Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Царевич Фёдор! Добро пожаловать!
Язык не особенно слушался боярина. Да Фёдор и не настаивал, махнул рукой.
— Ты, боярин, выпрямись. О дочери твоей поговорить хочу.
Боярин выпрямился — и застыл, как суслик.
— Да ты уж и сам понял, боярин. Дочь твоя, Устинья, мне по нраву. А все ж не хотелось бы девку неволить.
Боярин так удивился, что челюсть отвисла у него.
— Царевич...
То есть — кто ее там спрашивать будет? Отец прикажет, и пойдет, как миленькая. И на отбор, и замуж, и в монастырь.
— Мог бы я сватов заслать. Могу и на отборе ее выбрать. А все ж не хотелось бы против воли ее идти. Поговорить с ней хочу, коли позволишь. Слово дам и крест на том целовать буду, что не причиню ей никакого ущерба.
Боярин кивнул.
Заметался взглядом.
Выручила боярыня.
— Батюшка-царевич, Устяша наша скоро приехать должна. Уж не побрезгуй пройти, отведать, что Бог послал? А там и дети приедут?
— Приедут? — поднял бровь Фёдор. И сам себя за глупость выругал.
Видел он себя в зеркале. Вот у брата эта гримаса хорошо получалась. А у него... печаль горькая, неощипанная.
Михайла за его спиной дух перевел.
Ежели приедут... Устя жива? Обошлось?!
Пронесло?!
Ворота наново заскрипели. Во двор въезжала колымага. Остановилась, и из нее вышел брат Устиньи.... Как его — Илья?
Да, Илья.
А за ним и Устинья спустилась. На брата оперлась, по сторонам осмотрелась — и поклонилась. В землю. Только коса по спине скользнула, земли коснулась.
Гладкая, шелковая, туго заплетенная и синей лентой перевитая. И сарафан чистый, и душегрея парчовая. И не скажешь, что беда с ней была.
Или не было?
А откуда ж они тогда приехали?
Спрашивать Фёдор не стал, только выдохнул и вперед шагнул.
— Дозволишь, боярин?
Алексей Заболоцкий только закивал. Он бы что угодно дозволил.
Честь-то какая!
Не государь, конечно, царевич, а все одно — честь! И все соседи видят...
Может, у Заболоцких особых денег и нет, а род у них древний! Еще с государем Соколом их предки на Ладогу пришли! Так-то!
Боярыня Евдокия и тут смышленее оказалась. Поклонилась и на дверь указала.
— Устя, проводи царевича Фёдора в горницу.
Устинья распрямилась, подошла к царевичу — в глаза посмотрела.
— Яви милость, царевич, угостись, чем Бог послал. Не побрезгуй нашим гостеприимством.
Фёдор и выдохнуть не мог.
Стоял, смотрел в серые глаза — и тонул, тонул в них, как в омуте. Век бы так стоял, не думал ни о чем. Грелся рядом с ней, успокаивался.
Ведь и не делает ничего, а легко рядом с ней. Радостно.
Устинья голову склонила, да вперед пошла, а Фёдор за ней. Руди выдохнул — обошлось. Едва в грязь не сполз, друзья поддержали.
Михайлу никто и не заметил даже, как он вслед за Федором скользнул тенью. Зато Аксинья едва из окна не вывалилась. Но ее уже Михайла не заметил. Триста лет ему та дурочка не нужна. И еще пятьсот не нужна будет!
* * *
В светлой горнице Устя Фёдора усадила, как положено, под образами.
Не усидел, встал, прошелся по комнате.
Устя покосилась на дверь, да только вслед за ними не вошел никто. Заперто? Кто ж знает, проверять не хочется. Еще с той жизни помнилось — Фёдор возражений не любит. Потеряет рассудок — что делать? Родители ей тут не подмога, не защита.
Осторожной надобно быть. Ровно кошка на крыше — осторожной.
— Поговорить с тобой хочу, Устинья Алексеевна.
— Всё в твоей воле, царевич.
— Не всё. Люба ты мне. Поняла уж, поди?
— Поняла, царевич.
— А коли так — ответь. Отбор проводить придется, тут моей воли нет. А я бы посватался хоть завтра. Пойдешь за меня? Люб я тебе?
Устя косу в пальцах покрутила.
— Царевич... не могу я ответить.
— Почему?
Устя ему в глаза посмотрела.
— А меня ли ты полюбил, царевич? Или картинку лубочную? Вроде тех, на которых царевен-королевен рисуют? Глаза, улыбка — это не вся боярышня, у нее еще душа есть, а что на душе — тебе важно?
— Не разговаривал бы я с тобой, когда б не важно было.
Устя кивнула. Подошла чуточку ближе, рукава рубахи коснулась. Фёдор аж замер — не спугнуть бы.
— Воля твоя, царевич. Когда прикажешь, знаю, отец меня головой выдаст. А противничать буду, так еще и поколотит.
— Я его...
— Отец в дочери волен. Муж в жене. А в сердце... не обессудь, царевич, только пока не могу я тебе любовью ответить. Не знаю я о тебе ничего. Может, добрый ты, а может, бить меня смертным боем будешь. Может, радостно с тобой будет, а может, плакать придется. Что я сказать могу?
На плечах мужские руки сжались — клещами. Не разожмешь, не оттолкнешь.
— Только согласись, Устиньюшка. На руках носить буду, листику упасть не дам! Слезинки не проронишь! Что пожелаешь — все сделаю! Жемчугом и золотом осыплю!
Устя и не вырывалась.
— Тогда дай мне время тебя узнать. Тебя, не царевича, а Фёдора.
— Время?
— Знаю я, отбор не отменить, да и не надобно. Но до Красной Горки мы еще узнавать друг друга можем. И я в палаты царские приходить могу, разве нет? И видеться мы сможем. Пусть под чужим присмотром, а все ж таки?
— Устиньюшка...
Фёдор аж засиял, ровно солнышко.
Он-то другого ожидал. И готовился...
Царевич ведь.
Кто из страха согласится, кто из корысти. А здесь... здесь его о другом просят. О том, чтобы узнать друг друга! Чтобы — полюбить?
Он и мечтать о таком не смел!
Хотел, надеялся...
— Матушку попрошу. Ей твою матушку прилично приглашать. А уж она сможет с собой и тебя брать, и сестру твою. Можно ли так?
Устя голову подняла, посмотрела серьезно.
— Так — можно. Не проси у меня любви, царевич, не хочу лгать. Не знаю я тебя, а узнать хочу. И ты на меня посмотри. Не на косу длинную и глаза опущенные, а на меня, на Устинью. Не на боярышню. Жить тебе не с косой — с человеком.
— Устиньюшка ...
Объятия вытерпеть пришлось. Устинья до крови себе щеку прикусила, больно стало.
Выдержала, справилась. И отстранилась.
— Прости, царевич, а негоже это. Ты руки распускаешь, а я тебе даже пощечину дать не могу.
— Прости и ты, боярышня. Забылся я...
Устя рук не высвобождала. Знала — потом синяки нальются, но терпела. Чуяла — то вроде бешеной собаки. Или почти бешеной. Неуправляемой, опасной твари.
Сделаешь лишнее движение — кинется. И ждала.
Ждала, пока не успокоится тяжелое мужское дыхание, пока не перестанут гореть опасным огнем глаза Фёдора, пока не разожмутся пальцы. И только потом сделала шаг назад.
— Все хорошо, царевич.
— Не ждал я такого...
— Отчего? Ты ведь не только царевич, ты и человек. И жить мне не с парчой и жемчугом, жить мне рядом с тобой. С тобой постель делить, с тобой детей рожать...
Фёдор посмотрел чуточку ошалело.
— А ты... согласна?
— Я свое условие сказала. Дай мне то, что важнее жемчуга. Дай возможность узнать тебя, увидеть.
— Обещаю, Устенька. Сегодня же с матушкой поговорю.
— Спасибо... царевич Фёдор.
— Назови еще раз по имени. Пожалуйста...
— Фёдор. Федя, Феденька...
— Устенька...
Но сделать шаг вперед, сгрести в охапку, к груди прижать Устя уже не позволила. На шаг отошла, пальцем погрозила.
— Негоже, царевич.
— Прости. Не сдержался я.
— И ты прости... Фёдор.
Ответом Устинье была робкая улыбка. И она почувствовала себя вдвойне гадиной.
Жестокой и коварной.
Но разве был у нее выбор?
— Поговори с матушкой, Феденька. А я со своей поговорю. Не обижайся... трудно мне. Тяжко. Когда б ты бояричем был, куда как проще было бы.
Фёдор только руками развел.
— Поговорю.
— А сейчас — прости. И так заговорились мы, нехорошо. Сплетни пойдут...
— Да я...
— Федя, на чужой роток не накинешь платок.
С этим Фёдор согласился. И отправился восвояси.
Устя упала на лавку, закрыла лицо руками.
Мерзко, гадко, тошно, ОТВРАТИТЕЛЬНО!!!
Матушка Жива, да что ж это такое! Все она понимает! Из этого человека вырастет чудовище! И ее сожрет, и Россу сожрет...
Но почему, почему она себя сейчас чувствует последней гадиной?
У нее нет выбора, чтобы разобраться, чтобы предотвратить несчастье, ей надобно попасть в царские палаты! Но...
Она сейчас морочила Фёдору голову, и готова была взвыть от отчаяния.
Такой она себя нечистью чуяла! Вот как так-то?
Почему тот же Истерман лжет, как дышит? И сегодня он за свою ложь никакого наказания не понесет. Хотя и она все знает, и Фёдор, надо полагать, знает. Ой, не просто так он сюда заявился спозаранку!
А она ведь не солгала ни единым словом. А чувствует себя сейчас отвратительно.
За что?
Кто придумал совесть?!
— Радуешься, сестрица?
Устинья отняла ладони от лица.
Напротив стояла Аксинья, и глаза у нее были злющие. Да на что она сейчас-то ярится?
— Сестрица?
— Ты меня так не зови! В палаты царские хочешь? Да?!
— Не хочу. Ни к чему они мне.
— Врешь! Я ваш разговор слышала!
Когда б не была Устинья так измотана, может, и устроила бы она сестрице трепку. А сейчас ее едва на пару слов хватило.
— И что?
— Царицей стать метишь?
— Борис на троне, не Фёдор.
— Так и что?! Долго ли царю помереть?!
Возмущение Аксиньи оборвалось такой затрещиной, что у девицы зубы лязгнули. А боярыня Евдокия ухватила младшую дочь за косу, да как принялась трепать...
— Замолчи, дурища! Не ровен час, услышат тебя, а что тогда с нами всеми будет?
— Маменька?
— Молчи, дрянь неудельная! Не дай Бог, скажет кто, что ты на царя злоумышляешь, поносные речи говоришь. Тут и холопом быть достанет. Крикнут 'Слово и дело' — и сволокут тебя в подвалы. А там ты и сама во всем признаешься! Умолять будешь, чтобы хоть помереть дали без мучений!
Аксинья дернулась, едва не оставив у матери в руках половину косы.
— Это Устька! Она...
Устинья едва не застонала.
Да что она-то?
Что жива? Что старшей родилась? Что Фёдору приглянулась? ЧТО?!
— Она-то в палаты поедет! А я?!
— Я и о тебе просила. И о матушке. Приличия ради, — едва выдавила Устинья.
В голове шумело. Хорошо еще, сидела, не то упала бы.
Боярыня посмотрела на дочерей. Подхватила старшую, а младшей приговорила холодно и жестко. Оказывается, и так она умела.
— Я перед царицей извинюсь. Лично. Скажу, что младшая моя дочь ликом дурна и нравом глупа. Пойдем, Устя, отведу я тебя в светелку. Не дойдешь ты сама. А ты, Ксюха, иди, кур покорми.
— МАМА!!! — взвыла раненой волчицей Аксинья.
Но Евдокия Фёдоровна уже не обращала на нее внимания.
В дверях появилась Дарёна, кинулась к Усте, подхватила с другой стороны, заворкотала, захлопотала, сунула девочке своей ковшик в руки... Устя пару глотков едва сделала.
Ноги подкашивались.
Дошла до светелки кое-как, упала на лавку — и словно черным покрывалом ее накрыло.
Ни думать, ни решать... ничего ей сейчас не надобно. Вот только лежать — и дышать. Всю ее эта ночь высосала. Не успела силы восполнить, наново их тратить пришлось. Вот и упала.
И не чуяла, когда с нее одежду снимали, когда одеялом пуховым укрывали. Вытянулась ровнее, руки под голову подсунула.
— Спит...
Боярыня переглянулась с нянькой — и обе вышли на цыпочках.
Пусть спит чадушко. Заслужила, умничка, красавица...
* * *
Во дворе боярин гостей провожал.
До ворот дошел, поклонился, гости в ответ поклонились, верхом сели, да поехали. Тоже уважение проявили.
А как ворота закрыли, боярин к жене повернулся.
— Что Устинья?
— Спит. Упала без сил, Дарёну я с ней оставила, а сама с тобой поговорить хочу, Алешенька.
— О чем, Дуняша?
— Беда у нас может быть, Алешенька. Большая беда.
Боярин тут же серьезным стал. Его жена такими словами зря кидаться не станет. Только когда и правда — край пришел.
— Что случилось, Дуняша?
— Я к Устинье пошла, как царевич вышел. О чем он сказал, боярин?
— Тебя к царице пригласят. Так ты дочек с собой возьми. Пусть в палатах побывают. Царевич Устинье обещал.
— Он ей в любви признался, Алеша. А Устя, умничка наша, сказала, что ничего ей не надобно, только бы Фёдора узнать получше. Долг ее родителям повиноваться, да жить ей не с долгом придется, с человеком.
— Умна у нас дочка.
— Ей, Алешенька, весь ум и достался, что на двоих отмерен был. Знаешь, что Ксюха ей сегодня высказала? Мол, Устя только о себе думает! Могла бы и сестру в палаты взять. Подслушивала она, да всего не поняла. А как Устя ей ответила, что вместе они поедут, так Аксинья с цепи сорвалась, и поносные речи на государя нашего говорила.
— Ты в уме ли, Дуняша?
— Я в уме. А вот Аксинью я в палаты не возьму. Злоба ее точит, зависть к сестре. Ляпнет что — вреда не оберемся.
— Я из нее дурь-то повыбью, — встопорщил короткую бороду боярин. Длинная у него отрастала, да получалась навроде козлиной. Приходилось стричь ее так, чтобы шею до середины закрывала. Тогда она и вид имела.
— Повыбей, муженек. Каша березовая ей только в пользу пойдет. А только и брать я ее пока побаиваюсь. Дури в ней много... ляпнет чего — и стыда не оберемся, и горя.
— Справимся, Дуняша. А с Устей ты тоже поговори. Когда удастся ее брак с царевичем, то честью великой для нашего рода будет.
Боярыня кивнула.
— Поговорю. Позднее. Как она в себя придет, так и поговорю.
Боярин кивнул — и отправился на задний двор.
Аксинья, говорите?
* * *
Когда позади осталось не то три, не то четыре улицы, Фёдор придержал коня. Подозвал к себе Истермана.
— Руди, тебе сегодня повезло.
— Знаю, Теодор.
— Никогда так впредь не делай.
— Мин жель, когда б я не для тебя старался...
Руди уже почти успокоился.
Устинья жива, Фёдору она ничего не рассказала, да и что она знать-то могла? Правильно, ничего!
Вот ничего Руди и не будет. На первый раз.
Наверное.
— Знаю. Потому и не гоню от себя. Но еще раз случится — не помилую.
Руди согласно кивнул.
— Твой приказ — закон, государь.
— Вот и не забывай о том, — бросил Фёдор.
— Когда позволит царевич слово молвить...
Про Михайлу все забыли, а вот он в стороне от событий не остался.
И попросту расспросил холопов! С собой Илья никого не взял, ну так боярыня позаботилась, нужный слушок пустила.
— Позволю? — заинтересовался Фёдор.
— Устинья Алексеевна от татей сбежала, когда на них медведь напал. Поняла, что другого случая не будет, и в лес кинулась.
— Так.
— Вышла к Ладоге, а потом и к городу. В пригороде остановилась у одной семьи, весточку домой послала, чтобы по городу в обтрепках не идти, не позориться.
— Разумно, — согласился Истерман.
— Царевич, не вели казнить, а только отправил бы ты ей ее потерю? Небогаты Заболоцкие, а иголки тонкие, шелк да стеклярус иноземные, я чай, денег стоят немалых?
Фёдор согласно кивнул Михайле.
— Ты предложил — тебе и выполнять. Денег дам. Сходи в торговые ряды, купи потребное, да и отвези боярышне.
— А...
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |