С неба, с совсем уже высокого неба доносилось как будто бы трепетание крыльев мотылька, но это был самый показательный пример того, как количество переходит в качество: каждый хлопок этого трепетания сотрясал сразу все тело, как удар мешка с песком, заставляя внутренности болезненно сокращаться, болью отдаваясь в голове и пояснице. Зато выхлоп, — фосфорический, млечно-салатовый, — был едва заметен на фоне безжалостно ясной, такой же нестерпимой для глаз, как само солнце, небесной лазури.. Такой же, — выжимающей слезу, вынуждающей щурить глаза, — она была и во все последние дни. Но фосфорное пятнышко — как знак порчи на эмалевой голубизне неба, уже заметно взошедшее, сползшее к Западу, — казалось бы — неяркое, светилось все-таки ярче и даже сейчас — резало глаз.
Поднявшись на десять километров и во многом потеряв к этому времени накат, "Фора" вспыхнула сразу всей нижней поверхностью километрового купола и как будто прыгнула кверху. Вспышки повторились еще несколько раз, а потом замигали, как испорченные ртутные лампы, загорелись мрачно-пронзительным огнем болотных гнилушек паутинные пирамиды, усеявшие нижнюю поверхность купола. Плазма, стекавшая с их вершин, была совсем холодной, — около двенадцати тысяч градусов, — и не слишком плотной, но из-за огромной площади купола тяга возникла все-таки очень порядочная. Откровенно говоря — огромная. Беспрецедентная. А небо вокруг и сверху полиловело, явно готовясь стать совсем уже черным. Темнела и поверхность купола, стремительно превращаясь в самую мощную и крупную солнечную батарею за всю историю.
Еретик провожал "Фору" взглядом до тех пор, пока та, превратившись в фосфорический эллипс, черту, едва заметный штрих на ослепительном небе, не скрылась из глаз, и продолжал бы глядеть и еще, но его отвлек коварный подручный, осторожно тронув его за рукав:
— А зачем, Юрий Кондратьевич?
— Так ведь — зачем скажут. Орбитальный ретранслятор такой мощности, что лучше и не надо. Радиолокатор. Да мало ли что, хоть, — он внезапно усмехнулся, — в качестве двигателя... А что? Подбрось туда каким-нибудь манером тонн восемьсот воды, стыкуйся — и вперед... Там, понимаешь ли, стоит та-акая мозга, что ЭВМ уже не назовешь, — полудиффузная пространственная сеть отдельных процессоров, соединенных по нейристорным соображениям, так что перенастроить функции ничего не стоит... Да не в этом же дело! Главное — пуск "Форы", вместе с подготовкой специального старта и скупкой пятидесяти выработавших ресурс турбореактивных двигателей обошелся в двадцать раз дешевле их любимого "Протона"... Сколько лет твержу, что большего идиотизма, чем ракетный старт с самой земли, просто-напросто нельзя придумать, а наших драгоценных мэтров — списывать пора, вместе с ихними заслугами. — Голос его, вялый и скучный, был полон тоскливой, остывшей, как табачный дым в прокуренном помещении, привычной злости. — Мы же с ними, с авторитетом их непререкаемым да с влиянием трухлявым, лет пять потеряли, как минимум...
— Ну, со Слушко вы очень осторожно говорили. Вроде как даже опасались обидеть.
— Ничего не могу поделать, — тем же тусклым голосом продолжил Еретик, — слишком интеллигентный я человек. К сожалению. Не умею радостно плясать на могилах учителей. Даже если они только воображали себя учителями. Не умом боимся, не умом осторожничаем — задницей поротой, характером своим навсегда изувеченным. Вовик, — ведь мне же уже тридцать четыре, и тридцать из них — они меня строили, подгоняли, подстругивали и уродовали! Так что теперь я даже в мыслях своих не могу нахамить кому-нибудь вроде нашего Корифея. Как так! Пожилому человеку! Заслуженному! Сука старая!
— Кондратьич! Но ведь все это — в прошлом осталось. Теперь ты — на коне, все у тебя получилось. Такое дело провернул, — радоваться надо!
— Чему — радоваться? Тому, что по милости ветхих негодяев опоздал на пять лет? Я, понимаешь ли, еще в двадцать восемь на Марс хотел, и слетал бы, а теперь уже — поздно, не хочу, понимаешь? Глупым каким-то кажется.
— Да-а, — слабоваты вы по сравнению со стариками. Те хоть радоваться умели тому, что сделали.
— Может быть. Пошли к связникам, — скоро оборот закончится, узнаем что и как...
— Митенька, внучек...
— Что, бабуль?
— Ты ведь, кажись, институт заканчиваешь?
— Ну, — жизнерадостно хохотнул внучок, — а ты по распределению решила похлопотать? Трудоустроить, значит?
— Ой, — умилилась Вера Михайловна, — да в кого ж ты такой умный да догадливый удалси? Ума не приложу. Хочу-у тебя к делу пристроить, как не хотеть. На кого ж опереться-то, на старости лет, как не на родную кровь? Она ведь, внучок, не водица...
— Бабк, — решительно сказал внучок, — в селе в твоем я жить не собираюсь, и не уговаривай. Приехать когда-никогда, помочь — другое дело, а жить...
— Да кто тебе про село тое говорит, — сморщилась бабушка, — с чего взял-то? И в уме не держу такой глупости...
Внучек, продолжая машинально вытирать руки полотенцем, не перестал улыбаться, но улыбка эта приобрела несколько принужденный характер.
— Ну так и в чем дело?
— А в том, внучек, — решительно проговорила баба Вера, — чтоб брал ты, в райкоме в комсомольском, комсомольскую путевку — и айда на БАМ! Нечего тебе в городу асвальты утюжить!
— Бабуль, — ласково спросил почтительный внук, — ты, часом, не охренела на старости лет? Ты чего удумала-то? Это ты меня — в комсомольцы-добровольцы пхаешь? Гляди при курях такого не скажи, а то передохнут со смеху, болезные, то-то жалость будет!
— А ты, — точно скопировала его ласковый тон бабушка, — не торопись, выслушай. Уваж меня, старую, недолго мне осталось, — и вдруг закаменела гладким, возраста лишенным лицом, скрежетнула, — и не перебивай! Ишь, взял моду! Скока раз в последние годы спорил, по-своему норовил, — чего получалось, а? Забыл?
Резон в ее словах, определенно, был. Быстро прокрутив в тренированной памяти всякого рода эпизоды последних лет, он, как человек, честный, по крайней мере, с самим собой, вынужден был признать: бабка не лезла с советами, если не разобралась в сути дела досконально. А если высказывалась, то практически неизменно оказывалась права, какими бы дикими на первый взгляд ни казались ее совершенно первобытные резоны. Она более чем оправдала его смутные расчеты на ее способность делать дело. Гораздо более.
— Ну?
— А — не запряг! — Сварливо проскрипела она и продолжила уже вовсе другим тоном. — Места там, Митенька, пустыннаи, начальства большого не водится, потому оно, начальство, все в городе норовит, — из города, а то из самой Москвы рукой водит, вот и хочу я, штоб ты там, на месте, сам стал тем начальством.
— Хэ! Легко сказать...
— Сказала же — не перебивай... А мы тебя, отсюда, — подопрем. По мере силы-возможности. Друзей бери отсюда, хорошие ребяты, работящие. Вон Вовка, да Вовка-другой, да Андрюха, да Коська... Лучше меня сообразишь, — кого, тока Стаса своего не бери, — гонору у его много. Так, компанией, и езжайте. Все вид делают, — а вы дело делайте, не умничайте, ради Спаса! Все на словах, — а вы взаправду, понял?
— Ой, да было б это так просто...
— А про просто, внучек, и не говорит нихто... Чуть что не так, нехватка какая, дорогу кто перешел, или еще што, — ты трубку-то возьми, да и позвони мне, старой. А помирать буду, так Юрке передам, он тя не оставит. Понял?
— Прямой провод? — Хмыкнул внук. — Навроде как в Кремль?
— Лучше. — Она явно не приняла шутки. — Потому как по-родственному и без волокиты. У других нету — а у тебя есть. Другим препоны чинят, — а у тебя из-под ноженек мы камешки-то — того, уберем. Другим — не в срок, а тебе — вовремя. У других балуют, а у тебя — тишь да гладь.
— А смысл?
— Да ведь другие-то так, для виду кричат, а мне-то ведь он, БАМ энтот, взаправду нужен. Ты вникни: ведь самую малость вложим, а ведь огрести можем ВСЕ. Вся дорога, и что к дороге полагается, и рудники всякие, а первое дело — выход на Амур, а там — на окиян, — и везде, к каждому делу свой человечек приставлен, из своих. Это не то, што на грош червонцев наменять, а, прям...
— Нет, ты, все-таки, свихнулась. Там та-акие объемы! Миллиарды рублей! Размах!
— А, — Вера Михайловна, скривившись, махнула рукой, — колхоз тоей же самый! Эту, как ее, милирацию, — знаешь?
— Мелиорацию?
— Во-во. Пональют воды-и! Прямо сказать, — трясину устроют, — а много с того соберут? А ежели из леечки, да потихонечку, да под каждый кусточек к кажному корешку, — то водички уйдет самая капелька, а на базар навозишься.
— Малый ток управляет сильным.
— Чего?
— Так, ничего. Тебя бы к нам на кафедру автоматизации доцентом. Да что я говорю — доцентом. Непременно профессором.
Даже из тех, кто знал изустное предание Байкало-Амурской железной дороги, не все ведали, почему блестящая плеяда руководителей, быстро и эффективно выведших из прорыва забуксовавшую было стройку, фигурировала под странноватым общим названием "внучков". Главное, — что обошлось без кардинальных перемен и решительных прорывов: просто-напросто прекратились перебои с поставками, нехватки и простои, техника — перестала ломаться и начала исключительно хорошо работать, а объективные трудности как-то незаметно потеряли свою объективность. Стройка с какой-то бредовой легкостью и быстротой докатилась до конца, а "внучки", поддерживая друг друга, стали начальниками участков, узловых депо, главными специалистами, директорами рудников, обогатительных фабрик и мастерских, по факту — бывших целыми заводами. Когда другие семьи опомнились, было уже слишком поздно: "внучки" делали БАМ для себя и не собирались с кем бы то ни было делиться, а безраздельный контроль над новой экономической провинцией, в свою очередь, давал им такие ресурсы, что тягаться с ними на их территории было попросту безнадежно.
XX
Весь коллаген из нескольких сотен тонн костей был аккуратно распределен в надлежащем количестве воды, так что получилось что-то среднее между клейким бульоном и слабым студнем. Эта жижа, — с ма-ахоньким добавлением одного там хитрого полимера, — в свою очередь, была аккуратно распределена по всей его пашне. Трактора вместо плугов несли два погруженных в землю лезвия из бездефектных волокон простого силикатного стекла. Алмазная пластинка микронной толщины в этой модели располагалась только посередине. Между лезвиями — была натянута сетка из алмазных нитей, достаточно частая, чтобы в безжизненную крошку искрошить не только корни, но и семена большинства сорняков, и чуть ли ни всех вредителей. Так что без студня вся почва непременно превратилась бы в мельчайшую пыль, а под дождем — в жидкую хлябь глубиной в полметра. А так — получалось как раз то, что надо. Вот и вспахали, и озимые посеяли, а убрано — так уже все давным-давно. Остались только малые делянки под позднюю капусту, кою он продолжал выращивать больше для души, нежели по настоящей необходимости.
Октябрь, и сегодня утром стало уже по-настоящему холодно. На сером небе, у самого горизонта громоздились или же ползли тяжело и медленно почти черные, с сизым налетом, как из стылого чугуна отлитые бугристые тучи. Ветер — стал безнадежно холодным, как с ледника. Да почему — "как"? С самого настоящего ледника, который каждую осень, с упорством, достойным лучшего применения, приступает к этой стране. А еще — вдруг как-то нечего делать. Свинокомплекс... Там все в порядке, Семка с людьми присмотрит, все автоматы, не в пример колхозам, работают, как часы. Как швейцарские часы. Как те часы, которые он себе сделал в первую же зиму в Доме. Молочно-товарная ферма... Там племянница Томка. Нет, захоти он, — дело нашлось бы, но настоящей надобности не было, и, занимаясь какой-нибудь ерундой, он непременно об этом помнил бы. Так что лучшим вариантом в этот холодный день было честное безделье. Причем не идеал всяких там лордов, — вишневка в глубоком кресле у камина, — а его собственный идеал. Удобные сапоги по индивидуальной колодке на теплую портянку, стеганые штаны на вате. Телогрейка, крытая брезентом, и треух. Если кто понимает, — самая подходящая одежка, чтобы гулять под мелким моросящим дождем с холодным ветром по пустым полям. Единственно — подходящая, потому что в любой другой будет не то настроение. Это точно так же, как нельзя сколько-нибудь усовершенствовать, к примеру, ржаной хлеб, кимоно, матрешку или сомбреро, — получится просто-напросто что-то другое. Не ржаной хлеб, не-матрешка, не-кимоно. Может быть — хорошее, но другое. С этой же холодная изморось — только навевает светлую тоску, а ветер — заставляет гореть физиономию, а холод... А холод при такой одежде просто-напросто не имеет к нему никакого отношения. Руки, понятное дело, — в карманах, это при захребетниках можно форсить перчатками, а ежели вот так, как сейчас, для души — то тут перчатки, натурально, только помеха. Это тебе не рукавицы в первую-то зиму, — непонятно, как и жив остался тогда. В этой одежде, в эту погоду, в это время года, когда доволен сделанным и знаешь, что это именно твоя, а не чья-то там заслуга, — как никогда чувствуешь себя единым с этим страшным, как стылый чугун в белесых разводах, серым небом, с этими опустелыми полями, сиротливыми черными деревами. С взъерошенными клочьями почернелого бурьяна кое-где, там, докуда не дошли пока что руки. С прудами — ухоженными, но сейчас, в извечное для этой страны время подведения счетов, — тоже отливающих безжалостным отблеском холодного, серого железа, так что даже и глядеть жутко. Ты здесь, ты отсюда, и не только сам по себе, но и всеми корнями как бы не до пятидесятого колена людей, умевших жить на этой земле. Чего бы не брести, неся и до нежных слез чувствуя свое тихое сиротство, что так заодно с сиротским пейзажем вокруг. Никуда не торопясь, шагая крупно и только время от времени счищая с толстых подметок пудовые ошметки чернозема, армированного ботвой. Он-то знал, что сиротство пейзажа — кажущееся, и дремлют в каменных стойлах стада техники, и внутри неказистых построек, — светло, тепло, чистота и флотский порядок, а хранилища с холодильниками — забиты товаром, который он попридержал, чтобы под весну сбыть по хорошей цене, а все дороги — стерегут от непрошенных гостей неприметные телекамеры, а мимо дорог к нему — не проехать, потому что — нету у него — лишних дорог... Но обо всем этом сейчас можно было не думать. Достаточно знать. Чего бы, право, не брести, если можешь в любой момент вернуться в дом. В котором тепло. У которого стены толщиной полтора метра. С банькой прямо тут, — в пристроечке, так что и возни-то никакой нет, — ежели нет такого желания, — повозиться. Запустил Процедуру, — и через полчаса пожалуй к нагретым камням и жгучему пару. Только вот лениво — возвращаться в пустой дом. Не "лень", а именно "лениво", тут есть существенная разница. Ни к чему делать усилие. Бабы... Бабы, понятное дело, бывали. Из местных, и не только. Даже, — вспомнить стыдно, Томка, кобылища бесстыжая, с глазами козьими, — и то клинья подбивала. Сделал вид, что не понял, потому как — нужна: понять бы только, почему так устроено, что — чем энергичней баба, чем — гожей на работу, тем блядовитей?