеньке выползли под вечер. Повезло: избы стояли пустые, но целые, и отряд прекрасно разместился в двух самых больших и чистых. Нашлось и где отогреться, и чем коней покормить. Прошлая почти бессонная ночь и тяжелый, утомительный день сказались: люди падали, не дождавшись горячего ужина, и не все поднялись сами на аппетитный запах мясной каши. Поели в молчании: нелепая смерть Клода придавила остальных.

— Отдыхать, — доев, коротко скомандовал Пулен.

Для тех, кто жив, завтра будет новый день, и кто знает, сколько он потребует сил.

Первый раз за все время пути французы остановились не в лесу или чистом поле, не в развалинах горелых, а в доме. Здесь даже нашлись дрова, печь растопили. Жилой дух — как же Анька по нему истосковалась!

Она залезла спать на лежанку над печью. Потянулась, вбирая всем телом идущий от печи жар. Не нужно сворачиваться в клубок и кутаться в шубу, сберегая крохи тепла. Можно раскинуться вольно, свободно, и никто не сопит в ухо, никто не лапает, не мнет грудь, не захочет среди ночи позабавиться. Уже счастье!

Французы и не догадывались, что это лучшее место в доме, самое теплое и спокойное. Они расположились на полу, накидав охапками солому. Только майор улегся, как барин, на двух сдвинутых лавках, устелив их шубами. Анька глядела сверху, как он ворочается, подтыкает под голову рукава, полы — под бока; отчего-то вспомнился вдруг старый Тихон, Матренин муж, померший уж лет десять тому назад. Тот так же подолгу укладывался, кряхтел, ворчал, приказывал Васятке набросить сверху еще одно одеяло, а то, наоборот, ругался, что ему жарко...

Словно наяву увидела Анька худое морщинистое лицо, темные сердито сжатые губы, острый нос в красных прожилках, кустистые седые брови, редкие курчавые волосы вокруг блестящей лысины. Костлявые руки, кривые, худые пальцы — суставы у старика ныли перед непогодой, и Матрена растирала их вонючей бурой мазью, замешанной на свином смальце. А Тихон все плел и плел этими скрюченными больными пальцами корзины, короба, лапти...

Аньку старый Тихон словно и не замечал. Не называл ни дочкой, ни по имени, разве только "эй, девка!" — и то редко. Тогда Анька его боялась. Позже поняла: злым он не был, просто не знал, как обращаться с подкинутым в его семью "барским приплодом". Хотя он и собственных детей не сказать, чтоб сильно любил. Ни по голове мимоходом не потреплет, ни игрушкой-свистулькой не одарит. Не рассказывал всяких баек, заговаривал только по делу, ворчал и ругался, единственное, на что был щедрым, это на подзатыльники. А Васятку, когда тот баловался, лупцевал так, что бедняга по три ночи на пузе спал.

Странно, подумала Анька, с чего вдруг вспомнился? Ей казалось, что вся ее прошлая жизнь уехала куда-то далеко и с каждым днем отдаляется все дальше. Былое подергивалось туманной дымкой, превращалось в зыбкий, полузабытый сон. Впервые Анька поняла ясно: не будет возврата. Что бы ни случилось с ней дальше, куда бы ни занесло, она уже не та Анька, что хлопотала, убираясь в огромном барском доме, сносила ругань и тычки, шепталась иногда с Сашенькой, смеялась Васяткиному зубоскальству, бегала на конюшню поболтать с Яшкой и промять Аврору. Никогда не стать ей прежней. Даже если бы случилось вдруг чудо, и ее перенесло обратно в Москву, в прежнюю мирную жизнь, — она сама уже другая.

— Несет меня лиса за темные леса, за широкие реки, — негромко, с привычным Матрениным выражением проговорила Анька. Вздрогнула от звука собственного голоса: он тоже показался вдруг чужим, незнакомым. То ли старше, то ли печальнее...

"Несет меня лиса", — повторила шепотом. Кому кричать: "Спасите"? Никто ей не поможет, это только в сказках приходит спасение, когда кажется, что вот сейчас — гибель. Появляется витязь-богатырь, выносит красну девицу на руках из логова злодейского — терема ли, дворца, пещеры... А там — "честным пирком, да за свадебку".

На то и сказка...

Матрена сказок много знала, но сказывала их все больше барским дочкам, на своих детей и на Аньку времени у нее не оставалось. Наслушалась Анька Матрениных сказок, когда слегла с горячкой меньшая хозяйская дочка, Татьяна. Матрена при ней неотрывно сидела, а Анька сидела при Матрене: то воды свежей принести, то сбегать на кухню за кашей или молоком, да мало ли что понадобится. Танюшка металась в бреду, Матрена меняла ей холодные полотенца на лбу и бормотала и бормотала сказки — о лисе и петухе, о царе и солдате, об Иване-дурачке и премудрой Василисе, о Кощее и молодильных яблоках...

Танюшка проболела недолго, в неделю с небольшим сгорела. А для Аньки сказки так и остались связаны с подступающим горем, с душным больным бредом и ощущением скорой чужой смерти, от которой не откупишься, не прогонишь, не улестишь.

Не потому ли и нынче вспомнились?

Разговоры внизу потихоньку сошли на нет, лишь иногда сонную тишину нарушал переливчатый, с присвистом храп, но храпуна пинали в бок, и он умолкал. А к Аньке сон все не шел и не шел. Воспоминания цеплялись одно за другое, подкидывали картинки ушедшей в прошлое жизни — то грустные, то смешные, то обычные, ничем вроде не примечательные, но теперь именно от таких сильней всего щемило сердце. Как Васятка дергал за косу, смеялся: "Нюшка-хрюшка-побегушка, а вот меня догони!". Как Яшка вздумал однажды научить ее держаться верхом по-мальчишески, и как им обоим досталось от Матрены: Яшке за то, что "девчонку бесстыдству учит", а ей — что "слушает всяких охальников, ни стыда, ни совести". Как Саша передразнивала мачеху и сводных сестер, а Анька смеялась до упаду, до слез, настолько выходило похоже. Как однажды Сашенька притащила ее в детскую и заставила надеть свое старое выходное платье, а потом за руку повела в комнату барыни, поставила перед зеркалом и сама рядом встала. И только ахнула:

— Ты глянь, Аннушка, похожи-то как!

На Саше было тогда белое платье с розовыми маргаритками, а Аньке она дала голубое, как небо весной, с белыми рукавами и белой нижней юбкой. Настоящее барское платье, и смотрелась в нем Анька и в самом деле барской дочкой. Сашенька обняла ее, порывисто и крепко, шепнула в самое ухо, обдав горячим дыханием:

— Сестренка, милая! Никому тебя не отдам!

А потом пришлось быстро-быстро переодеваться обратно, потому что Аньке нужно было натирать воском мебель и паркет в гостиной — и успеть до возвращения барыни "из визитов".

Много всякого было, и как же много, оказывается, могла она вспомнить теперь такого, о чем пожалеешь, только потеряв навсегда...

