Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Опушка?
— А то ж. Как у бабы. Ну ты иди, иди, Елисей Силыч. Нам ещё товарища Мезенцева ловить.
И Гервасий пошёл. Через десяток-другой шажков лес истончился, обрусел и вывел к берегам буйной реки Вороны. Впереди, за Змеиными лугами, виднелась Паревка.
XXXI.
Небо, похожее на Ветхий Завет, хмурилось.
Тучи обходили стороной изъеденную луну. Расковыряли её до оспы мужики — проходя мимо, трогали ноготком. Лес шептался, кланяясь перед далёкой грозой. Скашивая поля на востоке, она долетала до леса душным ветерком.
Олег Романович Мезенцев несколько часов бродил по лесу. В горячке боя он отступил за деревья — не струсил, а решил собрать остатки бойцов и контратаковать, но никого так и не встретил. Преследователей тоже не было. Хотел атаковать в одиночестве — не дали деревья. Мезенцев сжимал в побелевшей руке револьвер и беспокойно оглядывался. Над бровью горел шрам. По крови ползла белая паутинка, тянущаяся от мозга к сердцу, а оттуда к желудку и печени. Бледные гифы забрались даже под колено — каждый шаг давался с усилием. Тёрлись бывалые комиссарские кости о душевные раны. Мезенцев пошарил по карманам гимнастерки, однако пузырек с пилюлями исчез: ещё вчера вечером Мезенцев употребил последнюю дозу.
Внутри большого черепа завывали голоса. Эхо требовало от Мезенцева то найти разбитый отряд, то воткнуть в шею женщину-иглу. Голоса шептали о прелести росистой травы, о которую так хорошо тереться усталым загривком. Нужно забыться, закрыть глаза и поплыть по бурной красной реке, пока не вынесет поток на тихую песчаную отмель. А как только Олег разомкнет веки, отмель окажется коленями любимой женщины. И всё, наконец, закончится.
Согласен, Олег?
Ты будешь согласен.
Мезенцев разжал пальцы. Наган выпал, и голоса победно взвизгнули. Мезенцев испугался: совсем не это обещал мираж. Лес стал гуще и злее. На потянувшихся к комиссару ветвях повис разодранный рассудок. Налетел едва различимый гул, липко взъерошивший волосы. Мезенцев обернулся, и в лицо пахнуло тёплым смрадом. По земле что-то покатилось и несильно ударило по сапогу. Комиссар медленно посмотрел вниз. Увидел обыкновенную сосновую шишку.
И завыл от ужаса.
Сломался железный человек. Сломался там, куда день за днём била мутная капля. Заржавела душа, а теперь, когда шагнул вперёд лес, нутро не сжалось, а согнулось под прямым углом и переломилось. Мезенцев завизжал, высунул язык и ринулся на четвереньках сквозь наступающую тьму. Обрадовалась темнота, что с ней решили в салочки поиграть.
Мезенцев нёсся, не разбирая дороги. Сзади журчала, набирая ход, красная волна, которая не подхватит как щепку — это ещё можно было бы пережить, — а пригвоздит ко дну и засосет костным илом, стерев Олега Романовича Мезенцева с лица земли. Комиссар упал, зацепившись о кусты. Порвал кожанку, свисавшую с поджарого тела. Гул за спиной нарастал, гнал по пятам зловонную багровую жижу, которая нет-нет да коснется подошвы. Мезенцев выл истошнее и ещё сильнее рвался через лес, пока не рухнул в глубокую яругу, где его с чмоканьем попытались втянуть в себя чьи-то губы. Оставив в овраге сапоги, Мезенцев помчался дальше, пока не заметил впереди оранжевый огонек.
Из последних сил комиссар устремился к свету. И не подумалось, что оранжевый блеск мог быть огромным зрачком, а Мезенцев давно бежит по длинному склизкому языку прямо в распахнутую пасть. А когда запутается человек в остром кустарнике, вдруг поймёт Олег Романович, что его распороли не шипы, а кривые зубы. Но разве важно как может умереть тело? Главное, чтобы его не смыла еловая желчь. Несчастное тело будет плыть, чувствуя, как под ним раскрываются чёрные дыры и скользят доисторические чудища. Каждый миг вечности будет предназначен для содрогания одного только тела — вдруг из невидимой глубины протянется щупальце?
