— Все без писем, мой царевич.
Я чуть на пол не сел. Это что ж должно было случиться, чтобы царевых голубей выпустили без почты всех разом?! Там у них, на побережье, что, город сквозь землю провалился? Или огненный дождь хлынул? Чтобы успеть только выпустить, а письма написать и привязать не успеть...
Орел рассмеялся, только, скорее, злобно, чем весело, и сказал:
— В тот день, когда Ветер и его пащенок прибыли во дворец, на наших землях творится какое-то нестерпимое зло! Вот это новость, Янтарь! Ты рассказал об этом братьям?
— Я ждал приказа царевича, — сказал Янтарь, гад, и поклонился, наверное, потому что зашуршал парчой.
— Хорошо, — сказал Орел. — Расскажи. Всем — кроме Ветра. И с утра сообщи Лучезарному. Нут послала знамение с птицами — ясное. Яснее некуда. Возьми, ты заслужил, — и бросил какую-то, я думаю, вещицу, потому что золото не звенело. Перстень, наверное.
О! У меня живот схватило от ужаса. Что это я подслушал!
Я дернул оттуда, сломя голову, стараясь только не нашуметь. Слава Нут, слава всем добрым богам, перед тем, как выскочить в большой покой, из которого расходились коридоры, приостановился и продышался — а то, думаю, заинтересуется кто-нибудь, с чего это евнухи носятся по ночному дворцу, как угорелые кошки. И дельно.
Стражник-человек меня чуть с ног не сшиб. И ухватил за локоть, так что едва руку не сломал:
— А ну, стой! — говорит. — Ты чего тут снуешь? Вынюхиваешь?
Я вспомнил, как мне Ветер говорил, и дал меди течь сквозь кожу — и этот храбрый сразу отдернул свою поганую лапу. А я сделал надменный вид и сказал:
— Ты что, не видишь, что я — аглийе из свиты царевича Ветра?
— А на стороне царевича Орла что творишь? — спрашивает. Но гонору уже поменьше.
Ну и я снизил тон. Вроде, сменил гнев на милость.
— Дорогу ищу, — говорю. Самые простые вещи говорю, чтобы можно было легко проверить. — Из женских покоев, госпожа посылала посмотреть, спит ли ребенок. А я заблудился. Мы же тут недавно...
Шакал... ну, сокол, сокол — хохотнул, посмотрел на меня сверху вниз, но уже не пытался хватать руками. А я сказал как можно спесивее:
— Что ты на меня уставился, как на невидаль? Разве не знаешь, что у господина моего вся свита — демоны? Лучше проводил бы, а не стоял столбом. Вот-вот госпожа хватится.
Провожать он, положим, меня не пошел, но дорогу показал и был учтив. И я добрался до покоев Ветра за пять минут. А там, в коридоре, который вел к опочивальне, наткнулся на Керима.
Я торопился, но Керима все равно был ужасно рад видеть. Я уже давно не беспокоился, что он — шаман и неверный. Мне ни один мужчина столько добра не сделал, как Керим — и совершенно задаром, просто из личного удовольствия. Поэтому я ему сказал:
— Привет, Керим, возлюби тебя Нут! — поулыбался и хотел, было, бежать дальше, но он меня взял за плечо и повернул к себе. И не ухмылялся, как обычно.
— Привет, — говорит, — птенец. Вот кого я искал — тебя я искал. Ты сейчас ко мне пойдешь, и будешь делать то, что я тебе скажу, потому что ночь для этого дела стала очень хороша, и ты тоже для него хорош. Лучше тебя в свите царевича никого нет для этого.
— Да брось, Керим, — говорю. — Потом. У меня к царевичу важное слово, — но, ясно, не думаю дергаться, потому что Керим никогда и ничего не делает просто так.
Хотя, скажи мне такое кто-нибудь другой — наорал бы на него, не думая о последствиях. Нехорошо все это как-то прозвучало.
А Керим погладил меня по щеке и подтолкнул в спину, к своей комнатушке на половине бойцов.
Я пошел. Захожу к нему, а у него в чаше для благовоний горит целый костер, и в комнате жарко и светло, как днем, даже без свечей. Пахнет какими-то травами и золой; надо думать, Керим колдовал и травы жег.