Анька вздохнула, вытерла набежавшие на глаза слезы, перевернулась на другой бок. Лучше не вспоминать. Лучше вообще ни о чем не думать. Просто ждать, что будет дальше: раз уж прежняя жизнь закончилась, нужно верить, что начнется новая.

Анька прошептала молитву, снова вздохнула, успокаиваясь, и закрыла глаза. Надо спать. Когда еще выпадет такая ночь, чтобы ей дали выспаться в тепле и покое...

Не сразу, но все же она смогла уснуть. Снилось ей что-то светлое, радостное, домашнее — не то память о прошлом, очищенная от плохого, не то обещание будущего. Анька просто знала, там, во сне: все будет хорошо, сложится, сбудется. Там, во сне, она смеялась.

А наяву светила в прорехи низких снеговых туч луна, морозно сияли звезды, шумел в еловых лапах ветер. И шли по тропе между елей бородатые мужики в тулупах, с вилами, топорами и рогатинами. Они заметили отряд "Антихристова воинства" еще в сумерках, дали расположиться, успокоиться обманчивой мирной тишиной, отогреться и беспечно заснуть. Они дождались того глухого часа ночи, когда стража клюет носами.

— Давай, ребята, — повелительно махнул рукой ведущий партизан солдат — коренастый, в таком же тулупе и лаптях, зато с ружьем. Солдат был мужичок из рекрутов. Отстал летом от своей части из-за ранения, спрятался у здешних мужиков от врага, а после научил их воевать. — Давай, бежим! Тихо и быстро. Спят нехристи. А проснутся уже на адских сковородках!

От лесной опушки до деревни бежать было недалеко, но все же, будь часовые настороже, успели бы заметить нападение и поднять тревогу. Но обманчивая тишина ночи, крепчавший мороз и натопленные избы за спиной сделали свое дело. Мужики беспрепятственно добежали до занятых французами изб. Захватчикам не суждено было проснуться.

Глава 7. Катастрофа

Везение, как и счастье — понятие относительное. Можно считать себя неудачником, проигрывая в карты или не находя успеха у красавиц, но в один прекрасный день оказаться счастливей многих счастливчиков — всего лишь сохранив жизнь. Война меняет приоритеты. Ядро пролетит мимо, вражеский штык соскользнет, пуля ужалит не тебя, а соседа — уже удача. А теперь и вовсе — тепло и горячая еда счастьем стали. Иногда только подумаешь: "Добраться бы домой, ощутить снова хоть одну из тех, былых неудач... Пусть хоть всю жизнь ни в карты, ни в любви не везет, лишь бы выжить".

Мишель Лоран никогда не считал себя счастливчиком. Раньше, в спокойные времена, все казалось обыденным: строгий, но любящий отец, учеба, первые торговые поездки... Дальние путешествия уже не были чем-то обычным, но и в них Мишелю не случалось переживать ни особенных неудач, ни особенного везения. Единственным, пожалуй, случаем, когда в его жизни явственно повеяло Судьбой и Удачей, был ураган в Карибском море, бушевавший день и две ночи. Тогда их корабль потерял мачту, был отнесен от первоначального курса, чуть не разбился о скалы и лишь каким-то чудом благополучно дополз до берегов Сан-Доминго.

Мишелю было тогда восемнадцать. Он твердо верил, что приключение закончится благополучно, и заранее предвкушал, как станет рассказывать о нем отцу и пугать красочным описанием бури соседских девиц, сестер Жюли и Мари, с которыми был дружен. Слегка дрожавшая рука капитана, когда тот, сойдя на землю, перекрестился и пробормотал короткую благодарственную молитву, заставила его покровительственно усмехнуться. Когда не веришь в собственную смерть, чудесное спасение совсем не кажется чудесным.

"Обычно" складывалось все и в наполеоновские времена. Мишель Лоран довольно быстро продвинулся по службе, но тогда это не было чем-то удивительным. Он не пользовался особенным успехом в обществе, его обходили награды; правда, особенные, заметные неудачи тоже на голову не валились. Ни то ни се, офицер как сотни других. Такие до старости остаются в капитанах, а если им случится проявить героизм — никто не заметит, и успех обязательно припишут другому.

Но этой ночью ему повезло — за все прошлые неудачи.

Он услышал сквозь сон невнятный шум, подхватился, выскочил в сени — и столкнулся лицом к лицу с чудовищем. Сначала показалось — медведь; в следующее мгновение у "медведя" обнаружились красный нос картошкой, сивая борода и вилы в руке.

С обеих сторон сработала неожиданность. Мишель потрясенно замер, слепо нашаривая пистолет; а мужик, не привыкший воевать, по-простому приложил француза кулачищем в ухо.

Мишеля грянуло о стену, он киселем съехал вниз и затих. Больше нападавшие о нем не вспомнили.

Повезло и Жюлю. Он спал рядом с толстяком Арно, у самой стенки; и он так сильно устал за последние дни, что не сумел быстро проснуться. Арно успел вскочить — и тут же поймал в грудь рогатину. Захрипел, захлебываясь кровью, и свалился, придавив Жюля. А у того хватило разума затихнуть и лежать молча, так что с первого взгляда их обоих можно было принять за мертвецов. Жюль даже нашел в себе силы глаза закрыть. Лежал, слушая предсмертные стоны товарищей и варварскую брань русских, молился беззвучно, ждал: пронесет — не пронесет? Примут за уже убитого вместе с беднягой Арно — или тоже вот-вот вонзится в грудь железо? Давал невероятные обеты Божьей Матери и Святой Женевьеве, лишь бы спасли, защитили, не дали сгинуть бесславно в русской глухомани.

А над его головой из красного угла смотрели бесстрастно на учиненную мужиками резню Спаситель, Богородица и Николай Угодник, да покачивался любовно собранный из лучинок голубок — Дух Святой.

Жюль не знал, сколько времени прошло, но наконец смолкли крики, предсмертные стоны и брань на чужом языке, стихли шаги, и наступила тишина. Но даже тогда Жюль не сразу рискнул открыть глаза.

По странному совпадению, в соседней избе счастливчиков тоже оказалось двое. Тео и Хосе еще вечером нашли там лаз в подпол, но поглядеть, на что именно им повезло наткнуться, решили ночью, без лишних глаз. Подпол оказался пуст, но неудавшиеся мародеры услышали крики и топот наверху, одиночный выстрел — и затаились. Так и пересидели.

Самым невезучим оказался Пулен. По шубам и мундиру с золотыми эполетами русские мужики опознали в нем главного, и именно на него излилась вся их ненависть к "антихристову воинству". Рядовых французов перебили быстро и деловито, нанести же удар вражескому командиру посчитал делом чести каждый, и никто не озаботился, чтобы именно его удар стал последним. Так и бросили — корчившимся в луже собственной крови.

— Туда ироду и дорога, — сплюнул напоследок дюжий мужик, выдергивая из живота француза потемневшие от крови вилы. — Собаке собачья смерть.

И вышел вслед за товарищами, не оглянувшись. Будет рассказывать жене и ребятишкам, как отправили к чертям на сковородку важного "хранцуза"...

Во второй избе тоже к тому времени все было кончено. Там, правда, налет обошелся не так гладко: кто-то из французов успел не только схватиться за пистолеты, но и вполне удачно использовать их по назначению. Озлобленные за убитого товарища мужики, уже покончив со всеми, вытащили труп удачливого стрелка и повесили вниз головой на воротах.

— Уходим, — скомандовал партизанский вожак, — шустрей, мужички, до свету убраться надо.

— Телеги-то, Ванька, телеги не забудь! — спохватился все тот же дюжий бородач. — И коней в конюшне ажно с дюжину!

— И то, — поддержал его кто-то, — не бросать же добро. Авось через овраг как-нить да перетащим. Да и Михайлу не на руках же тащить.

Мужики сноровисто впрягли коней в обе телеги, погрузили труп товарища, и отряд заспешил к лесу.

Карету, которую майор Пулен приказал загнать в сарай, партизаны не заметили. Как и двух кобыл, заведенных в тот же сарай — в конюшне не поместились.

Вскоре голоса стихли, а еще через четверть часа мужики растворились в лесу — чтобы завтра истребить еще один отряд французов, и послезавтра, и каждый день до тех пор, пока последние завоеватели не сбегут обратно в Европу или не сгинут бесславно и бесследно.

Анька проснулась от тяжелых шагов. В первое мгновение ей почудилось, что она дома, что это пришел с ночного извоза Гришаня, старший Матренин сын. Сейчас зевнет, почешет мягкую, совсем редкую еще русую бороденку, скажет: "Мать, мне бы чего поесть, и соснуть прилягу, устал нонче"...

Анька счастливо потянулась, и тут грохнул выстрел. Следом — еще один, а после — вопль, хрип и трехэтажная злая матерщина.

— Задел, хранцуз окаянный, — рычал совсем не Гришанин, незнакомый голос. — Едрить твою за ногу через коромысло, прямо в бок задел!

Окончательно проснувшись, Анька вспомнила: никак здесь не может оказаться Гришани, она ведь не дома! Она с французами в заброшенной пустой деревушке где-то в глухих лесах за Смоленском. Но что же тогда происходит? На них напали? Неужто сбылись ее молитвы?..

Анька осторожно выглянула — и тут же спряталась обратно. Внизу творилась самая настоящая бойня. Мужики с вилами, рогатинами и дрекольем убивали французов спокойно и деловито, как будто свиней к празднику резали. Анька в ужасе зажала себе рот. Если сейчас закричать... нет, нет! Такие не станут разбираться, кто она да что, да почему вдруг с французами. Анька слишком хорошо знала, как даже спокойного мужчину меняют запах крови, азарт драки, а пуще всего — безнаказанность. Таким не попадайся под горячую руку! После, может, и пожалеют, да ведь уже поздно будет...

Сжавшись в дрожащий комочек, девушка слушала крики, ругань, надсадное хэканье, предсмертные хрипы и стоны. Ужас ледяным комом свернулся в животе, подступил к горлу тошнотой, рассыпался по хребту колючими иглами озноба.

— Уходим, — как во сне, услышала она.

Прозвучали и стихли шаги, хлопнула дверь. Тишину нарушали теперь только чьи-то надсадные хрипы, но вскоре они угасли. "Хоть бы избу не подожгли", — мелькнула ужасная мысль. Страх всколыхнулся с новой силой. Надо было бы слезть с печи, выбежать наружу, но на Аньку словно оцепенение нашло, руки-ноги отнялись, только крупная дрожь била тело, да неудержимо стучали зубы.

Она не знала, сколько времени просидела, испуганно сжавшись, боясь даже выглянуть из своего укрытия. Но вдруг внизу послышалась потрясенная ругань — по-французски. Этот неожиданный звук, живой голос, внезапно прозвучавший среди могильной тишины, потянул к себе девушку, словно мотылька на свет.

Она прошептала короткую молитву и осторожно выглянула.

Посреди окровавленных трупов стоял французский кашевар — тот самый, что напоминал ей Васятку. Анька смотрела, как он сделал шаг, другой. Наклонился к одному убитому, другому, третьему. Выдохнул:

— Матерь Божья!..

Именно это успокоило Аньку окончательно: хоть и Антихристов слуга, а вот надо же, Богородицу вспомнил. Может, не случайно он спасся среди этой жуткой резни, а промыслом Господним? Анька глубоко вздохнула, сглотнула, пытаясь побороть подступившую от вида крови и трупов тошнотную слабость, и неловко полезла вниз.

Француз поглядел на нее так потрясенно, будто не пленная девка с печи слезла, а сама Богородица в ответ на его молитву с небес спустилась. Может, Аньке даже смешно бы стало — но тут она увидела такое, от чего отступившая было тошнота подкатила неудержимо.

Майор лежал в луже крови, запрокинув голову и раскинув руки, и скрюченные в агонии толстые пальцы как будто все еще царапали пол. Смерть он принял страшную — Аньку от одного вида перегнуло пополам и вырвало. Она смутно чувствовала, как ее берут за бока, ведут... Тело сотрясали спазмы, живот скручивало, как будто слишком усердная прачка перепутала Аньку с бельем и отжимает. А в голове билась единственная мысль: "Вымолила!"

В себя Анька пришла на улице, сидя на коленях в истоптанном снегу. Живот еще крутило, во рту стоял противный кислый вкус. Девушка зачерпнула пригоршню снега почище, обтерла лицо. Еще одну пригоршню засунула в рот, разжевала старательно, сплюнула. От холодного снега стало легче. Анька набралась смелости и огляделась вокруг.

Партизаны уже ушли: к лесу вела полоса свежих следов. Ночью выпал снег, замел все, что натоптали французы вчера, на нетронутом белом полотне отчетливо выделялись следы лаптей, копыт и колес. Под стеной соседней избы лежали два трупа, еще один, покачиваясь, висел вниз головой на воротах. Девушка поспешно отвернулась, перекрестилась. Солдат-кашевар, видать, по ее примеру, умывался снегом. Поймал ее взгляд, покачал головой, пробормотал: "Надо же"...

"Мы одни остались?" — растерянно подумала Анька.

Словно услыхав ее мысли, француз выпрямился, вздохнул:

— Пойти капитана поискать... Вот кого жалко так жалко...

И побрел к избе.

Анька растерянно смотрела вслед. Видно было, с каким трудом дается французу каждый шаг, и Анька подумала вдруг: "А он смелый". Сама она ни за что не вошла бы туда снова. И так-то боялась, что мертвяки во сне приходить начнут. Особенно майор, о смерти для которого она пусть и не молилась, но просила каждый день, желала ему сдохнуть так настойчиво, как никому, никогда, ничего до этого не желала. Вот и выпросила...

Анька тоненько всхлипнула и зашептала молитву за упокой душ всех убитых в эту ночь. Может, хоть так получится забыть...

Жюль остановился на пороге дома, собираясь с духом. Казалось бы, столько боев, столько мертвых позади, ко всякому привык. А вот — жутко было даже представить, как он толкнет дверь и войдет в дом, где лежат в собственной крови его товарищи, безжалостно перебитые во сне. "Как свиней на бойне", — передернувшись, пробормотал Жюль. Его тянуло говорить вслух, тишина давила могильной плитой. Взбрела вдруг нелепая мысль, что гибель Клода была знаком, предзнаменованием. Они не поняли — и поплатились.

Нелепо, но из головы не шло. Жюль открыл дверь, задержав дыхание, как перед прыжком в воду с обрыва. Пригнувшись, вошел в темные сени, остановился, давая привыкнуть глазам. Заметил темную фигуру, скорчившуюся у стены, шагнул туда. Присел на корточки, досадуя, что так мало света попадает сюда с улицы. Как русские живут в эдаких норах?!

Короткий стон ударил по нервам, Жюль дернулся, наклонился ниже:

— Капитан? Капитан, вы?! Вы живы, слава Господу нашему, благому, милосердному! Я уж думал, один остался... Сильно ранены? Давайте на свет...

Подхватил под мышки, потащил наружу, не переставая то ругаться, то благодарить Иисуса и Пресвятую Деву Марию. Усадил бережно, прислонив спиной к стене.

— Крови не вижу... Куда вас, капитан?

— По голове получил, — вяло ответил Мишель. — Господи, ну и силища у русского медведя... До сих пор гудит... — с трудом поднял руку, ощупал голову, застонал.

— Льда приложить надо, — Жюль огляделся, льда, конечно, не нашел, зачерпнул снега и осторожно прижал к пострадавшей капитановой голове.

— С остальными что? — спросил Мишель.

— Всех, — Жюль втянул воздух, то ли хохотнул, то ли всхлипнул. — Вы, капитан, в дом и не входите даже. Всех...

Взгляд Мишеля бесцельно шарил вокруг. Слова Жюля пока не уложились в его голове. Он понял, что остальные все погибли — но еще не осознал этого. Почему-то стояла перед глазами спасенная им девушка — в Москве, когда он нес ее на руках, и раньше — тонкая фигурка в огне, и позже — тогда, утром в карете, когда Мишель вдруг увидел ее заново. Его фея... Неужели ее — тоже?..

Горькая, тягучая боль заполнила сердце. Такого с ним раньше не было — жуткое ощущение непоправимой ошибки, вины, которую уже не искупить, потери, которую ничем не восполнить.

— Всех? — сипло переспросил он.

— Страшное дело, — Жюль опустил глаза, перекрестился. — Перебили, как на бойне.

Нужно было пойти в дом и увидеть самому, но каждое движение отдавалось болью и головокружением.

— Помоги встать, — попросил он Жюля. Тот приподнялся, подхватил капитана под мышки, Мишель вцепился ему в плечи...

И замер.

Чуть поодаль, шагах в десяти, сидела в снегу его фея. Живая и на первый взгляд даже невредимая. Мишель шагнул к ней, пошатнулся, Жюль подхватил:

— Осторожней, капитан! Держитесь за меня, крепче...

Девушка глядела на них, и Мишель никак не мог понять выражения ее лица. До сих пор он старался не думать о ее чувствах — что толку? Но теперь именно это показалось вдруг важным — едва ли не самым важным из всего, о чем следовало позаботиться в первую очередь.

— Она цела? Жюль, девушка цела?

— Да, пересидела где-то, я и не понял, где, — Жюль оглянулся. — Вроде получшело бедняжке. Как ее выворачивало... Да не удивительно, кого угодно с такого зрелища наизнанку вывернет.

Мишель хотел подойти к девушке, но снова пошатнулся, вцепился в Жюля, чуть не упал...

— Сидите уж, капитан, — Жюль осторожно усадил его обратно под стену. — Сидите, вам оклематься нужно. А я пойду хоть оружие поищу, русские, кажется, по карманам не шарили, только ружья унесли. Пистолеты могли остаться. Мертвым уже не понадобится...

"А то, что живы мы, может оказаться всего лишь короткой отсрочкой", — додумал не сказанное Мишель.

Странным образом эта мысль помогла собраться. Они живы, но затеряны в глуши русских лесов, среди снегов, хищного зверья и партизан, которые страшнее зверья и морозов, вместе взятых. Надо как-то выбираться отсюда. И девушка, снова спасшаяся чудом... Теперь Мишель никому не передоверит заботу о ней. Ради ее жизни он сделает то, на что, быть может, недостало бы сил только ради себя. Они выберутся отсюда. Вырвутся. Спасутся.

Над заснеженным лесом вставало солнце, обещая новый день для выживших. Светило девушке в спину, окутывало ее сиянием, снова превращая из измученной пленницы в неземную фею, тонкую, почти призрачную, но живую. Мишель глядел в бледное лицо, окруженное нимбом растрепанных золотых волос, и повторял себе снова и снова, как клятву: "Мы выберемся. Я не дам тебе погибнуть. Только не теперь, когда ты выжила второй раз. Я не потеряю тебя снова".

Анька еще раз умылась снегом, загадав: пусть талая вода унесет плохое. Дыхание успокоилось, нервная дрожь ушла, сменившись обычным ознобом. Холодно, подумала Анька, надо же, просто холодно... Как будто ничего и не случилось.

— Я жива, — прошептала она, — я еще жива...

Мелькнуло смутное сожаление: может, стоило показаться мужикам, все ж свои... Но тут же вспомнились изувеченные тела в лужах крови, и Анька содрогнулась: нет, слишком страшно! А ну как и разбираться бы не стали? Она и своим-то — мужикам из бариновой дворни — не сильно верила, а тут вовсе чужие. Променяешь эдак-то шило на мыло...

Но что же теперь ей делать, куда идти?

Для начала — пришло простое решение — поискать в пустых избах хоть чего из одежды. И на ноги хотя бы лапти драные найти, все лучше, чем босой по снегу. А если еще и хоть какая еда отыщется, можно вовсе здесь и остаться. Придут же когда-нибудь сюда хозяева...

Или снова французы, и тогда ей точно несдобровать! Ох ты ж беда, куда не кинь...

Анька подняла голову: "Что же делать?"

И вдруг — встретилась взглядом с чернявым Мишелем.

Она сама не ожидала, что может так сильно и от души обрадоваться удаче француза. Казалось бы, что ей до него? А вот поди ж ты — увидела живым, и сердце екнуло. Как будто их двоих связывало что-то. Хотя, если подумать, что может связать сильнее, чем спасение жизни? Анька помнила, как чернявый француз нес ее на руках по пылавшей Москве, помнила близко его лицо, багровый ожог через щеку, четко очерченные губы, запах гари и паленого волоса.

А еще она украла его платок. Так и таскает спрятанным в рукаве...

Все это время он почти и не глядел на нее — исключая того раза утром, после ее ночных рыданий. Иногда приносил кашу, и все... А сейчас так смотрел, что Анькины щеки залил непонятный жар, а сердце забилось сумасшедшей птицей, будто ему вдруг стало тесно в груди. Да что ж это с ней такое, Божечки?! Ведь и ей не было прежде никакого дела до того, глядит на нее или нет ее чернявый спаситель, а если глядит, то что при этом думает!