Выкатившись к огню, Мезенцев и не подумал встать на две ноги. Он вынесся на свет с хрустом и звериным матом. Та самая поляна, где шёл бой с бандитами, зашумела. Даже ясень наклонился посмотреть. Люди у костра глянули на Олега Романовича с интересом, хотя и без особого удивления.
— Проходите, тащ комиссар, присаживайтесь. Чай поспел.
Это сказал дурачок Гена.
Горб расправился в крылья, юродивый похорошел, точно притворялся не столько головой, но телом. Дурак улыбался в память о том, кто его не убил. Рядом сидел безглазый чекист Вальтер Рошке. Неподалеку томился Купин с деревянными счетами. Вот навсегда умолк начальник бронепоезда Евгений Витальевич Верикайте, отчего-то носящий женскую фамилию. Хотел Мезенцев подойти к командиру ЧОН-а, отрекомендоваться (так ведь толком и не пообщались), но не было больше ни полка, ни командира. Сжимал Верикайте своё паровозное тело, и просвечивала сквозь руки голубая кровь. А вот... Ганна. Его милая Ганна по фамилии Губченко! Такая же, как и всегда, один глаз зелёный, другой коричневый. И то, что так долго копилось в Мезенцеве, сразу стало вопросом:
— Ты чего... здесь?
— А где же мне ещё быть, дурашка?
Мезенцев сделал пару шагов. Страшно было оставаться один на один с гулом. Он налетал из глубины леса чуть гниловатым душком, запахом тлена и разложения. Гул разбивался о границу света, которую поддерживал огонь. За спиной сыро хлюпала жижа. Не найдя щёлки, она принялась растекаться вокруг костра.
— Как где быть? Не знаю... где-нибудь. Все где-нибудь. Вот и ты...
— Олег, — улыбнулась Ганна, — ты голову себе пощупай.
Мезенцев потрогал голову. Она была такой же, как и вчера: вытянутой и твёрдой. Он не смог понять, что изменилось. Причём не смог понять с такой ясностью, которую не омрачала ни одна лишняя мысль, что быстро обо всём догадался.
— Голова у меня больше не болит.
— Правильно. А почему?
— Стало быть... умер?
— Дурак ты, а не умер, — ответил комиссару Гена. — Чего бы тебе мёртвым быть?
Со всех сторон заворчали:
— Стоишь вот, пахнешь. Носом остатки нашего духа втягиваешь.
А Ганна добавила:
— Это мы, Олег, мёртвые. Ты сам присмотрись.
Мезенцев вгляделся в греющихся у костра. Вот дурачок, которому Рошке самолично вправил мозги. Теперь говорит человеческим голосом. И Рошке тоже, что ли, погиб? Сидит, потерявшись взглядом в земле, нет на умном немецком лице очков. Признал комиссар и остальных — целую россыпь крестьянских лиц, которые пулемёт уткнул в пыль у сельской церквушки. А вот те, кто газом задохнулся или заколот был. Все на месте, никого не обидели. Разве что ходит по дуге беспокойный малый — пухлый, круглый, хоть сейчас в кегли играй.
Человек заметил Мезенцева и с надеждой крикнул ему:
— Олег Романович! Товарищ! Не узнаёте меня?
— Не имел возможности...
— Это же я, Клубничкин! Командир батареи! Я знаю, кто меня убил!
Мезенцев по привычке потёр голову. Она не болела, и это озадачивало больше, нежели некий Клубничкин, заявивший о старой армейской дружбе. Комиссар, как и все присутствующие, решительно не знал никакого Клубничкина.
Смешной человек продолжал завывать:
— Товарищи, вы что? Хватит шутить! Это же я, Илья Иванович Клубничкин! Вы что, обо мне уже забыли? Стоило умереть — и забыли? Почему же вы меня не узнаёте? Хоть кто-нибудь! Купин, встать по уставу! Живо! Купин... ну узнай товарища Клубничкина, пожалуйста! Вальтер... дорогой Вальтер, между нами возникало недопонимание, но вы всегда были самым внимательным... Вы меня знаете? Нет? Товарищи! Зато я знаю, кто меня убил! Дайте рассказать!
Никто у костра всерьёз не верил, что человек с фамилией Клубничкин может взять и погибнуть. То ли дело Селиванов или Кузнецов. А тут — клубника на ножках, да ещё в жуткий двадцать первый год. Никем не узнанный, повалился Илья Клубничкин на траву. Не довелось рассказать человеку, зачем его всё-таки убили.
Да и неважно это.
Жижа нежно обтекала поляну, ища возможности просочиться к людям. Ясень скрипел и раскачивался. У костра переговаривались. Всё было коротко и по-простому. Ганна подошла к Мезенцеву, нежно взяла его за руку и посадила рядом с собой.
— Ты не бойся, Олег. Я ведь не люблю тебя.
— Не любишь?
— Не люблю.
— Ты тоже... мёртвая?
Ганна кивнула. Тогда комиссар от безысходности позвал боевого товарища:
— Рошке... Вальтер! Вы слышите? Это я, Мезенцев.
Вальтер уставился в одну точку. Без блестящих стёкол чекист казался мальчиком, напялившим отцовскую куртку. Чекиста хотелось пожалеть, укутать в шубу и придвинуть поближе к огню.
— Рошке, вы меня не узнаёте?
— Узнаю.
— Вы меня слышите, Рошке?
— Слышу.
— Видите?
— Не вижу.
Без очков лицо Рошке оказалось лопоухим, совсем не немецким и не страшным. Выйди в таком виде расстреливать, приговорённые бы заулюлюкали, отобрали бы пистолет и поставили мальчишку в двубортной кожанке к стенке.
— Я их днем и ночью стрелял... Хлопотал, чтобы меня в большой подвал перевели, где работы много. Одного за другим. Тик-так, но не как часики — они всегда круг делают, это скучно, — а точно вверх по лестнице — тик-так. А они, ишь ты, не умерли. Я стрелял... стрелял, себя не жалел, а они не умерли. Так не бывает.
— Вы не обращайте на него внимания, — любезно подсказал дурачок. — Он как с нами встретился, так умом повредился. Не смог душой вместить, что воскресение мертвых и жизнь будущего века бывают... Товарищ убийца, а я вот вас всё спросить хотел, да не мог. Можно? Вам не страшно после всей грязи? После смертей, жути, расстрелов, голода... Не страшно, когда кошки кишки человеческие жрут, а человеки — кошек? Я вот на это поглядел и голос потерял, а вы? Да ещё так хорохоритесь: мир перестроим, долой провизоров! Самим не жутко?
Чекист щупал землю в поисках очков.
— Рошке, вас спрашивают! — Мезенцеву было интересно послушать ответ.
— Смерть? Жуть? — пробормотал немец. — А что вас так напугало? Ведь человек так устроен: когда не со мной — тогда и не страшно.
Мужики согласно закивали. Ганна убрала со лба комиссара прядку. От ногтя остался нежный розовый след. У Мезенцева заныло под ложечкой. Он достал её из грязной обмотки: сапоги потерял, а вот ложка прилипла. Комиссар повертел её в руках и выбросил во тьму. Муть с удовольствием заурчала.
Мезенцев недовольно пробурчал:
— Почему дурачок человеческим голосом разговаривает?
— А потому что он не дурачок, — ответил дурачок.
— Наоборот, — вздохнула Ганна, — слишком много узнал, вот и спятил.
— Как же ты умерла? — Комиссар перевел взгляд на женщину. — Не...
— Нет, не ты. Они. — Ганна указала на сидевших у костра мужиков.
— Они?
— Когда я бежала из Самары в Тамбовскую губернию, то на одной из дорог меня окружили зелёные. Бандиты, как вы их называете. Я сначала обрадовалась, что не большевики, но... и они обрадовались. Насильничали всем скопом — во главе с атаманом, что вас разбил. Оттого и померла.
— Отчего?
— От потери крови. Все жидкости дитю отдала.
По рукам, от одного отца к другому, Мезенцеву передали свёрток. Там лежало синее, бескровное дитя.
— А ребенок что, мой? — спросил он с надеждой.
Дурачок прыснул в кулачок. Гена смеялся долго и совсем не зло. Наконец он отёр слезы и сквозь смех прошептал:
— Ну ты и дурень, комиссар! Да кто ж разберет, чей ребенок? Тебе ж сказали: любили гуртом!
— До сих пор любишь меня? — спросила Ганна.
Она изменилась. Женщина походила на две иголки, сложенные ушками — вверх тоненько и вниз тоненько. На белом лице мерцали разноцветные глаза. Мезенцев вдруг понял, что эта женщина давно не интересует его. Что он полностью к ней перегорел. Он любил её, потому что ему не хватало любви на войне, не хватало во всём, чем он занимался. Он думал, что если снова заполучит Ганну, то заполучит и радость. Но дело было не в Ганне. И уж точно не в нём самом. Просто Мезенцева не радовала жизнь. Ему хотелось свершений, хотелось сбросить каждого Колчака в Байкал да затопить Китай. А каждого Врангеля — в Чёрное море, чтобы погнать рабочую волну на Балканы и Константинополь. Комиссару часто снился сон, как он стоит на обрыве, нависающем над зловонным, закопчённым городом. Вниз устремляется волна, но разбивается о высокие чёрные стены. Тогда Мезенцев поворачивается к людям, тоже застывшим у края, и стреляет. Люди падают, из них льётся кровь. Воды окрашиваются, густеют. Волна набирает ход, вновь пытаясь преодолеть стены, и ей не хватает совсем чуть-чуть. Но люди уже закончились. Мезенцев оглядывается, скалится и подносит пистолет к виску. Через минуту жижа преодолевает зубцы, обрушиваясь на дворцы и тюрьмы.
— Так любишь?
А? Что? Разве об этом спрашивают?
— Нет, не люблю. И ты меня не любила, — вздохнул Мезенцев. — Ты была мной очарована. Вы, эсеры, вообще быстро очаровываетесь.
— Я любила, — с жаром возразила Ганна. — Настолько любила, что снова пошла на террор. Меня не хотели принимать, но я вымолила свою бомбу. После того как ты оставил меня, я думала, что я трусиха. Совсем как мой отец. Мне даже представился случай проверить. Дело было зимой. Требовалось доставить бомбу на квартиру. Не повезло: на окраине попался городовой. Клацнул, пошёл на меня, а я портфель над головой подняла и застыла. Он сразу в сугроб, а я стою как дура. О чём тогда думала? Я думала о тебе. Хотела размозжить портфель с бомбой, чтобы разом покончить и с тобой, и со мной, и с этим городовым, но... у него так смешно ножки из сугроба торчали, что я передумала.
— Вот всё у вас, эсеров, из-за ножек.
— Не у эсеров. У женщин, — поправила Ганна.
Мезенцев хотел возразить, но дурачок метнулся к нему и приложил палец к губам. Мужчина опешил, что в его собственность вторглись так грубо и неожиданно. Потом вздрогнул ещё раз: не знал комиссар, что владеет имуществом.
— Оставьте вы эти глупости, — не убирал палец Гена, — кого они волнуют? Эсеры, большевики, кадеты... Ими только в шашки играть. Понаделал из грязи и двигай. Я так забавлялся, пока никто не видел. А потом ручишки в реке сполосну, да как будто и не было ваших партий. Вы бы лучше о любви поговорили, о любви! Почему вы не говорите о любви?
Комиссар облизнул пересохшие губы. Палец дурака пах солью. Мезенцев осторожно отстранил перст языком.
— Да что ж вы за люди? — закричал Гена. — Вы что, не слышите? Как вы могли любить, не слыша!? У каждого человека сердце гудит! У каждого!
Жижа прибывала. От огня она обжигалась и твердела, складываясь в коричневатый бруствер, на который во время войны так любят падать солдаты. Волна, остановленная костром, пока что не осмеливалась затопить поляну.
— Веток нет, — прогудел кто-то, — всё сожгли.
— Плохо, ой плохонько!
— Недолго осталось.
— Что будет, когда костер погаснет? — обеспокоенно спросил Мезенцев.
— Оно, — Гена указал на тёмно-красную жижу, — зальёт здесь все до самой луны.
— И как же? И что же?
— А уже ничего. И никак.
— Мы все умрем?
— Почему же — только ты умрешь.
— А вы?
— А мы в могилу.
Ему показали на яму с широким ртом. Из большого провала тянуло гнилью. Мезенцев осторожно подошёл. В яму вели осыпающиеся ступеньки. На дне притаились смутные людские движения, шорохи, последние вздохи. Несколько раз там взмахнули руками, будто пытались дотянуться до Мезенцева.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |