— Не хотите настоечки? — я поболтал флягой, но они только руками замахали.
— А с меня уж и хватит, — встрепенулась кухарка. — Пойду укладываться. А ты, рыбонька, за ним не гонись. Но на это дело ушлый.
Я на всякие дела ушлый.
— Ладно, теть, — заверил я. — Выпьем мировую да разойдемся.
Чудесное вино пахло завлекательно, и девчонка, поколебавшись, осталась сидеть. Для виду я налил себе настойки и даже выпил. Но что с нее будет? Зато мою Ябеду повело уже с пары глотков. Взгляд сперва затуманился, потом резко возгорелся, она махнула полный стакан и... начала травить анекдоты.
Интересное дело. Я наблюдал, как ее все больше разбирает, и невольно похохатывал. Анекдоты были странные, с участием всякого лесного зверья, но вполне смешные и даже похабноватые.
Тетка Анно не выдержала-таки и заглянула проверить, но убедившись, что мы подружились и даже смеемся, со спокойной душой ушла спать. А я наполнял уже третий стакан и все ждал, когда же жертва сомлеет.
Наконец, дозрела. Поникла главою на стол. Глаза были открыты и полны неги.
— Ну, пошли спатеньки, — сказал я ласково.
— Спа-а-а-ть... Н-не хочу спать! — она глупо захихикала.
Я подхватил ее под мышки и выволок из-за стола — протестов не последовало, только хихиканье усилилось.
— Ой, щекотна-а-а! Хи-хи-хи!
— Инара-ньяо, "девичья погибель", — процедил я, взваливая добычу на плечо. — Ну, погибай, девка.
— Чи-иво?..
— Ничего, ничего.
Во внезапном порыве я подхватил кувшин и тоже хлебнул чудо-вина — чтобы уж все почеснаку.
Дверь в своей комнате я запер и возблагодарил судьбу, что оставил ее запертой и утром, не то мне подложили бы, как водится, парочку пьяненьких пятиюродных кузенов. (Когда съезжается вся родня, даже наш немаленький домино оказывается тесноват.)
В процессе раздевания жертва продолжала хохотать и вопить: "Щекотно!", и мне это все тоже казалось ужасно смешным...
Полночи мы проржали, как два барана. Травили байки, дурачились. Вторую половину — трахались, как оголтелые. Ябеда сперва маленько побрыкалась и попищала, но быстро вошла во вкус. Шумели мы изрядно. Стены и двери у нас в доме толстые, а вот ставни — не очень, так что, если кто из гостей ненароком проходил под окнами — тоже повеселился вволю. Уже к утру, соснув часок-другой, я осознал, что меня начинает отпускать. Ябеда срубилась вчистую, а я вот вздумал напоследок подсластить себе удовольствие...
То есть, сначала я просто хотел поставить еще палочку, на посошок, так сказать. Но вышло иначе. Я не фантазировал специально, но лишь позволил беспрерывно преследовавшим меня видениям материализоваться. И то, что увидел, я стал уже не тупо драть, а ласкать со всей жадной нежностью, накопившейся за эти мучительные дни, месяцы...
Окончательно я выдохся ближе к рассвету. Зацелованная до красноты жертва едва угадывалась в ворохе угвазданных мятых простыней. Я чувствовал себя так, будто меня переехала телега, но перспектива проснуться рядом с чужой девкой после того, как я держал в объятьях свою возлюбленную, заставила меня одеться и, прихватив вещички, выйти в сад. Влажной сладостью пахнули кусты огнецвета, мгла редела, и где-то в кущах уже пробовали голос ранние птицы.
день-межсезонье
Йар Проклятый
Тьфу, Господи прости, с дураком свяжешься — лиха не оберешься! Полдня его ждал, вечер ждал, вот и ночь уж. Нет его, идола! Как сквозь землю! И Кошки нету, знать, гулятеньки он подался, пес паршивый... Куда, спрашивается, вечор же уговорились!
Все, думаю, один уйду. Провались ты. Взял мешок свой с припасами, денюжку в пояс зашил (за работу-то знатно заплатили, да еще в благодарность прибавили). Прощаться ни с кем не стал — ни к чему. К веруанцу только сходил — да тот не в себе был. Ну, и ляд с ним. Прохожу, значит, под окошком — а Тау тама, у себя. С девкой... Тьфу ты...
Пошел обратно, к себе. Чего уж делать? Лег спать. Лучше б не ложился. Такая гадость опять примстилась...
ОН опять. Как стоит ОН на всхолмье и вниз глядит, а там — тьма народу побитого, мертвых. Поле бранное. Уж стервятники слетаются, да псы-трупоеды сбегаются. А позади, за холмом, воины ЕГО костры разложили, пировать готовятся. Победу, сталбыть, праздновать.
Вот подходит к НЕМУ старуха в плаще из красных шкур. Шаманка. И говорит странное. Ты, говорит, теперь должен меня убить. Великая власть — одинока, и не должно быть у ней ни единой слабинки. Убей меня сейчас, чтобы не быть боле ни к кому привязанным.
А ОН отвечает не глядя: я, мол, к тебе не привязан, ты мне безразлична.
А старуха ЕМУ: тогда убей меня, потому что я так прошу. Я не хочу видеть, как ты исполнишь то, что суждено, и погубишь все племя йохское и прочие племена.
ОН глядит спокойно, без всякого чувства. Потом накрывает ей ладонью лицо — и старуха падает деревянной негнущейся чушкой, ровно давно окоченела... И смекаю я: "выпил" он ее силу и жизнь всю. Одним глотком, досуха. Как "выпивал" прежде своих поединщиков... И еще понимаю вдруг, что была то ЕГО мать. Шаманка, родившая демона себе и другим на погибель...
Просыпаюсь — Тау рядом храпит. Одетый, с торбой да с бердышом в обнимку. Как плюхнулся возле шалаша моего, так и сморило. Нагулялся, ишь-ка. А уж разит от него...
Туркнул его — отмахивается только. Ах ты, холера! Уж светает ведь! Ну и тряхнул я его хорошенько. Да сказал пару слов. Да наподдал разок-другой.
Враз проснулся.
— Ты чего? — говорит. — Я ж будить тебя пришел. Уматывать пора, ага?
— Ага, ага...
Ну, спасибо дому, что пригрел. Да минует вас тень от нашего лиха...
Идем. Город тихий, серенький. Ни души кругом. Хороший город. Домины большие, справные. Море рядышком. Корабли. Увижу ль еще корабли-то?
Вот и ворота. Большак росой прибило, не пылит. По леву руку море ухает, и духом морским так и тянет. Вольным морем, не портовой тухлятиной.
Солнце навстречу выползает. Туда шел — на закат, обратно — аккурат на восход иду. Тоже, видно, неспроста. Восход — это ж начало. Другая жизня, новая. А уж какая выпадет, кто знает?
Припекает. Кусты смолистые по обочине так и пышут.
— Сыми, — говорю, — рубаху-то, упаришься. Да и сапоги сыми. Дорога гладкая. Че их зазря топтать?
А Тау делает по сказанному, да все тишком. Не водилось за ним такого прежде. Переживает, поди. И на рожу-то бледный, мятый. Гуляка.
Ладныть, не ругаю его. Дайкось, думаю, поищу тут по пригоркам. Зеленухам сейчас самая пора, да и ягоды... Забираю чуток вверх от дороги. Ага, вон и жаровник. Ух, и крупен да красен — ровно у бати у таува рожа. А синюха этот год не уродилась, скукоженная какая-то. Ну, ниче. Ее, коли заварить, самый смачный дух.
Заворачиваю поплотней, сую в мешок, чтоб нюх не сбивало. Грибков бы сыскать... Жаль, сушь тут. Сейчас бы сопливочек молоденьких... Эка, зеленушная грибница! Да здоровая-то! Эх, люди! Ходют-ходют, а что еда тут под носом растет — и не чуют...
Ух, и похлебочку сегодня поедим! Сальца положим, крупы, бур-корня для скусу, да еще вона — сытки надеру поболе. Сытка в огороде — врагу не пожелаешь, коль уж завелась, нипочем не избавишься. Всю повыдернешь, корни повыберешь, а через месяц-другой глядь — опять налезла. И дери ее по-новой, как и не драл. Однако, при голодухе спасает. Уж я в том дока: насчет чего хоть как-то в еду годится. Жрать-то мне вечно охота, сколько не дай. Эх...
Спускаюсь, догоняю. Идем вровень. Тау и навовсе осунулся. Устал, можа? Городской ведь, непривычный. "Отдохнем?" — спрашиваю. Башкой мотает. А сам бредет, кабыть на каторгу его гонят. Расстроился, поди, что из дому уйти пришлось. Из такого-то дому! Эт' мне терять было нечего, окромя попреков да затрещин... Да и то верно, что нельзя нам, проклятым, нигде задерживаться. Только эт' понять еще надыть. А как поймет, так попусту горевать и отвыкнет. Обойдется, ниче.
Пятнистая-Кошка
Желтый Глаз вышел. Хорошо, тепло. Кошка довольная сегодня. Кошка что-то важное чует.
Кошка пошла Человека-Неба искать. Лежалище пустое, давно спал здесь. В доме для свиней — нету, в доме для лошадей — нету, в доме, где работают — нету. Фых... В каменной норе много-много людей — гости Человека-Моря. Дураки. Все пьют дрянь, потом спят, потом снова пью дрянь. Все жрут много. Праздник, у Человека-Моря сын родился. Ф-фа! Праздник — когда мужчиной станет, воин станет. Руку врага отрежет, принесет.
Все в каменной норе все пьяные, спят. Человека-Неба нет здесь. Где тогда? Кошка не понимает.
Молодая-Стрела — пьяная, спит. Тень, волосатая женщина — в доме, спит тоже. Желтый глаз уже высоко, а все спят, спросить некого. Кхадас!
Мертвый-Воин не спит, но плохой совсем. На земле лежит, глаза пустые, как у шамана. Кошка спросила:
— Мертвый-Воин, что видишь?
Не отвечает.
Тут Спелый-Колос (15) пришла. Плачет. Кошка спросила:
— Где Спелый-Колос была? Почему плачет?
Спелый-Колос еще сильнее плачет:
— На кладбище я, милая, была. Где мертвые наши. А плачу потому, что весточку там нашла. Недобрую. Ушел он, соколик-то наш... Насовсем...
Кошка сказала:
— Кто ушел?
Спелый-Колос сказала:
— Да Тауле, кто ж еще? Довоспитывался, старый болван, довел мальчика...
— А Человек-Неба?.. Фых... Тот, лохматый, из чешуи делал?
— Да, верно, с ним подался... И работу, вон, вчера хозяину сдал...
Кошка закричала:
— Как ушел? Без Кошки ушел? Нельзя так! Кхадас!
Кошка побежала, а Спелый-Колос кричит:
— Куда ты? На воротах стражники, не выпустят без хозяина-то! Куда! Не дури! Прибьют же! Приказ ведь у них...
Ахха! Пятнистая-Кошка знает всех дураков, что на воротах сидят. Там воинов нет. Ф-фа! Они сами Кошку боятся. Спелый-Колос пусть скажет Человеку-моря, что Кошка уходит теперь. Кошка побежит быстро-быстро, пока след свежий. Прощай!
На воротах — воины, ф-фа! Свиной навоз! Увидели Кошку, обрадовались. Сказали:
— Иди, Коша, к нам! Кой-чего есть, чего ты любишь, э?
Кошка сказала:
— Кошка пойдет на восход, Желтому Глазу навстречу. Камень сказал: туда надо.
Дураки всполошились:
— Да ты че? Не могем мы тебя из города выпускать! Нельзя!
Кошка сказала:
— Кто сказал: нельзя? Пусть сам придет, Кошке скажет. Кошка знает, куда ей надо.
Дураки просить стали:
— Не ходи, Кошка! Не надо! Нам стрелять придется. Убьем ведь...
Кошка сказала:
— Ты убьешь Кошку? Или ты? Так-то. Кошке смерть, когда Хозяева решат. Сидите тут, стерегите вонючий каменный лес. Кошка пойдет за своим Вождем.
Дураки хрюкать стали, шум кричать. Держать не стали — жить хотят, да. Маленький железный нож на палке рядом кинули — подарили. Дротик. Как копье, только лучше: легкий, а бьет далеко. Кошка взяла. И еще кинули. Кошка тоже взяла. Подарок — хорошо. Один себе, второй — Человеку-Неба, так.
Дураки крикнули со стены:
— Итить...
— Эка, шустрая! Ну, не пуха тебе, дикарка!
Какой пух? Зачем Кошке пух? Совсем дураки.
Большая тропа сильно пахнет, много-много ходили. След не возьмешь, зверь бы взял, но Кошка не зверь — не такой сильный нюх. Придется камню довериться, так.
Ахха, хорошо! В каменном лесу воняет сильно, слишком много людей, всего много. Здесь — хорошо. Море пахнет. Земля пахнет. Травы пахнут. В кустах — зайцы, ящерицы, прыгуны. В горах — бараны, козы, собаки. Кошка чует: добычи много. Кошка голодная. Кошка поймала зайца. Вкусно. Давно зайца не ела, да. Мясо — воину еда, печенка — Хозяевам жертва. Хозяин вод, Хозяин гор! Помогите Кошке, Кошка отблагодарит.
Дышать хорошо. Небо высоко, не воняет совсем. Кошка быстро Человека-Неба найдет. Хозяева помогут, да.
Тау Бесогон
Глубоко-глубоко под землей у входа в Долину хаоса сидят два демона-стражника. Дежурят они аж с начала времен и со скуки режутся в кости. Но поскольку демоны — суть слуги Сокрушителя, то и все у них не слава Богу. До обеда, как ни кинь, выпадают одни "тройки", после обеда — сплошь "четверки", после ужина — "пятерки" и так весь день. Только ближе к полуночи игра идет на лад: что ни ход — то "полдюжь". Но вот подкрадывается следующий день, и для демонов наступает поганое время. Вдруг вместо "полдюжек" снова начинают выпадать "единицы". И демоны ужасно бесятся и потрясают мохнатыми лапищами, и шлют проклятья тем-кто-наверху. Потому что это — очень глупые демоны. Они уверены, будто именно люди своей вечной возней портят им всю игру.
В эту мрачную пору, когда ночь отправляется на покой, а рассвет все запаздывает, я покинул отчий кров. Улицу Моряков миновал почти с закрытыми глазами. Так было легче. Промелькнули улица Покаяния, Сапожная, Горшечная. Пахнула дикой смесью ароматов и смрада Большая рыночная. Гулким эхом подгонял пустой плац перед Дворцовой площадью.
Было зябко. Город спал мертвым сном.
Я брел, точно мерин в упряжке, и смотрел лишь под ноги. Ракушечник, брусчатка, брусчатка... ворота. Я растолкал караульщика, тот ругнулся, отмахнулся от сунутых под нос документов. Кинул ключи: сами отворяйте. Скрипнула маленькая створка. Трава, каменистая колея.
Внутри колыхнулась тяжелая вязкая жидкость. Это совесть, наверное. А может — тоска. И еще — гадливость к себе самому. Удираю, точно вор. Да еще успел напоследок облажаться везде, где только мог. Ну, почти везде...
Мы шли и шли. Дорога вилась бесконечно, как ей и положено. Петляла, то вздымаясь на самые скалы, то сползая к прибрежной полосе. Пахло травами, водорослями, влажной землей. Туско взблескивало море. Йар, при побудке обложивший меня, как родного, теперь был безмолвен и собран.
Я знал, что вокруг красота: прекрасно ясное небо и горные кручи, и сладостен влажный цветочный флер. Но для меня все было отравлено. Яд был внутри. Я бежал от него, как из душного облака, но он просочился в каждую пору. Я старался его не замечать, считал шаги, подгоняя их под ритм дыхания: четыре шага — вдох, три — выдох. Так пехота ходит. Добрый копейщик во всей амуниции отмахает в сутки и дюжину миль.
Дюжина миль... Это сколько ж шагов?
В какой-то момент мой попутчик остановил меня и велел разуться и снять все, кроме штанов. Позже подвел к роднику и только что мордой не ткнул: пей. Я подчинялся. Было все равно. Я не чувствовал ни жары, ни усталости. Только тупое оцепенение. Я рассеянно следил взглядом за угловатой фигуркой, что лазила, припадая и принюхиваясь, по откосу. Это был Йар. Он то появлялся и шел рядом, то снова исчезал.
А я все шагал и шагал и не думал уже ни о чем. Вдох — раз, два, три, четыре — выдох...
На ночевку остановились, когда совсем уже стемнело. Забились в какую-то расщелину, до краев заросшую будылями. Здесь не так продирал с моря муссон. Собирали хворост. Йар хозяйничал: разжег костер, разложил на тряпице то, что насобирал по кустам. Потом он извлек некое подобие продавленной кастрюли без ручек и уже собрался было с ней куда-то. Я молча вытащил и отдал ему свой походный котелок и большую баклагу с водой. Йар покивал, но старую посудину бережно заховал обратно.
Он варил суп из крохотной корочки от сала, травы, поганок и корешков. Воняло это ужасно, да и вообще мысль о том, чтобы проглотить хоть что-то, вызывала дурноту.