Анька встала, мельком удивившись, как после всего ее еще и ноги держат. Подошла к Мишелю — он следил за каждым ее шагом, как завороженный. Опустилась рядом на корточки. Мишель протянул руку — и замер, так и не коснувшись девушки. Застонал чуть слышно. А ей вдруг тоже захотелось прикоснуться, провести пальцами по шраму на щеке, по черной щетине там, где у русских мужиков борода. Попробовать, какие у него волосы — жесткие или мягкие? Она испугалась этого желания, испугалась собственного внезапного смущения, трепещущего сердца, дрожи в пальцах. Рядом с чернявым Мишелем Анька вдруг снова почувствовала себя слабой и беспомощной — но не так, как это было с окаянным майором. Иначе, совсем иначе. Как тогда, в горящей Москве — когда можно обвить руками шею спасшего тебя мужчины, опустить голову ему на грудь и закрыть глаза. И знать — все будет хорошо.

Никогда раньше с ней такого не случалось. Слышала, как говаривали девки: сердечко, мол, затрепетало, душенька сомлела, ноженьки ослабели, — и все казалось: глупости, пустая болтовня. А оно вон как бывает...

И угадай, почему вдруг с французом окаянным рядом настигло такое? Почему не с кем-то из своих, с детства знакомых? Почему, когда свои парни за руку брали, в уголке притиснуть норовили, Анька только злилась и отпихивала, да грозилась Гришане с Васяткой пожаловаться? А тут — вот те раз! — и в самом деле душенька сомлела.

— Все будет хорошо, — прошептала Анька, больше саму себя успокоить, чем его. — Веришь?

Его глаза радостно распахнулись.

— Скажи еще что-нибудь...

— Ты же все равно не понимаешь, — она сообразила вдруг, что француз-то наверняка по-русски ни словечка не знает. А сама она, хоть и понимает его, отвечает по-своему. Задумалась: как же это сказать на французском?

— Красивый у тебя голос, — вздохнул он. — И ты красивая, смотрел бы и смотрел. Жаль, не поговорить никак...

Анька невольно улыбнулась: он, оказывается, думал о том же, о чем и она. Поговорить. Нахмурилась, вспоминая нужное слово. Выговорила, сама страшась легко пришедшей на язык чужой речи:

— Я понимать... понимаю по-французски. Немного, мало.

И не сумела сдержать смех, глядя в его потрясенное, ошарашенное лицо.

Глава 8. Общий язык

Это было слишком похоже на чудо. Мишель даже подумал, что бредит, что удар по его бедной голове оказался слишком уж сильным. Его фея подошла и села с ним рядом, и в ее глазах виделось что-то такое, неопределимое, но явственное, от чего хотелось прикоснуться к ней, беречь ее, смотреть на нее не как на женщину, а как смотрят на изваяния святых в соборах. Мишель протянул руку — и опустил. Стыдно стало. Как он мог отдать эту девушку другому мужчине? Даже не попытаться защитить? Да еще и уверить себя, что ей так будет только лучше?

Мишель застонал. Стыд оказался даже больнее того чувства невосполнимой потери, с которым он думал о ее смерти.

Она спросила что-то — тихо, едва слышно, но Мишеля так поразило уже то, что девушка заговорила — что-то сказала — сказала ему, глядя на него, — тут уж слова не важны, даже если бы он и понимал. Мишель вдруг ощутил себя мальчишкой, робким и смущенным. Таким, каким был, первый раз в жизни поцеловавшись — с Мари, соседской дочкой.

Мари вышла замуж за сержанта милиции, толстого весельчака Жако, родила ему одного за другим четырех мальчишек, располнела, но при встречах улыбалась Мишелю все так же радостно. Немного похоже на улыбку этой русской девушки...

— Скажи еще что-нибудь, — попросил он.

Она ответила, робко, смущенно улыбнулась и тут же нахмурилась. Ее лицо снова стало живым — таким живым, как никогда прежде. Таким, наверное, каким было до всех свалившихся на нее бед...

А Мишелю стало вдруг горько от другой мысли: он не понимает ее слов и не поймет, не переводчика же нанимать. Он свободно говорит на испанском, итальянском, португальском, немецком, английском, может объясниться с турком, арабом или греком, но русский... Отец никогда не вел дела в России, и Мишель помыслить не мог, что ему пригодится в жизни язык диких гиперборейцев.

Так хотелось знать, что же она сказала...

Так хотелось, чтобы она понимала! Он попросил бы прощения за свою глупость и трусость, сказал бы ей, что теперь все будет иначе. Сказал бы: "Я больше не дам тебя в обиду". Или: "Ты такая красивая". Или: "Я больше не смогу без тебя, будь со мной".

Глупые сожаления. Достаточно самому себе пообещать, что больше не даст ее в обиду, не уступит никому право беречь ее и защищать. А "будь со мной" — такое решается само, и не слова для этого нужны.

И все же ему хотелось говорить с ней.

— Красивый у тебя голос, — Мишель глядел в бледное лицо, вглядывался заново, отмечая каждую черточку: слегка вздернутый нос, крохотную родинку в уголке рта, едва заметный след ожога на подбородке. — И ты красивая, смотрел бы и смотрел. Жаль, не поговорить никак...

Она улыбнулась, потом сразу нахмурилась — Мишель снова залюбовался живой игрой ее лица, такого, оказывается, выразительного, — и вдруг сказала:

— Я понимать... понимаю по-французски. Немного, мало.

Это прозвучало ужасно, с каким-то непередаваемым акцентом, с глупыми ошибками, но понятно... понятно!

Господи, Иисус всеблагой, Пресвятая Дева Мария, откуда она знает?! Почему раньше молчала? Кто она вообще такая, эта спасенная им девушка?!

А она засмеялась вдруг — тихим, робким смехом, как будто забыла уже, как это вообще — смеяться, а теперь вдруг вспомнила. И снова ее лицо изменилось: стало светлым, счастливым, совсем юным. Как будто она вовсе не знала в жизни ничего плохого, а только радость.

— Почему ты молчала все это время? — спросил Мишель. Голос сорвался на сиплый полушепот, Мишель сглотнул и повторил: — Почему?

Смех оборвался, между темных бровей залегла тонкая вертикальная морщинка. Как будто девушка сама удивилась и задумалась: а почему же?

— Не знаю... Все равно было.

И правда, подумал Мишель, она ведь как неживая ходила — кукла, игрушка, вещь. Зачем вещи говорить и смеяться? Вещи и имя не нужно...

— Тебя как звать? — он смотрел в темные глаза и тонул в них, и его снова захлестывал стыд.

— Анька. — Девушка, похоже, заметила, как странно это имя прозвучало для него, и назвалась иначе: — Анна.

Библейское имя, подумал он. И впрямь, словно святая из собора.

— Анна, — повторил Мишель. — Аннет. А я Мишель, капитан Мишель Лоран.

Она кивнула. Губы шевельнулись, будто что-то сказать хотела, но не смогла. Морщинка между бровей стала глубже.

— Говори со мной, — попросил Мишель. — Пожалуйста, прошу тебя, заклинаю, не молчи больше.

— Я плохо говорить, — виновато и смущенно ответила девушка. — Понимать лучше.

— "Говорю", — поправил Мишель. — "Понимаю". Откуда ты знаешь наш язык? Ты ведь русская?