Он меня к ложу подвел и почти что силой усадил — надавил на плечи. Я сел, а он отвернулся и начал на маленьком столике что-то перекладывать. Позвякал чем-то, пошуршал — и повернулся ко мне с бутылкой в руках. Маленькая темная бутылка, и, кажется, не стеклянная, а из какого-то полупрозрачного камня. По тому, как он ее держал, показалась мне очень тяжелой. Вместо пробки — резная собачья головка.
И Керим сказал:
— Ты, Одуванчик, протяни мне руку, вверх ладонью — и неподвижно ее держи, не дерни, не колыхни. Ты не бойся, дыши спокойно, тебе ни больно не будет, ни плохо не будет. Я буду царевичу гадать, а гадать я буду на тебе, потому что ты, Одуванчик, чистый отрок, который с женщиной страсть не делил.
— А влюбляться считается? — говорю.
Керим только ухмыльнулся.
— Нет, — ответил. — Если бы у кого другого, тогда надо было бы смотреть через огонь, мысли проверять, чистые мысли или грязные, но тебя, Одуванчик, я даже проверять не стану. Потому что, какие бы мысли у тебя не были, страсть ты с женщиной все равно не разделишь.
Грустно это, конечно, прозвучало, зато резонно. Я протянул Кериму руку — и он вытащил из бутылки пробку и налил мне прямо на ладонь какой-то жидкости, страшно холодной, густой, блестящей и совершенно черной, вроде смолы, которой лодки смолят.
Я на Керима посмотрел вопросительно, а он бросил какой-то бурый комочек в светильник и говорит:
— Ты не на меня смотри, Одуванчик, ты в ладошку свою смотри. Ты туда смотри, в зеркальце это черное, а я в тебя смотреть буду — так мы с тобой и увидим дороги Судьбы: и прошлое, и грядущее. Смотри, смотри.
Бурая штучка загорелась и чудесно запахла... как бы сказать? Сладко, но не приторно, чуточку терпко, медово и пьяно, вроде цветущего хмеля. Я посмотрел в это черное на своей ладони — и чернота вдруг как-то втянула мой взгляд в себя, я будто влетел туда, в это темное стекло. Малый миг это было очень страшно, а потом я стал видеть.
Я увидел море, только оно было не синим, а серым, вправду, как отражение в черном зеркале. И по этому морю плыли корабли — не наши. Наверное, на таком приплыла Яблоня, а потом он утонул — громадные корабли, даже не описать, какие, и люди на веревочных лестницах, ведущих на мачты, висели, как муравьи на травинках. И все было серое. Серый Мир, ага. Вернее, отражение в нем.
— Корабли, — говорю. А Керим где-то ужасно далеко еще что-то поджег и говорит:
— Смотри, Одуванчик, смотри. Не надо ничего говорить — я все твоими глазами вижу.
А с кораблями что-то случилось — может, пожар, думаю — и от них вдруг взлетел дым клубами, потом — еще и еще. И я увидел берег, к которому они плыли. И на берегу медленно рушилась сторожевая башня. Это было совершенно кошмарно — она сломалась посередине, как дерево, в которое ударила молния, и вся верхушка грянулась наземь. Наверное, это был страшный грохот, но я-то ничего не слышал — и только видел, как в ватной тишине рушатся дома, как падают стены и вздымается пыль вместе с дымом, и как от кораблей несется в дыму что-то страшно сильное и неодолимое и врезается в стены, как стрелы врезаются в живое мясо.
Меня начало знобить, хотя было тепло. Рука у меня просто превратилась в лед, я еле держался, чтобы зубы не лязгали — но откуда-то издали Керим тронул меня за плечо теплой рукой и сказал ласково:
— Не бойся, ты не там, ты со мной. Смотри, Одуванчик, смотри.
Я смотрел. Они бежали по улицам, бледные люди, громадные, заросшие косматыми бородами — и я вдруг понял, что они из страны Яблони, такие же бледные, светловолосые. Они показались мне просто кошмарными, эти люди, эти воины — и они рубились с нашими, с царскими соколами, кажется, или со стражей какого-то местного князя, но это бы еще полбеды. Эти бледные поднимали какие-то штуки из черненой стали, которым я не мог подобрать слова, из черных дырок в этих штуковинах вылетал дым и вспышки — и наши валились в пыль, в крови, хотя их никто не достал ни саблей, ни чем другим. Было в точности похоже на невидимые стрелы. Все небо, кажется, затянул черный дым — и вдруг в черноту взлетели белые голуби, целая белоснежная стая.
Из невозможного далека я еле услышал голос Керима: "Смотри, смотри, дорогой", — и увидел, как полуголой вырывающейся женщине режут горло ножом. В этом черном, сером, дико ярко горел костер — и туда бледные раскосмаченные воины лили масло и швыряли связанных людей. Живых. Я увидел занесенную руку, держащую за ножку младенца — и чуть не задохнулся, но Керим снова до меня дотронулся и стало чуть легче.
— Смотри, Одуванчик, — отдавалось каким-то бесплотным эхом. — Я рядом, смотри.
Тогда я увидел воина на отличной ашурийской кобыле, плотной и глянцевой — молодого красивого мужчину с властной осанкой, с веселым и злым лицом. Кобыла танцевала под ним, а он говорил слова, которые я не слышал, надменно смеясь и показывая вперед острием сабли.
Он был — северный царевич, вдруг понял я. Тот самый. Северный царевич, которому обещана Яблоня. Игрушка Нут, вот он кто был. Двойка на костях. И за ним клубился беспросветный мрак, а из мрака вдруг потянулись длиннющие бледные руки, почти одни кости и сухожилия, с пальцами, как растопыренные ветки. И шло еще что-то, что было совсем нестерпимо видеть — я инстинктивно зажмурился и дернул рукой.
И все. По зеркалу пробежала рябь, и все пропало.
Очнулся, лежа головой у Керима на плече. Тошнило и было не шевельнуться, но Керим дал что-то понюхать, и я совсем вернулся из Серого Мира.
Думал, все вокруг перемазал этой смолой... поднес к глазам руку — а она чистая, хоть и мокрая. Будто из этой смолы все ушло в видения, и она превратилась в воду.
— Молодец, Одуванчик, — сказал Керим и ухмыльнулся. — Ты, Одуванчик, очень хорошо смотрел, все рассмотрел. И мысли у тебя чистые, я думаю, потому что с грязными мыслями так проникнуть в суть нельзя. Встать-то ты можешь?
Я встал, показал глазами на дверь — иначе сил не было спросить — и Керим покивал, все понял. Тогда я вышел из его комнатушки, в которой уже догорел огонь, и пошел к двери в опочивальню царевича Ветра. Меня шатало из стороны в сторону, как нажевавшегося смолы, но голова стала совершенно ясная.
Я открыл дверь. Они спали, Ветер и Яблоня. Он лежал на спине, а она положила головку ему на грудь. Я смотрел на них, и больше уже не чувствовал ни капли злости или досады, только нестерпимый страх за них обоих. Всякой дряни на свете сколько угодно — а таких мало. И им всегда что-то грозит; гнусен мир подзвездный...
Я тихонько встал на колени около ложа, взял руку Ветра и поцеловал:
— Царевич, — сказал я шепотом, чтобы не разбудить Яблоню. — Прости меня. Проснись.
* * *
Все это оказалось точь-в-точь, как в романе про поход Фредерика Святого. И, в общем, так, как я и думал. Но гораздо, гораздо неприятнее.
Земля была плоская, совершенно плоская. Целое море травы, по которой туда-сюда гуляет ветер, а больше — совсем ничего. Ни леса, ни одиночных деревьев. Ни строений. Зато, вы просто представить себе не можете, дамы и господа, какая прорва травы! Со всех сторон виден горизонт. И до самого горизонта эта дурацкая трава и цветочки. Поэтому чувствовал я себя так, будто моя армия идет, как муравьиная цепочка по столу — и видна она всем, начиная с Господа на небеси и заканчивая любым заинтересовавшимся идиотом.
Но все равно, чем дальше мы выдвигались от этого поганого городишки, тем веселее было у меня на душе. Я думал, что, как бы то ни было, у нас появился боевой опыт, а еще мы более-менее знаем, что ждать от их городов и от них самих. Моя рыженькая парила над этой травой, как ангельчик; я утром проследил, чтобы ее почистили наилучшим образом, а потом сам угощал белым хлебом и фруктами — так что мы с ней подружились. Малышка даже, по-моему, начала понимать человеческую речь — и смотрела на меня без опаски и без отвращения. А я все седла, какие в городишке нашлись, пересмотрел, чтобы выбрать, какое ей будет удобнее, и всю упряжь перепробовал.
И рыженькая гарцевала, как на параде.
Мои бароны на своих трофейных лошадках делали благостные лица, но старались держаться поодаль. Ну и Те Самые с ними. Подумаешь, свита: дурак и трус! Теперь я плюнул на предрассудки, и меня окружали командиры волкодавов, Алекс, Тобиас, Юджин, а между ними — канонир Эрик, который, по-моему, стоил десяти баронов вместе взятых, хотя и был природным плебеем. Ну и правильно. И я даже думал, что дам мужикам титулы и земли подарю, когда война закончится. Нечего полагаться на салонных вырожденцев! Опора трона — сильные, прах побери, и отважные мужчины, а не истерики, которые прижимают платочки к аристократическим носам, если где-то поблизости недостаточно благовонно запахло.
Кто бы мог подумать, что мои бароны, которые казались такими отчаянными правильными парнями дома, на настоящей войне так опустятся! В действительности, вовсе не друзья они мне — просто вассалы. И ничтожества, к тому же.
У меня был обоз со всем необходимым, были всадники, которым всегда есть, чем кормить лошадей, потому что кругом травы до обалдения, и были пешие бойцы. Мы везли, кроме прочего, пушки, ядра и порох. И Алекс с Юджином говорили, что никто не подкрадется незамеченным в такой местности — мы любой отряд увидим за пять-пять с половиной тысяч шагов и устроим им хорошую встречу, если что.
Но пока никто не попадался. Кругом была трава, трава, трава — по колено, а местами по грудь в траве. Для телег не очень удобно, но всадники все-таки ее прибивали, и обоз катился, хоть и не быстро. Маки цвели вокруг, яркие-яркие. Было жарко, но не чрезмерно. А в небе парили распластанные птицы, что-то внизу высматривали. Я понимаю, что каких-нибудь зверушек типа зайцев, но все равно мне не нравилось, как они смотрят сверху.
Будто они — шпионы здешних ведьмаков.
На самом деле, я просто не очень хорошо спал этой ночью. Сначала привязался дохлый Жерар, будь он неладен, потом сны снились... не то, чтобы очень страшные, но нелепые и беспокойные. Птицы. Все время эти птицы. А еще идол с кошачьей головой, который то смеялся, как пьяная девка, то заплакал.
Утром, еще в городишке, я спросил у Бенедикта, что бы это могло значить, но он, каналья в балахоне, похоже, тоже меня предал. Залепетал, что птицы — это, мол, символ любви Божьей ко мне, потому что вестники Господа часто оборачиваются птахами небесными, а идол плакал, потому что язычеству тут конец придет. Но я чуял, что все это не то, неправда — какие, прах побери, вестники, если это явные стервятники? — поэтому отослал его в обоз, а позвать приказал брата как-его-там, строптивого гада из Иерарховой свиты.
Строптивый-то он строптивый и гад еще тот, но в своем деле шарит хорошо. Когда он уложил труп, я как-то перестал особенно раздражаться. Честно говоря, я бы даже оставил его при своей особе, на всякий случай, но гаденыш зыркнул и ушел. А я тогда подумал, что надо будет с ним потом поговорить. Не родился еще на свет монах, который не любит деньги и положение. Женщины им запрещены — так чем же еще отрываться? Пожрать, ясен пень, выпить и кого-нибудь построить. И проповеди.
Так вот, я позвал монашка и он пришел. Я даже подумал, что не такая уж у него и отвратительная рожа, в сущности. Он же монах, в конце концов, а не придворный кавалер. Ну да, крыса библиотечная. Ну и Бог с ним, с лица не воду пить. Лишь бы приносил пользу.