— Русская, — она снова засмеялась, тихо, неловко, и тут же затихла. Пожала плечами: — Мою сестру учили, а я с ней сидела. Чтобы ей скучно не было.

С ума сойти, потрясенно подумал Мишель. "Дикие русские"! Ни одна из прежних его женщин не знала чужих языков — ну разве что Мадлен, родившаяся в Эльзасе в семье немца. Ни одну не учили языкам специально — это уж точно!

Вот тебе и дикарка.

Мишелю снова захотелось прикоснуться к ней. Провести ладонью по волосам, погладить по щеке, согнать грустную морщинку со лба, появившуюся, когда Анна вспомнила о сестре. Что с ее сестрой? Погибла или спаслась? В любом случае, воспоминание о ней явственно причинило девушке боль. И Мишель Лоран поспешил отвлечь ее от этой боли — первым, что в голову пришло:

— Я буду учить тебя, как правильно говорить, хочешь?

— Да, — девушка улыбнулась и быстро закивала. Анна, повторил про себя Мишель. Аннет. Больше не безымянная "она" и тем более не "девка".

"Аннет", — назвал ее француз. Мишель. Анька повторила про себя несколько раз: Аннет, Аннет, Аннет... Подумала: странно звучит, не ее это имя, чужое. Но ей нравилось это чуждое, непривычное звучание. Она ведь и сама другая теперь, не та, что прежде. И новое имя очень даже кстати.

Мишель назвал ей и имена других выживших — кроме похожего на Васятку кашевара, спаслось еще двое французов. Но те двое Аньку пугали, и их имен она не запомнила. А "Васятку" звали смешно: Жюль. У Сашеньки была подруга Юлечка, которую все звали Жюли, и Анька считала это имя девичьим. А тут нате вам — жилистый усатый солдат, ничуть не похожий на нежную барышню в кисее, оборках и кудряшках.

Пока Мишель прикладывал снег к ушибленной голове, а те двое снимали с ворот повешенного, Жюль сделал спасительное открытие. Оказалось, мужики увели коней из конюшни и угнали телеги, но не заглянули в сарай. Теперь на пятерых у них была карета и два коня, а это значило, что есть и надежда на спасение.

Когда солнце поднялось над вершинами ельника, заставив сверкать и искриться выпавший ночью снег, они запрягли коней и тронулись в путь. Рябой француз, которого Анька боялась еще со Смоленска, правил упряжкой, его дружок сидел позади и караулил дорогу — "задницу стерег", как грубо, но метко пошутил Жюль. Дорога была пуста и спереди, и сзади. Вскоре свернули на широкий тракт; вдоль него с одной стороны лес сменился лугами, а с другой — лениво катил свинцово-серые холодные воды пока не вставший Днепр, лишь у берегов прихваченный тонким льдом. Если бы не ночной налет — впору поверить, что на сотню верст вокруг людей нет.

Мишель спал. Коротко стонал и охал, не просыпаясь, когда карету потряхивало на ухабах, и тогда Анька думала: ему бы в постели отлежаться, а не в тряской карете по гиблым дорогам. Иначе долго будет башка болеть. Вон, как у Ваньки-садовника, которого барин как-то сгоряча приложил макушкой о поленницу: сколько уж времени прошло, а нет-нет, да накатит на него так, что только и может держаться за голову и мычать от боли.

Жюль сидел на лавке напротив, с пистолетами наготове, поглядывал то в правое окно, то в левое, а то бросал тревожный взгляд на своего капитана. Анька уже заметила, что Жюль держит Мишеля за командира, а те двое — вроде бы тоже, но не очень. Какие-то они были скользкие, себе на уме. Или ей так только со страху казалось?

Анька знала одно: вот и случилось то, о чем она молила Господа. Избавление, перемена, другая судьба. Если раньше от нее не зависело ничего, то теперь — она чуяла это безошибочным женским чутьем — у нее есть надежда. Если не ошибется, то будет и воля, и счастье. Анька пока что не поняла сама, чего хочет, как лучше действовать и в чем именно может она ошибиться. Но это ничего, время еще было. Пока они бегут, никаких решений не предвидится...

Девушка глядела в окно — после привычки майора задергивать шторки заснеженные унылые просторы радовали ее, как райский сад. Думала: французы бегут из России, хорошо бегут, как наскипидаренные. Но почему она, русская, бежит с ними? До этой ночи все было просто: пленница и есть пленница, какой с нее спрос. Но теперь... а что теперь?

Аньке казалось, что Мишель отпустил бы ее, если бы она того захотела. Не в той пустой деревне, но ведь будут и города впереди, русские города. В любом из них можно дождаться своих. А она не хочет.

Потому что тогда придется возвращаться к барину, терпеть его грубость и издевательства, помнить, что ты — дворовая девка, шлюхино отродье, никто. Анька не хотела больше быть никем, девкой во власти господина. Воля манила ее. Теперь она может сама решать свою судьбу; кто ж от такого откажется? Мишель... он смотрит на нее так, что щеки горят и сильней бьется сердце, и верится, что он не обидит. Хочет увезти ее с собой — ладно, пусть так и будет. А там — как Бог даст. С этим мужчиной, по крайней мере, ей не противно сидеть рядом...

А может — Анька сама испугалась этой мысли — и поцелуи его были бы не такими уж противными. Она чуть не ахнула в голос, поймав себя на эдаком бесстыдстве. Перекрестилась, зашептала молитву. Жюль поглядел вопросительно, пожал плечами и снова уставился в окно. А Анька, дойдя до слов "да будет воля Твоя", вдруг сбилась, подумав: может, это и есть Его воля? Пусть все идет, как идет, а там... Там видно будет, с новой надежной решила она. И зашептала "Отче наш" заново: негоже бросать разговор с Господом вот так, на полуслове.

А за окном катил свои темные воды меж белых берегов Днепр, темнели среди полей островки перелесков, раз мелькнула вдалеке усадьба, окруженная голым садом. Миром веяло от этой земли, хоть и шла по ней сейчас самая жестокая война из всех, что знало до сей поры человечество. Уйдет война, сгинут враги, а земля останется, будет зеленеть и цвести по-прежнему, и живущие здесь люди будут любить, рожать детей и умирать, оставляя потомкам память и надежду.

Карету трясло, у Мишеля болела голова, он то проваливался в сон, то выплывал в мутную и тревожную полуявь-полубред. В этом бреду снова шел навстречу Мишелю Лорану русский мужик, похожий на медведя, и болтался на воротах повешенный вниз головой Шарло, и Аннет оказывалась вдруг в луже крови вместе с мертвым майором.

Мишель открывал глаза, силой выдирая себя из жутких видений. Оглядывался. Рядом сидела живая и невредимая Аннет, напротив — Жюль, за окном неторопливо проплывала заснеженная равнина, такая же бескрайняя, как вчера — лес, но, пожалуй, куда более безопасная. Мишель успокаивался и засыпал снова.

Снился отец. Спрашивал: "Вернешься, сын? Будет ли мне, кому дело оставить, подержу ли внуков на руках?"

Снился родной Марсель, белые дома, каштаны в цвету, зелень небольших уютных палисадников, синь моря. Смеялась Мари, его первая девушка, еще не любовь, а легкая, чистая юношеская влюбленность, дразнилась: "Упустил ты меня, Мишель Лоран, ищи теперь другую, похожую! Привезешь домой жену, подружкой мне станет, будем семьями дружить, по-соседски, как раньше". Потом на узкие тихие улочки врывались вскачь казаки с окровавленными саблями, и Мишель просыпался в ледяном поту.

Аннет тихо вздыхала, Жюль глядел мрачно и тревожно. За окном ползли белые поля, такие же бескрайние, как море, и, быть может, такие же коварные.

Так ехали до полудня. Остановились ненадолго: дать отдых коням, самим размять ноги, сгрызть по сухарю и запить глотком-другим вина. Фураж для коней и почти все продукты пропали вместе с телегами; в карете, кроме ценных, но бесполезных при бегстве вещей нашлись только вино, совсем немного сухарей, надколотая голова сахара и двухфунтовая жестяная коробка с чаем. Похоже, майор прихватил где-то чай и сахар в качестве трофеев, как и вино.

— Для поддержания сил сгодится, — вздохнул Мишель, — но о сытной еде пока придется забыть. Помня Смоленск, я не надеюсь, что в Орше разживемся провиантом. Надо экономить.

— И драпать быстрее, — буркнул себе под нос Тео.

— Да, — с удивившей его самого злой решимостью ответил Мишель. — Именно, драпать быстрее. Только за Неманом мы сможем считать, что спаслись.

— А до Немана еще-е... — не договорив, Тео присвистнул.

— Поехали, — ответил на это Мишель.

Отряд тронулся дальше, и, до темноты больше не останавливаясь, успел проехать довольно большое расстояние. По прикидкам Мишеля, до Орши оставалось совсем немного.

С ночлегом повезло: наткнулись на покосившийся убогий домишко у самого берега, возле дощатых мостков для лодок. Чуть поодаль торчали к небу печи сожженной деревни, обгорелые стволы и пни — пожар, как видно, бушевал здесь вовсю, но до реки не дошел.

Коням надергали прелого камыша с крыши; тот же камыш пошел на подстилку.

— Постель жесткая, но все ж не голый пол, — сплюнул Тео.

Жюль взял того же камыша на растопку для печки. Прелые, отсыревшие стебли горели отвратительно, наполняя халупу едким дымом, но альтернативы не было. Когда вода в котелке наконец-то закипела, Жюль кинул туда щепоть чайных листьев, осторожно отколол всем по кусочку сахара, раздал по два сухаря. Сухари со сладким горячим чаем оказались не таким уж плохим ужином — пусть скудным, но, по крайней мере, он согрел и взбодрил, заставил кровь быстрей бежать по жилам.

— Тем временем чертовы русские партизаны жрут наше мясо, — буркнул Хосе. — Чтоб им подавиться.

— Виват запасам господина майора, — невесело усмехнулся Жюль. — Ему они теперь ни к чему, а нас выручат.

— Да-а, — протянул Хосе, — господин майор знал в жизни толк и чуял, где нужно подстелить мягкого под задницу. Московское золото будет иметь цену дома, но не спасет от голода в дороге. А он обо всем подумал, не стал надеяться на всяких там ворюг-интендантов. Как представишь, сколько бедняг с битком набитыми добычей ранцами лежат замерзшими от Москвы до Смоленска...

— Так и хочется пошарить по тем ранцам, — криво ухмыльнулся Тео. — Кончай трепаться, Хосе. Наш майор был отличным командиром, понимал солдатские нужды, и с ним всегда можно было договориться, но теперь он мертв, а мы живы. Пусть черти в аду будут к нему благосклонны, да и к нам, когда подойдет наш черед. Эй, Жюль, будь другом, сделай еще чая. Не вино, но уж получше пустой воды.

Жюль поглядел на оставшиеся в котелке распаренные листья, кивнул:

— Еще раз можно, пожалуй, вскипятить. Пойду снега наберу.

Мишеля от сладкого горячего чая разморило не хуже, чем от вина. Назойливая, мучавшая его весь день головная боль отступила. Зевнув, Мишель распределил время дежурства, приказал разбудить себя к последнему, предрассветному караулу. Лег, поерзал, устраиваясь на жестком камыше, закрыл глаза... И уже начал проваливаться в сон, когда услышал короткий девичий вскрик, придушенное мычание и возню.

Мишель вскочил — и замер. Он думал — снова нападение; но непотребство здесь творили свои. Хосе одной рукой сжимал руки Аннет, заломив их ей за спину, а другой зажимал рот. Тео стаскивал с девушки платье. Та брыкалась, извивалась, дергалась, но сладить с двумя сильными мужчинами, конечно же, не могла.

— Прекратить! — рявкнул Мишель.

— В чем вопрос, господин капитан? — оскалился Хосе. — Наследство господина майора теперь общее. Или желаете первым, по старшинству? Тогда прощенья просим, пожалуйте.

В темных глазах Аннет плескался ужас. Мерзавец Тео разорвал корсаж ее платья и задрал подол, и девушка выглядела даже более непристойно, чем будь она полностью обнаженной. Загорелая лапища Тео мяла ее грудь, другая легла на белое бедро, медленно, дразняще поползла вверх. Рябое лицо Хосе испоганила сальная улыбочка.

— Так что скажете, господин капитан, уступить вам место?

— Давай, капитан, — поддержал дружка Тео. — Не тяни только. Девка готова к употреблению, а ночь хоть и длинная, но еще ж и поспать надо.

И тогда Мишель достал пистолеты и выстрелил.

Он не думал в этот миг ни о том, что стреляет в собственных подчиненных и боевых товарищей, ни о том, что делает это ради пленной русской девки. И уж конечно, о том не думал, что его товарищи вправе считать девушку таким же боевым трофеем, как чай, вино и сахар. Ему просто стало мерзко, невероятно, до тошноты омерзительно дышать одним воздухом с этими двумя, делить с ними еду и, быть может, прикрывать друг другу спины в бою...

Тео упал девушке на ноги, заливая ее кровью из разорванной груди — с такого малого расстояния пуля произвела сокрушительное действие. Хосе повезло: Мишель боялся задеть Аннет и промазал.

— Капитан! — мерзавец развернулся, прикрываясь девушкой, как щитом, зашарил в поисках собственного пистолета, но его оружие мирно лежало там, где он собирался спать. — Ты что творишь, капитан! Спятил?! Или решил быть святее самого Папы Римского? — Он уже сообразил, где оставил пистолет, и пытался незаметно передвинуться и дотянуться, но Аннет ему мешала, а бросить девушку он не рисковал.

— Оставь ее, — Мишель, не отрывая взгляда от Аннет и Хосе, привычно и умело перезаряжал пистолет. — Считаю до трех. Раз. Два.

На счет "два" раздался выстрел от двери. Хосе упал, увлекая за собой девушку, забился.

— Черт! — Мишель подскочил к ним, выдернул насмерть перепуганную Аннет из рук умирающего мерзавца. — Жюль?!

Жюль неловко пожал плечами, спрятал пистолет.

— Я вскипячу чаю, капитан. Или, может, лучше вина?

Девушка сжалась, дрожа, прикрывая руками голую грудь. По бледным щекам текли слезы.

— Поройся там, может, найдешь чего надеть ей.

— Понял! — Жюль поставил на огонь котелок со снегом и исчез.

— Аннет, — тихо позвал Мишель. — Пожалуйста, Аннет, успокойся. Тебя никто больше не тронет, обещаю.

Стянул куртку, накинул ей на плечи. Аннет вцепилась в грубую ткань мундира, стягивая на груди — и зарыдала в голос, всхлипывая, подвывая, давясь слезами и вздрагивая. Мишель тихо вздохнул. Пусть плачет, слезы лучше оцепенелого молчания. Обнял осторожно, усадил, пригладил всклокоченные волосы. Замер, когда девушка, на мгновение напрягшись, все-таки уткнулась в его плечо, вцепилась в плечи. Теперь можно было утешать ее, как утешают плачущего ребенка — тихонько гладить по голове, шептать бессвязные глупости вроде "все будет хорошо" или "я не дам тебя в обиду" и ждать. Выплачется, пройдет.

— Все пройдет, — повторял он, — все будет хорошо. Никто тебя больше не тронет. Я ото всех, от всего тебя защищу, увезу тебя далеко, к себе в Марсель, к морю... Там тепло, там нет войны, там все будет просто замечательно, слышишь, Аннет? Нам бы только отсюда выбраться, но ты не бойся, мы справимся, я справлюсь...

Она все плакала и плакала, но дрожь постепенно утихала, а потом пришел Жюль с ярко-желтым шелковым, подбитым ватой халатом в руках, сказал растерянно:

— Только это вот. Еще два есть, красивые, но тонкие совсем.

— Ну, — растерялся Мишель, — пусть, наверное, хотя бы это... Господи Иисусе, да ее же три раза в этот ужас завернуть можно!

Аннет подняла голову, обернулась. Сглотнула. Сказала:

— Ой.

— Наденешь? — спросил Мишель.

Девушка неуверенно кивнула.

— Мы отвернемся, — тихо сказал Мишель. — Одевайся. Жюль пока чаю сделает.

— Я бутылку вина взял и сухарей, — Жюль скинул халат в руки девушки и торопливо отвернулся. — Погодите, капитан, сейчас этих ушлепков на улицу вытяну. А то завоняются еще. Без них смрада хватает.

Поставил вино на край печки, рядом положил сухари. Взял за ноги труп Тео, потащил к дверям. Буркнул:

— Никогда эти двое мне не нравились. Правильно вы, капитан, церемониться с ними не стали.

Через несколько минут ничто в доме не напоминало о случившемся. Трупы Жюль выкинул в реку, кровавые пятна на полу Мишель застелил камышом. Девушка надела халат, подпоясалась ремнем Хосе. Она казалась совсем крохотной в огромном, не по росту, халате. Подол волочился по полу, ладони прятались в широких рукавах. Зато, одевшись, она почти сразу успокоилась. Взяла предложенный Мишелем бокал с вином, выпила, быстро сгрызла сухарь. Вдохнула запах вскипевшего чая, отпила, вздохнула глубоко, прерывисто, как бывает после долгих слез. Сказала вдруг:

— Вы не так делаете. Не... как это? Неправильно? Не верно? Дурно?

— Я?! — изумился Жюль. — Неправильно?!

Аннет закивала, заговорила быстро, улыбаясь и путая русские слова с французскими. Жюль махнул рукой:

— Да она пьяная просто! Девчонка!

— Может, русские в самом деле по-другому чай готовят? — Мишель глядел на раскрасневшуюся девушку и в который раз думал: какая же она красивая! В несуразной одежде, неумытая, непричесанная, измученная... Какова же будет, когда появится возможность привести себя в порядок, причесаться, нарядиться?

Аннет кивнула на его слова:

— По-другому, да! Я покажу, хорошо?

— Завтра, — отрезал Жюль.

— Завтра, — согласился Мишель. — Ложись спать, Аннет, пожалуйста. Тебе нужно отдохнуть.

— Хорошо, — девушка снова кивнула, добавила что-то по-русски.

— Вот черт, — Жюль почесал затылок. — Капитан, а капитан? Когда это она заговорила? Да еще и по-нашему что-то лопочет...

— Сам удивляюсь, — честно ответил Мишель. — Карауль до полуночи, потом меня разбудишь.

Лег, и устеленный камышом пол словно закачался под ним. Сумасшедший выдался денек, сонно подумал Мишель. Аннет пристроилась рядом, завернувшись в безразмерный желтый халат, словно в плащ, и поджав босые ноги. Забормотала что-то: молится, что ли? Мишель осторожно погладил укрытое теплым халатом плечо — и заснул. Ему снилось, что он обнимает Аннет, и во сне он мучительно раздумывал, можно ли ее поцеловать. Странные мысли для мужчины, наяву вот уж лет десять, если не больше, такими вопросами не мучившегося, но с Аннет все было не так, как с другими женщинами. То ли она была особенной, то ли его чувства к ней — об этом Мишель не думал. Он просто знал, что не может себе позволить ни обидеть ее, ни потерять.


* * *

Дорогие читатели! На этом выкладку книги на самиздате я прекращаю. Здесь примерно треть — 4,5 авторских листа из 15-ти — и, надеюсь, этого вполне хватило, чтобы понять, нравится ли вам эта история. Если нравится — добро пожаловать на "Призрачные миры", где можно приобрести ее полностью в удобном для вас формате.

http://feisovet.ru/магазин/Московская-добыча-Алена-Кручко

 
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
 



Иные расы и виды существ 11 списков
Ангелы (Произведений: 91)
Оборотни (Произведений: 181)
Орки, гоблины, гномы, назгулы, тролли (Произведений: 41)
Эльфы, эльфы-полукровки, дроу (Произведений: 230)
Привидения, призраки, полтергейсты, духи (Произведений: 74)
Боги, полубоги, божественные сущности (Произведений: 165)
Вампиры (Произведений: 241)
Демоны (Произведений: 265)
Драконы (Произведений: 164)
Особенная раса, вид (созданные автором) (Произведений: 122)
Редкие расы (но не авторские) (Произведений: 107)
Профессии, занятия, стили жизни 8 списков
Внутренний мир человека. Мысли и жизнь 4 списка
Миры фэнтези и фантастики: каноны, апокрифы, смешение жанров 7 списков
О взаимоотношениях 7 списков
Герои 13 списков
Земля 6 списков
Альтернативная история (Произведений: 213)
Аномальные зоны (Произведений: 73)
Городские истории (Произведений: 306)
Исторические фантазии (Произведений: 98)
Постапокалиптика (Произведений: 104)
Стилизации и этнические мотивы (Произведений: 130)
Попадалово 5 списков
Противостояние 9 списков
О чувствах 3 списка
Следующее поколение 4 списка
Детское фэнтези (Произведений: 39)
Для самых маленьких (Произведений: 34)
О животных (Произведений: 48)
Поучительные сказки, притчи (Произведений: 82)
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх