Страница произведения
Войти
Зарегистрироваться
Страница произведения

Устинья, дочь боярская - 1. Возвращение


Опубликован:
06.10.2024 — 17.11.2024
Читателей:
10
Аннотация:
Не то беда, что царицей стала боярышня Устинья, а то беда, что царь оказался зол да глуп. Так и пошла жизнь, от страшного к смертельному, от потери ребенка и гибели любимого человека к пыткам и плахе. Заточили в монастыре, приговорили к смерти, и гореть бы царице на костре, да случай помог. Много ли, мало заплатить придется, чтобы назад вернуться, да ошибки свои исправить - на любую цену согласишься, если сердце черным пеплом осыпалось. Не для себя, для тех, кто тебе дороже жизни стал. На любую цену согласна Устинья Алексеевна, на любую боль. Вновь идет боярышня по городу, по великой стольной Ладоге, и шумит-переливается вокруг многоцветье ярмарочное, повернулась река времени вспять. Не ошибись же впредь, боярышня, не дают второго шанса старые Боги.
 
↓ Содержание ↓
 
 
 

Устинья, дочь боярская - 1. Возвращение


Пролог

Из ненаписанного дневника царицы Устиньи Алексеевны Заболоцкой.

Завтра я умру.

Позади остались три дня моих мучений. Впереди еще одна ночь.

Самая длинная.

Самая долгая.

Самая страшная и черная ночь моей жизни.

Впрочем, черная она не просто так. Последнюю ночь я провожу в каменном мешке. Подвальное сырое помещение, в котором нет даже окошка. Каменный пол, охапка соломы... отсюда ушли даже крысы. Умные животные, понимают, что здесь им нет пищи, нет поживы. Эти узилища редко используются. И — ненадолго. Даже если простужусь, завтра все поправит костер.

Костер, да...

Наверное, это будет больно. Или нет?

Я не знаю. Я многое успела прочитать, многое узнала. Я знаю, что надо будет дышать дымом, чтобы скорее умереть. Но смогу ли я?

И будет ли это считаться грехом самоубийства?

Не знаю...

Ни лучика, ни звездочки. Чернота, которую скорее подчеркивает, чем рассеивает слабое свечение в конце коридора. Там единственный охранник. Да и зачем больше?

Каменный мешок, тяжелая железная решетка...

Что я могу с ней сделать? А если бы и сделала, куда бежать?

Пустота и чернота вокруг, пустота и чернота в душе. Ничего у меня нет, ничего не осталось.

Позади — суд.

Суд, на котором и судьей, и председателем, и присяжными сразу — всем является мой муж. Его величество, его императорское величество, император Россы. Уже не царь, как повелось от Государя Сокола, уже император.

Кто осмелится сказать хоть слово против?

Кто рискнет опротестовать его решение?

Обвинитель — его самый близкий и лучший друг. Друг, который всю жизнь... да, вот уже больше двадцати лет меня и любит — и ненавидит. Сейчас уже, наверное, просто ненавидит.

Обвинение — измена императору.

Смешно.

Какая может быть измена, если он сам развелся со мной? Сам отослал в монастырь? Солдат прислал, чтобы те стояли под стенами, стерегли меня... даже смешно. Больше десяти лет уже я не государыня, а просто инокиня. Просто скромная сестра Устинья. Имя — единственное, что мне осталось. Упросила матушку при постриге оставить.

Не могу я от мирского отказаться, или мир от меня не отказывается... имя — единственное, что у меня есть от той счастливой жизни.

Маменька меня Устенькой называла, когда ласкова была.

И — ОН.

Единственный раз в жизни... всего-то минута счастья и была, один поцелуй, а помнится. Как сейчас — помнится. И серые глаза рядом с моими, и улыбка — неверная, счастливая, и теплые губы на моих губах.

С мужем в постель ложилась — как не было ничего. Память даже не сохранила.

Темноту помню, боль, косы, локтем прижатые — и все. Спросит кто — и не отвечу, что было, как было... женщина замужняя.

А тут — один поцелуй и случился за всю жизнь. И навеки со мной остался. Гореть завтра буду — о нем думать.

Наверное, супруг бывший думает, что я с ума сошла, когда на суде улыбалась насмешливо. А что еще можно сделать? Рыдать, бунтовать, справедливости просить? Смешно же.

И глупо...

Бедный Семушка, невинный мальчик, что уж там греха таить. Не было у нас с ним ничего и никогда. И на суде он о том кричал, и я поведала. А что толку? Кто бы нам поверил?

В монастырь он заходил?

Заходил, бывало. Как же ему проверять, здесь я или сбежала?

Со мной наедине оставался? Оставался. Минут на пять, может, на десять. Хватит ли этого для измены?

Не знаю. Может, и хватит. Только вот не было у нас с ним ничего, а умирал мальчик долго. Императорский приговор оказался суровым. Распятие на кресте.

Семушка умирал, а меня привезли, напротив посадили, и смотреть заставили. Если глаза закрывала, его начинали плетьми бить... лучше б меня.

И за что...

Просто — за пару теплых слов, за улыбку, да на ярмарке торговцы теплее улыбаются, когда покупателей заманивают!

Три дня назад — суд. Два дня назад — его казнь. Завтра — моя. Быстрое нонеча в Россе правосудие. А главное — слепое и глухое.

Кричи, не кричи...

— Не шуми.

Я дернулась, словно меня плетью ожгло.

— Что?! А...

Из-за поворота ко мне медленно приблизился огонек. Поднялась плошка с угольками, освещая лицо, которое я и на этом свете видеть не хотела, и на том... ежели в ад попаду, мне парсуну этого человека напротив котла повесят. Тогда и варить не надо будет...

— Ты?!

— Я, Устиньюшка. Я, душенька. Тепло ли тебе, сокровище? Радостно ли?

Зеленые глаза напротив. Ведьминские омуты, не иначе. По этим глазам не одна сенная девка слезами уливалась, а я... я этого человека всей душой ненавидела.

— Ты почто пришел, Михайла? Позлорадствовать? Ну так смотри, радуйся. Сколько тебе осталось до рассвета? Часа хватит?

Откуда и слова взялись? Едкие, острые...

Под зелеными глазами — черные круги. Словно его завтра сожгут, не меня.

— Жизни не хватило бы.

— Моей так и не хватит. Почто невинную душу загубил? Знаешь ведь, невиновен был Семушка.

— Невиновен? — в зеленых глазах мелькает страшное, темное, словно рыба-акула плавник из-под водной глади высунула. — Я бы его еще сто раз убил! За то, что виделся с тобой каждый день, разговаривал, до руки твоей касался... думал — забылось, перегорело, ан нет! Сто раз бы его убил! Двести!!!

Отшатываюсь от решетки, подношу руку к губам.

— За... это?!

Ответом мне кривая улыбка на полных губах.

— Государь наш, Фёдор Иванович, жениться желает на принцессе Лембергской. А там условие поставили, они-де не дикари какие. Даже коли старая жена в монастыре, все одно, жена она, не свободен государь наш.

— А как же та девка, которую он после меня в палаты привел?

— Девка и есть. Случай такой вышел, яблочком она подавилась.

А яблочко то из сказки про мертвую царевну было. Не иначе.

— Тоже — ты?

— А хоть бы и я, Устиньюшка. Не заслуживала она ничего иного. Ты государыня законная, а что родить не смогла, нет твоей вины.

Я только головой качнула.

— Что сыночка я скинула — судьба такая. Да только ты первый рад был, что в монастыре я. Али не так, Михайла?

— Так, — слово камнем падает в темноту, теряется где-то у носков расшитых золотой нитью щегольских сапог. — Так, Устиньюшка. Если не мне, то и никому! Не мог я выносить... Федька, дурак малахольный, сокровище в грязь кидал, тебя не видел, на ложе после дешевой девки таскал. А ты все одно ему верна была. Почему? Почему, Устиньюшка?! Я бы всю Россу к твоим ногам кинул, на руках носил, тени упасть не дал... ПОЧЕМУ?!

И столько боли в последнем слове...

Кто-то другой растрогался бы. А я — нет. Я глаза Семушки помню. И как мальчик за глотком воздуха тянулся. И... он ведь меня не винил, он передо мной винился. Знал, что и мне кары не избежать, с креста о прощении просил...

Что ж.

И я бью. Наотмашь.

— Потому что я ни его не любила, ни тебя. Тошно мне от вас обоих, гадко на душе. Завтра умирать буду с радостью — избавление с огнем придет!

Зеленые глаза вспыхивают болотными огнями.

— Ни меня, ни его... а кого, Устинья?! КОГО?!

Пожимаю плечами.

— Он уже ушел. И я завтра к нему пойду. Если Господь милостив, хоть увидеть его дозволит. Хоть раз бы еще...

Хоть из ада!

В любом котле счастлива буду, зная, что ОН — в раю. Лишь бы... каждую ночь снится, каждую... и подушка мокрая.

Лицо Михайлы искажается такой гримасой, что я даже отшатываюсь.

— ТЫ!!!

Кажется, я спустила дьявола с цепи. Но мне не страшно. Я смотрю ему прямо в глаза и улыбаюсь.

— Я. И что? Сам меня убьешь? Сделай милость!

Михайла более-менее берет себя в руки и ухмыляется.

— Сам? Нет... но на костер ты завтра так просто не уйдешь.

— Неужели? Пытать будете?

— Нет.

Глухо падает на пол замок. Распахивается дверь, и Михайла шагает внутрь камеры. Я и забыла, что он меня на голову выше, забыла, что сильнее...

— Иди ко мне, Устиньюшка. Не упрямься. Может, и уйдешь ты завтра к другому, но с моими поцелуями на губах гореть будешь!

— НЕТ!!!

— Обо мне думать будешь... всю душу мне вымотала, ведьма рыжая... ненавижу, люблю...

Я отбиваюсь, что есть сил, но справиться с ним не могу.

Мужчина намного сильнее, а сейчас еще и охвачен каким-то неистовством... хоть бы одежда другая, а то одна рубаха, под которой ничего нет.

Кричать не получается, Михайла накрывает мои губы своими, дыхание перехватывает, потом одна рука стискивает оба моих запястья, вторая ложится на горло, я чувствую спиной ледяной каменный пол — и приходит БОЛЬ.

Острая, резкая, словно кинжалом ударили.

Из глаз текут слезы, я даже не вслушиваюсь в шепот над ухом — как-то само получается...

— Всю жизнь... тебя одну... никого не видел... Устиньюшка...

И снова косы прижаты к полу. Отрезала бы, да завтра сами сгорят...

Когда все заканчивается, я даже не сразу это осознаю. Просто мужское тело рядом со мной становится каменно тяжелым, потом откатывается в сторону, а меня, напротив, притягивают наверх.

— Устиньюшка... хочешь — выведу тебя отсюда? Найду, что Федьке соврать, и кони за стеной ждут, и возок! Только согласись! Мы еще молоды, ты мне и деток родить успеешь, мне, не ему!

Это становится последней каплей.

Хватка на моих запястьях слабеет — и я что есть силы впиваюсь ногтями, куда попала. В грудь, полосую ее... жаль, сильно не вышло. Мне бы кошачьи когти, а не то, что сейчас, под корень остриженное.

— Прочь поди, холоп ненадобный! Или ты думаешь, что принудив — порадовал? Завтра гореть буду, о тебе и не вспомню! Ничтожеством ты был, им и подохнешь!

Михайла взлетает с пола.

— ТЫ!!!

Я улыбаюсь, почему-то чувствуя себя победительницей.

— Тело ты получил. И то силой, добром бы никогда не сбылось. А душу не тронь. Не любят таких, как ты. Не стоишь ты ни любви, ни презрения, ни памяти.

Ответом мне служит самое черное ругательство.

Михайла вылетает из камеры, звякает замок, а я начинаю смеяться. Зло, безудержно, до слез... пока шаги не стихают за поворотом.

Любовь!

Она и такая — любовь?

Смех сменяется слезами, потом отчаянием. Кажется, эта мразь мне рубаху порвала... что ж. Гореть за измену буду, так какая теперь разница?

А, никакой.

Жаль, даже если с костра правду прокричу, Федька мне не поверит.

А еще впервые мне жаль умирать.

Мне хочется мести. Хочется убивать, хочется отплатить за боль и отчаяние... за все эти годы никогда я такого гнева не испытывала. Горе было, отчаяние, безнадежность. Гнева не было.

А сейчас он есть. Такой горячий, что мне даже больно от него. Наверное, так и от огня будет...

— Как ты?!

Тихий голос вспарывает темноту. Я подпрыгиваю на полу.

— Ты... ты кто?!

В каменном мешке напротив вздыхают.

— Я — Верея. Волхвица.

И я вспоминаю.

— Ты... да, тебя привезли дней пять назад!

— Хотели еще тогда казнить. Не успели.

Я горько смеюсь в ответ.

— Уступи место царице, Верея. За мной пойдешь... Фёдор от крови хмелеет, своего не упустит.

И получаю такой же смешок в ответ.

— Смотрю, не он один тут одурел.

— Ты про Мишку? Вот шпынь негодный...

— Любит он тебя. Без ума и без памяти любит.

Я пожимаю плечами.

— По себе мой муженек слугу подбирал. Сам дрянь, и холоп у него пакостливый и подлый, разве что вороват не в меру. А уж кого он полюбит, той хоть волком вой. Любовь... тьфу! Не любовь это, желание присвоить, обладать, а коли не получится, так уничтожить. Не мое — так и ничье.

Глаза вновь привыкли к темноте, и я вижу, как Верея приближается к решетке.

— Ты молоденькая совсем...

— Да. Мне семнадцать.

— Мне уже почти сорок.

— Я знаю, Устинья Алексеевна.

Развожу руками.

— Уж прости. Моя б воля — ушла бы ты из этой камеры на волю. Может, хоть последнее желание завтра дадут? Попрошу за тебя...

Верея смотрит серьезно и жестко.

— За меня?

— Почему нет? Больше мне просить не за кого. Семьи нет, детей Богиня не дала, да и к лучшему оно. От свиньи голуби не родятся...

Ненависть сидит внутри. Она горячая, она темная и болезненная. Но ненависть эта не к несчастной обреченной девчонке. Ненависть к тем, кто походя сломал мою жизнь.

Муж.

Свекровь.

Михайла.

Могла бы — горло бы перегрызла... ненавижу, ненавижу, НЕНАВИЖУУУУУ!!! До воя, до крика, ненависть кипящей кислотой растекается по жилочкам, въедается чернотой под кожу, застилает глаза...

Верея о чем-то сосредоточенно размышляет. А потом...

— Не знала б я, Устинья Алексеевна, что ты царица, сказала б — одна из нас. Есть в тебе Матушкин огонь. Неуж не чуяла?

Я пожимаю плечами.

— Нет. Должна была?

— Может, и не могла... если только сейчас раскрылось, — бормочет девчонка. А потом... потом ее глаза вспыхивают огнями. — Скажи, матушка-царица, а отомстить тебе не хочется?

Еще часом раньше я бы покачала головой.

Ничего не хочу. Только покоя. Только тишины...

А вот сейчас... когда болит все тело, когда валяется на полу разорванная рубаха, когда в камере нестерпимо воняет мужиком, до которого я б щипцами не дотронулась...

Месть?!

Что бы я отдала за месть?

И приходит понимание.

Все бы отдала. Все и еще немножечко, только вот отдавать некому.

— Хочется. Только что я могу сделать?

— Ты — ничего. И одна я ничего. А вот вместе...

— Вместе? В этом месте... в монастыре...

— А это и неважно. Это последние несколько десятилетий монастыри камерами стали, а до того иными были. Достанет тут нашей силы. Ты только согласись!

— На что?

Верея смотрит шальными глазами.

— Я, Устинья Алексеевна, не царица. И рядом не стояла. А вот ты... смогла б ты все поменять, если на то воля Живы будет?

Я невольно задумываюсь.

— Все поменять?

— Дай руку, — отчеканивает Верея. И протягивает свою через прутья решетки.

Коридор узкий, мы соприкасаемся самыми кончиками пальцев. И на них начинает вдруг разгораться золотистое сияние.

— Не двигайся, — командует Верея. — Как на воле окажешься, найди любую волхву. В храм Живы сходи, она все объяснит. Я, последняя волхвица Живы, отдаю свою жизнь, смерть и посмертие! Матушкину силу отдаю, сестер силу отдаю, я последняя, я право имею! Отдаю для Устиньи Алексеевны! Пусть повернется КОЛЕСО!

Вспыхивает яркий золотой свет.

Я зажмуриваюсь, но даже сквозь зажмуренные веки вижу... или знаю...

Два тела сейчас осыпаются мелким черным пеплом.

Нас не сожгут завтра.

Мы уже умерли. Сегодня. Сейчас.

И это совсем не больно...


* * *

Чей-то голос словно сказочку рассказывает.

— Жила-была девочка. Умненькая и добрая. Матушку и сестер любила, батюшку и брата уважала и побаивалась. Хорошая такая девочка, правда, Устинья? Выбор отцовский покорно приняла, мужу ни словом не перечила, свекрови подчинялась, сердце свое на части когтями рвала, а все ж через покорность ту преступить не смела. Два раза жизнь свою повернуть не насмелилась, в чужие руки выбор отдала, да и руки те недостойными оказались. Себя сгубила, других сгубила, твоя то вина! Твоя! Ты покорствовала, а другие зло творили, ты видела, а не препятствовала. Девочка всю себя отдала, силы Живы отдала, Искру богини отдала, всю себя для тебя сожгла. А ты... Что ты выберешь? что сможешь? Ты сейчас на перепутье дорог, Устинья Алексеевна, тебе решать, тебе выбирать. Как сделаешь, так и будет. И больше шанса уж никто не даст.

Выбирай, Устиньюшка. Выбирай...

Ненавистное имя хлещет, ровно кнутом. Устинья кричит, отчаянно и яростно — и черный огонь под сердцем вспыхивает. Вспыхивает, обжигает, выдергивает ее в реальность.

Глава 1.

— Устя! Устинья! Да что ж за горе такое с девкой?! Вот ведь недоладная...

Устя не открывала глаз.

Молчала, ждала. Чего? А она и сама не знала. Вроде как помнилось все отчетливо.

Жизнь помнилась, длинная, страшная, темная.

Смерть помнилась.

Даже Верея помнилась хорошо, и вспышка золотого и черного в ее глазах, вспышка, которая захватила и понесла... куда?

— Устинья! Все матушке расскажу, ужо она тебе пропишет розог!

Матушке?

Устинья что есть силы прикусила изнутри щеку — и решительным движением распахнула ресницы.

И тут же зажмурилась от потока расплавленного света, который словно лился на нее сверху.

Солнышко.

Тепло.

И...

— Нянюшка?

Бабушка Дарёна только вздохнула.

— Поднимайся уж, горюшко мое. Вот уж уродилось... все сестры, как сестры, боярышни, а ты что? Из светелки удрала, в земле извозилась, вся, что чернавка... разве ж так можно? А сейчас я и вовсе смотрю — лежишь на грядке. Солнцем головку напекло, не иначе!

Устя смотрела — и помнила.

Осень.

Осень ее шестнадцатилетия. Этим летом ей шестнадцать исполнилось, можно сватать. Можно бы и раньше, но тут прабабка вмешалась. Зять ее побаивался, так что спорить не стал. В шестнадцать лет замуж отдать?

А и пусть. И время будет приданое собрать.

Заболоцкие, род хоть и старый, многочисленный, но бедный. Не так, чтобы с хлеба на квас перебиваться, но и роскошествовать не получится. Так, чтобы и приданое сестрам, и справу для брата — сразу не получается. А брату надобно, в стрельцах он. При дворе служит, самому государю Борису Ивановичу. А там сложно...

И одеться надо, и перстень на руку вздеть, и коня не хуже, чем у прочих, и сапоги сафьяновые. А денежка только что из доходов с имения, а много ли с людишек возьмешь? Вечно у них то недород, то недоход, все какие-то оправдания...

Пороть? А и тогда много не выжмешь, это Устин отец, боярин Заболоцкий, понимал отчетливо. Разве что работать еще хуже будут.

— Поднимайся! Чего ты разлеглась, боярышня? Сейчас ведь и тебя отругают, и меня, старую...

Память нахлынула приливной волной.

Качнулись наверху гроздья рябины. Багровой, вкуснющей... Устя ее обожала. Красную тоже.

Почему-то нравилась ей эта горьковатая ягода, а уж если морозцем прихвачена... птичья еда? А вот она могла рябину горстями грызть, и плохо ей не становилось. Вот и сейчас...

Какая тут вышивка?

Какие проймы — рукава — вытачки — ленточки?

Качнулись за окном светелки алые кисти, Устя и не вытерпела. Сбежала полакомиться, да с дерева шлепнулась, невысоко, а обидно, тут ее нянюшка и нашла.

— Помоги подняться, нянюшка.

— От шальная. А я тебе о чем?

Устя протянула руку вперед, прикоснулась к сухим, но сильным пальцам.

Нянюшка....

В той жизни, которую не забудешь, она раньше времени в могилку сошла. Но кто ж знал, что у матушки хворь такая приключится?

Как матушка слегла, отец брата схватил, да и уехал со двора. А какие тут слуги-служанки, когда хозяйка в бреду мечется? Только нянька за ней и ухаживала... и боярыню не выходила, и сама за ней ушла. Устинью к ним и не пустили даже. Что она могла? Меньше пылинки, ниже чернавки... одно слово, что царица. Устя тогда месяц рыдала, а муж только и того, что фыркнул, вот еще о ком слезы лить не пристало! Служанка! Тьфу!

Пальцы были живыми и теплыми.

И пахло от нянюшки знакомо — чабрецом, душицей и липой, до которых нянюшка была большая охотница. В чай их добавляла, в мешочки траву набивала и одежду перекладывала...

И...

Живая!

Только сейчас поверила Устя, что все случившееся было не сном.

Живая!

И нянюшка, и маменька, и сестры, и отец с братом, и...

Все живы.

И ЕГО она сможет тоже увидеть!

Взвыть бы от счастья, кинуться няне на шею, да сыграло свое воспитание. Устя недаром столько лет царицей была, а потом и в монастыре пожить пришлось. Девушка только плечи сильнее расправила.

— Прости, нянюшка. Впредь осторожнее буду. Пойдем, поможешь мне косу переплести, покамест маменька не узнала, да не обеспокоилась.

— Вот блажная, — ворчала няня привычно.

А Устя посмотрела на свою косу.

Толстую, толщиной в руку, которая извивалась по синей ткани сарафана. В золотисто-рыжие пряди вплетена синяя с золотом лента. И ни единого седого волоска.

И не будет!

А что есть?

Чудом Устинья не закричала, в истерике не забилась. Сдержалась.

Неуж и вправду — в прошлом она оказалась? Почти на четверть века назад ушла?

А ежели и так... что у нее есть? Что сделать она сможет?

А многое!

Черный огонек, который горит у нее под сердцем. И знания, которые с ней остаются. Опыт ее горький, книги перечитанные, разговоры переговоренные... все с ней.

А коли так — можно и побороться. Богиня не выдаст — свинья не съест. А то и свинью скушаем!


* * *

Не знала Устинья, не ведала.

Далеко от нее, на другом конце Россы, глаза распахнул старый волхв. Что ощутил он?

Сдвинулось что-то в мире, исказилось. Или напротив — на место становится?

Не понять. А только волнуется мир, ровно камень в пруд кинули, и круги по воде пошли такие, что до Велигнева добежали...

Что-то меняется в мире. Тревожно волхву стало, а только куда бежать? Кому весточку слать? Надобно ему из леса своего выходить, опять к людям идти... иную беду проще упредить, чем потом ложкой большой хлебать.

Родился кто-то? Или умер?

Узнает он. А потом и решит, что делать надобно.


* * *

В своей светелке Устинья быстро стянула сарафан, оставаясь в одной нижней рубахе из беленого полотна, осмотрела его, отряхнула умелой рукой, сняла несколько травинок.

Повезло: осень уже, трава пожухлая, такого сока не даст. Летом бы пятна остались.

Теперь коса.

Рядом ворчала нянюшка с гребнем.

Устя быстро выплела ленту, помогла няне выбрать из косы всякий мусор (рябина-то в косе откуда взялась? Аж гроздь целая прицепилась...), потом в четыре руки косу переплели, и няня помогла воспитаннице надеть сарафан. Расправила складочки.

— Хороша ты у меня, Устенька. Хоть бы твой батюшка тебе мужа хорошего подобрал.

Подобрал.

Кутилу, гуляку, дурака, царем ставшего, и Россу погубившего. Зато бесприданницу Фёдор взял, еще и батюшке приплатил.

Об этом Устя промолчала.

— Нянюшка, кваску бы...

— Сейчас схожу на поварню, доченька. Потерпи чуток.

Няня ушла, а Устя осталась одна.

Погляделась в полированное металлическое зеркало.

Небольшая пластинка, размером чуть побольше ладони, так хорошо была отполирована, что Устя себя видела, ровно в дорогом, стеклянном зеркале.

И понимала — ей и правда шестнадцать.

И коса ее, и улыбка, и фигура... которую не могут скрыть сарафан и нижняя рубаха. И волосы, и лицо ее.

Совсем еще юное, без морщин, без складочки в углу рта...

Устя коснулась овала лица.

Да, ее высокий лоб, ее тонкие черные брови, ее большие серые глаза, ее тонкий прямой нос и рот с такими губами, словно их пчелы покусали. Вот в кого у нее такие губы?

У матушки ротик аккуратный, небольшой, словно розочка, а она...

ЕМУ нравились ее губы. Как-то раз ОН сказал, что у Устиньи губы для поцелуев. Но — не поцеловал. Только однажды...

ОН жив!

И Устя смоет увидеть любимого! Сможет помочь ему, сможет...

Устя задумчиво протянула руку к грозди рябины, сунула багровые ягоды в рот — и зажмурилась, такой остротой вкуса ударило по губам.

Отвыкла она от этого.

В монастыре рябины не было, да и раньше... кто б царице разрешил? Для нее другая ягода есть, заморская, неживая, невкусная... когда она забыла вкус рябины? До смерти любимого человека?

Потом?

Да, потом она уже не чувствовала ничего. Словно в глыбе льда жила.

А вот сейчас...

Под сердцем бился, клокотал, черный огонек. И Устя знала, что это такое. Откуда.

Это — искра богини Живы. Навсегда она с Устиньей останется. Только вот...

Сила сама по себе, что знание закона Божьего — ничего не дает. Применять надо уметь и то, и другое. И учиться этому долго...

Второму ее научили в монастыре. Устя сейчас могла цитатами из священных книг разговаривать. А первому...

Волхва Живы.

Устинья обязательно сходит на капище. Сходит, расскажет, что сможет, попробует узнать, что с ней. Для нее это не опасно, а для других? То ей неведомо.

И человек ей надобен.

Прабабушка.

Ей очень нужна прабабушка Агафья. Сейчас она в имении, не любит она в городе жить. В зиму приедет, как лед на реках ляжет. В прошлой жизни Усте это неинтересно было, а вот сейчас...

Она дождется прабабушку.

Не просто так она ее ждать будет.

Не просто так огонек в Устинье зажегся, не просто так Верея силу в ней почуяла. Прабабушка о своем прошлом говорила скупо, а все ж кое-что Устя понимала. И побаивались прабабушку не просто так. Может, и не волхва она. А может — и кто?

В той, прошлой жизни, которую Устя для себя черной назвала, в ней она не сильно-то прабабушку расспрашивала.

Побаивалась, дурочка.

Чего боялась?

Люди куда как страшнее волхвов.

То, что они с другими и без всякой ведовской силы сделать смогут. Что такое ведовство? Смерть твоя придет? Так что же?

А жить, ровно труп бесчувственный, годами в монастыре гнить? Не дышать, солнышка не видеть, не... куда не повернись — все — не!

И никакого колдовства не понадобилось.

А ведь прабабушка жива еще. Жива была, когда Устинья замуж выходила. Жива была, когда Устинья на смотрины отправилась, еще на внучку с тревогой смотрела, но ничего не спрашивала. Почему?

А что ж тут гадать?

Кто ж у овцы покорной спрашивает? Что овце скажут, то она и заблеет, и на скотобойню своей волей пойдет... Дура бессмысленная!

Прабабушка еще лет пять жива была, потом уж, в Черный Мор померла... сейчас Устинья бояться и блеять не будет.

Из овцы получилась — кто? Устя пока не знала. Не такой уж она опасный зверь. Может, лисица? Ей сейчас хитрее лисы быть надо, злее лисы, опаснее...

Прятаться надобно, следы путать, глаза отводить.

Чем помог ей монастырь — пониманием того, что все, все можно найти в книгах. Надо только знать, где искать, что искать. И читать, копаться, и размышлять — и можно получить совсем неожиданные выводы.

Жития святых, к примеру!

Они ж там не только мучительно умирали! Это в самом конце! А если начать с начала?

Они еще и жили, и что-то делали, и куда-то шли, и... и учиться у них тоже можно. Всякому, полезному в хозяйстве.

Опять же, жития эти на разных языках написаны. Хочешь прочитать — так язык выучи? Не знаешь? А в монастыре тебя многому научить могут, только учись. Устя и училась, старательно. Как-никак десять лет в монастыре, даже больше. Со скуки с ума сойдешь, волчицей голодной выть будешь!

А чем еще в монастыре заниматься?

Ежели ты не просто так себе трудница, послушница или монашка?

Ежели тебя силком в монашки постригли, освобождая место для чужеземной шлюхи, к которой твой муж прикипел? А так ты боярышня по рождению, царица по замужеству?

Кто и к чему тебя посмеет принудить?

Можно и в монастыре заниматься чем-то таким... непрактичным. Но молиться целыми днями, месяцами, годами... сложно. Вышивать и шить Устя и сейчас не слишком-то любила. Умела, но не любила. Скоморохи раздражали, да и не допустили бы их никогда в монастырь.

Музыка?

Цветочки заморские?

В монастыре и крапива-то не выживала, в щи летела. А музыка... были и на солнце пятна. Если б Устинья запела, ей бы все дворовые псы подпевать бросились.

Говорят — ни слуха, ни голоса. Ну, так это про нее. С малолетства, стоило ей только рот открыть, как матушка начинала за виски хвататься и морщиться, нянюшка ворчала...

Устя и в монастырском хоре не пела. Один раз попробовала, но у матушки-настоятельницы такой несчастный взгляд стал, что женщина рукой махнула.

Не дано — и ладно! И такое бывает!

Оставались люди — и книги.

Устя полюбила разговаривать с людьми, слушать их, думать над их словами, поняла, как легко человек выдает себя, как им можно управлять, как поставить себе на службу...

Тот же Семушка...

Он ведь Устинью и правда полюбил. Такое тоже бывает ежели мужчина — настоящий. Когда бросается женщину спасать и защищать, а потом и влюбляется... за ее страдания, не за красоту или ум, а — так. Потому что настоящий мужчина всегда будет защищать женщину.

Устя понимала, что она этим пользовалась.

Семушка ей и книжки кое-какие доставал, и зерна заморские, горькие... Устя к ним в монастыре пристрастилась. *

*— имеются в виду какао-бобы, сырые. В Россию они попали примерно в 1786 г., но в Европе распространились на 100-150 лет раньше. Так что автор чуточку предвосхищает события, прим. авт.

Было у Фёдора свет Иоанновича одно качество, уж кто его знает, плохое или хорошее. Муж ее свято был уверен, что в Россе ничего хорошего и нет, только в других странах. И привез из того же Лемберга какао. Сам попробовал — не понравилось, пил только чтобы чужестранцам подражать. А вот Устя распробовала, только не напиток, а зерна.

Тоже горькие, как и рябиновые грозди...

Впрочем, нет еще ни зерен, ни монастыря, ни Семушки. Он только еще родился, разве что... в этой жизни Устя попробует все изменить.

Глупый влюбленный мальчик не станет ее сторожем, не влюбится, не будет мучительно умирать несколько дней...

Люди стали одним из увлечений Усти. И книги. А если книги, то и языки. Всего шесть языков.

Франконский, лембергский, латынский, ромский, джерманский и грекский. С последним уже всего получалось, но Устя не унывала. Ей бы еще пару лет, она бы и на нем заговорила в совершенстве. А пока — и пять языков неплохо.

— Устинья! Снова ты без дела маешься?!

Чего не ожидала боярыня Евдокия, что родимое чадушко, которое (на ее взгляд) косу вырастило, а ума не набрало, кинется к ее ногам, схватит за руку и примется поцелуями покрывать. А слезы ручьем хлынули.

Матушка!

Живая!

Не то бледное, чужое, которое она в гробу последний раз видела, и то Фёдор над ухом шипел, что тот гад, поплакать спокойно не дал. Родное, теплое, живое...

— Маменька!!!

Боярыня даже и растерялась.

— Ну.... Что ты? Что случилось? Опять сарафан порвала?

— Н-нет... Маменька, я такая счастливая! У меня лучшая семья на всем белом свете!

Боярыня, видя, что сказано это от души, а не для лести, чуточку даже душой оттаяла.

— Ну-ну... вставай, егоза. Иди сюда, ленту поправлю, — привычно заворчала она. Ласково погладила дочкину косу, на секунду обняла ребенка, отпустила. Ребенка, конечно!

Даже когда у Усти свои дети появятся, маменьке она все одно малышкой будет казаться.

Раньше Устя это не ценила. Не видела за строгостью — заботы, за усталостью от повседневных забот — ласки, да и остальное не понимала.

Чужую боль тогда лучше осознаешь, когда тебе жизнь своей выдаст, не пожалеет.

Где уж матушке быть беспечальной, ежели ей прабабка с мужем ложиться настрого запретила еще четыре года назад? Батюшке одного сына мало было, а родилось еще три девки. А сына хочется, тем паче, что от холопок дворовых два мальчика — вот они, в имении живут.

Но то от холопок.

А матушке дитя вынашивать нельзя, и плод скинет, и сама погибнет. Устя помнила, что прабабушка не сама даже запретила такое, в храм пошла.

Как уж она разговаривала, о чем договаривалась со священниками — Устя не знала. Но именно священник, смиреннейший и скромнейший отец Онуфрий запретил батюшке делить с маменькой ложе.

Понятное дело, что Господь сулил, то и быть дОлжно, но не много ли ты, чадо, берешь на себя, Его волю толкуя?

Одно дело, когда ты не знаешь, что жене твоей грозит смерть, и чадо твое погибнет в ее чреве. Тогда — да, не знал, не думал, Божья воля. А ежели ты о том знаешь, так разговор совсем другой. Ты нарочно две живых души погубить задумал?

Нет?

Вот и не доводи до греха, чадушко, а то ведь и вразумить можно... постом, молитвой, покаянием.

Монастырь? В который старую супругу проводить можно, чтобы новую завести?

Это когда б у вас детей вовсе не было, тогда понятно. Мужчина должен свой род продолжать. Но у тебя-то и сын, и дочки... Бога не гневи!

Сколько Он тебе дал, столько и расти, и радуйся, что не забирает. Скольких Он забрал у тебя? Четверых? И трое из них сыновья? Больно, конечно, да только они сейчас у Его престола, а у тебя сын один остался. Вот, значит, более тебе и не надобно. Это ж дело такое, от количества не зависит, только от воли Его... у одного и десять детей, да все погибнут, у другого один, да выживет и род продолжит.

Спорить было сложно, отец и не стал.

Но что был у него кто-то...

Устя только сейчас это поняла, и матушке от души посочувствовала. И еще задумалась.

Раньше она много чего не видела... может ли такое быть, что любовница в матушкиной болезни виновата? Или как-то еще помогла?

Надо бы выяснить, с кем отец сейчас крутит. И если причастен кто-то из них....

Была б Устя собакой, у нее б вся шерсть на холке дыбом встала. А так...

— Маменька, вы меня не просто так искали? Верно же?

— Верно, Устя. Ты эту свою гадость рябиновую так и кушаешь. А мне рецепт сказали, попробуем из нее варенье сварить. Сходи-ка в сад, пригляди за мальчишками. Пусть ягоды на пробу наберут, а то знаю я их. Горсть в корзину — четыре в рот.

— Маменька, как я вас люблю!

— Иди-иди, непоседа. Не занимай время, у меня еще дел много.

Вот, в этом и вся матушка.

Ворчит, ругается, а рябину, которую никто в доме, кроме Усти не любит, на зиму хочет собрать, да и варенье сделать. Не для себя же, для дочери.

Раньше Устя этого не видела.

А сейчас еще раз поцеловала матушке руку — и умчалась в сад.

Варенье из рябины?

Хочу-хочу-хочу! И рецепт вспомнить могу, в монастыре и такие книги были! Только вот на кухню бывшую царицу не допускали, да Устя и сама не рвалась. Что-то переводила, что-то переписывала... так, чтобы с ума не сойти от скуки. А готовить не готовила. Скучно ей казалось, неинтересно.

А сейчас, вот, будет!

В груди, под сердцем, мягко пульсировал черный огонек.


* * *

— Устька!

Устинья повернулась так, что коса взлетела словно рука, едва по лицу нахалку не стегнула.

— Что тебе, Аксинья?

Симпатичная девушка, на год младше, поморщилась.

— Сколько тебе повторять? Ксения я! Ксе-ни-я!

— Кому ты Ксения, а в крещении Аксинья. *

*— раньше это было одно и то же имя. Только Аксинья русский вариант, Ксения — греческий. Сейчас оба имени самостоятельны, прим. авт.

Устя знала, о чем говорит! Как же сестру раздражало это 'Аксинья'! Как ей хотелось быть самой модной, самой светской, выезжать, на балах танцевать...

И ничего бы в этом страшного не было.

Если бы не предательство.

Его она сестре и тогда не простила, и сейчас...

Нет, не напомнит. Пока еще ничего не было, а может, Ксюха и не такой пакостью станет? А вдруг?

Устя ее помнила — еще ДО монастыря.

Разряженную в модный лембергский наряд с фижмами, в парике, напудренную так, что на белом фоне любое лицо нарисовать можно было — все равно. Помнила злые слова, которые летели в Устинью, и совершенно ту не трогали. Не о сестре душа болела.

Тогда она еще могла болеть. Потом начала просто умирать...

Ксения поняла, что проигрывает, и сменила тему.

— Ты мне скажи, ты к батюшке подойдешь? Я на ярмарку хочу...

Устя помнила эту ярмарку.

Осеннюю, веселую...

А потом, как оказалось, и ее кое-кто с той ярмарки запомнил. Но... не пойти?

Устя подумала пару минут. И улыбнулась.

— Аксинья, мы не к отцу пойдем. К матери.

— К матушке? А зачем?

Вопрос был непраздным, боярыня хоть во дворе и доме и распоряжалась, но за их пределами мало что решала. Платье дочери сшить — пожалуйста.

Дочь погулять отпустить — только с батюшкиного разрешения. Которое вымаливать загодя приходится, упрашивать, выклянчивать...

— А затем, — Устя решила попробовать сделать сестру своей союзницей. Ну, не дурочка ведь Аксинья, это просто так жизнь повернулась. Не все ее проверку проходят, кто и ломается. Нальешь воду в треснувшую чашку — и пей из ладоней. — ежели мы все правильно сделаем, батюшка нас не только на ярмарку отпустит.

— Да? — Аксинья явно сомневалась, но спорить не стала. Не ей розог всыплют, ежели что, Усте.

— Уверена. А пока — помоги мне варенье из рябины сварить, да и пойдем к матушке. Так она сговорчивее будет.

Аксинья хоть и собиралась фыркнуть — гадость, горькая, несусветная, но любопытство сильнее оказалось

— Ладно уж. Помогу. Долго тебе еще осталось?

Устя оценила чан с вареньем.

— Может, с полчаса.

— Хорошо. Что делать надобно?

Были бы руки, а дело на кухне завсегда найдется.



* * *

Боярыня Евдокия Фёдоровна от дочерей много не ждала.

Что они там сделают?

А все ж не впустую будет! На кухне покрутятся, понюхают, чем хозяйство пахнет... и в кого они такие неудельные растут? Она-то с детства при матушке, и на скотный двор, и на кухню, и мыло варить, и лекарства делать — да мало ли забот в бедном хозяйстве? У нее-то род хоть и старинный, но тоже бедный, до пятнадцати лет сопли подолом утирала. Потом уж к ней Алексей Иванович посватался.

Правда, и у него тоже не так, чтобы полы золотом выложены, экономить приходится, а все ж не так, как в родимом доме.

Как так получилось, что она с дочками мало занималась? Да вот... матушка у Евдокии была крепкого здоровья, а сама Евдокия не удалась. Восьмерых родила, так четверых Господь забрал. И трое из них сыночки, один остался. И того Евдокия уж так выхаживала, ночей с ним не спала, не знала, как рядом дышать.

И деточек скидывала.

И роды ей тяжело давались, считай, потом по месяцу прабабка ее травами отпаивала. Куда уж тут дочек наставлять?

Заботилась, как могла, и ладно!

Няньки-мамки есть, пригляд есть — и то слава Богу. А уж какими там дочки растут — авось, замуж выйдут, так всему научатся. Она же научилась?

Чего она не ожидала, так это стука в светелку, в которой прилегла отдохнуть, убегавшись. Ждала очередных проблем и указаний, а вместо этого Аксинья заглянула, даже смущенная.

— Маменька, отведайте?

Отведать?

Но второй в светелку вошла Устинья с подносом. Держала с усилием, но улыбалась. А на подносе — тут и взвар ягодный, и варенье в красивой плошке, и ложечка рядом, и хлебушек нарезан, выложен... так и захотелось подхватить ложечкой варенье — и отправить в рот. Боярыня и противиться себе не стала.

И замурлыкала восхищенно.

Сладость сиропа и горечь рябины, запах трав и меда...

— Чудесно.

Казалось, силы сами на глазах прибывают.

— Мы варенья на зиму сварили, маменька. Когда прикажете, еще сварим, — Устя смотрела ясными серыми глазами. — Только понравится ли?

Боярыня тряхнула головой. и отправила в рот еще ложечку варенья, запила обжигающим травяным взваром.

Хорошо...

— Варите, девочки. Хорошо у вас получилось.

— Маменька, нельзя ли приказать еще рябины купить? У нас уж и нету, считай?

Боярыня только кивнула.

— Прикажу. Купят.

— Маменька, — Устя была сама невинность. — Прошу вас, позвольте и нам с Аксиньей на рынке бывать? Взрослые уж стали, а что и сколько стоит — по сей день не знаем. Замуж выйдем, так нас обманывать станут. Что ключница, что холопки... ох, мужья гневаться будут!

Боярыня брови сдвинула, а потом призадумалась.

Да, конечно. Невместно боярышням, словно чернавкам, по рынку шастать. А с другой-то стороны... какие еще семьи их возьмут? Считай, ведь бесприданницы!

Что там Алексей Иванович за дочками дать сможет? Считай, копеечки медные, слезами политые.

Не возьмут девочек в богатую семью. А в бедной каждый грош считать придется, слезами умоешься за лишние траты...

А и то...

Что за честь, когда нечего есть? Сиди в тереме, да вышивку слезами поливай? А так девочки хоть что узнают, хоть не обманут их злые люди.

— Маменька, я понимаю, что нехорошо это, но может, нам одеться, как служанкам? Платки пониже повязать, надвинуть, косы спрятать, сарафаны попроще? И говорить, что мы не боярышни, а твои сенные девушки? Кто там потом прознает?

Боярыня задумалась.

Не по обычаю так-то. Но и запрета ведь нет?

И муж ничего не скажет, потому как не заметит, не будет его дома. А и заметит, она отговорится. Ему до дочек и дела нету...

— Я с вами еще служанок пошлю, — буркнула она.

— Маменька, не надо бы служанок. Наушницы они, сплетницы. Особенно Верка да Настька... Лучше б кого из конюхов. И нянюшку Дарёну?

Упомяни Устинья кого другого, боярыня бы разозлилась. На дочерей. А вот сейчас...

Что Верка, мужнина полюбовница, что Настька — хватает же кобеля на все подворье! Понятно, боярину они на попользоваться, а потом в деревню поедут, может так, а может и в жены кому, ежели в тягости будут. Но пока...

Обе они тут.

И обе к боярину на ложе бегают, и обе языками машут. Понятно, Алексей Иванович ту из них хватает, коя под руку подсунется, особо ни одну не выделяет, вот они и стараются.

Дуры, конечно, а все ж обидно.

Может, и не разрешила бы боярыня в другой раз, но сказанное вовремя слово чудеса творит. Евдокия только белой ручкой махнула.

— Разрешаю, девочки.

— А... — пискнула Аксинья, но тут же замолкла. Боярыня и не заметила, как Устя пнула сестрицу по ноге сафьяновым башмачком. Хоть и мягкий сафьян, а все ж доходчиво получилось. Та и рот захлопнула.

— Маменька, дня б через три от сего? Не ранее, а то некогда всем, папенька в имение собирается?

Боярыня еще раз кивнула. И подумала, что все правильно.

В ближайшие пару дней и ей не до того, и боярину, а потом, когда поедет он с сыном в имение, девочек и правда можно на ярмарку отпустить. К тому времени, как вернется супруг, уж и следы пылью припадут. А там и дочкам надоест.

Что на базаре хорошего может быть?

Шумно, грязно, людно, всякая наволочь шляется... точно — надоест.

И боярыня, проследив, как за дочками закрывается расписанная цветами дверь светлицы, сунула в рот еще ложечку варенья.



* * *

Стоило двери закрыться, как Ксения попыталась завизжать и на шею Устинье кинуться. Та ее вовремя перехватила, рот зажала.

— Молчи!!!

Кое-как сестра опамятовала.

— Ума решилась?! Сейчас начнешь бегать-кричать, точно батюшке донесут! А он еще в имение не уехал! Хочешь там коров по осени пересчитывать?

— Не хочу!

А и то верно, крестьяне сейчас оброк платят, тащат хозяину и скотину, и зерно, и рыбу, и мед... да много чего! Не проследишь хозяйским глазом — мигом недоимки начнутся, а то и управляющий чего в свой карман смахнет... вот и ехал Алексей Иванович в свое поместье, и сына с собой вез. А что?

Пусть хозяйствовать учится, ему поместье перейдет.

Дочери?

А, пусть их, при матери! Одну дурищу замуж выдал, еще двоих пристроить осталось.

Устя это понимала — сейчас. Раньше-то сообразить не могла, чем она отцу не угодила, плакала по ночам, старалась хоть что получше делать, воле его покорствовала. А потом уж сообразила, что могла бы звездочку с неба в кулаке зажать — не поможет. Не мальчик она, вот в чем вина ее.

Потому и отцу не интересна. Ни она, ни Аксинья.

— Вот и молчи! И радости не показывай! Мигом отцу нашепчут! Уедет он — затихнет подворье, а тут и мы к матушке!

— Верно говоришь! — обрадовалась Аксинья. И впервые с приязнью на Устю поглядела.

Старшая сестра только улыбнулась.

То ли будет еще... подожди.

— Пойдем, пока наряды свои посмотрим. Надобно что попроще подобрать, перешить, подогнать на нас, не в ночь же это делать?

— Да...

— Сейчас у меня сядем, дверь в светлицу запрем, чтобы не помешали слишком любопытные, да и посмотрим. А то и в сундуках на чердаке пороемся, в коих старое платье лежит. Нам дорогое не надобно, нам бы простое, подешевле...

Аксинья кивнула.

Сестру она не слишком-то любила, и в том виноваты были родители. Казалось все Аксинье, вот, если бы сестры не было, то была б она одна, любили б ее больше. А понять, что не сбылось бы... да откуда? Ревновать ума хватало, злиться, негодовать.

Осознать, что родители их любят, матушка хотя бы, а показать не могут — уже нет.

Тогда Устинья этого не осознавала даже. Сейчас же... сейчас она и видела многое, и понимала.

И то, о чем думать было неприятно.

Ее Жива красотой одарила. А вот сестру...

Казалось бы, тоже волосы рыжие, тоже глаза серые. Похожи они с Аксиньей, а все ж не то.

У Усти волосы и гуще, и цвет другой. Старая медь, с отблесками огня и золота.

У Аксиньи — вареная морковка. И веснушки. У Усти они тоже есть... штуки три. А у Аксиньи все лицо в них, потому она и белилась, как дерево по осени.

Глаза у Аксиньи меньше, лоб ниже, нос длиннее, губы уже. Вроде бы и то же самое, но некрасиво получается. Неприятно.

Устя этого и не видела, тогда, в юности. А Аксинья все понимала, злилась, завидовала. Не отсюда ли ее предательство выросло?

— Пойдем, Аксинья. У нас еще много дел будет до базарного дня. Лапоточки еще бы найти надо, а не найти, так заказать...

— Лапти?! — праведно возмутилась Аксинья, выставляя ножку, обутую в кожаные ботиночки — коты.*

*— Коты — женская обувь на Руси, XIII-XIV в. Высокие закрытые туфли из жесткой кожи на небольшом наборном каблуке с металлической оправой, прибитом к подошве гвоздями в несколько рядов. Различия между правой и левой ногой не делалось, колодка для шитья использовалась прямая. Задник котов оснащался кожаной петлей для продевания шнурка, обвязывавшегося вокруг голени (берца) или щиколотки и удерживавшего обувь от сваливания с ноги. Праздничные коты расшивались тисненым сафьяном, бисером или цветными нитками, надевались на вязаные цветные или однотонные чулки. Прим. авт.

— Много ты крестьянских девок в котах видела? И в поршеньках-то не находятся! *

*— Поршни — внешне почти те же лапти, но кожаные. Прим. авт.

Аксинья недовольно засопела, но крыть было нечем. И в доме-то девки в лаптях ходили — на поршни кожи не напасешься.

— Я в этой пакости ходить не умею! Ножки наколю!

— Вот и будем учиться, — спокойно ответила Устинья. — Хочешь на базар пойти за рябиной? И потом из дома выходить спокойно?

Хотелось. Так что Аксинья решила потерпеть лапти. Да и Устя добила решающим.

— Все одно никто нас не узнает. И о нас тоже не узнают, а крестьянским девкам и в лаптях можно.

Аксинья только вздохнула, что та мученица.

— Хорошо. Идем...

Улыбку на губах сестры она не заметила. Устя сегодня сделала маленький шаг к своему новому будущему. И сестра ей пригодится.



* * *

Вечером Устя покорно сидела за трапезой.

Ковыряла ложкой пареную репку. Та, хоть и таяла во рту, хоть и сдобрена была маслом, но девушку не радовала.

Она помнила мать.

Уставшей и измученной болезнью.

Она помнила отца. Равнодушным и холодным.

И сейчас... да, сейчас, восстанавливая свое впечатление, она была уверена — так и есть. Вот упади она сейчас в корчах, закричи, забейся, батюшка и ухом не поведет. Не то, что волноваться за родное дитятко — просто рукой махнет, да слугам прикажет на нее ледяной воды вылить.

Равнодушие.

Это чувство пронизывало всего Алексея Ивановича Заболоцкого, оно окутывало его плащом, оно светилось в серых, как и у самой Устиньи глазах, оно заволокло трапезную серой хмарью. Оно изредка рассеивалось, когда глава семейства поглядывал на сына, но и только.

Да и сын...

Илья Алексеевич Заболоцкий был мужским отражением матери внешне — и отцовским по характеру. Если раньше Устя еще могла думать, что все исправимо, что она может добиться отцовской любви, уважения брата, понимания, любви, надо только послушной и покорной быть, и будет ей радость!

Нет.

Никогда такого не случится.

Всегда отцом будет править стремление к собственной выгоде. Всегда ему интересна будет только своя жизнь. А чужая?

А что — чужая. Ее можно и под ноги кинуть, чтобы сапоги вытереть.

Дочери? Дочерей надо выгодно продать. Вот и все...

Ни поддержки, ни помощи она ни от кого не получит.

Устинья ковыряла репку, обводила взглядом стол. Когда-то, в монастыре, она хорошо научилась читать по лицам. Видела, кому плохо, кому больно, кто злится, кто терпит...

Сейчас она тоже все видит.

Матушка любит отца. Любит сына. Дочерей скорее терпит. Если они не будут доставлять хлопот — отлично. Если будут, их просто сломают через колено, как это с Устей и произошло, в той жизни.

Да и с Ксенией, наверное.

Вот сестра, сидит рядом, поблескивает любопытными глазенками, улыбается. Не злая, не подлая пока — когда она свернет на кривую дорожку? Можно ли это исправить? Пока она, что любопытный щенок, который не боится получить кованым сапогом в брюхо. Жаль, надолго так не останется.

Вот брат.

Смотрит только на отца, явно старается ему подражать. И плечи так же расправляет, и прищуривается, и даже усы вытирает тем же движением.

Не будет от него помощи.

Есть такая порода людей.

Он не хороший, он не плохой, он такой, какой его хозяин. Он умный, он добрый, но ровно пока хозяин не прикажет обратного.

Сейчас его хозяин — отец.

Потом — кто будет потом? Устя и не помнила даже, после замужества очень мало она родных видела. Федор не давал.

Устя вдруг осознала, что брат-то... младше, чем она?

Да, она умирала, старше была, лет на пятнадцать, даже больше. И смотрела на Илюшку уже совсем другими глазами.

Ведь мальчишка, как он есть. Вот и след от прыща на шее, под бородой просто не видно, а он есть. Если приглядеться.

И на отца он смотрит, как щенок на вожака стаи. И... сможет ли брат так смотреть на нее?

Нет, не сможет. Или сможет он?

Устя отчетливо поняла, что ни с отцом, ни с братом у нее договориться не получится. Отец никогда не примет ее всерьез.

Брат сначала будет следовать за отцом, а потом... ночная кукушка всегда дневную перекукует. Не нами то заведено, не нами кончится. Значит не надо на них рассчитывать.

Обойдемся без союзников. Надо просто будет сделать так, чтобы они не мешали. А то и лучше.

Если отец свою выгоду почувствует, он горы свернет, моря закопает. Вот и пусть...

Устя ковыряла репку и думала о будущем. Том будущем, в котором ее семья останется жива и невредима. Ее семья.

Ее любимый.

Ее новая жизнь.

Понадобится солгать, убить, по крови пройти — не задумается!

Огонек горел внутри. Ровно-ровно, словно крохотная черная искорка. И это давало надежду на будущее.


Глава 2

Из ненаписанного дневника царицы Устиньи Алексеевны Заболоцкой.

Дура я, наверное.

Но понимала, что так надо поступить. Даже против своей воли, даже против разума.

Дура.

И все, что случилось, только моя вина.

Почему я его не оставила умирать?

Почему не нанесла удар?

Почему кинулась помогать?

Я могу только предполагать. И сейчас, прислушиваясь к своим ощущениям, тогда... это не я помогала. Сила моя меня потянула, сила за меня решила, наружу выплеснулась потоком бурным... почему?

Потому что нужно было в тот момент помочь, а Жива-матушка — она всему живому помощница?

Но ведь смерть — это часть жизни.

Или... моя сила его узнала. Узнала и рванулась... к знакомому? К тому, что привычно? Но почему так? Это мне еще надо узнать и выспросить. Ах, как же не хватает знаний! Никогда б я не допустила такого, если б знала, никогда!



* * *

Устинья отлично понимала — ей нужно сходить в храм богини. Верея просила, почти приказала волхву найти, да и сама Устинья понимала — надобно! А как?

Дома у них молельни не было. То есть была, конечно, домашняя, с крестами и прочим, как положено. А уголка для Живы не нашлось.

Хотя там немного и требовалось. Всего-то живой цветок из храма. Или деревце.

Возьми росток, посади дома, да и приходи к нему, хоть иногда. Пока он жив — слышит тебя богиня.

Завял? Умер? Просто так эти растения не погибают. Думай, что ты сделал против Правды. Тогда богиня простит.

Огонек теплился под сердцем. Устя знала, он не погаснет. А вот полыхнуть может в любой момент, тем самым, черным, страшным пламенем.

Страшным?

Нет, ей не было страшно за себя. Ей было страшно не удержать огонь в узде. Не справиться.

А еще...

Учиться надо.

Сила — это только сила. Как меч — всего лишь остро заточенная железка. Не будешь учиться, у тебя его любой отнимет, да и тебе накостыляет. С силой то же самое.

Мало ли, что там тебе дано?

Учись! Тогда и прок будет!

А где научить могут? Только в храме. Хотя правильно ли это место называть храмом?

Жива. Богиня, дающая жизнь. *

*— трактовка автора чуточку отличается от общеславянской, но принципы схожи. Прим. авт.

Она не любит мертвого камня, она любит живые рощи, поляны, луга, леса. Вот и поклоняются ей в роще.

Есть такая и рядом с Ладогой. Чуточку в стороне, но есть.

Еще первый государь Сокол запретил ту рощу вырубать на дрова, или как-то растаскивать. Разве что хворост собирать, упавшие деревья выносить. И то — если роща дозволит.

С тех пор запрет и держится.

Всякое, конечно, бывало. И вырубать рощу пробовали, и поджигать. Ничего не получалось. Погибали люди. Деревья падали на лесорубов, поджигатели роняли на себя горящие угли, сами вспыхивали свечками...

Что потом с рощей сделал Фёдор?

Устя не знала. Когда ее убрали, иначе не скажешь, в монастырь, роща еще стояла. Еще боролась... до конца боролась.

До последнего... последней. До Вереи.

Устя потерла лицо руками.

Идти необходимо.

А как?

Для прежней Усти шестнадцати лет от роду, задача была невыполнима.

Для нынешней — сложно, но можно попробовать. И Устя решилась.

Потихоньку соскользнула с лавки. Аксинья сопела неподалеку. Сестры спали вместе, в светелке, но у Аксиньи сон крепкий, Устя помнила. Она однажды с лавки упала, закрутилась во сне, так другая бы проснулась, а Аксинья только повернулась — и дальше спит. На полу.

Устя выглянула за дверь.

Никого.

Хорошо. Но если бы там был кто-то из служанок, или нянюшка — пришлось бы сейчас выйти и вернуться. А что, и так бывает. В нужник надо, живот прихватило.

Никого.

Устя вихрем пролетела по коридору, толкнула дверь кладовки. Не заперто. И понятно, ничего тут особо важного нет, сундуки стоят, вот они-то заперты. Но ей не сундук нужен, ей нужно то, что спрятано между сундуком и стеной.

Устя подбирала наряды для ярмарки, ну и себе пару вещей отложила, потом припрятала потихоньку, пока Аксинья не видела.

Из-за сундука появился старый, кажется, еще прабабкин сарафан. Некогда роскошный, а сейчас пообтрепалась ткань, потемнела и местами разлезлась вышивка, пара дырочек появилась. И старая же душегрея, изрядно поеденная молью.

Осень. Холодно.

Поверх всего этого великолепия, остро пахнущего лавандой, Устя намотала платок. Посмотрелась в зеркало.

Если б не коса... так, косу — внутрь. Вот так.

Отлично, теперь и не поймешь, то ли девка, то ли бабка, лицо закрыто, руки закутаны, одежда неприметная. Хорошо.

Может, и пробежит она незаметно?

Устя выдохнула, привычно перекрестилась, потом опустила потерянно руку.

А можно ли? После всего, что случилось с ней? И в храм-то ходить боязно... как еще огонек подсердечный на это отзовется?

Хотя какая разница. Сейчас надо так, чтобы никто не понял, не заподозрил. А потом... дожить бы до этого! Просто — дожить!

И Устя решительно выскользнула из кладовки.

Не просто так она рябину собирала, она еще и за подворьем наблюдала.

Собаки?

Собаки ей не страшны, сторожа — хуже. Но сторожей ей не встретилось. Спят, небось. А и ладно.

Вот и задняя калитка. Устя помнила, через нее девки на свидания бегали. Хозяева не потворствовали, да разве удержишь? Дверь отворилась без единого звука — хорошо петли смазаны.

Темные ночные улицы сами стелились под ноги, Устя почти летела туда, где чувствовала такое же тепло, как и внутри себя.

В ней горит огонек. А там... там целый костер! Ей лишь искра досталась, а в роще пламя, к нему можно протянуть руки и греться. Оно теплое, родное, уютное, хорошее...

Каким чудом ее не заметили?

Устя и не раздумывала над этим. А все было просто.

Лихие люди позже на промысел выходят. Сейчас еще только стемнело, может, час прошел, полтора... сторожа еще толком не уснули, пьяницы из кабаков не пошли, зато стража по улицам проходит. Государь так приказал. Обходить город сразу после захода солнца — и через каждые два часа. Понятно, не всегда это соблюдалось, но первый-то обход стражники делали честно. Второй — уже не всегда, а третий и вовсе как повезет. Потом уже петухи запевали, потом приходилось идти.

Устя как раз незадолго до первого обхода и проскочила.

Почти пролетела по темным городским улицам, сама себе удивляясь. Вроде и нечасто она в городе бывала, пешком почти не ходила, в возке ее вывозили, в карете, а все помнит!

И куда свернуть, и как пройти.

Помогло еще, что усадьба их была в нужном конце города. Тут пройти-то всего ничего, может, с полчаса по городу — и ты уже рядом с валом.

Грязным, вонючим... что ж! Устя только рукой махнула. Лапти, конечно, в грязи будут, но что с ними делать, она подумает потом. Да и лапти же! Не сапожки, не чоботы. *

*— кому интересно — смотрите про Камер-Коллежский вал. Город старались обнести стеной, но бывало всякое, прим. авт.

Вал не слишком высокий, может метра три, но это ИЗ города. А с другой стороны ров с водой. Сейчас, скорее, с жидкой грязью. Глубокий, но узкий, перепрыгнуть через него можно.

Откуда Устя знала? Да тот же Фёдор и говорил.

Зачем вал построили?

А боролись с беспошлинным ввозом товаров. Телеги теперь могли пройти только по нескольким дорогам, через заставы. Государь еще хотел сеть постов вокруг вала расставить, чтобы любого, кто его просто так перелез хватали и пороли.

Про Борисе Ивановиче такого не делалось. Государь справедливо рассудил, что ни к чему вал охранять. Телегу ты через него не перетащишь, тюки не перекинешь, а одну бутылку... ладно уж! Коли ты так выпить хочешь, что через вал полез — пей!

Людей на ту охрану много понадобится, а пользы мало будет. Просто надо вал подновлять и ров прочищать, вот и будет ладно. А кто через вал полезет... явно не просто так, для баловства.

Сейчас Устя благословляла это решение.

Фёдор потом все же расставит посты, и стража будет хватать любого, кто будет перебираться через вал, и нещадно пороть прямо на месте. И Фёдор будет сам проверять посты, и нескольких людей прикажет запороть насмерть...

Это будет потом.

А сейчас она нещадно вымазалась, перебираясь через земляной вал, и радовалась еще более-менее сухой погоде. А то бы и хуже было.

Слезла с другой стороны, кое-как перескочила через ров, правда, упала на четвереньки и кажется, колено рассадила. А и ладно. Дохромает.



* * *

Роща открылась внезапно.

Кажется Усте — или она подальше от вала была?

А, неважно.

Вот только что голая дорога, а сейчас уже вокруг подростки, кустарнички, и все шуршат рядом. И соловей поет.

Устя невольно завертела головой, стараясь отыскать ночного певца. И нашла, что удивительно.

Соловей устроился на ветке дуба, и пел так, что дух захватывало. И был он при этом совершенно белым. Или луна так на перьях отливает?

Устя об этом не думала, она шла вперед и вперед.

И снова споткнулась, упала, выходя на поляну. Совсем небольшую, круглую — и береза на поляне. Да какая!

Сразу видно, она еще государя Сокола помнит. И до того сколько веков встретила?

Толстенная, мощная, покрытая густой зеленой листвой, словно и не приходила в рощу осень.

Устя согнулась в поклоне, да так, что носом чуть в траву не уперлась.

— Богиня...

И словно эхо ей ответил тихий голос.

— Богиня!

Только вот чувства разные были. Устинья перед рощей благоговела. А с той стороны ужас в голосе чувствовался, да какой!

— Кто тут?

Устя оглядывалась. Говорить? Бежать? Делать-то что?

— Это я.

Одетая в простую рубаху и ярко-зеленую поневу, на Устю смотрела женщина.

Молодая? Старая?

Лицо с морщинками, а глаза молодые, яркие, зеленые, даже в темноте видно. Такая искристая зелень, как у кошки, даже светится немного.

Фигура женская, и движения совсем легкие, девичьи.

— Кто ты? — Устя спрашивала требовательно. Разные люди приходят к Богине, да и слуги ее... Волхва это? Или пока еще помощница? Или кто-то еще? Не очень Устя во всем этом разбиралась...

— Я просто служу Живе.

— Ты — волхва? — Устя и не сомневалась. Она имеет право спрашивать.

— Да.

— Я... я пришла не просто так. Мне приказала прийти сюда одна из Беркутовых.

— Кто?

— Прости. Я не могу назвать ее имя.

— Я тоже Беркутова, — тихо сказала женщина. — Добряна меня нарекли.

— Устинья я. Заболоцкая.

— Не боярышня ли?

— Неуж так мой род известен?

— Прабабка твоя, Агафья, мне ведома. Волхва она, и не из последних.

Устинья кивнула.

— Вот. А со мной... я не знаю, что со мной случилось. Но волхва сказала мне сюда прийти. Здесь ответ искать.

Добряна видимо успокоилась, плечи опустились, посох исчез куда-то... когда он и появился-то? Устинья даже и не заметила.

— Что ж. Проходи, Устинья. Будем искать. Прости, не признала я в первую минуту.

— Я... со мной не так что-то?

Устя невольно руку к груди поднесла. Там горел крохотный черный огонек. Такой теплый. Такой...

Настоящий.

— Не совсем так, как надо бы. Но мы смотреть будем. Думать будем. Ты проходи... сестра.

— Сестра?

Вот уж чего не ожидала Устинья. Разве... и так бывает?

— Все мы — сестры, — женщина коснулась груди. Ровно там, где и сама Устинья ощущала тепло. — Все родные. Меня Богиня давно уже позвала, а тебя, смотрю, только что? Может, день — два?

Устя кивнула.

Двадцать пять лет назад? Двадцать пять лет вперед? Неважно, богине виднее!

— Недавно.

— Но не для служения, это я вижу. Ты меня не заменишь, у тебя другая дорога.

Устя снова кивнула.

Ей хотелось бы остаться в роще. Сесть под березу, и сидеть, слушать соловья, ни о чем не думать, никого не видеть — все устроится само?

Не устроится.

ОН умрет. И все будет плохо, и темно, и не нужно. Никому не нужно, и ей в первую очередь. Устя не сможет здесь остаться. Она обязательно уйдет. Но...

— Я просто пришла к Богине. Или за помощью. Я уж и сама не знаю.

— Не печалься, все образуется, — от руки волхвы шло тепло. Оно успокаивало, прогоняло мятежные мысли, заставляло дышать полной грудью. Мимоходом кольнуло горячее в колене, Устя даже охнула, но тут же успокоилась. — Себя мы вылечить не можем, а вот другим помочь проще. Друг другу особенно. Сила в нас общая. Если ты ее уже приняла, дальше легче будет. А вот те, кто Богиню не принял, тех лечить сложнее. Закрываются они, сопротивляются. Я уж молчу про крещеных. Чужое... оно завсегда чужое.

— Я тоже крещеная.

— Нет. Ты умершая.

— Я?! Я... кто?! — вот теперь Устинья и испугалась. Чуть не до медвежьей болезни, до дрожи в коленях, до крика. — К-как?!

— Неведомо мне это. Ты пришла, я силу твою почуяла, — волхва головой качнула. — Я думала, ты с недобрым... сила твоя, хотя и от Живы, да словно через смерть прошла. Но не колдовка ты, тех бы я сюда и не подпустила. Да и не подошли бы они сюда.

— Колдовка?

— Наш дар от Живы, их от Рогатого. Наш дар врожденный, из ладоней Матушки, их — чужой кровью и болью выкупленный. Наш к Живе уйдет, их дар передать требуется.

— Понимаю, — Устя и правда понимала, о чем речь. — но что с моим даром не так?

— Посмотри на меня, Устинья. Внимательно посмотрит, вот сюда. Что видишь ты? Что чувствуешь?

Ладонь волхвы коснулась того места, в котором огонек грел.

Устя и пригляделась.

В этом месте как-то все легко получалось. Не училась она такому никогда, а все ж поняла.

— Светлый он. Ровно солнышко. И теплый.

— Испокон веков мы лекарки. Жизни спасаем, черное колдовство снимаем, болезни рассеиваем. Род — меч, Жива — щит. Сколько воин без защиты сделает? Да ничего, впустую все! А и щит один, без клинка, тоже не поможет от врага защититься.

— Понимаю.

— А твоя сила — другая она. Изначально, как наша, а сейчас что получилось — не знаю. Согласна ты, чтобы я посмотрела?

— конечно. Для того и пришла.

— Иди тогда к березе.

Устя даже и не оглядывалась.

ТАКАЯ береза здесь одна.

Громадная, раскидистая, толщиной, поди, в четыре ее обхвата, но не корявая, а гладенькая, ровненькая, стройная. И корни выпирают.

И соловьи в ветвях поют. И сомневаться тут нечего, идти надобно.

Откуда-то изнутри, искреннее, истинное — выплыло.

Тебе здесь

— Не найдется у тебя ножа? Хоть какого?

— Возьми, — в ладонь Устиньи легла рукоять клинка. Костяная.

И клинок еще костяной. Из клыка какого-то зверя.

В подарок богине приносят не жертвы. Ей приносят пироги, зерно, мед, ей приносят букеты цветов, но где все это взять Устинье? Потому подарком станет ее кровь.

Устя решительно располосовала свою ладонь.

Кровь закапала на корни березы.

И — стихло.

Замолк в роще соловей, замер пролетающий мимо ветер, стих шелест листьев.

Запело, зашелестело ветвями дерево. Устя знала — волхва сейчас на нее смотрит.

А еще смотрит и что-то другое.

Мудрое, древнее... ласковое и теплое. И видит все.

И темницу ее, и Верею, и последнюю, отчаянную попытку девушки всю себя отдать! Только бы получилось!

За всех! И за все!

Так в последнюю отчаянную атаку кидается израненный воин. Не уйти уже живым, на две-три минуты той жизни осталось. Но врагов с собой — забрать! И тело движется даже мертвым...

Сколько то продлилось? Устя не знала, не осознавала времени. Себя не помнила.

А потом спустилась веточка, по щеке ее погладила, вокруг запястья обвилась — да и осталась так. И Устя поняла — ее услышали. И увидели.

На волхву оглянулась.

Добряна стояла, молчала. Потом заговорила, глухо, тяжеловато.

— Открылось мне, в чем дар твой, Устинья Алексеевна, дочь боярская. Прабабка тебе, небось, про нас рассказывала, сказками?

Устя только головой качнула.

— Батюшка против был.

— А... сила в тебе тогда еще не проснулась. Не то ее б и царь-батюшка не остановил. На самом деле просто все. Чем легче болезнь, тем легче и лечение, понимаешь? Рану я заживлю, не заметив, — Добряна кивнула на ладонь Усти, и та ее приоткрыла. Кровь уже не капала, но рана была плохой, неприятной. С такой не побегаешь, не полазишь, а ей ведь домой еще бежать... и словно на мысли ее что откликнулось. Веточка с запястья стекла, ровно живая, на ладонь улеглась, да в рану и вползла. А рана и затянулась. Была полосочка на руке — она и осталась. Разве только приглядеться к ней, тогда видно, что она ровно веточка, на ладонь положенная. Но кто ж там девке на ладони смотрит?

На другие места — ладно еще...

— Ох...

— Жива тебя отметила. И благословила. Не бойся этого, частичка ее всегда с тобой будет.

— А у тебя...?

Добряна ворот рубахи с плеча приспустила.

— У каждой из нас. Кого Матушка пожалует...

На ровной коже, аккурат над сердцем, веточка и лежала. Ровно как живая, яркая, зеленая...

— У меня она такой тоже будет?

— Нет. Ежели только сюда придешь, тогда заметно будет. Или силой своей пользоваться будешь... другая она у тебя. От Матушки, да только... мне с Порога человека вернуть можно, а потом три дня пластом пролежу. А ты легко сможешь. Дано тебе теперь. Коли ты сама через смерть прошла, сможешь и с ее порога людей уводить. Только опрометчиво тем не пользуйся, ревнива Хозяйка.

— Я?

— У тебя не просто дар. Он для тех последняя надежда, с кем мы справиться не сможем.

— Вы не сможете?

— Что ж мы — Боги? Есть такие вещи, которые не вылечишь, не справишься просто. А вот ты сможешь человека из смерти вернуть. И сама потом пластом не поляжешь, и сил много не потратишь.

— А подвох тогда в чем?

— Нет подвоха в силе матушкиной. Разве только не ты ей покамест управляешь, а она тобой. И когда ты ее научишься сама направлять, не знаю я. Пока сила твоя больше тебя самой, и на какие поступки она тебя толкнет — мне неведомо.

Устя только за голову схватилась.

— Только этого не хватало мне — по глупости себя обнаружить.

— Может и такое быть — не утешила волхва. — И похуже может. К примеру, израсходуешь ты все силы, да и пластом свалишься рядом со спасенным. А люди не всегда благодарные. Могут и скрутить тебя, и церкви сдать, не любят там таких, как мы.

— Не любят.

— То-то же. Равно твоя сила и убивать, и лечить может, да тебе пока пределы ее неведомы, старайся ее не показывать. Особенно близким, родным... часто именно они в спину бьют.

— Оххх...

— Они тебе родные. А ты им?

Устя Аксинью вспомнила, слова ее злые. И кивнула.

— Помолчу я.

— Помолчи. Пока с силой своей не разобралась — помолчи. А надобно что — сюда приходи. Что смогу для тебя сделаю.

— Благодарствую, — Устинья поклонилась низко, в пол. — За заботу, за помощь.

— Не надо, не благодари. Матушка нас одарила, мне сестрице помочь в радость.

— Добряна, скажи... может, книга какая есть? Как мне научиться чему? Я как ребенок, коему ножик дали... а он и наколоться может, и друга убить по недомыслию... Дар без знания — вред большой. Мне бы хоть как с ним управиться!

— Знания... — Добряна задумалась. Внимательно на Устю поглядела. — Ради знаний волхвы годами в святилище живут. Нет у меня книг, нет учебников. В себя надо вслушиваться, силу, как коня, сдерживать. А времени у тебя и нет.

Устя понурилась.

— Подумай, ежели найдут у тебя книгу с такими знаниями, что случится? Где ты ее прятать станешь?

Устя себя дурой почувствовала. А и правда — где? Как?

Когда она царицей была... да и тогда у нее воли не было! Спрятать что-то? Да что ей было прятать! Только свои чувства! А остальное...

Остальное она и не ценила никогда. Да и не было у нее ничего своего даже цветка в саду. Все государево, и она просто вещь государева... сломанная.

— Да и не научить этому по учебнику. Тут как верхом ехать — хоть ты сколько и чего расскажи, а на коне все иначе.

— А все одно — страшно.

Волхва только улыбнулась, ладони коснулась.

— Себя слушай. Не только силой тебя Матушка Жива одарила, Устинья Алексеевна, а еще и характером сильным, я же вижу. Ты с ней справишься. А как прабабка твоя приедет вскорости, поможет да поучит.

— Благодарствую.

Устинья опять отмахнула поклон.

— Не благодари. Беги домой. Плохо будет, коли тебя хватятся.

— Да... сестрица.

— И не переживай ни о чем. Что в твоем сердце — Матушке ведомо. А что напоказ, то игрой и будет. Для людей, для родителей, для чужих и злобных глаз. За то Матушка Жива никогда не прогневается.

Устя опять поклонилась. Страшно ей было. Здесь-то, в роще, в безопасности она. А там?

А там мир.

И в нем... знает она, что однажды случилось. И более не допустит. А все одно страшно.

Волхва покачала головой, потом подошла и обняла ее, как маленькую. По голове погладила.

— Глуп тот воин, который перед битвой страха не ведает. Верю, справишься ты. А теперь — иди. Лунный луч под ноги, светлой дороги...

И Устя побежала обратно, не чуя под собой ног.

Пореза на руке и не чувствовалось. И шрама. Как и не было его.



* * *

До вала Устя почти долетела. И через ров перепрыгнула, и на вал почти взлетела.

И с вала ссыпалась.

А вот потом... по городу-то пройти надо! А время — самый разбойничий час, первые петухи уж пропели, а вторых ждать надобно. Темнота, чернота, хоть ты глаз выколи.

Устя не спотыкалась.

То ли пожелание Богини действовало, то ли зрение у нее обострилось — по темным улицам она летела лётом.

И добежала бы до дома невозбранно, да вновь крутанулось колесо судеб.

На темной улице сталь зазвенела.

Пятеро мужчин в иноземном платье, в широких шляпах, отбивались от десятка татей. Хорошо отбивались. Умело.

Двое татей уже лежали ничком, кажется, еще кто-то... Устя прищурилась. Пробежать бы мимо, да не получится. Ей по этой улице возвращаться! Круг сделать?

Так она бы сейчас пробежала, за угол завернула, еще одну улицу прошла — и дома. А обходить...

Страшно.

Может, подождать чуток? Сейчас передерутся они, тела ограбят, да и уйдут? А она уж тогда домой? Все одно ее не видно, она в проулке, к стене прижалась...

На схватку Устя даже и не смотрела. Еще не хватает, чтобы ее заметили!

Так... выглядывала краем глаза.

Бросит взгляд, опять спрячется, опять бросит взгляд.

В этот раз татям не повезло.

Первый раз она выглянула — их было уже восемь. Потом шесть.

Потом осталось двое мужчин в иноземном платье, а татей не осталось вовсе. Устя скрипнула зубами. Это плохо. Если б тати верх взяли, они бы сейчас тела с собой утащили, обобрали, да и в ров скинули. К примеру.

А иноземцы сейчас стражу еще кликнут... это надолго!

А и ладно! Битва закончена, она сейчас пробежит по заборчику, протиснется — и домой.

Один из иноземцев стоял на коленях перед другим. Устя прислушалась. Тут и не желаешь, а чужие слова сами змеями в уши ползут.

— Я никт доу, мин жель, я никт доу...

Не умирай, душа моя, не умирай...

Перевелось оно словно бы само собой. Устя невольно замедлила шаг. Ну и что — иноземцы! Тоже ведь люди.

Потяжелело под ключицей, там, куда пришлась боль от соловья. Снова вспыхнул черный огонек.

Словно во сне, Устя отлепилась от забора, по которому протискивалась мимо иноземцев, подошла ближе.

Раненый мужчина лежал ничком, голова запрокинулась, второй загораживал его и шептал что-то невнятное, просил не умирать. Хоть Устя лембергский и выучила в монастыре, а все одно, половину слов не понимала.

Помочь?

Она ничего не умеет. А как не справится? Хуже будет!

Хотя — нет. Тут уже не будет. Если она сейчас не поможет, только домовину заказывать и останется. И мужчине, опять же, плохо...

Попробовать?

Устя прислушалась к черному огоньку у себя под сердцем, и словно что-то толкнуло ее вперед, завертело-закрутило...



* * *

Сорок раз себя Рудольфус проклял за глупую затею.

Но — как иначе-то?

Что может понравиться молодому парню? То и может. Кутежи, вино, женщины, развлечения. Вот и уговорил он юного царевича Теодора сходить с ним к блудницам. В новый, недавно открытый бордель.

Говорят, девочки там действительно из Франконии, и такое вытворяют, что местным простушкам и во сне не приснится. А еще можно там покурить опиум. И вино там настоящее, с виноградников Лауроны.

Это стоило проверить.

И вот, Рудольфус, царевич Теодор, и еще несколько молодых лембергцев, отправились в бордель. Выпили, конечно.

И откуда взялись разбойники?

О, эта дикая варварская Росса! Здесь могут зарезать кого угодно!

В Лемберге могли сделать все то же самое, и даже средь бела дня, но Рудольфусу сейчас было не до сравнений.

Конечно, они победили, что такое десяток глупых 'мюжихоффф' против лембергских дворян! Тем более, у них даже оружие было плохое, а у Рудольфуса, у Дрейве, у Малиста — кольчуги под камзолами! Правда, Малисту досталось дубиной по голове, но это не страшно, ему и чем покрепче перепадало.

А вот царевич...

Зачем этот юный глупец полез в драку?

Но вот ведь... и полез, и поймал нож в живот, и лежит теперь...

Если он умрет, Рудольфусу придется бежать из Россы. А ему здесь так хорошо... было?

Руди попытался определить рану, и понял, что все плохо. От раны явственно несло нечистотами, то есть проживет цесаревич дня три. В лучшем случае.

Отчаяние накатывало волнами, и бедно одетую девушку Руди заметил не сразу. А потом и поздно было. Даже двигаться — поздно.

Откуда она взялась?

Вышла из тени, словно по лунному лучу пришла, опустилась рядом с раненым на колени, решительно отстранила Руди. Убрала его руки от раны.

Дрейве как продолжал поддерживать Теодора под плечи, так и оставался, а женщина тем временем действовала.

Узенькие ладошки легли на живот Теодора.

И с них полился свет.

Теплый, ласковый, золотистый, он впитывался в кожу, он проникал внутрь, и Руди ЗНАЛ. Каким-то внутренним чутьем он понимал, ЧТО происходит сейчас.

Затягивается страшная рана.

Соединяется разрезанный кишечник. И зловоние пропадает...

Сколько это длилось?

У кого другого спросите, Руди бы век не ответил...

Час? Секунду?

Не понять.

Было — и закончилось.

Теодор протяжно выдохнул, и открыл глаза. И увидел над собой светлое женское лицо.

— Ангел?

Девушка отскочила от него так, словно он был прокаженным.

— НЕТ!!!

Взвизгнула — и кинулась в темноту, быстрее лани. Только юбка за углом мелькнула.

Теодор опять глаза прикрыл и кажется, сознание потерял.

— Что это было? — очнулся Дрейве.

Вместо ответа Руди показал ему кулак.

— Что было, что было... ничего не было, ты понял?! Или за рану царевича отвечать хочешь?

Дураком Якоб отродясь не был, сообразил быстро.

Ага, поди, расскажи кому.

Винища нажрались до изумления, царевича Теодора споили, потом потащились все вместе к непотребным девкам, по дороге тати напали, но татей порезали. Правда, царевича не уберегли.

Но тут мимо проходила — кто?

А правда, кто это может быть?

Неизвестно кто, которая царевича вылечила золотистым светом... да что уж там! Святая, которая сотворила божественное чудо, не иначе!

Сотворила она его — и убежала. Благодарностей не захотела, видать.

А потом расскажите все это государю Борису. И вдовой государыне Любаве, ага.

Вот вам благодарность-то выразят! Вот за вас порадуются-то! Костей не соберете на дыбе!

Якоб это понял быстро.

— Теодора не надо оставлять здесь. Надо перенести его... куда?

Рудольфус огляделся.

Куда-куда... о, в этой ужасной Ладоге везде заборы! И везде замки! То ли дело в его родном Лемберге, можно спокойно постучать в дверь любого дома, и тебе откроют, или хотя бы выломать ту дверь...*

*— кстати — да. В Европе дома строились в ряд, вдоль улицы. А на Руси предпочитали оградить свое домовладение забором, а дом поставить в глубине двора. Прим. авт.

А тут...

И все темно, и глухо... а попробуй, на чужое подворье зайди! Тут тебе и собаки обрадуются, и холопы с дубьем... сначала вломят, а уж потом будут спрашивать, кто ты таков.

Или нет?

Откуда доносится этот лязг? И шум?

О, слава Богу!

— Стража!!! СТРАЖА!!! СЮДА!!!



* * *

Устя летела домой быстрее лани. И ругательски ругала себя.

Дура!

Устя, ты дура!

Ладно, ты не узнала Истермана! В широкополых шляпах, в плащах, они сами на себя не были похожи! Но ты хоть могла посмотреть, кого ты начинаешь лечить?!

Как, КАК можно было не узнать Фёдора?!

Как внутри тебя ничего не толкнулось?

КАК?!

Хотя все оказалось просто. Иноземная одежда, лембергцы рядом, опять же, второй из лембергцев поддерживал раненого за плечи, не давал опустить голову в грязь. И лицо Фёдора оказалось в тени.

Тело?

А видела она то тело хоть раз?

Муж к ней приходил в полной темноте, все свечи тушили — грех это, смотреть друг на друга. Она вообще в рубашке лежала...

Как она могла что-то узнать?

Ну, спасибо, богиня, за подарочек!

То есть, прости, матушка. Сама я дура! Но знала бы — никогда б лечить его не взялась! Сколько б сейчас узлов разом развязалось!

А она дура, ДУРА!!!

Если еще и попадется сейчас...

Не попалась.

И домой вернулась потихоньку, и калитку проскользнула, и в светелку свою тоже пройти смогла, Аксинью не потревожила.

Лежала, смотрела в темноту, боролась с горькими воспоминаниями. А те накатывали, захлестывали...



* * *

Рудольфус Истерман.

Небогатый лембергский дворянин, то ли третий, то ли четвертый сын Адольфуса Истермана, был выпнут любящим батюшкой за порог с наказом делать себе карьер.

Сделал.

Да так удачно, что вся семья Истерманов чуть изгоями не стала. Это уж Устя потом дозналась.

Так-то Рудольфус всем говорил про любовь к молодой девушке, которую отдали замуж за злобного старика, про месть рогатого мужа...

Можно и так сказать. Для затравки.

И девушка была, и рога были, но кое о чем Рудольфус и умолчал.

К примеру, о том, что подбил даму бежать с собой. Что предложил ей ограбить супруга, который, будучи министром иностранных дел, имел в сейфе много интересного и полезного, что договорился с послом Франконии, коему и хотел отдать документы в обмен на убежище. Что в самый неудачный момент прибежал рогатый муж, коего Рудольфус и приветил канделябром по затылку. Но бесшумно у него не получилось, на шум начали сбегаться слуги, старший сын покойного, который жил с отцом и мачехой, поднялся шум, Рудольфус был вынужден убегать, отмахиваясь тем же канделябром от вовремя спущенных собак...

Какие уж там документы!

К вдове проявили снисхождение и упекли в монастырь. В конце концов, баба — дура, это ни для кого не новость. А эта еще и от молодого мужика одурела.

К Рудольфусу снисхождение не проявили бы. Скандал разразился страшный, так что Красавчик Руди отлежался у одной из любовниц, пока не зажила погрызенная задница, а потом решил уехать из Лемберга.

А чтобы не с пустыми руками, так, на дорожку, все же ограбил того самого старшего сына убитого. Классически так.

Кошелек или жизнь, дорога, черный платок на морде...

Кошелек и горсть драгоценностей он получил, на дорогу до Россы хватило. Это уж Устя потом узнала. Девкам такое не рассказывают, а зря.

Вот что девки видят?

Золотые кудри, свои, не парик какой, плесенью траченый. Громадные голубые глаза, чуть навыкате, учтивое обхождение, красивое лицо, очаровательную улыбку... и тают, тают...

И сами собой в штабеля укладываются. И готовы на все для такого обходительного кавалера. В Россе-то Истерман так и жил, за счет игры и баб. Потом уж...

Да, потом...

Это когда Истерман приехал, можно было так протянуть год-два. Но не дольше. Истерман огляделся по сторонам — и пошел на царскую службу. Как младший сын в семье, он готовился стать военным, отец бы ему купил чин, как это принято в Лемберге. Не успел. Но образование Истерман получил неплохое, так что и приняли его, и в чинах он начал расти достаточно быстро. И...

Устя знала, почему еще.

Потому что у государя Ивана Михайловича, да-да, отца ее супруга, Фёдора Ивановича, была молодая жена. Любовь.

И любовь мужняя, последняя, и звали ее — Любава. И Фёдора она родила. Правда, сыном не занималась совершенно, время себе уделяла, мужу и — власти. Муж любил свою супругу, супруга любила его власть.

Исключение было сделано лишь один раз. Ради Рудольфуса, все же хорош, был, подлец, до невероятности. Сейчас и то хорош, а уж тогда-то! Любаве двадцать — двадцать пять, мужу ее за шестьдесят, Рудольфусу двадцать шесть, что ли? Вот и случилось, и потом... случалось. А чтобы держать к себе поближе любовника, Любава пристроила его сына охранять. Фёдора Ивановича.

Приданным мальчишке полком командовать.

Фёдор и прикипел к веселому и обаятельному Рудольфусу. Да тот и сам активно приручал царевича. Потакал его прихотям, пакостям, в чем и сам подзуживал, первую бабу ему в кровать нашел — из Лемберга, понятно, с лембергской улицы.

Уже нашел.

Сейчас ему уж за пятьдесят, и Фёдору двадцать с лихвой, его женить надобно. Потому как царевич что ни день ездит к лучшему другу на лембергскую улицу, и кутит там с приятелями, и непотребные девки там бывают.

И мать его, Любава, боится, что мальчик подцепит что нехорошее.

А еще.... Еще ей нужен женатый сын. И внуки. И покорная жена для сыночка, которая слова поперек не скажет властной матери.

Устя такой и была...

За то и выбрали, что молчала и терпела, терпела и молчала. До самого конца терпела, до Михайлы, чтоб ему у Рогатого до конца времен на вертеле жариться!

Как была, Устинья выскочила из кровати, бросилась к окну, распахнула, глотнула ледяного рассветного воздуха. Хоть и крохотное окошко, но ветер влетел, растрепал волосы.

— Подождите у меня, нечисть! Вы меня еще попомните! В этот раз я не дам вам победы!

Аксинью она разбудить не боялась. Вообще об этом не думала, да та и не проснулась.

Клятва?

Гнев?

Да кто ж его знает.

Но именно в эту минуту на другом конце столицы подскочил в своей кровати Рудольфус Истерман. Привиделось ему нечто... словно он голубку поймал и душит, а та змеей оборачивается — и жалит, жалит... от страха и боли проснулся несчастный, с криком, и долго курил, засыпая табачным пеплом грязноватые перины на кровати.

Привиделось, понятно. Но гадостно-то как на душе.... Нет, не стоит впредь вино с опиумом мешать, а то еще не такое померещится. Тьфу, пакость!



* * *

Последнее, что помнил Фёдор — это лязг железа, выпученные глаза противника — и неожиданная боль в животе. От которой он и лишился сознания.

Такой вот секрет царевича.

Фёдор совершенно не мог переносить боль. Разве что самую незначительную.

Разбив коленку, он не падал в обморок. Но когда случайно вывихнул палец — ему помогли только нюхательные соли, которые спешно принесли от маменьки.

Может, потому ему и интересно было наблюдать за чужими мучениями? Потому что сам он не мог их осознать? Сознание милосердно гасло?

И в этот раз сильная боль швырнула Фёдора в омут беспамятства.

Черный, холодный, бездонный.

Его тянуло вниз, туда, где только мрак и холод, и снова — БОЛЬ, и он понимал, что не выплывет, не сможет...

А потом сверху полился золотистый свет. Такой теплый, ласковый, уютный и добрый. И Федя потянулся за ним, как в детстве, за скупой материнской лаской. Было так хорошо, и спокойно, и черные щупальца приразжались...

Федя потянулся за ними, еще немного, вверх, и вынырнул из темноты.

Вокруг была ночь.

И крупные яркие звезды светили с неба. А еще над ним парило нежное девичье лицо. Тонкое, ясное, чистое, как на иконе.

Боярышни — тупые, как овцы.

Лембергские бабы и девки — они совсем другие. Развратные, наглые... постельные бабы, и только-то. Чистоты в них, как в мухе мяса. А эта...

Эта была невероятная. Светлая, настоящая...

Федя потянулся к ней, желая дотронуться, сказать хоть слово, но видение вдруг дернулось. Словно увидело нечто такое... очень страшное.

Кто мог ее напугать?

Что могло?

Федя не знал.

Дернувшись, он растревожил рану, которая только что затянулась, и боль резанула острым клинком в животе, вновь сталкивая сознание в непроглядный мрак.



* * *

Бывают женщины красивые.

Бывают обаятельные.

А бывают и такие.

Словно удар молнии. Увидишь — и онемеешь, и забыть никогда не сможешь. Словно черная пантера в клетке.

Опасное, хищное, роковое совершенство.

Ее величество Марина была именно такой.

Длинные ноги, тонкая талия, роскошная упругая грудь, лебединая гибкая шея, мраморно-белая кожа. Если бы ее увидели скульпторы, мигом схватились бы за резцы и мрамор.

Тело Марины было прекрасно и совершенно, но и лицо было достойно!

Высокий лоб, тонкий прямой нос с крохотной горбинкой, громадные черные глаза, полные губы, точеный подбородок с ямочкой — все было правильно и соразмерно, красиво и изящно.

И словно мало было этого совершенства — грива черных волос, которые ниспадали до пояса крупными кудрями. Завивались кольцами, обрамляли точеное лицо...

Наверное, единственный недостаток, который был у женщины — это родинка. Достаточно большая, с ноготь мизинца, как раз между грудями. Впрочем, некоторые мужчины находили ее очень сексуальной.

К примеру, его величество Борис Иванович с удовольствием следил за супругой.

Марина дошла до столика, зачерпнула квасу в ковшик и вернулась к мужчине. Подала с поклоном, как положено.

— Испей, любый.

Холодный квас пришелся к месту.

Борис сделал несколько глотков и протянул руку к женщине.

— Иди сюда, радость моя.

Марина засмеялась, тряхнула чернильной гривой.

— Уже?

Борис поневоле ощутил желание. Вроде и было уже у них все, а стоит лишь посмотреть, лишь услышать — и все дыбом встает! Да тут и колода глянет — встанет!

— Иди сюда.

Марина рассмеялась и скользнула к нему, на кровать. И снова завертелось сладкое хмельное безумие.

Уже позднее, вытянувшись на кровати, Борис скользнул губами по родинке супруги.

— Мара моя... сына от тебя хочу.

Женщина чуть заметно поморщилась. Но царь этого не заметил, и погладил ласково упругий животик.

— Разве дело это? У отца в мои года шестеро нас бегало, а у меня никого. Федька наследник...

— Порченый, — прошипела женщина.

— А другого нет. Случись что, он на престол сядет, тогда Россе худо придется. Все ветром пустит...

— Рожу, рожу я тебе ребенка. Сына.

— Пойду к заутрене — помолюсь. Может, уже сегодня...

Женщина рассмеялась глубоким, грудным смехом, опьяняя мужчину. И потянула его к себе.

— Попробуй!

Уже позднее, когда вконец измотанный супруг уснул, ее величество, как была, голая, подошла к окну, потянулась всем телом, хищно оскалилась.

— Хорошо...

И чуть позднее.

— Фёдоррррр... Наследничек...

И так это предвкушающе прозвучало, что Фёдору стоило бы задуматься. Но он ни о чем таком не знал. Даже и не догадывался.

Отражение царицы хищно улыбалось ночному небу.



* * *

Смотрела в небо и другая царица. Только вдовая.

Государыня Любава Никодимовна.

Сняла черный вдовий плат, распустила по плечам каштановые кудри, обильно тронутые сединой. Не со всяким собеседником так можно было, но с боярином Раенским — то дело другое. Любава в доме его отца росла, старого Митрофана Раенского, тот ее браку и порадел.

И с Платоном Раенским она была в самых что ни на есть хороших отношениях. Они после замужества Любавы много чего получили. К казне пробились, черпали из нее, если и не горстями, то ладошками, чины получили, звания, земли. Любава родне посодействовала.

Да и она сама кое-что получала от Раенских.

Вроде бы род небогат, но зато Раенских много. Они горластые, вездесущие и приметливые. Там слово, здесь два, вот и донос готов. А донос это хорошо, это полезно.

Когда ты о чужих грешках знаешь, это хорошо. Плохо, когда люди о твоих знают, или хотя бы догадываются. Но Платоша если о чем и догадается, так промолчит. Выгодна ему Любава, очень выгодна, и Федя ему нужен. Только вот...

— Федю бы женить надобно, сестрица.

Сестрица Любава ему была скорее, троюродная, а то и более дальнего родства, но кому это важно? Когда Любавушка и при ней маленький Данилка сиротами горькими остались, кто их в свой дом принял? Правильно, боярин Митрофан.

Не попрекнул ни родством, ни куском, с родными детьми воспитывать приказал. Жена его, конечно, злилась, ну так до поры. Пока на Любаву царь-батюшка Иоанн Алексеевич внимание свое не обратил, жениться не пожелал. Тогда-то тетка горлицей запела, соловушкой разлилась. А с Платошей Любава и до того дружна была, сильно дружна. Умен был боярин Митрофан, и сын его не глупее батюшки. Оба они Любаву оценили по достоинству, поддержали, да и не прогадали.

— Надобно. Да только вот на ком? Сам все знаешь о племянничке. Люблю я сына, а только и недостатки есть у него. Есть...

Платон кивнул.

— Нужна девушка скромная, из старого рода, но не слишком богатого, чтобы добрая слава о нем шла. Чтобы мужу не прекословила, ну и плодовитая, конечно.

— И где ж такую найти? Сам знаешь, боярышень я Феденьке показывала не одну и не две — никто ему не люб, никто не глянулся.

— Знаю... искать будем!

— Ищи, Платоша. Сам знаешь, у Бориса сыночки нет, не рОдит его стерва пустобрюхая. Случись что — Феде на трон садиться, а когда так, лучше ему женатому быть. И с дитем, а то и с двумя.

— Знаю. Только вот...

Мужчина и женщина переглянулись со значением.

Есть слова, которые лучше не произносить. Даже между своими.

А как сказать, что тянет наследника не к приличным боярышням, которых и в жены взять можно, и от которых детей хорошо бы дождаться, а к таким прости Господи, что плюнуть хочется?!

Лембергские, франконские, да и прочие иноземные девки бесстыжие, полуголые, продажные развратницы... и не все девки уходят от него целые. Не все — на своих ногах. Потому как вкусы у царевича очень и очень своеобразные.

Но как сказать царице, что тянет ее сына куда-то в грязь? Как намекнуть?

Лучше о таком и не говорить, целее будешь. Платон и не говорил. Просто думал, что девку надо искать безропотную. Чтобы если и поймет чего, молчала. И опять молчала.

Тоже целее будет.

Истерман смеется, мол, нормально все для парня, перебесится — успокоится, но сколько ж ему беситься-то? Десять лет?

Двадцать?

Им жена сейчас нужна, и наследник тоже. Только вот... сможет ли Федя?

Нет ответа. А время все уходит и уходит, его уже почти и нет... и кроме вкусов наследничка еще и другие обстоятельства есть, о которых осведомлен Платон. И молчит. Не стоит о таком даже на исповеди думать. Целее будешь.

Женить, как можно скорее женить Фёдора. Может, и правда остепенится? Хотя верилось в это... да, вообще не верилось! Но помечтать-то можно!

Так и сидели двое, так и мечтали.

Вдовая царица — о власти, о том, как на нее будут смотреть — со страхом, с уважением, как давно уж не смотрели, со дня смерти мужа. Сейчас так на царскую женку смотрят — опасна, гадина! А ей, Любаве, крохи былого почета и уважения. А она не такого заслуживает, не к такому привыкла!

Ее родственник — о власти. Ну и так, по мелочи. О деньгах, поместье, холопах, драгоценностях... у каждого свое счастье. Только вот платить за их счастье должен был кто-то другой. И согласия Раенские спрашивать не собирались.

Власть же!

Власть!

Счастье...



* * *

Рудольфус Истерман сидел у постели Фёдора. И когда тот открыл глаза, схватил его руку, прижал к сердцу.

— Друг мой! О, я счастлив!

— Руди....

— Никогда, более никогда я не стану так рисковать! Мое сердце едва не разорвалось сегодня от горя!

— Руди, что это было?

— Это какой-то ворь... тать по-вашему. Они напасть, тебя ранили, — Руди заговорил с отчетливым акцентом, хотя обычно его росский был безупречен. Но когда Истерман волновался, срывался на привычный говор и забывал слова. — Неопасно. Мы перенесть тебя сюда есть.

Фёдор медленно прикрыл веки. Прислушался к себе.

Ничего не болело. Наоборот, было спокойно и уютно.

— Руди, кто она?

Врать Истерман не стал. Если бы царевич не вспомнил ничего — дело другое. А Фёдор вспомнил.

Поймите правильно, Руди не считал ложь таким уж плохим занятием. Не сказал? Значит, и не надо. Не всякое слово наружу вырваться должно. Не о каждом деле говорить следует.

Но врать, когда собеседник точно знает, что ты ему врешь?

Это неправильно. Совершенно неправильно. И пользы не будет, и доверия лишишься...

— Я не знаю, друг мой. Она словно появилась из ниоткуда, подошла к тебе и лечила твою рану. А потом убежала, как лань.

— Может, она живет рядом?

— Может быть.

— Руди, я хочу ее найти.

Рудольфус подумал, что Фёдор мыслит здраво.

Найти?

Почему бы и нет. Человека с такими способностями лучше держать при себе, мало ли — еще тебя ранят? А тут и помощь подоспела.

Но следующие слова заставили его призадуматься.

— Она такая... красивая!

Красивая?

Руди тут же поменял свое мнение. Был Фёдор дураком, им и останется! Какая может быть красота у такой девки?! Да будь она хоть сама богиня любви — тьфу! Дурак!

Она пальцем поведет, а с тобой что будет? Коли она раны врачевать умеет, так может, и чего другое тоже? К примеру, сердце остановить? Или кровь отворить так, чтобы ни один лекарь тебе не помог? А вдруг?

Но говорить об этом Фёдору Истерман счел излишним. Пока.

Желает государь найти ту самую девицу? Вот и отлично, поищем. Такое и правда лучше держать рядом. А уж как использовать, и чего она там умеет?

А это мы потом будем разбираться. Управа найдется на каждого, и поводок, и ошейник, и будет любая ведьма бегать и прыгать по команде. Никуда она не денется.

— Мы будем ее поискать, Теодор, да?

— Да, Руди.

— Только ты сначала должен спать и выздороветь.

— Я болен?

— Лекарь есть быть, он сказал здоров, но ослаблен. Лежать и пить горячее молоко с медом.

— Фу, — искренне сморщился Фёдор.

— И тогда я... мы все искать та женщина. Ты согласен?

Фёдор вздохнул.

— Матушка знает?

— Не обо всем. Про рану я ей не сказал. И никто не скажет, обещаю.

Фёдор перевел дух. Это было хорошо. Матушке только намекни, она все кишки вытащит, а ему бы хорошо самому все обдумать. А уж потом делиться с кем-то.

— Хорошо. Я тебе верю, Руди.

Фёдор прикрыл глаза.

И снова перед ним поплыло нежное девичье лицо на фоне звездной ночи.

Громадные серые глаза, нежные розовые губы — кто ты? Кто?


Глава 3.

Из ненаписанного дневника царицы Устиньи Алексеевны Заболоцкой.

Завтра мы с сестрой идем на базар.

Есть причина для матушки — мы будем покупать припасы, смотреть, что и сколько стоит... все же зла она нам не желает. Просто не знает, как это — делать добро. Слишком она устала и вымоталась. Но я ей подсказала, и она понимает, как будет лучше.

И я, и Аксинья... мы обе будем учиться.

Я помню, как первый раз оказалась на ярмарке.

Как была неловкА и растеряна, как все случилось...

Как меня запомнили, после того случая, именно меня, и именно меня потребовали у батюшки, который решил, что меня выгодно отдать. И отдал...

Тогда я привлекла к себе внимание, тогда я вмешалась в события впервые. Именно тогда.

Самое забавное, что я не жалею о своем поступке. Но о его последствиях пожалела не только я.

Получится ли у меня что-то изменить?

Бог весть. Но я буду пытаться.

На лавке лежит моя завтрашняя одежда.

Нижняя рубаха, сарафан, платок и даже дешевенькая лента в косу. Под лавкой стоят лапти. Кажется, я все продумала. И да поможет мне богиня, в этот раз я не пойду на бойню, словно овца.

И сестру не пущу.

Постараюсь.

Получится ли?

Не знаю. Но я уже иду вперед. А варенья из рябины сварено мало, на зиму его не хватит, потому надо купить еще ягоды и — в добрый путь.

В добрый. Путь.



* * *

— Устя, ты спишь еще?!

Устинья перевела взгляд за окно.

— Аксинья, который сейчас час?

— Петухи пропели.

— Какие, первые? — за окном было еще темно.

— Шутишь? — надулась сестра.*

*— первые петухи поют около полуночи, вторые во втором часу, третьи в четыре утра, прим. авт.

Устя уронила голову обратно на подушку.

— Ася, да есть ли у тебя совесть?*

*— Ася — так же форма уменьшительного от Аксиньи, прим. авт.

— Есть... ты еще не готова?

— Ярмарка часа через два начнется, там еще и товар не разложили! А ты...

— Пока умоешься, пока косу переплетешь, оденешься...

Устя поняла, что поспать ей не дадут, и принялась вылезать из-под пухового одеяла.

Холодновато уже в горнице. Одеяло хоть и пуховое, а как вылезешь — зябко становится. А и то хорошо, что одна она живет.

Другие девушки и по трое-четверо в одной комнате, на одной кровати, а то и на лавках ютятся. Когда Устя царицей была, больше всего ее тяготила невозможность остаться одной. Всегда рядом мамки, няньки, сенные девки... даже ночью кто-то на лавке спит — вдруг матушке-царице подать что понадобится?

Устя тогда и протестовать не смела...

А сейчас плеснула в лицо ледяной водой и сноровисто принялась переплетать косу. Вытянула дорогую ленту с золотом, вплела простую, подумала чуток.

— Аксинья, мел бы нам и свеклу.

— А-а... — сообразила сестра. И помчалась доставать и то, и другое.



* * *

Не по душе была Дарёне затея воспитанницы. Ой, не по душе....

И ведь с чего началось-то?

Солнышком головку напекло, не иначе. Вроде еще вчера была послушная и тихая Устяша, а тут — на тебе! Варенье она варит и на базар собирается. Пусть бы еще варенье — это дело правильное, пристойное. Но на базар? К дурным людям? И разрешила ведь матушка-боярыня! На нее-то что нашло? Дарёна пыталась отговорить, да боярыня ее и слушать не стала, только ручкой махнула.

Мол, все правильно девочки делают. И урона тут никакого не будет. Не узнает никто, вот и ладно.

Может, будь у Дарены больше времени, и отговорила б она боярыню. А не то к боярину в ноги кинулась, к бояричу. Узнали б они о таком безлепии, так небось, не попустили бы.

Нет.

Не успела няня.

Боярин с бояричем в имение уехали, боярыня дикую затею одобрила — и девчонки ровно с цепи сорвались. Сарафаны нашли холопские, лапти откуда-то взяли...

Дарёна и не узнала их сначала-то...

— Устяша! Аксюта! Ой, мамочки!

И узнать-то боярышень не получается! Смотреть — и то жутковато!

— Да что ж вы с собой сделали-то?! Ужасти какие! Смотреть страх!

— Дарёна, ты мне скажи — нас кто в таком виде узнает?

— Узнает, как же... греха б от ужаса ни с кем не случилось!

Было от чего ужасаться старой нянюшке! Девушки раскрасились так, что скоморохи б ахнули. Брови — черные, толщиной в палец. Явно сажей рисовали, вот, видно, где у Аксиньи рука дрогнула, бровь еще шире стала, к виску уехала.

Лица набеленные, щеки и губы явно свеклой натерты.

Узнать?

Кой там узнать! Увидишь ночью такое... перекрестишься — да и ходу! А то ведь догонит!

Но...

И сарафаны яркие, но старенькие, и ленты в косах хоть и яркие, но дешевенькие, сразу видно, и платочки простенькие, повязаны, как в деревнях носят, и лапоточки на ногах...

Боярышни?

К тетушке в город две девицы приехали, деревенские. Себя показать, людей посмотреть. И на том бы Дарёна стояла твердо.

Лица? А и лица... поди тут, узнай, кто под известкой и свеклой прячется...

Нянюшка только дух перевела.

— Ладно же... только от меня далеко не отходите. Понятно?

Девушки понятливо закивали.

Они и не собирались. Им бы на море человеческое посмотреть, водичку пальчиком попробовать, а потом снова в терем, к мамкам-нянькам. Ладно, к одной нянюшке под присмотр. Но интересно же!



* * *

— Руди, думаешь, будет она там?

— Не знаю, Теодор. Но может и такое быть. Ярмарка же!

За прошедшие несколько дней Рудольфус Истерман три раза проклял загадочную незнакомку. И было, было за что!

Первое!

Фёдор потерял всякий интерес к продажной любви! Минус один рычаг управления! Хотя кое-какие наметки у Руди на этот счет были.

Второе!

Найти девицу, которую видел пару секунд и то в темноте — и в столице? Ладога большая! Побегай, пока ноги не отвалятся!

Может, она и рядом живет. А может, и мимо пробегала. Мало ли кто и куда послать может, даже и по ночному времени? Одежда на ней старая, вроде бы. Холопка? Служанка? Поди, поищи! Если лицо ее только Фёдор запомнил отчетливо, но рисовать-то он не умеет! А Руди ищи, стаптывай ноги по самое... вот, по то самое!

Третье!

Скандал устроила царица Любава, прослышав про сей случай. А уж она скандалить умеет. Так что надзор за Фёдором был достаточно строгий. Даже на ярмарку... не надо бы! Но уж коли пойдешь — так с тобой еще десяток слуг пойдет. Не согласен?

Сын неблагодарный, ты смерти моей хочешь?! Я для тебя все, а ты, а я...

И изобразить сердечный приступ. Запросто. Хотя Руди точно было известно, что царица здоровее всех росских медведей, вместе взятых.



* * *

Как отец Алексей Иванович Заболоцкий, был строг и суров, так что Илья не удивился, когда боярин вернулся от соседа, да и приказал к себе сына позвать.

— Что случилось, батюшка?

Много чего мог ожидать Илья. Покупки земель, холопов, или продажи, или договора какого. Но уж точно не таких слов.

— Илюха, женить тебя хочу.

— Батюшка? Я ж...

— Ты отцу не жужжи. У Николки Апухтина дочка подросла. Марья. Уж шестнадцать лет исполнилось. Вот, как святки закончатся, так и обженим вас.

— Я ж и не видел ее ни разу!

— Я видел. Хорошая девка, не больна, не тоща, да и приданое Николка за ней хорошее дает. Две деревни, триста душ народу.

Приданое было действительно хорошим.

— И луга заливные у излучины. Хватит тебе. А я вам дом на Ладоге построю. Чтобы в столице были. Уже и место приглядел.

Илья аж головой помотал.

— Батюшка, так...

— Не знаешь ты ее? А тебе и не надобно. Апухтиных мы давно знаем, хоть и худородны они, да плодовиты. И деньги у них есть. У нас, сам знаешь, кроме древности рода, и нет, считай, ничего. Сам за холопами оброк пересчитываешь. Чай, не нравится?

Илья только руками развел.

Не нравилось.

А что поделать-то?

— Вот и женись на Машке Апухтиной. Дурного слова про девку никто не скажет, я порасспрашивал. А там... кто тебя за уд держать будет? Вон, у меня... сам знаешь.

Илья знал.

Весь дом знал.

Жена-боярыня тоже знала. И скольких девок дворовых ее супруг перевалял, и сколько у него ублюдков бегает по деревням. Знала....

Не радовалась, а куда деваться?

Алексей Заболоцкий вольностей никому не позволял, так приложить мог, что и дух вон. На жену он гневался редко, так и боярыня Евдокия баба разумная. Дом ведет, детей рОстит, куда не надобно не лезет. Чего еще-то желать?

И все же Илья колебался.

Была в его жизни тайна, о которой не стоило и отцу знать. Что там отцу?

На исповеди — и то Илья молчал. И впредь молчать будет.

Боярин кулак на стол опустил. Тяжелый, увесистый.

— Согласие я дал. Приедут Апухтины в столицу — посмотришь на невесту.

— А что ж не сейчас, батюшка?

— Не твоего ума дело.

У боярина Апухтина тоже свои причины были.

И дочку замуж выдать побыстрее, и приданое за ней дать. И в причинах этих он соседу честно признался. Так что боярин Алексей на Николу Апухтина сердца не держал.

Его воля, его выбор.

Так и так, боярин, вот девка, вот беда... берешь?

Бери. А когда нет, так другому предложим.

Алексей это бедой не считал. Был уверен, что в своей семье с чем угодно справится. А потом бояре по рукам и ударили, ко всеобщему удовольствию. А дети?

Что — дети?

Им соглашаться надобно! Отец-от лучше знает, что сыну надобно! Он жизнь прожил, он плохого не посоветует.

Так что рождественский пост закончится, святки пройдут — да и честным пирком да за свадебку. Как раз приданое девке нашить успеют.

А Алексей и место в городе присмотрел. Купить подворье, да и поставит там для молодых новый дом. Конечно, не так оно быстро делается, ну так что же? Пока с ними поживут, не беда.

Илья посмотрел на отца — и вздохнул тихонько.

Нет у него выбора. И у Марьи нет. Интересно, она хоть на человека похожа? Отец-то скажет, да ведь не ему с ней в постель ложиться. Вдруг там не девица, а заморский зверь кокодрил?

Все равно отказаться — не получится. Ни у него, ни у кокодрила...


Еще как интересно!

Базар, хоть и не ярмарка, но все равно шумно, живо, весело...

В чем разница?

Так к ярмарке загодя готовятся, иногда как одна заканчивается, так к следующей и начинают шить-кроить-варить-солить. Кто чем славится, тот свое умение и показывает.

Вон, к Федоту Кожемяке со всей округи едут, у него шкуры, словно бархат, а секрет выделки таит, старый. Сыновья знают, но тоже помалкивают. Никому еще разнюхать не удалось!

К золотошвейкам... тоже едут.

Такие наряды из их рук выходят, такие кокошники, к кузнечных дел мастерам, к золотокузнецам... да мало ли?!

Ежели кого расспросить, так и за мочеными яблоками надо только к вдовице Настасье идти, к другим после нее и не захочется. Уж что она с яблоками делает — никому не ведомо, а только они у нее крепенькие, сочные, на зубах хрустят, а запах...

Раз попробуешь — десять раз вернешься!

На ярмарке и скоморохи кривляются, хоть и гоняют их власти. А на базаре ходят, бывает, но не слишком разгуливаются. Вот, кто всегда в чести, так это хозяева кукол-Петрушек. Ходит такой по ярмарке, где высмеет, где польстит.

Его и покормят, и напоят, и монетку бросить могут.

Правда, и побить могут. Но — следи за языком, думай, что и где ляпаешь.

Известно же, за провинившийся язык спина ответит! А то и голова...

Аксинья смотрела во все глаза. И было видно, что вся она — там. В веселом коловращении запахов и вкусов, звуков и оттенков, людей и фраз...закружило-завертело, хорошо, если сама по базару пройдет, в лужу не сядет.

Устя слушала нянюшку внимательно.

Запоминала, сопоставляла.

Не бывала она никогда на ярмарке, может, пару раз. Ну, мимо проезжала в возке своем, да что из него увидишь?

Ничего.

Это уже потом, в монастыре, когда появилась возможность разговаривать и слушать, читать и сопоставлять, когда Устя поняла, как она позволила слить свою жизнь в загаженный нужник...

Потом.

Гримироваться? Она научилась у гулящей девки, которая пришла в монастырь умирать. Болезнь ее дурная съела.

Ярмарки?

И вот тебе и вдова купца, и матушка плотника, и... много таких женщин было. И каждая свое видела, свое рассказывала.

И сейчас Устя смотрела по сторонам, но... не просто так, нет.

Вот стоят девицы.

Вроде бы просто стоят, но у каждой в руке монетка, которую девушка нет-нет, но зубами прикусит. Раньше гулящие колечко в зубах держали, да несколько лет назад указ вышел. Чтобы гулящих девок гнать нещадно. Вот и пришлось маскироваться монетками, но кому надо, тот поймет. За что гнали? А не за блуд, за худшее.

Пусть заразу не разносят.

Ага... гулящих девок...

Февронья, та самая гулящая, Усте рассказывала, что не их бы гнать! Иноземцев! Они эту заразу в Россу принесли, а ведь никто их не осматривает, никто не проверяет! А девушкам и самим такое не в радость! Кому ж болеть да помереть хочется? Это как с сорняком бороться — верхушку срезали, а низ остался. Корешки целы. И дальше девушки болеть будут, и дальше хворь иноземная пойдет стыдная, когда язвы на теле, нос проваливается...

Увы.

Устя никогда и ни на что не влияла, а муж ее, Фёдор Иванович, не тем будь помянут, дураком был редкостным. И чужому влиянию поддавался легко.

Есть у него друзья-иноземцы? Так они ж ДРУЗЬЯ! Подумать, чего с тобой дружат? Нет, не судьба.

Подумать, что каждый кулик свое болото хвалИт — тоже.

А вот решить, что все иноземное лучше росского — запросто! И иноземцев привечать! Хотя чем иноземное платье лучше, Устя и по сей день понять не могла. Росское-то и легкое, и красивое, хочешь красуйся, хочешь — работай. А эти навертят на себя двадцать тряпок и рады. В прическах мыши заводятся, виданное ли дело?

Тьфу, гадость!

Вот и о гадости... такой знакомой вонью повеяло...

Устя аж нос зажала, Аксинья, и та ахнула. Глазами захлопала.

— А что... как...

— Тьфу, гады чужеземные!

Дарёна все знала. И то, что иноземцев отличали по табачной вони — тоже. И то сказать — мерзость какая! Дым изо рта пускают... кто? А вот тот самый, рогатый, который из подземного мира! Лучше такое к ночи и не поминать!

И вонь такая...

А всего-то и есть, что мимо трое мужчин прошли. Все в иноземных платьях, лембергских, при шпагах, у одного из них трубка в углу рта, парики напудрены...

А чулки все в грязных пятнах. И ботинки в грязи чуть не по щиколотку.

А одежда богатая, и перстень на руке у одного из них — зелеными искрами сверкает, изумруд чуть не с ноготь величиной!

Дарёна растопырилась, девочек закрыла — мало ли что? У нас-то, понятно, нельзя к бабам лезть, а у них это халатное обхождение, во как называется! *

*— Дарёна имеет в виду 'галантное', ну уж как расслышала, прим. авт.

А по-нашему, по-простому, бесстыдство это, вот как! Дарёна когда по лембергской улице проходила, чуть не плюнула. Бабы — не бабы. Сиськи заголенные, морды раскрашенные, подолы шириной неохватной, то грязь метут, то стены обтирают... тьфу, срамота!

Приличным боярышням на такое и смотреть-то неладно будет. Дарёна оглянулась на своих подопечных.

Аксинья, кстати, и не смотрела никуда, чихала безудержно. А вот Устинья словно окаменела. Лицо и без белил мраморным стало, пальцы так сжались — сейчас из-под ногтей кровь проступит. Дарёна аж испугалась за свою девочку.

— Устяша! Ты что?!

Губы шевельнулись, но Дарёна ничего не разобрала. Усадила Устю на вовремя подвернувшийся чурбачок, Митьке, конюху, кивнула, чтобы тот сбитня принес.

Потихоньку Устя и опамятовала.

— Пойдем, нянюшка. Наверное, от запаха того мне дурно стало.

А, вот и объяснение. Дарёна и сама не представляла, как с такими бабы обнимаются. Небось, упасть рядом можно, кабы еще не вывернуло...*

*— запах табака того же 16 в. и нашего табака, поверьте, две большие разницы. Концентрация-с. Современного курильщика унесли бы с одной затяжки. В реанимацию. Прим. авт.

— Конечно, Устя. Ты посиди еще минуту, да и пойдем себе?

— Да, нянюшка. А ты не знаешь, кто это был, такой вонючий?

— Не знаю, деточка.

А вот Устя знала.

Рудольфус Истерман. Выжил, мерзавец! Ах, какая жалость, что ему стали не хватило! Еще один человек, которого стоило бы убить. Но — не сейчас. Пока — ярмарка.



* * *

Дарёна только головой покачала, когда боярышня решила дальше по ярмарке погулять.

Ох, ни к чему бы это! Ни к чему... и вонь тут непотребная, и люди самые разные. Но Устинью Алексеевну, коли она решит, не переупрямить. Вроде тихая-тихая, а характер... он тоже тихий. Как каменная плита — и не шумит, но и не сдвинешь. С Аксютой проще было, той что скажешь, то она и сделает, куда поведешь, туда и пойдет. А Устяша... есть в ней нечто такое, непонятное нянюшке.

В прабабку пошла, наверное. Ту тоже не сдвинешь, коли упрется. Гору лопаткой срыть легче.

Идет, приглядывается, приценивается. Две корзины рябины сторговала, здоровущие такие, и дешево. И рябина хорошая, Дарёна лично осмотрела. Не гнилая, не порченая. Дома перебрать на скорую руку, да и варить варенье.

Откуда только Устя все тонкости узнала? Раньше на кухню и не загнать было, все у нее из рук валилось. А вот поди ж ты?

Может, время пришло? Девочки, они ж по-разному зреют?

— Держи вора!!!

Дарёна дернулась от крика, огляделась, завертелась на месте, не зная, то ли боярышень хватать, то ли бежать куда, но было поздно.

Парнишка, который проскочил мимо, сильно толкнул ее. А много ли старой няньке и надо? Мигом дыхание в груди зашлось, в глазах потемнело... ох, как же девочки... без ее пригляда...



* * *

Устя не столько по ярмарке ходила, сколько ожидала того, что помнила. Рябину купила, варенье будет. Но... когда же? Вроде тот раз время к полудню было?

— Держи вора! ДЕРЖИ ВОРА!!!

Устя вздрогнула.

Началось.

Парень, почти ее ровесник, бежал быстро, но недостаточно. Стрельцы догоняли его, вот, кто-то подставил ногу. Парень споткнулся, пошатнулся — и так пихнул Дарёну, что бедная няня так навзничь и упала, дух вышибло. За грудь схватилась, ах ты ж...

Устя, не думая уже ни о чем, кинулась к няне.

— Нянюшка! Родненькая!

Подхватила, махнула рукой мужикам, мол, помогайте. И внимания не обратила на зеленоглазого парня, который валялся в грязи.



* * *

Аксинья и ахнуть не успела.

Налетело что-то такое, закружило, завертело, толкнуло — и оттянул пазуху кошелек.

— Сбереги... умоляю.

А потом парня оттолкнули в грязь. И Аксинья даже сказать ничего не успела. Со всех сторон заорали, зашумели...

— Вот он, тать!

— Хватай вора!

— Не вор я, смотрите, православные! Хоть всего наизнанку выверните — не брал я!

— А бежал чего?!

— Так закричали, я и побежал!

— Врешь, шпынь ненадобный!

— ДА ПОМОГИТЕ ЖЕ!!!

Никогда Устинья так не кричала. А сейчас вот... Аксинья поняла, что происходит что-то страшное, кинулась к сестре. А та держала нянюшку, и лицо у нее было белее мела. И у Усти, и у няни.

— Помогите! Эта дрянь ее толкнула, у нее дыхание зашлось! Ее нельзя тут оставлять, надобно хоть куда перенести!



* * *

На свой самый страшный кошмар из прошлого Устя и внимания не обратила. Не было для нее сейчас никого важнее няни.

Доброй, ласковой, любящей, родной! Самой-самой лучшей нянюшки! Няня их всех на руках выпестовала, и сейчас, вот... вот так?! Не дам! Не позволю!!!

Петька, холоп, который с ними пошел, бестолково крутился рядом. А сама Устя вдруг ощутила огонек. Там, под сердцем...

Она.... Может? И сейчас?

Может!

И подтолкнуть замершее от сильного неожиданного удара старческое сердце, и поддержать, и помочь!

Может! И от рук тепло пошло, а от веточки словно поток жара.

Ровно два крохотных солнышка горели на ее ладонях, грели нянюшке грудь и спину. Но этого все равно мало. Слишком мало!

Устя поняла это так ясно, как кто ей на ухо шепнул.

Няню надо сейчас перенести, отваром трав напоить, согреть и успокоить. Тогда все и обойдется. А коли нет — пару лет жизни долой.

Худо ли, бедно, а пару десятков лет, прожитых царицей, той, которая имела право приказывать, дали результат. Устя рявкнула так, что сама себе испугалась.

И тут же опомнилась.

Чего она боится? Кого?

Знает она их всех, как облупленных, глаза б век не видывали! А потому...

— Помоги! Боярин, умоляю!

И за руку схватить. Фёдора, кого ж еще, супруга бывшего-будущего? Вот он, в расшитом кафтане, в дорогой шапке с малиновым верхом. А лицо, как и прежде. Как помнится с юности.

Это потом он усы отрастил, заматерел, а в юности был дрыщавый да прыщавый, глянуть не на что. Так плюнуть и хочется.

И плюнула бы, да нельзя.

Вот он, смотрит на воришку, тот в пыли валяется... если сейчас прикажет казнить... да и пусть его! Пусть хоть шкуру сдерет с Михайлы, только б ей кого в помощь выделили! Не перенесет Петька нянюшку, ежели один, еще человек надобен, а лучше — двое. И носилки хоть из чего сделать!

Федька аж отдернулся от неожиданности. Но Устя держала крепко.

— Боярин, милости! Нянюшка моя обеспамятела! Помогите ее перенести с улицы, а потом ваша воля! Хоть казните, хоть милуйте!

А вот это на него всегда действовало. Даже когда он кровью, аки громадный клещ, упивался. Даже тогда помогало.

И сейчас на миг разгладилось лицо, появилось в нем что-то человеческое.

— Хорошо, барышня. Эй, Филька! Помоги барышне нянюшку перенести, куда скажет.

Устя тут же отпустила ненавистную ладонь, с колен не поднялась, но поклонилась.

— Благодарствую, боярин.

— Может, не боярин я, барышня?

— Как же не боярин? Когда и одет роскошно, и ликом, и статью — как есть боярин?

Головы Устя упорно не поднимала. Боялась.

Полыхало под сердцем страшное, черное, мутное... Как хотелось УБИТЬ! Вцепиться пальцами в горло — и рвать, рвать, а когтей не хватит, так зубами добавить.

Нельзя. Нельзя покамест.

Ничего, она еще свое возьмет.

— Ну-ка, иди сюда. Чего стоишь, как пень дубовый? — заворчали за ее спиной.

Может, и ругался Фёдор на своего слугу нещадно, однако зря. Вот он, уже и носилки притащил. Конечно, не носилки это, просто две доски широких вместе сложили, да тканью обмотали, но хоть так! Нянюшку донести хватит!

— А ну, перекладывай... барышня, вы б няню-от отпустили?

Устя сообразила, что до сих пор одной Дарёну поддерживает одной рукой за грудь, второй за спину, сердцу биться помогает, и головой покачала. Руку одну убрала, второй няню за запястье перехватила. Веточка нагревалась, аж ладонь жгло!

— Нет! С ней пойду!

— Вот и хорошо, вот и идите. А мы покуда тут закончим, — пропел Фёдор. Жажда крови возвращалась на свое место, вытесняя слова Устиньи. — А ну, скидывай одежду, грязь подзаборная!

Устинья бросила в сторону Михайлы только один взгляд. Больше себе и движения ресниц не позволила.

Да, это был он.

Те же светлые кудри, те же зеленые глаза, смазливое лицо... все сенные девки по этим глазам вздыхали, слезы лили, да и боярышни некоторые, не без того.

Девок Михайла портил без счета. Вроде как, и ублюдков у него штук двадцать бегало. А с боярышнями всегда был приветлив, любезен... правда, как припомнила сейчас Устя, девок он предпочитал рыжих.

Гадина!

Да пусть тебя хоть тут с грязью смешают! Не пожалею!

И отвернулась, не замечая, каким светом полыхнули зеленые глаза ей вслед. И тут же погасли, потому что Михайла покорно встал на колени и принялся разоблачаться.

До голого тела. Бросая ветхую одежонку прямо себе под ноги. А что?

Бросишь в сторону, так тут же упрут, что он — людей не знает? Сам такой!

— Смотри, боярин! Нет на мне вины! В том и крест поцелую, хошь казни меня, а только нет у меня твоего кошеля.

Фёдор сдвинул брови.

И казнил бы. Да так жалко и гнусно выглядел голый и оборванный юноша, немногим младше самого Фёдора, что даже казнить его неохота было.

Настроение качнулось в другую сторону. От гнева — к жалости.

— Филька... кто там? Сенька? Найди ему место, возьму к себе, пусть с поручениями бегает. Раз уж оболгал его, безвинного...

— Боярин! Благодарю!!!

Михайла подскочил, и принялся обильно обцеловывать руку Фёдора. Со слезами и соплями, захлебываясь и причитая, что так благодарен доброму боярину, так благодарен... сам бы он, небось, и осень бы не прожил, потому как сирота горький, его и ветер обидит, и всякая ворона клюнет...

Фёдор слушал самодовольно.

До смерти слушать будет.

Любим мы тех, кому помогли. А если они еще и благодарны за помощь, и не устают о том напоминать... как тут не любить?

А все же...

— Надобно посмотреть, что там с барышней и ее нянюшкой. Да помочь чем. Хорошая девушка.



* * *

Устя шла рядом с носилками.

Держала руку нянюшки Дарены, вспоминала.

В тот раз было все иначе. Самовольно она сбежала на ярмарку, через забор перелезла. Повезло дурочке, никто обидеть не успел. Сегодня-то они с утречка пришли, а тот раз она после завтрака удрала, вот и задержалась.

Прийти на ярмарку не успела — ввязалась в беду.

Налетел на нее Михайла, сунул за пазуху кошелек — и шепнул спрятать. А она так ошалела, что только стояла, глазами хлопала. Чисто корова бессмысленная, которую на скотобойню ведут.

А за Михайлой уже и Фёдор поспешал.

Это тогда она не знала, что произошло, а сейчас-то.... За столько лет грех было не дознаться. Михайла на ярмарке Фёдора увидел, да кошелек у него и украл. А кто-то из холопов заметил.

Погнались за вором, клич кликнули... понял шпынь, что не уйдет, а тут Устя. И видно, что боярышня.

Это сейчас она одета, как девка-холопка, а тогда и сарафан на ней дорогой был, и душегрея, и серьги золотые в ушах, и лента с золотом в косе... дура же!

И кошелек спрятала.

И Михайла тот раз так же раздевался... только тогда кошелька у него не нашли. А в этот раз — вдруг да повезет? Вдруг да не вывернется?

Жаль только, она его казни не увидит, но за такое...

Она Фёдору даже простит что-нибудь. Такое... незначительное.

Аксинья догнала, тронула сестру за руку.

— Устя... с няней все в порядке будет?

— Да.

Это Устинья точно знала. Будет. Она постарается, и все у нее получится. Сказала же волхва, что сила Усте большая дана! Ну так пусть сила та на пользу ее любимым идет, и никак иначе!

— Устя... а кто это был?

— Не знаю, Асенька. Спросим сейчас. Скажи, дяденька, а как боярина зовут, который помог нам? Хочу за него свечку в храме поставить, да помолиться о здравии!

Филька хмыкнул.

— Неуж не узнали, барышни?

— Откуда бы? — изобразила святую невинность Устинья.

— Царевич то! Фёдор Иоаннович!



* * *

Михайла оглядывался по сторонам.

Незаметно, по-тихому. Как на ярмарке привык... нечистый его под руку толкнул, мошну срезать у дурачка. А видно ж его, такого!

Пришел, павлин щипаный, хвост распустил, шапка у него с малиновым верхом, собольей опушкой, сапоги такие, тятенька, небось, хозяйство продаст, так и то купить не хватит. Разве что один сапог!

Михайла уж навидался!

Он и сам не из простых свиней свинья, как-никак Ижорский. Только род-от у них многочисленный, одна фамилия и есть у Михайлы. А денег — нет, не дадут. Они ветка младшая, побочная, его отец и сам третий сын, и дед — четвертый, вот нынешнему боярину Ижорскому и получаются седьмая родня на кривом киселе. Сходить к нему, да попросить?

Ага, лучше и не вязаться.

Скажет еще, что ты его холоп, доказывай потом — да кому? За боярином сила, а за тобой что? У отца дом да мастерская крохотная, тулупами он торгует, сам товар возит, сам за прилавком стоит, братья по закупке крутятся, да по выделке шкур мамка и сестрицы ему помогают, где сшить, где чего еще...

Михайла в семейном деле не лишним бы оказался, да вот беда, руки у него быстрее головы завсегда были. Знал он за собой этот грех.

Вот вроде и не хочешь воровать, а руки сами тянутся. Там чуточку в свою пользу пересчитать, здесь копейку смахнуть...

Отец замечал — лупил Михайлу, да только проку с того не было.

Лупи, не лупи, отлежится и опять за старое. Мать плакала, сестры ревели, старший брат пинки да тычки отвешивал...

Все даром прошло!

Михайла и думать не стал, когда увидел на ярмарке скоморохов с медведем.

Тогда ему особо паршиво было, нещадно болела поротая задница, пел в желудке ветер, отец обещал, что вообще убьет, коли собачий сын хоть копейку украдет...

Мать ночью приходила, мазала синяки лампадным маслицем, чтобы быстрее прошло, причитала над сыночком. И как-то так получилось... дошли ее слова до мальчишки.

Денег у них нет. Кроме имени и нет у них, считай, ничего. Их теперь любой обидит. А ежели еще и слух об их семье пойдет, что нечисты они на руку... Михайле — что?

Он своровал, и не подумал. А она будет матерью воришки. Равно как Фенька, и Лушка. Кто на них тогда женится?

Михайла возьмет, да и уедет куда, он сейчас сам по себе, перекати-поле, а семья тут останется. И слава дурная о них пойдет, город-от маленький, и до боярина дойдет, а ведь фамилия у них с Михайлой одна, мало ли, что боярин сделает? Может, и вообще приказать засечь мальчишку на площади... а им тогда только с места сниматься, а куда, с малыми детьми? Пропадут они из-за вороватого сына, как есть — пропадут. Всю семью он изведет напрочь.

Михайла это понял.

И ушел.

Попросился со скоморохами, те и взяли мальчишку. А что? Смышленый, смазливый, с бойким языком — чего еще надобно? Кормили, конечно, впроголодь, зато ремеслу учили.

Чему только Михайла не научился за тот год, который по городам ходил! Пожалуй только одному — честно жить.

Он бы и еще со скоморохами походил, да случился... случай. Так он о нем и думал.

Скоморохи, они ведь и разбоем не брезгуют, когда придется. А Михайла...

Не боялся он крови, и мертвяков не боялся. И когда увидел, как невинных людей жизни лишают, не дрогнул. А потом ночью и призадумался.

Оно, конечно, по-разному бывает. И скоморохов гонят, и побить могут, и не заплатить — дело обычное. А только все ж не вешают их без всякого суда.

А вот разбойников, татей придорожных — вешают. Где поймают.

Оправдание?

А какое тебе, тать, оправдание? Вот осина, и Господь милостив. У него и разберешься.

Жить Михайле хотелось. И хорошо жить, и подольше. Так что...

Утаил он часть добычи от дружков, да и пустился в бега. Хотя кто его там искал? Кому он нужен?

Может, кинься мальчишка куда-то в глушь, и нашли бы его легко. Но Михайле хотелось не этого. Ему хотелось блеска и роскоши, а где их можно найти?

Только в столице.

Древняя Ладога принимала всех, приняла она и беглеца Михайлу.*

*— у автора все же не Россия, а Росса, чуточку альтернативная. А Ладога — говорят, она была некогда столицей Руси. Прим. авт.

Много где за пару лет успел поработать расторопный мальчишка. Торговать вразнос бегал, в трактире прислуживал, у лошадиного барышника коней чистил... всего и не перебрать.

Приворовывал, конечно, куда ж без того. Но осторожнее стал, материны слова помнил крепко.

Дурная слава далеко пойдет! Нельзя ему, чтобы поймали, а коли уж случится, надо любое другое имя называть.

Покамест не ловили.

Только вот сегодня неудачно получилось. Он-то сделал все чисто, да один из холопьев заметил, что у хозяина мошны нет. Крик поднял, и на Михайлу показывает. Пришлось бежать.

Хорошо еще на пути старуха с девками попалась, одной из них Михайла улов и скинул. До второй не дотянулся. Та к старухе сразу кинулась, а потом таким взглядом Михайлу подарила из-под ресниц...

Словно плетью поперек хребта ожгла. За старуху, что ли, рассердилась?

И потом — удача!

Что Михайла, дурак, что ли? Сразу-то он царевича Фёдора не узнал, понятно. А вот потом... не царевича он приметил, а одного из его сопровождающих. Кто ж на Ладоге не знал Данилу Захарьина?

Обычно-то вдовой царицы брат себя иначе вел, шумел, наперед лез, внимание к себе привлекал. Оно и понятно, накушался во времена оны кашки из лебеды, а теперь денег у него — хоть лопатой греби. Вот и старается он свое худородство золотым шитьем закрыть.

Не получается, конечно.

Но знать о нем вся Ладога знает.

А тут он стоит смирнехонько за правым плечом у парня, наперед не лезет, не шумит, не требует ничего... ну и кого он так выгуливать может? Только Фёдора Ивановича, ясно же! И по лицу там видно... кто царицу вдовствующую хоть раз видел, тот сразу поймет.

Михайла, вот, один раз сподобился, когда она на богомолье ехала, сразу ясно, чей тут сынок. Вот он, весь, как есть.

И губы такие же, маленькие, и глаза колючие, и лоб невысокий, только царица даже старая, а красивая, а этот... нос вот, как цаплин клюв, волосы жидкие, прыщи по всей личности.

Смотреть не на что.

А смотреть надо бы.

Михайла уже решил для себя, что надо бы постараться стать поближе к царевичу. А что?

Местечко сытное, вольное, опять же, и он не из холопьев каких! Он — Ижорский! Его предки с государем Соколом на Ладогу пришли!

Холоп Сенька оказался не гневливым, да и болтливым, стоило Михайле ему поклониться пониже, да и попросить уму-разуму научить, тот и согласился посидеть вечерком, за кувшином с хмельным медком. А уж что в тот мед подсыпать, Михайла знал.

А пока шел рядом, потихоньку, и очень старался не привлекать к себе внимания.

Интересно, куда они идут, и что там будет?



* * *

Дом, в который занесли обеспамятевшую няньку, был бедным и не слишком чистым.

Устя не обращала на это внимания. Не до того ей, чтобы тараканов пересчитывать. Она шла рядом с няней, держала ее за руку, уговаривала, как маленькую.

— Все хорошо, нянюшка, все в порядке, сейчас ты в себя придешь...

А еще...

Как уж там работал подарок Живы, ее сила, она не знала. Просто чувствовала тепло в руке, словно на ее ладони горел ровный теплый огонек. И часть этого тепла переливалась в нянюшку, успокаивала, разбегалась по жилочкам... Устя теперь могла сказать, и что случилось.

Когда этот шпынь Михайла няню оттолкнул, та навзничь полетела. И спиной о землю ударилась. Сильно.

Вот у нее дыхание и зашлось, бывает такое. Когда ни вздохнуть, ни выдохнуть... хорошо еще Устя рядом была. Смогла сердце подтолкнуть, грудь успокоить. Теперь нянюшка полежит день-другой, да и обойдется потихоньку. И домой ее можно будет доставить со всем бережением. А если б рядом никого не оказалось, от такого удара и умереть можно.

— Ох и будет нам беды, Устенька, — подала голос няня.

Устя только рукой махнула.

— Пусть хоть розгами меня высекут за дурную затею, лишь бы ты не болела.

У няни и слезы на глаза навернулись.

Понятно, боярских детей ты воспитываешь, на руках качаешь, как родных любишь, а то и пуще родных, сердцу ж не прикажешь. Но знать, что и тебя в ответ любят?

Не просто прибегают 'няня, я тебя люблю, дай яблочко', не подольститься пытаются. А вот так, считают, что ты важнее любых неприятностей?

За такое и удариться было не жалко. Хотя и спина до сих пор болела, и голова кружилась, и подташнивало. С каждой минутой все меньше и меньше, то и понятно. Дарёна не неженка какая, отлежится, да и встанет. *

*— при ударе о землю спиной и затылком Дарёна получила легкое сотрясение головного мозга и сильный ушиб спины. Плюс обморок. Могло бы плохо закончиться, прим. авт.

— Батюшка твой гневаться будет.

— Пусть гневается. Справедливо все, я виновата. И сама захотела на людей посмотреть, и тебя с собой потянула. Плохое могло случиться.

— И мне достанется, — протянула рядом Аксинья.

Устя погладила ее по плечу.

— Тебя и вовсе ругать не за что.

— Заодно с тобой высекут. Зря я только тебя послушала...

Устинья отмахнулась.

Высекут, не высекут... да какое это имеет значение? Порка — боль, и только. А тревога за близкого человека? Которого ты сегодня потерять могла?

Не приходит это в голову Аксиньи?

Устя посмотрела на сестру, и головой покачала.

Не приходит. И сама она не умнее была.

— Асенька, ты попроси у хозяйки ведро с водой, да тряпку какую. И Дарёне примочку положить не мешало бы, да и нам с тобой умыться? Чай, чумазые, как два поросенка?

Вот это у сестрицы мигом отозвалось.

— Сейчас, Устя. Попрошу.

Только подол и мелькнул.

— Петруша, ты сейчас домой к нам беги, скажи, что толкнули нянюшку в суматохе, повозка нужна, ее домой довезти.

— Да ты что, боярышня! Кто ж мне его даст!

Устя задумалась.

Действительно, если б она упала, или Аксинья, ну так сто бед, один ответ. Все равно порки не избежать.

— Так ты скажи, что я упала.

— Боярышня, а как узнают, что солгал я, тогда меня высекут.

Устя стиснула зубы.

Вернулась Аксинья с ведром воды и парой тряпок. Обмакнула одну из них в ведро, и принялась стирать с лица мел и свеклу.

Устя молча макнула в ведро вторую тряпку, положила на голову няни прохладный компресс.

— Полежи так, нянюшка. Я все устрою.

— Устенька...

— Няня, лежи и не спорь. Ты обо мне заботилась, теперь я о тебе буду.

Дарёна замолчала. Под тряпкой и видно не было, как у нее слезы потекли. А Устя развернулась к холопу.

— Вот что, Петенька. Ты порки боишься?

— Боюсь, боярышня.

— А я тебе обещаю, сделаю так, что тебя вообще продадут! Понял?!

Говорила Устя весьма выразительно. А размазанный грим и вообще сделал ее страшной. Петя даже икнул, когда на него чудное видение надвинулось. Волосы рыжие чуть не дыбом стоят, глаза сверкают, как у заморской тигры. Того и гляди — когти выпустит!

— Боярышня, я ж...

— Бежишь к нам на двор, и чтобы мигом колымага здесь была. Лучше б телега, но в ней растрясет. Мигом обернулся! Тогда пороть меня будут, а не то — тебя.*

*— колымага — не ругательство. Это тюркское слово означало 'большая повозка', а как транспорт — безрессорную закрытую телегу шатрового типа с кожаными пологами, закрывающими оконные отверстия. В Оружейной палате такая стоит. Подарена Яковом 1 Борису Годунову. Прим. авт.

— Не мучай холопа, боярышня, — послышался голос с порога. — Сейчас прикажу, мигом колымага будет. Только скажи, куда отвезти няньку твою.

Устя повернула голову к двери. И едва зубами не заскрипела.

Чтоб вам... чтоб вас... да каким же черным ветром вас сюда всех занесло?!

Тут и Феденька, муж опостылевший, и дядюшка его, плесень хлебная, и... Жива-матушка, почему этого-то не казнили?! Вот неудача-то! Она уж было понадеялась, ан нет! Жив Михайла, стоит среди свитских, на Устю смотрит.

И отказаться не получится, даже если сейчас смолчит она, уж Аксинья-то таиться не станет. А то и Петрушку сейчас разговорят. Ему и угрожать не надо — трусоват холоп.

Так что...

Устя поклонилась в пол.

— Прости, царевич, не признала я тебя. И тебя, боярин, не признала. Не думала, что на ярмарке, да таких людей увижу. Не в палатах, не в золоте. Не гневайтесь на меня, девку глупую. Не ожидаешь каждый день-то царевича увидеть, как и жар-птицу повстречать не ждешь. Где вы, а где я.

Мужчины заулыбались.

Бабы, конечно, дуры, но эта точно умнее других. Хотя бы понимает, что дура. И раскаивается.

— Да ты не гни спину, красавица, — Фёдор молчал, и Данила Захарьин привычно взял разговор на себя. И то, не привык племянник с девушками говорить. Холопок на сеновал таскал, было такое. А вот чтобы с боярышнями... несподручно ему. И причина на то есть, но сейчас не ко времени о ней думать. — Не гневаемся мы на тебя, все ты правильно сделала.

Устя послушно разогнулась. Боярин даже отступил на шаг, и девушка сообразила. Конечно, Аксинья-то лицо утерла, а вот она так и стоит чумичкой. А и ладно, пусть пока.

— Сама я на себя гневаюсь, боярин. Мне хотелось рябины на варенье купить, вот и уговорила я няню со мной на ярмарку сходить. А тут такое несчастье! Когда б не ваша помощь, я б и сделать ничего не смогла.

— Впредь тебе наука будет, — согласился Данила, который поневоле привык разговаривать с женщинами. С такой-то сестрой, как у него! Ее поди, не послушай, мигом голову откусит, что тот трехглавый змей! — Так куда кучеру ехать прикажешь?

— Заболоцкие мы, — созналась Устя. — Боярышня Устинья Алексеевна я, боярин. А брат мой, Илюшка, государю нашему служит верно.

— Илюшка Заболоцкий твой брат? Знаю я его!

— Брат сейчас в имение укатил, с отцом. А я вот... дура я, боярин. По прихоти своей глупой и сама в беду попала, и нянюшке, вот, плохо.

На няньку боярину было плевать. А вот интерес племянника он заметил. Потом и разговор поддержать решил.

— Фёдор Иванович, когда позволишь, я распоряжусь? Пусть колымагу пригонят?

— Распорядись, — согласился Фёдор.

Данила шагнул назад, говоря что-то слугам, а Фёдор наоборот, сделал шаг вперед, оказавшись почти рядом с Устей.

Сильно закружилась голова.

До тошноты, до боли.

Ногти впились в ладони, под сердцем полыхнул черный огонь.

Ты!!!

Ты, гадина, меня отправил на смерть!

Ты меня приговорил!

ТЫ!!!

Как это — пытаться справиться с сухим черным огнем, который разгорается все сильнее под сердцем, который пожирает тебя, набирает силу? Устя едва сдерживалась.

А Фёдор Иванович сделал то, чего и от себя не ожидал.

Взял у второй девушки, которую едва и заметил, тряпку, намочил ее — и провел по лицу Устиньи, убирая грязь, мел, краску. Так и замер, глядя в серые глаза.

— Ты?!



* * *

Любовь?

Ха, вы это кому другому расскажите! К своим двадцати двум годам перевалял Михайла по сеновалам жуткое число баб и девок. Первая у него в четырнадцать и случилась, вскоре после бегства его со скоморохами. С тех пор его и подхватило, и понесло.

И крестьянки, и горожанки, и купчихи, и боярыни — кого у него только не перебывало! Кто только слезами по зеленоглазому парню не уливался!

А что? Лицо смазливое, руки сильные и ласковые, речи сладкие — чего еще бабе надо? А и принесет зеленоглазого ребенка в подоле, так Михайле-то что с того? Не его печаль!

А тут...

Вроде бы изба полутемная, бабка на лавке лежит, та девка, которой он мошну скинул рядом с ней стоит. Вторая разговаривает.

Какая она? Та, которая говорит?

Да обычная, наверное. Под краской размазанной и не поймешь. Фигурка такая... аппетитная, словно яблочко наливное, коса толстенная, ну так что же?

А вот заговорила она — и Михайла вслушался, сам того не желая. Что такого в ее голосе? Не поймешь, а ведь слушал бы и слушал...

А когда царевич руку протянул...

Бывает такое.

Как удар, как гром тебя поразил, и остаешься ты лежать навзничь. Было такое с Михайлой. Когда гроза была, их со скоморохами в чистом поле застигло, и неподалеку в дерево молния ударила. Они тогда сколько-то времени все неподвижно пролежали, и потом были, словно шальные.

Вот и сейчас...

В темной избе лицо боярышни вдруг засияло так, что смотреть стало страшно. Обожгло, впечаталось в память, в сердце, глаза закрой, так ее и увидишь, словно на изнанке век ее лик выведен!

Какие у нее глаза? Губы?

Да Михайла бы и век на то не ответил! Смотрел бы и смотрел. И лучше ему ничего не надо...

Красивая?

А он и того не знает. Потому что она не красивая. Она — единственная в мире. Вот такая, как есть.

Устинья Алексеевна Заболоцкая.



* * *

Не был никогда Фёдор особенно любезен с девушками. Вот в гостях у Истермана, у лембергцев, там ему полегче было. Там девки другие, они и посмеяться могут, и с мужчинами рядом сидят, и платья у них другие. Не такие балахоны!

А боярышни...

О чем с ними говорить-то надобно? Стоит кукла глупая, разодетая, разнаряженная в сорок пять одежек, вся набеленная — нарумяненная. Там и не поймешь, то ли человек перед тобой, то ли чучело какое! Глазами хлопает, а двух слов связать и не может. Чужеземных языков не ведает, беседы поддержать не может.

А мать и дядюшка еще и в уши шепчут, мол, бабе ум не надобен. Бабы для другого нужны!

Как же!

Матушке про то бы и сказали! Мол, не надобен тебе ум, баба, обойдешься.

Но было и нечто такое....

Не мог Фёдор забыть ту девушку, которая его вылечила. Не мог.

Закрывал глаза — и ее видел. Словно светлый образ. И сейчас... она?!

Мнилось — сразу узнает, как встретит. Но смотрит — и понять не может. Та? Другая?

Тонкие брови поднялись, в серых глазах изумление мелькнуло. А потом маленькая рука уверенно взяла у него тряпку, еще раз прошлась по лицу, стирая остатки краски. И Устинья пристально вгляделась в царевича.

— Не бывал ты в нашем доме, царевич. Прости, коли где встречались, а я и не помню?

Фёдор даже пошатнулся, так горько ударило разочарование.

Не она?!

А так похожа...



* * *

Чего Устинье стоило говорить спокойно? Она и сама не знала. Внутри все горело, корчилось, серым пеплом осыпалось.

Я!!!

Я, та самая ненужная, нелюбимая, ненавистная жена, та самая, которую ты упрячешь в монастырь, а потом приговоришь к смерти по ложному обвинению. Я!

Та самая, которая спасла тебе жизнь, хоть и не желала этого!

Я!

Как же я тебя ненавижу!!!

Но это было внутри. А вовне Устинья смотрела ровно и разговаривала любезно. Оно понятно, боярышне смущаться положено, краснеть и молчать, да только поздно уже овцу из себя изображать. Не поверит никто.

Овцы по ярмаркам не бегают, за няньку в бой не кидаются, так не командуют. Поздно.

Надо быть разумной и спокойной. И такое ведь бывает.

— Не бывал я в вашем доме, боярышня. Но приду обязательно.

И так это было сказано...

С обещанием. Мрачным, тяжелым. Словно камень на могилку положили.

Данила Захарьин тут же рядом оказался, братец царицын, зажурчал, как в нужнике.

— Что ж ты, Феденька, честную девушку пугаешь? Смотри, стоит ни жива, ни мертва. Успокой, скажи, что не гневаешься ты на нее...

И взгляд на Устинью. Скажи хоть что-то, не молчи!

— Не виноватая я перед тобой, царевич, — подтвердила Устя. И это было чистой правдой. — Прости, коли в чем обидела, только скажи, в чем моя вина.

Фёдор выдохнул.

Красная пелена, которая застилала глаза, рассеивалась. А и правда, в чем виновата девушка? В своем сходстве? В том, что НЕ ТА?!

Ничего, найдет он свою жар-птицу. А эта... пусть ее, чего гневаться?

Данила Захарьин дух перевел.

Хорошо хоть, девка разумной оказалась. Вздумай она сейчас отнекиваться или глупости какие говорить, не закончилось бы это хорошим. Вон, у племяша уже глаза выкатываться начали, а сейчас вроде как и ровненько все.

— Все хорошо, боярышня. Прости, обознался я, за другую тебя принял.

Устя улыбнулась. Совсем чуть-чуть, робко, неуверенно.

— Чему и удивляться, царевич. Таких как я — много. Вот смотри, сестрица моя, Аксинья, еще краше меня. Хотя и схожи мы внешне.

Аксинья только глазами захлопала.

Фёдор посмотрел на нее, подумал пару минут. Не краше, конечно, это уж Устинья сказала, чтобы сестру не обидеть. Но и правда — похожи две девицы. Устинья как книга, Аксинья как список с нее. Может, и еще такие есть...

— Теодор! — с приходом Рудольфуса Истермана в домике стало намного хуже пахнуть. И это еще остальные лембергцы сюда не вошли. — Мне сказали, что ты поспешил сюда... — бросил взгляд вокруг, оценил обстановку — и воззрился на Фёдора с немым вопросом. Она!?!

Фёдор качнул головой.

Не она.

Истерман поднял брови, но дальше вмешиваться не стал, решил, что пока без него разберутся. И Данила Захарьин, который ревниво поглядывал на Истермана, не подвел.

— Сейчас я прикажу, боярышня, доставят вас домой честь по чести.

Устя поклонилась в пол.

— Благодарствую, боярин. Благодарствую, царевич.

Данила вышел, Фёдор отступил к Истерману, Устя вернулась к Дарёне, которая чуть заново не обеспамятела от таких дел.

— Устя, да как же это...

— Ты лежи, нянюшка. Я выросла уже, я справлюсь.

— Так царевич же...

— Не Рогатый же. Чего его бояться, небось человек тоже.

— Царевич! — Аксинью распирало до восторженного писка, Устя прищурилась — и крепко наступила сестре на ногу.

— Молчи! Хоть слово скажешь — за косу оттаскаю!

Аксинья поняла, что угроза нешуточная, и даже сникла.

— Злая ты, Устька!

— Молчи пока! Молчи, коли сама не видишь, я тебе потом все объясню. Слово даю!

Аксинья послушно замолчала. Но губы надула — пусть сестра видит, что Аксинья обиделась.

Но царевич же!

А что Мышкины скажут? А Лопашины?! А...

И Устя все же хорошая. Она честно сказала, что Аксинья красивее, хотя они и похожи! Вот!

Дарёна, которая тоже навидалась всякого, и которой тоже царевич не нравился, выдохнула. Пусть девочки поближе к ней будут. И хорошо, что Устя это понимает.

Что она могла бы сделать? Больная, почти беспомощная, против царевича и всей его свиты? А, неважно! Любая мать своих детей закрывает, а Дарёна давно уже считала боярышень своими дочками.

Понадобится — так и кинулась бы. На один удар ее сил еще хватило бы, а там и дух вон.

Кажется, Устя поняла, о чем нянюшка думает, потому что погладила ее по руке.

— Ты лежи, няня, до дома доберемся, я лекаря позову.

Сказано вроде и тихо было, а услышали все.



* * *

— Не та?

— Говорит, не та.

— Теодор, друг мой, ты меня поражаешь. Неужто ваша приличная барышня сможет сознаться, что ночью уходила из дома?

Сомнения опять атаковали Фёдора.

Она? Не она? А как тут спросишь? Ты, боярышня, из дома по ночам не бегаешь? А коли бегаешь — то куда? Или — к кому?!

Горло словно чья-то рука стиснула.

Она?! К кому-то?!

НЕ ПОЗВОЛЮ!!!

Рудольфус, который чутко отслеживал все эмоции на лице царевича, кивнул. Что ж. Может, это и не та самая. Но кажется, царевич ей достаточно заинтересовался. Надо будет потом поговорить с девушкой... если получится! О, пропасть!

В этой варварской Россе совершенно не дают разговаривать с женщинами! Только попробуй, подойди! Сразу же налетают родственники, начинается крик... можно подумать, кому-то нужно их сокровище! Хотя местные женщины очень даже ничего себе, и на ощупь приятные, но такие дикие!

Несправедливость! Вот что это такое.

— Мы с ней потом поговорим, друг мой. Главное сейчас, ты стал для нее спасителем. Женщинам так нравится, когда их выручают из беды!

Фёдор посмотрел на Устинью, и расправил плечи. Конечно, девушка на него внимания не обращала, хлопотала вокруг няньки. Да, наверное, это не та. Та девушка на улице его от раны вылечила, а эта с нянькой ничего толком сделать не может. Лоб ей протирает да какие-то глупости причитает.

— Хорошо. Я тебе верю, Руди.

— Я не подведу тебя, Теодор.



* * *

Вернулся Данила Захарьин.

— Боярышня Устинья Алексеевна, готова колымага. Сейчас слуги мои помогут твою няньку уложить, да и проводят вас до дома.

— Благодарствую, боярин.

Фёдор тоже подошел поближе, так что поклон достался и ему.

— Благодарствую, царевич. Я молиться за вас буду ежедневно и ежечасно.

Слуги суетились, осторожно перекладывали Дарёну на носилки — и откуда только взяли? А боярин улыбнулся Устинье.

— Скажи батюшке, пусть гостей ждет.

Устинья снова поклонилась в пол.

Фёдор наблюдал за этим. И как она кланяется, и как выпрямляется, как бежит по простому сукну сарафана толстенная темно-рыжая коса. Красиво...

Раньше ему это не нравилось. А вот посмотрел, как ткань натягивается на девичьих формах, как легко движется боярышня — и передумал. Оказывается, и так можно? А не только, как у лембергских девок, когда вырез чуть не до пупа и все наружу?

Странно. Но привлекательно.

На Аксинью, которая тоже поклонилась земно, он и не поглядел.

— Не прогневайся, боярин, а только нет сейчас батюшки дома. В имение они с братом отъехали по осени, должны вскорости вернуться. Не смогу я волю твою выполнить.

Данила кивнул.

А, ну понятно.

Боярышень воспитывают и держат в строгости, а тут батюшка из дома, а девушке захотелось немного вольности. Выдерут ее, конечно, за такое. А и ничего, жену бить и надобно. Послушнее будет. Чай, жена не горшок, не расшибешь. *

*— увы, и на Руси было много поговорок на эту тему. И жен били. Хотя это было нормой повсеместно, в том числе и в Европах. Прим. авт.

— Тогда мы иначе поступим, боярышня. Я заеду, да письмецо для батюшки твоего передам, а матушка твоя ему и отдаст, как он домой вернется.

— Благодарствую, боярин.

На Данилу Устинья могла глядеть спокойно. И руки в кулаки не сжимались, и гнева такого не было. А чего на него злиться? Он не злой, не плохой, просто никакой. Сестрин братик, который все просто так получил. Потому что сестра замуж за царя вышла.

А так, сам по себе, вреда он Устинье не причинял. Даже Фёдора иногда сдерживал.

Фёдор его и убьет в приступе гнева. Потом будет долго плакать, горевать, но человека уже не вернешь. И будет это за год до монастыря.

Есть еще время.

Можно подумать, исправлять что-то или нет. Зла Устинья ему не желала, но и добра — тоже. У него добра и так хватает.

— Разреши, боярышня, мы вас до дома проводим, чтобы не обидел никто?

Устя представила, как идут они все такие по улице...

Ой, сплетен-то будет! Отец ее точно выдерет... хотя он ее и так выдерет. Но все равно...

— Не гневайся, боярин, а только много вас. И сплетен много будет. А девичья честь — все, что у девки есть.

Это понял и боярин, и Фёдор. А и правда, явятся они сейчас всей компанией, то-то сплетен соседям будет на шесть лет вперед!

Данила задумался.

— Боярышня, и ты пойми. Вы, двое, беззащитные, и холоп твой ни с кем не сладит, потому как дурак бессмысленный.

— Ой! — Устинья за голову схватилась. — Аксинья, сестричка милая, поезжай с нянюшкой? Ведь не поймут дома ничего, суматоха поднимется... мы уж с Петрушкой бегом добежим, а ты поезжай, хорошо?

Аксинья головой замотала.

— Устя... лучше ты!

Лучше, конечно. Но если бы Устя такое предложила, сейчас скандал был бы. А так Аксинья решила, что сейчас весь материнский гнев на Устю падет, на ее долю ничего и не достанется. И уходить ей не хочется. Столько нового! Столько людей!

И царевич... знала б ты, дуреха, на кого глядишь!

Устя опять посмотрела на боярина, потом на царевича. И глаза сделала умоляющие, и ресницами длиннющими хлопнула. Мол, вы мужчины, а я девка глупая, вы решение примете, а я исполню со всем тщанием.

Мужчины не подвели.

— Данила, ты прикажи сюда еще мою карету подать. Довезем мы обеих девушек до дома честь по чести. А холоп и сам добежит, ничего с ним не случится.

— Благодарствую, царевич. Правду говорят, хороший у царя-батюшки наследник, добрый, умный да рассудительный, — льстить Усте было не привыкать. Врать тоже. — Другой бы рукой махнул, да и мимо прошел, а ты помог. Век молиться за тебя буду. Не дал ты мне грех на душу взять...

А если б не ты, если б этот шпынь у тебя мошну не срезал, так и не случилось бы ничего. Шляются тут всякие, полюби вас Рогатый.

Фёдор цвел и пах от похвал.

Устя многословно благодарила. И никто из них не замечал жадного взгляда зеленых глаз.



* * *

Михайла смотрел на Устинью.

Только на нее.

Он и по сторонам оглядывался, но краем глаза всегда видел боярышню.

Платье холопское? Золотых ожерелий на шее нет?

Да разве это важно?

Михайла женщин всяких навидался, напробовался, еще и тошнить начало. Но таких он не встречал никогда. Чтобы смотрела, улыбалась, разговаривала, а у него все внутри перехватывало. И еще ее слышать хотелось. Снова и снова.

Каждый миг, каждую секунду.

Это и царевич понял. Смотрит тут... ревность поднялась изнутри, скрутила внутренности жестокой судорогой, заставила сглотнуть горькую слюну.

Чего он на НЕЕ смотрит?! Видно же, что девке не в радость! Она этого хоть и не показывает, хоть и улыбается, и кланяется, а Михайла все равно видел.

Видел, как она отстраняется, неявно, но уверенно, как старается не подойти слишком близко, как сверкают гневом серые глаза...

Боярышня.

Сговорена ли она? А может, любит кого?

Неважно!

Все равно — его будет!

Не отдадут за него боярышню? Ха! А это смотря за кого и какого! За ненадобного шпыня Михайлу конечно не отдадут. Он хоть и Ижорский, да что у него есть-то, кроме имени? Исподнее в дырках?

Конечно, не отдадут. И она не посмотрит. То и правильно.

Не такая она, как другие бабы, на сеновал ее не затащишь, сладкими словами уши не зальешь, не заморочишь, то Михайла сразу понял.

А вот если он царским ближником будет... ладно, царевичевым, пока не царским, но это ж дело наживное, верно? Сегодня ты царевич, завтра царь, всякое случиться может.

Вот если будет Михайла при царе, то и все у него будет. Он-то сможет все обернуть к своей пользе. А когда будет он в золоте, при деньгах и при поместьях, тогда уж и она поласковее посмотрит. Верно?

Верно ведь?

Подожди, Устиньюшка. Моя ты будешь...

Только моя.

А царевич... а что — царевич? У него вон, царство есть, пусть сидит и правит. Ему надобно на царевне жениться, не на боярышне. Наверное.

Почему-то даже мысли Михайле не приходило о другом. К примеру, женится Фёдор на Устинье, а к Михайле та будет на сеновал бегать, как другие бегали.

Купчихи бегали, боярыни...

Не будет.

Что-то подсказывало Михайле, что эта — не будет. Эта будет слово держать до последнего.

А еще — даже мысли Михайла не допускал, что придется Устинью с кем-то делить! Никогда! Его она должна быть, и только его. только тогда он сможет дышать свободно.

Только. Его.

Подожди немного, Устиньюшка, я добьюсь. Убью, украду, солгу... моя будешь! Только моя!



* * *

Две колымаги, подъехавшие ко двору Заболоцких, никого и не взволновали. Колымаги — и колымаги. Во двор заехали — так что же? Колымага закрытая, мало ли, кто в ней приехал.

Любопытно, конечно, но рано или поздно все и всё узнают.

А вот дворня чуть навзничь не попадала, когда из одной колымаги появились Дарёна с Устиньей, а из второй вышла Аксинья. Недовольная, потому как ехала она одна. И раздраженная.

Мошна-то при ней пока осталась. А куда ее спрятать?

Ладно, есть у нее свое потайное местечко, пока спрячет. А вот что дальше делать?

Хотя... почему она должна что-то делать? Ей этот зеленоглазый кошель сунул, вот пусть он ее и поищет. Глупой Аксинья не была, просто не сразу сообразила, что вор он. И кошель тот ворованный у царевича.

Только вот когда она поняла, возвращать покражу было и поздно. А еще...

Красивый он.

Волосы такие, шелковые, глаза огромные, зеленющие, как у кота Васьки, и такого на муку отдать? За покражу сейчас плети полагаются.

Нет, нельзя его выдать. Никак нельзя!

А коли у нее кошель останется, так и парень тот к ней придет. И увидеть она его сможет, и поговорить... как у Усти получилось так разумно слова складывать? Аксинья бы на ее месте обеспамятела, а то и вовсе навзничь упала. А Устя и смотрела прямо, и разговаривала уверенно. С отцом она так никогда речи не вела.

А и понятно. С отцом еще поди, поговори, тут же затрещину и получишь. Молчи, девка глупая, твое дело покров на алтарь вышивать, а думать мужчины будут. И говорить тоже.

Аксинья прижала покрепче выпадающую мошну, и сдвинулась потихоньку в сторону. Пусть тут Устя распоряжается. Ей и нагорит, авось.



* * *

Устя про сестру не думала. Вообще ни про кого, только про нянюшку.

Дарёне плохо. Ей помогать надо.

Так что в повозке Устя сидела с ней рядом, и за руку держала, отогревала сухие старческие пальцы, потихонечку отдавала няне кусочек своей силы. Не убудет от нее, да и убудет — не жалко. Для любимых, для близких — что угодно она сделает!

Вот и родное подворье.

Устя выскочила наружу молнией.

— Игнат! А ну, иди сюда! Помоги нянюшку в дом перенести, упала она! Влас, и ты бегом ко мне! Ну-ка, взялись, подхватили... нянюшка, сама идти и не удумай! В мою светелку ее несите, да с бережением, и кладите на лавку, осторожно.

Не распоряжалась так раньше боярышня, голоса не повышала, вот и не сообразили ничего холопы. А когда послушались да понесли, и спорить было поздно.

— Аксинья! Иди с нянюшкой, пригляди! А я к маменьке.

Аксинья не возражала. Пусть Усте и достанется. Сестру она любила, а вот розги... розги точно будут. Она это спиной чуяла. Лучше она за нянюшкой приглядит. И кошель спрячет подальше. Так оно спокойнее.



* * *

— Маменька, казните, моя вина.

Устя опустилась перед боярыней на колени, показывая, что примет любое наказание.

Боярыня Евдокия аж иголку уронила, которой вышивала, та на нитке повисла.

— Устя?

— Матушка, все моя глупость. Моя вина. Побывали мы на ярмарке, рябину купили, а как уходить собрались, несчастье приключилось. Какой-то дурачок побежал, Дарёну толкнул, та и упала. Обеспамятела.

— Ох!

Дарёну боярыня любила, как родную.

— Матушка, все с ней уже в порядке, я наказала ее в нашу светелку перенести, сама за ней приглядывать буду.

Боярыня перевела дух. Ну, если все нормально, то... дочь она, конечно, отругает. Но ведь непоправимого не случилось, правда же?

— Матушка, на ярмарке царевич Фёдор оказался. На глазах у него несчастье случилось.

— Ох...

Боярыню пришлось отпаивать водой. И дальше новости оказались не лучше. И про предоставленные Устинье возки, и про боярина Данилу, и про письмо, которое прибудет для отца.

Как тут за голову не схватиться?

— Устенька, натворили вы дел...

— Виновата я, матушка. Моя вина — моя и ответ.

— Вот спиной и ответишь. На лавку ложись, да подол задирай.

Устинья и не спорила. Да и била матушка без души, скорее, не для наказания, а для отца. Для служанок представление устраивалось.

Вернется тятенька, а ему и доложат, мол было такое. Боярыня потом дочь высекла, да за нянькой ухаживать приставила. Досталось ей уже, а два раза за одну вину не наказывают.

Может, и сойдет так?

С тем Устя и отправилась ухаживать за няней.

А спина все равно ныла. Жаль, себя лечить не получится.



* * *

Ночью, лежа на лавке и чутко прислушиваясь к дыханию нянюшки, Устя подводила итоги. Нельзя сказать, что день был плохим. Но и хорошим его назвать нельзя.

Все люди из ее прошлого, которых она бы и видеть никогда не хотела, все сошлись воедино. Это плохо. Ей заинтересовались — это плохо.

С другой стороны, а как она должна действовать? Ей НАДО быть во дворце. Но просто так ее никто туда не пригласит. Поэтому...

Пусть идет, как идет. Устя в себе не сомневалась. В прошлый раз она не справилась, но в этот раз...

Она сильно заинтересовала Фёдора. Даже в худшем случае, она уже не будет бессловесной куклой, с ней уже придется считаться. А в лучшем...

Сильно закололо сердце.

Неужто она ЕГО увидит?

Увидит, в глаза посмотрит, улыбнется, одним воздухом с ним дышать будет?

Живой он! Понимаете, жи-вой!!!

Кто любимого человека не хоронил, над гробом не стоял, окаменев от горя, волосы на себе по ночам не рвал, в подушку не выл бесслезно — не поймет. На все, на все была готова Устя, лишь бы хоть раз ЕГО увидеть. И уж теперь-то она листочку не позволит на него упасть, травинке дотронуться не даст.

Сама умрет, а его защитит.

Худо ли, хорошо, а сегодня она к нему первый шаг сделала. Она справится.

В груди, над сердцем, ровно горел черный огонек. И казалось Усте, что стал он сегодня чуточку сильнее. Может, он от ненависти разгорается? Кто ж ответит?

Там видно будет.


Глава 4.

Из ненаписанного дневника царицы Устиньи Алексеевны Заболоцкой.

Я сплю чутко. Когда соседняя дверь скрипнула, Аксинья поднялась ночью, и куда-то пошла, я последовала за ней.

Сестра шла на чердак, тихо, но уверенно. Кажется, она не раз туда ходила. Я за ней не пошла, я подождала, пока она вернется и уснет. Няня тоже спала, приехавший лекарь дал ей сонных капель. Я его не звала, но мне кажется, тут позаботился боярин Данила. Он добрый, несмотря ни на что.

Фёдору и в голову бы не пришло думать о какой-то няньке. Истерману — тем более.

Но лекарь приехал, дал няне капли, и она спала. И сердце ее билось ровно-ровно. Дар подсказывал, она выздоровеет.

Потому я решилась оставить ее второй раз за ночь, и уже сама, таясь и оглядываясь, поднялась на чердак.

Холопки не слишком усердны, и следы Ксении я сразу увидела. Про пыль она не подумала. Зацепила рубахой. Сундук, потом половица... ага. А вот на окошке пыли почти нет.

Одна из досок поддалась сразу же. И под ней золотым шитьем блеснула мошна из дорогой алой кожи. Золотые завязки, шнур золоченный...

Ах ты ж нечисть мелкая, негодная!

Кто? Оба!

Михайла, который, надо полагать, моей сестре передал тот кошель, вот ведь как сложилось. И сестрица, которая могла бы его отдать хоть бы и мне, а предпочла промолчать и утаить.

Кошель я достала и рассмотрела.

Нетронут.

Этот узел я знала, Фёдор его любил. Любит.

Лембергский узел. Его показал Фёдору один из друзей Истермана, бывший моряк. *

*— в нашей истории этот морской узел носит название 'фламандский', похож на знак бесконечности. И завязывать его не так, чтобы просто. Уметь надо. Прим. авт.

Аксинья просто побоялась его развязывать, понимая, что обратно завязать не сможет никак. А я смогу. И я распутала узел. Он сам распустился в моих пальцах, только потяни за нужный конец.

Блеснуло серебро.

Я пересчитала монеты.

В моих руках оказалось ровно двадцать рублей. Серебром.*

*— русский рубль 1704 г. весил примерно 28 грамм серебра. 28х20=560 грамм. Приличный вес, конечно, когда мошну срезали, царевич сразу это понял. А вот по объему это не так много, Аксинья могла спрятать деньги на себе. Прим. авт.

Думала я недолго.

Пять рублей серебром отправились ко мне за пазуху. Деньги мне понадобятся. Вряд ли Аксинья вернет их Фёдору, скорее — Михайле, если тот наберется наглости. А Михайла точно не знает, сколько в кошеле. Так что...

Пять рублей — это много. За рубль можно купить теленка. На солдата приходится четыре копейки в день, так что на рубль можно прожить двадцать пять дней. Это почти двести пудов ржаного хлеба. *

*— это на 1700 — 1710 годы. Примерно. Прим. авт.

Очень хотелось перепрятать весь кошелек. Чтобы Аксинья не попала в неприятности. Но... ежели Михайла явится у нее кошель требовать — он может. Вот тогда сестрица точно вляпается.

Ладно, пусть остается, как есть, а я пригляжу за младшенькой. Может, и получится не вырастить из нее ядовитую змею?

Почему, почему в прошлом она предала меня?

Не понимаю.

Но мне тогда было очень больно.



* * *

Михайла сидел за столом рядом со слугой по имени Филипп, и внимательно слушал полупьяные откровения. А то как же!

Приказал царевич — исполнять надо.

Вот и приняли юношу на службу. Кем? А пусть пока в помощниках потрется, вот, хоть бы и у Фильки, все одно ничего не умеет.

Выкинуть на улицу?

Э, нет, такое никто сделать бы не решился. Не ровен час, спросит царевич про паренька, которому приказал место дать, а окажется, что того выгнали. Ой, и полетят тут головушки, как у ромашек. Не то, что Михайлу, козла на службу возьмешь и терпеть будешь.

Впрочем, Михайла не наглел, вел себя вежливо и почтительно, кланялся через слово, так что слуги чуточку подобрели. А Филиппа Ивановича он и вовсе пригласил отметить его, Михайлы, службу. Посидеть вечерком, выпить ладком...

Филька, который весьма уважал хмельные меды, и сейчас не отказался.

Сам Михайла не пил, только подливал дураку, и слушал, слушал... Филька и разговорился, зажурчал, как в отхожем месте.

Царевич Фёдор гневлив, да отходчив, ежели сразу не приказал тебя при нем наказывать, потом и вовсе забыть может. Или в ноги матушке-царице кидайся, ее проси. Она сыну накажет про твою вину забыть, да и сам он забудет.

А вот коли при нем тебя пороть начали — тут все, дело плохо.

Говорят, пьянеет царевич от крови-то, дуреет от нее, как от хмельного вина, себя не помнит. Потому при нем и дядька постоянно, чтобы царевича останавливать. Только про это тссс!

Много чего говорят про царевича. И про царицу вдовую, повторять — так язык вырвать могут.

Что наследник?

Есть такое.

У его старшего брата, царя Бориса Ивановича детей пока нет. Женился он удачно, взял в жены рунайку, взял за ней хорошее приданое, землями, деньгами, да и красива царица, глаз не отвести. Так что брал ее царь и по любви, и по выгоде. А вот детей у них уже пятый год нет. Не повезло государь Борис Иванович вообще не такой, чтобы везучий.

Первая его жена, царица Марфа, троих детей скинула, и все мальчики. А на четвертый раз и сама преставилась. Царь о ней горевал год, потом бы женился, да тут его батюшка помер. Пришлось государю на трон садиться, царство принимать, венец примерять. Это года на три и затянулось.

Потом женился он на княжне Марине. Та ему свое княжество в приданое, другой-то родни у нее не было, разве что брат, но тот в моровое поветрие помер. Только вот... говорят, пустобрюхая она.

Пять лет вместе живут, а детей и близко не было.

Филька тут с одной девушкой встречается, так та говорит, что княжна... то есть царица не пьет ничего. Ни трав никаких, ни чего другого, как бабы делают. А детей все нет и нет у нее.

Другой бы развелся, но царь ее любит.

А еще ему разрешения на развод патриарх не дает.

Тут тоже свои интриги.

Патриарх-то сейчас не просто так, он из Макаровых. А те хоть и в дальнем родстве с Раенскими, зато дружба у них близкая. Раенские?

А, это не просто так. Царицыны родственники.

Нет, не той царицы, что Марина. А той, что в девичестве Захарьина, вдовая царица. Царица Любава. Ей-то как раз происходящее выгодно.

Ежели что с царем Борисом случится, кто наследником станет?

Правильно, Фёдорушко ее, сыночек припадочный. Он на трон и сядет.

Вот патриарх царю и капает дождиком, что грех это — жену бросать. Молиться надо, на храмы жертвовать, а то и новых построить. Тогда и детей вам Господь пошлет. Царю и любо, жена-то ему глаза застит. А что она сама думает — так кто знает? Дураков нет с царицей связываться.

Потому как...

Потому как болтают, что ведьма она. Только тссссс...

Больше от Фильки узнать не получилось. Только это. Но и того хватило Михайле призадуматься.

А вдруг?

Вот вдруг царь Борис скончается? По самой естественной причине? В нужник пойдет, да оскользнется? Грибочков поест... неудачных?

Кто тогда на трон сядет?

То-то же.

А кто рядом с ним встать может?

Ага...

За Михайлу тогда и боярышню отдадут. Почему нет? Хороший план, а главное — выполнимый. Над столом, на котором, в липком разлитом меду похрапывал вусмерть пьяненький Филька, Михайла мечтал о власти и любви.



* * *

— Что за девушка? Даня?

Вдовая царица пристально глядела на брата. Тот и не думал что-то скрывать, охотно рассказывая все в красках и подробностях. Как-никак при нем все было.

И к сестре он сам пришел.

То, о чем болтал Филька, во дворце секретом не было. Да что там!

Об этом разве что голуби на голубятне не болтали! А может, и они щебетали, кто там их разберет, пернатых?

Вдовая царица слушала внимательно.

Женить сына ей давно хотелось. Только вот с его интересами... невесту подобрать можно. Любая под венец побежит, никто царевичу не откажет. А сына уговорить?

Что уж, если себе не врать, уговорить Федю можно. А как с его привычками быть? Такое с продажными девками скрыть можно, с холопками, если уж так сложится. А с боярышней, да во дворце... тут и думать не о чем.

Но если Фёдор кем-то заинтересовался? Да сам?

Можно ли как-то интерес его на пользу себе обернуть? Любава сыночка знала, когда захочет он что-то — не остановишь, горы свернет, моря осушит! Захотел он эту боярышню?

Получит. И неважно, что вокруг будет, кто там порадуется, кто умрет, кто в живых останется, все одно — получит. По ее воле — или против. То ему неважно.

— Заболоцкая, говоришь?

— Да, сестрица.

— Посмотреть на нее хочу.

— Сюда ее пригласить?

— Нет, братец. Сходи-ка ты, да сам, никому не поручая, расспроси слуг в ее доме. Хочу знать, куда они на службу ходят. В какой храм, к какому духовнику.

— Ох и хитрая ты, сестрица-лисица.

Царица и не улыбнулась.

— Была б я глупой, давно б меня Маринка со свету сжила, ведьма проклятая! Ох, Даня, не боюсь я ничего, а она мимо пройдет — меня жуть берет. Посмотрит своими лупешками черными, так и кажется, что порчу наводит. И не избавишься от нее никак... ведьмино семя!

Данила привычно выслушивал жалобы сестры, думая, что никакая царица Марина не ведьма. Что он — не знает, что ли?

Баба, как баба. А будь она ведьмой, давно б его сестрицу извела. У них и ссоры-то из-за того, кто кому поклонился, кто кого вперед пропустил, кто кого не пропустил, наоборот. Неважно?

Это для мужчин не так важно, а бабы этим меряются, как мужчины тем самым. Так что нечего и слушать глупости.

А вот про племянничка — важно. Так что Данила все рассказывал, и выслушивал инструкции. Любаву слушаться надо, у нее голова золотая.



* * *

Рудольфус Истерман тоже не спал. Он лежал рядом с красивой девушкой, и внушал ей.

— Я тебя познакомлю с царевичем Теодором.

— Настоящий царевич?!

— Он хороший мальчик, но ему нравится кое-что необычное.

— Насколько необычное?

— Он может ущипнуть, укусить, причинить тебе боль...

— За такое — двойная оплата.

— Я заплачу. Но у меня к тебе будет несколько требований.

— За отдельную плату, котик, я сделаю все, что ты захочешь.

Руди посмотрел на красивую женщину в своей кровати. Очень умную. Очень красивую.

Очень бедную и жадную.

Элиза Сваальс, тоже из Лемберга родом. Отец ее не так давно умер, но семья быстро обнищала. Ханс Сваальс был хорошим кожевником, но сколько он мог скопить? Сколько оставить вдове и дочерям? Увы, не так уж и много.

А Элиза жадна. Ей хочется хорошо жить, она любит мужчин, она очень любит деньги и самое себя.

Ей нравятся наряды, украшения... стоит ли удивляться, что на лембергской улице она перепробовала половину мужчин? Что за деньги готова практически на все?

Руди и не удивлялся.

Скорее, его поражало, как при такой натуре, Элиза выглядит столь очаровательной. Должна бы смотреться, как шлюха, но ведь — воплощенная невинность. Громадные голубые глаза, длинные рыжие волосы, нежная белая кожа. Обычное дело в Лемберге. Там такие не редкость.

Хотя и здесь, в Россе — тоже.

Местные женины очень красивы, просто не привычны к галантному обхождению, не привыкли показывать свою красоту.

Руди вспомнил, как его недавно за скромный комплимент чуть коромыслом не огрели. А что он сделал? Всего лишь сказал хорошенькой пейзанке: о, фру, как бы я хотел погреться на ваших роскошных холмах. А та как замахнется коромыслом...

Тьфу, дуры!

Коровницы.

Вот Элиза совсем другая. Рука Руди неторопливо гуляла по холмам и впадинам, женщина рядом с ним блаженствовала, Руди предвкушал ночь изысканных удовольствий. Но сначала дело.

— Я научу тебя, как одеваться, как вести себя с ним.

— А что я получу взамен?

— Дура! Это — царевич! Деньги, конечно. Но может, потом и нечто большее. Зависит от тебя. Если у вас будет ребенок, к примеру...

— Ублюдок! Фу!

— Лиз, это будет не ублюдок, а королевский сын от любимой женщины. Ты понимаешь?

— Королевский?

— Ну... сегодня принц, завтра король.

— Хммм... а что ты хочешь?

— Того, киса моя, что ты никогда не поймешь. Власти.

— Власти?

Это Элизе действительно не было нужно. Совсем. Власть? Для чего это, что в ней хорошего? Когда есть свой дом — хорошо. Когда есть деньги на все капризы и прихоти — тоже. А власть... нет-нет, умной женщине там делать нечего. Где власть, там кровь. Это Элиза знала твердо, хоть и казалась дура дурой. Но объяснять это Руди она не спешила, к чему терять клиента?

— Власти, Лиз. Ты будешь говорить, король будет слушать и делать, я буду подсказывать тебе. Я знаю, я никогда не сяду на трон. Но получить власть в Россе реально.

Лиз только головой покачала. Но отказываться не стала.

— Я могу попробовать. Но если клиент меня не оценит, отойду в сторону, и ты не обидишься.

— Хорошо. Но я в тебя верю. Ты постараешься.

— Я постараюсь, — подтвердила Лиз, — мне это тоже выгодно. Но все учесть невозможно.

С этим Руди был совершенно согласен, а потому кивнул.

— Ты умна, Лиз. Пусть будет по-твоему.

Любовница ответила ему улыбкой, и уже ее руки и губы пустились в путешествие. Лиз любила мужчин, и хотела удовольствий. А царевич...

Она подумает об этом потом!



* * *

— Устя! Ну сколько можно?!

— Сколько нужно, столько и можно будет, — отрезала Устя.

Напрасно боярышня Аксинья отсидеться надеялась. Матушка хоть пороть и не стала ее, а только приказала Аксинье в горнице рядом с Устиньей спать, да за Дареной ухаживать, пока та не поправится. Вот и злилась Аксинья, вот и хотела, чтобы поскорее поправилась Дарёна, но сказать не смела ничего, боялась от Устиньи получить крепко.

— Ну... нянька же! И храпит она, и не высыпаюсь я, и пахнет... пусть при кухне спит!

— Еще раз такое услышу — маменьке в ноги сама упаду! Пусть она тебя отправит при кухне спать, раз простых вещей не разумеешь! Покой больному человеку нужен! Покой! И уход! Полежит нянюшка еще немного, а потом оправится, и все хорошо будет. Но пока болеет она, и думать не смей со своими глупостями лезть! Узнаю — косу выдеру!

— Злая ты, Устька!

Аксинья топнула ножкой в дорогом башмачке — и убежала куда-то. То ли рыдать, то ли жаловаться, то ли еще что...

Устя криво усмехнулась.

А вот и первая трещинка. Вот она, откуда побежала-то...

Храпит, не высыпаюсь... да ты, дорогая сестрица, спишь так, что пали у тебя над ухом из пушки — и то не разбудишь! Что я, не знаю, что ли? Я-то к нянюшке шесть раз за ночь встаю, а ты сопишь и сопишь.

И не пахнет нянюшка ничем, я ее каждый день мокрой тряпочкой обтираю, хоть и ворчит она.

Но лекарь сказал — лежать дней пять, хотя бы, не поднимаясь. Да я и сама чувствую.

Не бывает так, чтобы как в сказке, вот махнула царевна рукавом — птицы полетели, махнула другим, озеро сделалось. Не бывает.

И с силой Живы тоже не все так легко и просто.

Хоть и сила Богини, а все ж не родная она телу человеческому, это как пища. Глотаешь сразу, а доходит потом. Вот, с Дареной так и получается.

Немолода она уже, своей силы мало, а заемной еще впитаться надо. У нее же не порез какой, у нее то, что и раньше было. Сердце у нее не так, чтобы здоровое, да и удар этот на пользу не пошел. Вот Устя ее и лечит потихоньку.

Почему с Фёдором иначе получилось?

Так там все иначе и было. Молодое тело, внезапная рана, много сил, много желания жить. Там и надо-то было края раны срастить, как было, а дальше он и сам справился. Помутило, конечно, плохо было несколько дней, но справился. Там можно было силу большим куском вливать.

Его Устинья с порога увела, а Дарёна еще к порогу тому не подошла. Еще пожить могла... только меньше намного, лет пять у нее б тот случай отнял, а то и больше. Хрупка жизнь человеческая...

А у няни эта болезнь не вчера проявилась. Давненько уже она то за сердце схватится, то за бок, то задыхаться начнет. Это прежняя Устя ничего не видела, а новая и подмечала, и понимать начинала, что к чему. Словно подсказывал кто на ушко.

Где-то достаточно подстегнуть тело, а дальше оно и само справится. А где-то приходится вот так.

Постепенно, по капельке, исправлять то, что разрушили болезнь и время. Да, то, что долго ломали, долго чинить и надо. Закон такой, его не обойдешь, не перепрыгнешь.

Что Аксинье не нравится? Можно одним словом сказать. Сравнение. Уход за больным человеком не изобразишь, тут либо делать надо, либо молчать и под ногами не мешаться. А Аксинье хотелось бы, чтобы ухаживала Устя, а хвалили ее. Да какая уж тут похвала, когда Аксинья горшок ленится до отхожего места донести, перевернуть няню на бок, чтобы мокрой тряпкой обтереть — и то помочь не желает. А дворня все видит. И матушка-боярыня видит. И... понимают про Аксинью то, что она может, и сама про себя еще не поняла.

Себялюбка она.

То ли не умеет она других любить, то ли привыкла, что она младшая, о ней все заботятся, только ее любят, и ревнует теперь. К каждой крохе внимания, которое достается другому человеку. Смешно? Страшно это.

Страшно, когда человек себя другим отдавать не умеет, когда себя прежде всего любит, когда не понимает, что матери, няне, да и любому человеку тоже бывает больно. Каждому нужно тепло, внимание... не в ущерб себе, так и какой тут ущерб? Няня тебя на руках вынянчила, так отдай ты ей долг! А то и без долгов... она тебя ведь искренне любит. Не видишь ты, колода дубовая, как ее обижаешь своим безразличием?

Не видит. Не понимает даже. Не дано. Как кусок души человеку вложить забыли. И это — страшно.

Потому Устя следила строго, чтобы Аксинья нянюшку лишний раз не расстроила. И все попытки поныть, покривить губы, пофырчать — пресекала строго! Вот еще, царевна какая нашлась! Не переломилась? Так я сейчас об тебя что-нибудь переломлю!

Конечно, нянюшка в их светелке лежит, хотя и тяжело это — за больным человеком ухаживать.

Но даже маменька одобрила. Кивнула, мол, скажу отцу, что я тебя так приставила. Умела ты напортить, умей и исправлять.

Устя и не спорила.

И так, чуяла, ей от отца достанется втрое.

Письмо от Данилы Захарьина пришло на следующий же день. Лежало, поблескивало тускло тяжелой сургучной печатью. Усте очень хотелось его вскрыть, почитать, да нельзя. Потом она его вряд ли запечатать сможет.

Рассказывали ей, конечно, как такое проделать можно. И подогреть на свече, и вскрыть осторожно, не повредив печати, и сургуч на место приклеить. Да ведь время нужно! А где его взять? Нянюшку на Аксинью не оставишь, сама надолго не отойдешь...

А и ладно!

Что написал — за то Устя и ответит! Порка? Выдержит она любые розги. После того, что случилось, уже и не больно даже. Тело болит едва-едва, душа сильнее. Стоит только темницу вспомнить, последние несколько дней перед смертью — кулаки сами стискиваются.

И Аксинья не просто так ворчит.

Кошель лежит пока, никто за ним не пришел. Вот она и злится, и нервничает... и письмо лежит, и Устя тоже злится. А делать нечего. Надо ждать.



* * *

Пожилой женщине снился сон.

Агафья обычно спала крепко, снов не видела, ни о чем и думать не думала. А тут — снилось.

Да так живо, отчетливо, словно наяву все было.

Стоит она в святилище, в священной роще. Стоит рядом с березой, гладит белую кору, а ветки дерева отодвигаются в сторону, и выходит из-за них матушка Жива.

Совсем не такая, как рассказывают, а все ж не спутаешь. Золотые волосы по белому платью льются, синие глаза светятся, а зрачки-то не черные — золотые. Словно солнышко в глазах навек поселилось.

— Агафьюшка, я это. Послушай меня внимательно, да как проснешься, так все и исполни.

Агафья только поклонилась.

И так понятно, ежели богиня снится...

— Не блазнюсь я тебе, все въяве. Я это, какая есть. Агафьюшка, в столицу тебе надобно. Да не по зиме, а как можно раньше. Знаю, в распутицу ехать тяжко, а все ж надобно. В твоей правнучке кровь проснулась, запела. Если не сдержится она, может это плохо закончиться. Ты знаешь, не любят меня, рощи вырубают, пропадаю я...

— Матушка!

— Не утешай, обе мы про то знаем. Агафьюшка, поезжай в столицу, да помоги внучке. Кровь в ней ожила старая, сила пробудилась, а учить ее некому. Одна там моя волхва рядом, не сможет она рощу оставить. А и Устя твоя не сможет к ней бегать. А учиться надо. Сила без знаний — смерть.

— Тотчас соберусь, матушка Жива.

— Не медли, Агафьюшка. Не медли...

Сон развеялся, а старая женщина села на лавке.

Сон ли?

А может, правда?

Сила Богини у них в роду давно, только вот боялась она, на ней род и закончится. Род волхвиц, жриц, род посвященных Живе. Ни дочерям не досталось силы, ни внучкам. А теперь вот снится ей Богиня, и говорит, что в правнучке кровь проснулась. В Устинье?

Может ли быть такое?

Агафья вспомнила робкую сероглазую девочку с рыжими волосами.

Может и случилось что. Все по-разному в силу входят. Но ежели такое случилось...

Не будет она до утра ждать. Где тут сундуки? Где короб?

Вещей с собой везти много ни к чему, а вот травы, мази, весь лекарский обиход — так обязательно. Ежели в девочке кровь проснулась, надо ее будет обучать. А нет...

Ежели поблазнилось, померещилось — так все равно, здоровых людей не бывает. Есть те, кому до поры их недуги жить не мешают. Так что все к месту придется.

Но глубоко внутри Агафья знала — это не сон. Это чистая правда.

В святилище зайти?

А к чему? Богиня всегда с ней. В душе и сердце. Ежели просила она отправляться в столицу, так Агафья и сделает.

С первыми лучами солнца покатила в сторону столицы кибитка. Хоть и ворчал Емельян, но хозяйку вез послушно. Агафья стоически терпела тряску, боролась с дурнотой и просила кучера поспешить.

Потерпит она, не рассыплется.

Ладога ждет.



* * *

Баня!

Как описать это место?

Как рассказать?

Когда горячий пар обволакивает тебя со всех сторон, когда хлещут нещадно дубовым веником, когда выбегаешь распаренная — и окатывают тебя ледяной водой — до визга. Но хорошо!

А потом сидишь, пьешь квас, и тело довольно поет, распаренное, чистое, счастливое...

Устя и сидела. Рубаху накинула, и глаза даже прикрыла от удовольствия. Квас вкусно пах смородиновым листом, голова была восхитительно пустой и блаженной, рыжие волосы высыхали и завивались крупными кольцами, кто-то шумел рядом, но ей не хотелось думать ни о чем.

Короткие минуты счастья.

— Устя, а что это у тебя?

Устинья лениво приоткрыла глаза. Аксинья устроилась рядом, и показывала пальцем куда-то на грудь Усти.

— Что?

— Родимое пятно, что ли?

Устя пожала плечами.

— Не знаю. Может быть...

И посмотрела на свою грудь.

Над левой грудью, как раз там, где ударила боль, у нее было несколько родимых пятнышек. И складывались они в подозрительно знакомый рисунок. Если приглядеться — веточка.

Та же, что и на руке?

Но ведь не было у нее под сердцем раны? Или была?

А огонек горел, ровно и неутомимо, грел черным, утешал и успокаивал. Устя больше не была беззащитна, и это было самым важным.



* * *

— Девушка, милая, красавица, не перемолвишься ли со мной хоть словечком?

Молодая холопка, которая выбежала с подворья Заболоцких, невольно окинула взглядом парня. А пуще того — деньгу, которую он крутил между пальцами.

Оба были привлекательны.

Михайла, слегка отъевшись, отмывшись и расчесав волосы, стал просто очарователен. Опять же, не босяк какой, а приличный юноша, в чистой рубахе, кожаных сапогах, с доброй улыбкой...

Как тут не поговорить?

Хоть и послали ее в лавку за тесьмой, так та, небось, не уползет, время еще есть.

— Чего тебе, молодец, надобно?

— Проводить тебя, куда прикажешь, да и поговорить по дороге. О том, о сем...

И как деньга исчезла из его руки? Волшебство такое, не иначе. Но она тут же появилась в руке холопки. А Лукерья посмотрела на парня уже более заинтересовано.

— Ну, проводи, когда время есть. А поговорить о чем хочешь?

— Так о Заболоцких же, красавица. Как зовут-то тебя?

— Лушкой кличут.

— Лукерья, значит. Имя-то какое у тебя красивое. И сама ты красавица. Куда там иной боярышне!

— Да уж не хуже других.

— Вот и я так думаю. А боярину моему ваша боярышня глянулась. Увидел, да и решил узнать, что и как. Говорит, красивая, а я вот, его не понимаю. Как по мне, так ты любой боярышни краше.

Не была Лушка красавицей. И жидкие волосы, и конопушки, и нос картошкой — тут на себя не сильно полюбуешься. Но самомнения у нее бы на троих хватило. Так что выпятила она грудь, и согласилась.

— Жаль, что боярин твой меня не увидал.

А увидал бы, так и плюнул, — мелькнуло в голове у Михайлы, но ослепительная улыбка и не дрогнула.

— Он мне про боярышню Заболоцкую приказал разузнать. А ты не думай, может, приедет он, так и тебя увидит? Какие уж тут боярышни... сколько их хоть у вас?

— Двое. Старшая, Устинья, да младшая Аксинья. Есть и еще одна, так та уже замужем.

— Значит кто-то из этих двоих. Они обе в возрасте, или одна еще в куклы играет?

— Вроде как обе в возрасте. Погодки они, да и похожи. Устинья, старшая, ей шестнадцать, семнадцать скоро. А младшей пятнадцать, погодки они.

— И ни одна не просватана?

— Так тут, мил друг, дело боярское. Приданое-то у боярышень есть, да небольшое, а мужа хочется не совсем уж голоштаного. Иной бы посватался, да худороден... перебирает боярин, а девки дома сидят.

— Так уж и сидят? Небось, есть у них мил-дружок?

— Я б знала. Нет у них никого, ни у одной, ни у второй. Устинья, та вообще скромная-тихая, такая целый день в светелке просидит и не шелохнется. Аксинья — покапризнее, с норовом. А сестре завидует.

— Так уж и завидует?

— Устинья старше. И красивее. Вот Аксинья и бесится.

— Так-таки и бесится?

— Сестрице-то она ничего не говорит. И маменьке. А я ж вижу, я умная! То она ей по-тихому нитки изорвет, то на платье пятно оставит! Устинье и невдомек, кто ей пакостничает, а то сестрица любимая!

Михайла ощутил совершенно непонятный приступ гнева.

Пакостничает она! ЕГО Устинье! Ах ты сикозявка недокормленная! Выпороть бы тебя, да руки пачкать неохота!

Кстати, а ведь у нее тот кошель остался! Надо бы наведаться, да и стребовать добычу? Деньги ему никогда не лишние!

— Неуж так таки и никто не замечает?

— Нянька ихняя видит, конечно. Сколько раз она Ксюхе вычитывала, да с той, что с гуся вода, отряхнется, и за старое.

— Нянька?

— Дарёна Фёдоровна. Намедни на ярмарку она с девками пошла, да там ее то ли ударили, то ли толкнули — много ли старухе надобно? Вот и слегла...

— Серьезное что-то?

Михайла почти не помнил старуху, которую задел, оттолкнул, но.... Если там что-то серьезное, то Устя может на него потом разозлиться. Вдруг ей эта женщина чем-то дорога?

— Да уж и не знаю. Устинья вокруг нее все время хлопочет, по ночам встает, вину заглаживает.

По ночам встает. Явно эта нянька ей дорога. А еще...

Если она ради няньки вот так носится, то ради любимого и вовсе горы свернет. Наверное. Заботливая...

— Какую ж вину?

— Так ей на ярмарку хотелось, боярыня и разрешила. А тут вишь как получилось! Дочь боярыня выпорола, конечно, и вот, няньку выхаживать приказала.

Выпорола?!

Его Устинью?!

Гнев снова полыхнул алым пламенем. Михайла еще обаятельнее улыбнулся, и принялся расспрашивать дальше.

Куда боярышни ходят?

Кто приходит к ним?

Может, лекари бывают? Травницы какие? Случается ведь и так, что девка порченая, но об этом никому и не скажут?

Холопка отвечала охотно. И еще одна монетка только подстегнула ее откровенность. Так что Михайла через пару часов знал все о семье Заболоцких, даже то, чего они сами и себе не ведали.

Оставалось только придумать, как правильно распорядиться знаниями. Но Михайла справится, он умный....

И сильно огорчала мысль, что в ближайшее время Устинью он не увидит. Если она никуда не ходит, разве что с матерью и в храм... может, сходить туда?

Конечно, его красавица будет на женской половине, но увидеть-то он ее сможет?

Надо, надо сходить к заутрене. Давно не был.*

*— к вопросу о свободе женщин в допетровской Руси. В гости друг к другу они ходили достаточно спокойно, и любовников заводили, и храм посещали. Исключение составляли самые богатые и знатные, вот там могла идти речь о глухом тереме. А не слишком богатые семьи на это смотрели проще. Прим. авт.



* * *

— Теодор, мин жель, ты сидишь такой печальный! Так нельзя!

Рудольфус, напротив, был само обаяние. Улыбался, жестикулировал...

Фёдор смерил его злым взглядом.

— Чего тебе?

Рудольфус не обиделся.

— Ты так печален из-за той красавицы?

Фёдор неопределенно хмыкнул.

Если признаваться самому себе — да! Боярышня его всерьез заинтересовала, но сделать-то он не мог ничего! Куда он — на подворье поедет? Когда хозяина дома нет?

Девок позорить? Себя на посмешище выставлять?

Что еще брат скажет? А матушка?

Ой, не одобрят. Ругаться начнут, нотации читать... а будешь возмущаться, так еще и вдвое достанется! Сиди и слушай, молчи и кивай!

Приходилось сидеть ровно и ждать... чего? За подворьем следил приставленный специально человек, ежели боярышня куда отправится, он к Фёдору прибежит скорой ногой, но пока порадовать царевича было нечем.

— Что ты хочешь, Руди?

— Теодор, мы тебя все ждем. А в 'Лилии' приехали новые девушки. Не желаешь познакомиться?

— Нет, — буркнул мин жель Теодор. — Не желаю.

— Все друзья уже там. И твой дядюшка тоже.

— И что?

— Теодор, укрась собой нашу компанию? Когда рядом нет доброго друга, и вино пьется хуже, и девушки не столь красивы!

— Не хочу. Сами веселитесь.

Руди вздохнул. И в стремлении уговорить царевича, совершил ошибку.

— Тео, так нельзя...

Фёдор посмотрел на друга злыми глазами.

— Чего тебе? Ясно же сказал — не хочу! Сгинь! А ты, — взгляд на слугу, — еще вина! Живо!

Руди укоризненно развел руками — и вышел. Потому как мин жель вполне мог в любезного друга и табакеркой запустить. Или кубком. Что под руку попадется.

А чего он тут ходит? Когда друг в плохом настроении?

И как его развеять?

Мальчишка, который принес Теодору новый кувшин вина, ловко подвернулся под ноги Рудольфусу.

— Господин, подожди уходить?

Руди прищурился и внимательно поглядел на Михайлу.

— Чего тебе, мальчик?

— Это царевич сгоряча сказал, что не поедет. Вдруг да передумает?

— Хм?

Хитрая улыбка мальчишки... да уже считай, юноши, Руди понравилась.

— Ты знаешь что-то полезное?

— Я очень полезный, — сообщил юноша. Прихватил бутылку и исчез за дверью комнаты.

Руди пожал плечами, и решил подождать. А вдруг?



* * *

Михайла, конечно, рисковал. Но... ему позарез нужен был царевич. А коли так...

Вот он бутылку принес, открыл, подождал кивка, разрешающего наливать, и словно мимоходом:

— А боярышня Устинья Алексеевна вина не любит. Называет злым зельем.

Бутылка с зельем полетела в одну сторону, кубок в другую, а Фёдор воззрился на Михайлу злыми глазами.

— Что ты о ней знаешь? Что смеешь знать?

Михайлу такие мелочи не смутили.

— Прикажешь рассказать, царевич?

— НУ! — злобно рыкнул Фёдор.

— Там рассказывать-то мало, — развел руками Михайла. — Все слуги, которых я расспросил, говорят, что тихая она, домашняя, родителям очень послушна, а отец у нее суровый. Была б его воля, сидела б боярышня в тереме, да денег в семье не так много.

Фёдор перестал гневаться и внимательно слушал.

— Мать там по хозяйству хлопочет, а дочери рукоделием занимаются, в церковь с ней ходят. В это воскресенье к заутрене обязательно пойдут.

Фёдор сверкнул глазами.

— Храм какой?

— Святого Лазаря, царевич. Я уж разведал и где боярыня стоит обычно, и с какого места она виднее. Не желаешь сходить?

— Желаю, — Фёдор и не заметил, как перестал гневаться. Смазливый наглец оказался полезным, можно было его и потерпеть. — А что она еще любит? Чего не любит? Садись, рассказывай?

— Я ж там не так много времени провел, царевич, — потупился наглец. — Когда б ты мне приказал про нее все разузнать, я б тебе все и доложил. А так — что смог. Что няньку свою она очень любит, знаю. Что мать ее посекла за поход на ярмарку. Что приставила няньку выхаживать, пока та не оздоровеет...

Фёдор стиснул кулаки.

— Посекла?

Почему-то эта мысль вызвала гнев.

Никто, никто не смеет причинять ей вред... кроме него.

Помстились на миг умоляющие серые глаза, наполненные слезами, толстая рыжеватая коса, намотанная на кулак, гримаса боли, искривившая губы... Фёдор ощутил, как ожило естество...

Михайла внимательно наблюдал за царевичем. И увиденное ему не нравилось.

Неравнодушен он к боярышне. Это плохо. А хуже еще другое. Что любовь его... и сам царевич нездоров, и любовь у него такая же. Уж Михайле-то оно виднее, не первый такой на его пути.

Иные день прожить не могут, чтобы плетку в ход не пустить...

Фёдор, кажись, из таких. Надо еще приглядеться, но...

— Боярышня потом плакала, но повторяла, что сама виновата. Когда б ей варенья из рябины не захотелось, нянюшка ее была б здорова. Царевич, не позволишь ли слово сказать?

— Ты их уж наговорил — мостовую вымостить хватит.

— Коли нянька болеет, может, и еще раз к ней лекаря послать? А с лекарем и помощнику сходить не грех?

И глянул лукаво.

Фёдор аж дернулся от пришедшей мысли. А и то верно! Лекарь же! К няньке пришел, не к боярышне. И не просто так, его боярин Данила прислал, такому не откажешь. А при лекаре — помощник, надо ж кому-то и короб с лекарствами носить?

Конечно, словом перемолвиться с боярышней не выйдет. Но хоть увидит он ее! А может, и записочку передать получится? Хотя...

— Грамотна ли она?*

*— 50/50. Кто-то давал дочерям образование, независимо от сословия, а кто-то считал, что девкам наука ни к чему. Прим. авт.

— Грамотна, — уверено сказал Михайла. — Чтению и письму разумеет.

— Хорошо. Пошли-ка ты за лекарем?

Михайла прищурился.

— Царевич, за ним сейчас посылать, только зря сапоги стаптывать. Иноземец отсюда вышел, он тебе точно скажет, сейчас и боярин Данила, и еще много кто в 'Лилию' отправились.

— Ты еще спорить будешь?

— Воля твоя, царевич. Прикажешь — так и до полудня под дверьми у лекаря просижу, пока ему франконское вино и лембергские девушки не наскучат.

Фёдор подумал, что может случиться и такое. Боярин Данила, дядюшка любимый, при всем своем ухарстве, был достаточно мнителен и суеверен. И лекаря за собой таскал постоянно.

Наверняка лекарь сейчас там же, где и все остальные.

Ладно, сходит он, развеется. А мальчишку....

— Тебя как зовут-то?

— Михайлой звать. Ижорские мы.

— Ижо-орские?

— Из боярского рода, царевич, не худородные. Да только третий сын, пятого сына...

Фёдор кивнул.

— Можешь не объяснять. — Чего тут непонятного? Когда в семье детей много, то денег им достается мало. — Отправляйся-ка ты, Михайла, к подворью Заболоцких. И попробуй еще что разузнать про боярышню Устинью. Что по нраву ей, чем порадовать... сговорена ли?

— Не сговорена, — тут же обрадовал Фёдора Михайла. — И вроде как милого друга у нее нет, никто ей не по сердцу. Но это я уж постараюсь узнать, царевич. За один раз с таким и не справишься.

Фёдор кивнул.

— Что ж. Займись. Завтра к вечеру желаю тебя с докладом видеть.

— Слушаюсь, царевич.

Михайла поклонился и вышел. А Фёдор посмотрел на осколки бутылки — и тоже вышел.

Рудольфус так и ждал в соседней комнате. И не слишком удивился словам друга.

— Едем, Руди! В 'Лилию'!



* * *

Женщина листала книгу.

Странное это зрелище? Необычное.

Не принято вроде бы такое. Заняться тебе нечем? Ну так вышей чего, или по хозяйству, с детьми — да мало ли забот? У этой женщины они тоже были.

Но надо было решить, что делать дальше.

И книга могла помочь.

Любой чужак увидел бы у нее в руках 'Жития святых'. Но под золоченой обложкой скрывалась другая — черная.

И не каждый смог бы прочитать письмена на страницах. Даже и открыть книгу не смог бы.

Каждый раз тяжелый серебряный замок в виде змеи требовал крови. Жадно пил ее, прокалывал ладонь клыками...

Любой другой человек был бы отравлен ядом, который содержался в застежке. Но не эта женщина.

Яда в ней было более, чем достаточно и своего.

— Сила. Да, сила...

Были, были под черной обложкой ритуалы, которые могли ей помочь. Но для них требовался ребенок. И не абы какой — ребенок сильной древней крови.

А где такого возьмешь?

Впрочем, женщина не отчаивалась.

Она упорно искала, собирала сведения, распускала во все стороны свои щупальца. Рано или поздно найдутся те, кто ей надобен. Рано или поздно.

Женщина внимательно читала, облизывала губы...

Отражалось оно так в стекле, что ли?

Но если бы кто увидел...

Из-под розовых губ показывался не человеческий, а змеиный язык. Тонкий, раздвоенный на конце. Или это просто так виделось?

Недаром же говорят, что зеркала показывают истинную суть человека?

Вот зеркало в углу ее и показывало. Только сказать никому не могло. У него-то языка не было. Увы.



* * *

Фёдор открыл глаза, потер лоб. Вроде и не пил он вчера много...

Конечно, лекарь оказался рядом со своим боярином. Сидел в уголке, глядел на происходящее. А ежели боярин с девушкой решит уединиться, так он с ними пойдет.

Нет, не третьим.

Просто у девушек много болезней бывает. Сами-то они и не скажут, даже если знают. А могут и попросту не знать. Все хвори по-разному себя являют. Вот лекарь ее и осмотрит. И ежели что заподозрит — боярин себе другую выберет. А как иначе?

Вот, к нему Фёдор и подсел.

— Поздорову ли?

— Благодарствую, царевич, все хорошо, — лекарь воззрился на царевича с интересом. Что надобно-то? Девушку осмотреть?

Фёдор тянуть не стал.

— Помнишь, пару дней назад ты бабку осматривал, на ярмарке?

— Помню, как не помнить. Только там ничего страшного, отлежится — и хватит с нее.

Адам Козельский ценил себя очень высоко, и на лечение разных бабок размениваться не любил. Он боярина лечит, а тут какая-то... может, и не холопка, ну так прислуга. Немногим лучше! Тьфу!

— Мне надобно, чтобы ты ее еще раз осмотрел.

Адам дураком не был.

Ну, надо — так надо. Глупых вопросов он тоже задавать не стал. Ни зачем, ни почему... задал умный.

— Когда ее осмотреть надобно, царевич?

— Завтра?

— Можно и завтра, царевич. После полудня?

Фёдор подумал, и кивнул.

— Да, после полудня. И еще... я хочу пойти с тобой.

— Зачем? — зря Фёдор порадовался смышлености лекаря. Ненадолго ее хватило.

— Надо так. Скажешь, я твой помощник.

— В таком виде, царевич?

Фёдор оглядел себя.

Да хороший у него вид, хороший, и кафтан... м-да. У нас все помощники лекаря в алом бархате и ходят, ага. С золотым шитьем, с собольим мехом на опушке, в сафьяновых сапогах...

— Найдется у тебя, чего надеть?

— Как не найти, царевич. Можешь встать, я рост посмотрю?

Фёдор послушно поднялся. Лекарь прикинул, подумал...

— Да, найду. Когда мне завтра явиться?

— Давай к полудню. Как раз пока я переоденусь, там и ко времени будет.

Лекарь молча склонил голову. Получилось это как поклон, и Фёдор гневаться не стал. Пусть его...

Вина он выпил, было. Бутылку. А продажными девками не соблазнился, хотя Руди и подмигивал, и намекал на какие-то чудесные умения девушек.

Но Фёдору не хотелось.

Его мысли занимала медноволосая красавица. Ведь и правда хороша собой! Не первая красавица, к примеру, Борькина женка куда как красивее, только вот прикоснуться к царице Марине Фёдор даже щипцами не смог бы. И как с ней Борька только в постель ложится? Жуть! Фёдору бы трон предложили, и то не согласится! Она ж...

От нее холодом тянет. Ледяным, страшным...

А вот Устинья — теплая. К ней руки протягиваешь, и греешься. Такое чувствуется.

Одна из девушек была похожа на Устю, но Фёдор даже не поглядел в ее сторону. Не нужна ему подделка! Ему настоящую хочется. И завтра...

Завтра он окажется рядом с ней.

Рядом...

Под эти мысли и уговорилась бутылочка франконского вина, а потом и вторая, третья. И завтра наступило незаметно...

Фёдор подорвался с кровати, посмотрел в окно.... Нет, еще не полдень.

— Царевич, ты умойся, а я одежду уже подготовил, — Михайла погрешил против правды. Воду правда принес он. А вот одежду готовили другие слуги. Но кого волнуют подобные мелочи?

Уж всяко не его!

И не Фёдора, который сунул голову прямо в таз с водой, а потом встряхнулся, словно собака, на половину комнаты, и уточнил.

— Там лекарь не пришел?

— Нет пока.

Фёдор кивнул.

— Ладно. У тебя что?

— Немногое, царевич. Много за ночь и не узнаешь, — развел руками Михайла.

Так-то справедливо. Ночью все спят, разве что совы ухают. А холопка Лукерья, которая выскочила к красавчику на свидание, больше верещала под ним, чем разговаривала. А что?

Бабы — они больше всего разболтать готовы после этого дела. Тогда они размякшие, податливые и за языком не следят. Михайла точно знает. Не впервой ему... иные и про захоронки свои али хозяйские так душевно все выбалтывали, про планы докладывали...

— И что ж узнал?

— Что не сговорена твоя боярышня, царевич, я уже говорил. А что в сердце у нее никого нет, сейчас верно скажу. Ни сердечного друга, ни тайны какой. Никто ей писем не пишет, ни к кому она не бегает. Не смотрит, не вздыхает.

Почему-то Фёдору было приятно это слышать. Но и Михайле было приятно это говорить. Собственники...

Фёдор кивнул, и принялся одеваться.

Пока позавтракал, тут и лекарь пришел.

Конечно, пригласить его к столу Фёдору и в голову не пришло.

— Пришел? Одежду принес?

Адам кисло подумал про диких россов, но поклонился, и принялся доставать одежду. Традиционно лекари ходили в длинном балахоне, похожем на рясу, только зеленого цвета, длиной до колен, и широкополой шляпе. Разве что во время эпидемий надевали маску с клювом, в который закладывали корпию, пропитанную отваром целебных трав. Или сами травы — кто во что горазд.

Помощники носили то же самое, но шляпа им пока не полагалась. Повязка на лоб и капюшон *

*— единой формы у лекарей не было очень долго, исключение — форма 'чумного доктора'. Но в Россе пусть будет. Прим. авт.

Фёдор был выше лекаря на голову, так что балахон пришлось надставлять.

Царевич натянул его прямо поверх одежды, поморщился — и высказался.

— Гадость!

Адам промолчал.

Он не станет объяснять, что это не просто так.

Зеленый цвет — цвет жизни. Он защищает одежду от брызг крови и прочих жидкостей, больных же и рвет, бывает, и мокрота у них идет... а до колен балахон потому, что на улицах грязи как раз по колено. Вот, чтобы подолом не мести, его таким и носят. И даже повязка на голове не просто так. и у него, и у помощника. А чтобы волосы в глаза не лезли, и пот не затекал во время операций.

Зачем это царевичу? Ему не нравится — и не надо. И правильно, кстати говоря!

В балахоне царевич был похож на очень тощую и противную жабу. Только что бородавок не хватало.

Поди ж ты, вроде и не толстый, а впечатление именно такое. Не идет ему. Никак.

— Короб, — почтительно подал искомое Михайла.

Слуги ему не мешали. Хочет этот сумасшедший смерть за усы дергать — пусть его! Им меньше достанется.

Фёдор перекинул перевязь через плечо, поморщился.

— Тяжело.

Адам развел руками.

А ты думал, все так просто? Там одни инструменты чего стоят. Понятное дело, самых ценных тут нет, но есть скальпели, пила, есть зажимы, еще кое-что... по капельке, но вес набирается приличный. Потаскаешь такой — мигом помощника возьмешь.

— Присядь, царевич, — попросил Михайла.

— Зачем?

— А вот, — парень показал накладные усы и парик. Адам под шляпой тоже был в парике, кстати.

— Давай, — кивнул Фёдор.

И через несколько минут оказался неузнаваем. Михайла ему и брови толщиной с упитанную гусеницу умудрился сажей нарисовать.

— Вот так. Родная мать не признает.

Фёдор не возражал.

И то верно, ни к чему ему такая слава. Если ОНА его узнает — и ладно будет. А если не узнает, он потом разъяснит.



* * *

Подворье Заболоцких жило обычной жизнью.

Кто занимался скотиной, кто хозяйством, но появление лекаря заставило всех замереть. Фёдор тащил за ним короб, не поднимая головы.

— Я к няньке Дарёне. Боярин распорядился. Проводи, — приказал Адам первой же попавшейся холопке, которой, по стечению обстоятельств оказалась именно Лукерья.

Та кивнула и засеменила впереди.

Интересно-то как!

Спросить бы, какой боярин, что приказал, да плетей получить за дерзость не хочется. Боярин Алексей и приказал бы отвесить. Боярыня, правда, помягче, только по щекам нахлещет, но тоже неприятно. Проще проводить, а там пусть боярыня сама разбирается.

О, легка на помине.

Боярыня Евдокия сегодня варила мыло. Наблюдала за девками. Сама, конечно, деревяшкой в чане не ворочала, но следила внимательно. Только упусти — мигом напортачат, дуры криворукие! А особенно Настька с Веркой!

Ладно-ладно.

Варить мыло — тяжело сложно и неприятно, поэтому боярыня выбирала для этого дела исключительно любовниц мужа. И поделом.

— Здравствуй, добрый человек.

— Боярыня, здравствуй. Прости, что без предупреждения. Я няньку вашу осматривал, Дарёну, когда ей на ярмарке плохо стало.

Боярыня чуть склонила голову.

— Благодарствую...?

— Имя мое — Адам Козельский, я родом из Латы. Боярин мой, Данила Захарьин, царицы Любавы брат, вчера приказал мне еще раз явиться, няньку вашу осмотреть.

— Почто ж такое внимание?

Хоть и нервничала боярыня, а голос у нее почти не дрожал.

— Боярин Данила мне не объяснил, боярыня. Я человек подневольный, приказали — пришел. С помощником.

Евдокия заколебалась.

Пустить?

Или не надо?

Но брат царицы Любавы? И Устя честно рассказала обо всем случившемся. Имени лекаря не упомянула, ну так она его могла и не знать. А про осмотр сказала. И что лекарь травы пить приказал — тоже. Вон, сама их заваривает, сама Дарёну поит.

И... Дарёна.

Кому нянька, а кому подруга лучшая, с малолетства рядом, так что боярыня только рукой махнула.

Семь бед — один ответ, да и что она супротив боярина? Прикажет его лекаря не пускать? Так она баба глупая... опять же, Дарёне и правда лучше стало. А муж все одно недоволен будет.

— Пойдем, Адам, провожу я вас обоих.

Адам поклонился. Через пару секунд и до Фёдора дошло, что надо склонить голову. Получилось плохо, чуть парик не слетел. Не привык царевич кланяться. Увы.

Повезло — боярыня на него уже не смотрела. Шла впереди, показывая дорогу.

Вот и светелка.

Лавки, сундук в углу, навроде бочки, окошко с цветными стеклами, роспись по стенам с цветами и птицами. На одной из лавок лежит Дарёна Фёдоровна, на второй сидит Устинья, при свете лучинки читает няньке жития святых. Можно бы и без лучинки, но с ней виднее.

Фёдор так и впился в нее глазами.

Какая ж она... настоящая!

Вроде бы и ничего такого особенного, рубаха небеленого полотна, сарафан серо-зеленый, но какая ж она красивая! Рыжеватая коса по лавке стелется и на пол спадает, тонкое лицо освещено лучиной, тихий голос успокаивает... так бы и сел у ее ног. И сидел бы, и слушал, и ни о чем не думал.

Устинья замолчала и подняла голову.

И тут же встала, поклонилась в пояс.

— Маменька. Уважаемый лекарь...

Адам расправил плечи, и Фёдор почувствовал ревность. Ишь ты... и этот еще! Да чего все на нее смотрят?! Это — ЕГО!



* * *

Фёдора Устя признала сразу. Он мог десять париков нацепить, мукой с ног до головы обсыпаться, и сажей сверху покраситься — она бы не перепутала. По запаху.

Пахло от ее бывшего супруга.... Она не знала, как назвать этот запах, но он был жутко неприятным. Вот именно для нее.

Не для всех. Вроде бы не резкий, не вонючий, но до того неприятный, что после его ухода, она вскакивала, как была, в темноте, срывала с себя рубаху, хватала кувшин с водой и остервенело терла мокрой тряпкой свое тело. А еще приказывала девкам перекладывать вещи ароматными травами. Вроде бы от моли, но на самом деле — полынь, пижма, лаванда и прочее хоть немного отбивали этот запах.

Что его сюда привело?

Лекарь тем временем поклонился в ответ. И Фёдор тоже согнулся, неловко, словно куклу-Петрушку за ниточки дернули.

— Боярышня, меня боярин Данила попросил явиться сюда, да и лечение проверить.

— Передай боярину нашу благодарность, Адам. Когда б не его помощь и не твои умения, пропали бы мы с нянюшкой.

Евдокия аж рот открыла.

И это — ее дочь? Разумно так отвечает, спокойно, словно привыкла она к таким разговорам!

— Благодарствую, мил-человек, — подала голос и Дарёна. — Легче мне от твоих травок, скоро и на ноги встану. Устяша, вишь, настаивает, что мне еще пару дней полежать надобно.

— Вы позволите вас осмотреть? — не стал вдаваться в споры Адам.

Раздражение чуточку улеглось. Все верно, его принудили сюда пойти. Еще и царевич... его только не хватало! Но хотя бы боярышня понимает, что к чему, и ведет себя уважительно.

Лекарь шагнул вперед, и принялся осматривать няньку. Просил поднять руку, повернуть голову, плюнуть в стакан, разглядывал слюну на свет...

Боярыня следила за его действиями.

За Дарёну она волновалась...

И никто из присутствующих не заметил, как Фёдор сделал шаг вперед, и в ладонь Устиньи скользнул клочок бумаги.

Устя его больше от неожиданности взяла. А потом аж задохнулась.

Вот наглость какая!

Ту жизнь ей загубили, теперь и эту хотят?!

Да не бывать такому!

Устя отшатнулась — и поднесла руку к лучинке.

Фёдор сжал кулаки, сверкнул глазами... чего ему только стоило сдержаться. Клочок бумаги, тоненький, только голубиную почту на таком писать, вспыхнул и прогорел в мгновение ока. Устинье чуточку пальцы обожгло, но она даже не поморщилась, только пепел смахнула с руки.

Может, и случиться бы скандалу, да хлопнула дверь и влетела в комнату Аксинья.

— Устинья! Маменька? Ой, а...

— Аксинья! — рыкнула боярыня. Ухватила родимое чадо за косу и потянула из комнаты. Вот еще новости — так-то врываться? Ни степенности, ни почтительности, ни воспитания. Явно услышала, что лекарь пришел, и примчалась любопытничать. Ой, не ту дочку она розгой выдрала!

Не ту!

Исправить, покуда не поздно?

Аксинья пискнула, но за матерью пошла молча. Когда боярыня начинала гневаться, даже отец останавливался. Иногда.

Устя сделала демонстративно шаг так, чтобы ее и лекарь видел, и няня. Вот еще не хватало!

Сегодня он записочки передает, а завтра что? Не нужен он ей! Не надобен!

Фёдор зубы стиснул так, что на скулах желваки заиграли, но сказать ничего не успел — Адам повернулся к Устинье.

— Боярышня, я должен высказать тебе свое восхищение. Когда б за всеми больными так ухаживали! Дня через два твоей няньке можно будет уже вставать. Следов падения я не вижу, выздоровление идет превосходно!

— Благодарствую на добром слове, — Устя поклонилась. — Но без тебя, лекарь, я б не сделала ничего. Когда б не твои травы, не твоя помощь — нянюшке б куда как хуже было. Я — что, я только делала, как ты скажешь, а на это много ума и не надобно.

Вернулась боярыня.

— Что с Дареной, лекарь?

— Боярыня, я могу лишь восхищаться. Боярышня Устинья сотворила истинное чудо! Я не ожидал такого быстрого восстановления, в таком-то возрасте больной! Но телесные жидкости прозрачны, руки и ноги двигаются свободно, стесненности при дыхании не возникает...

Боярыня поняла только одно: Устя выходила свою няню. И Евдокия наградила дочь благодарным взглядом. Вслух она ничего не скажет. Но... запомнит.

— Надо ли что-то еще сделать, лекарь?

— Боярыня, можно продолжать то же лечение. Боярышня справилась великолепно.

Устинья поклонилась, потом отошла к Дарёне, и принялась поправлять на ней одежду.

Фёдор сверлил ее взглядом, но молчал. А потом и уйти пришлось, потому как лекарь все сказал, и дольше задерживаться стало невозможно. Пришлось кланяться, прощаться, пришлось убираться восвояси.... И только пройдя улицу, только сев в карету, Фёдор дал себе волю. С гневом сорвал с шеи короб, грохнул его о пол так, что Адам с криком подхватил свое сокровище, и принялся перебирать — не разбилось ли чего?

Но все вроде как было цело...

Как она могла?!

Она записку даже не прочитала!

А Фёдор старался, составлял, писал... не так уж и много он написал, ну и что.


Устинья, свет мой, выйди ночью во двор, к березе.


А когда вышла бы, он специально так написал. Он бы и пришел, и перелез... уж договорился бы со сторожами! Ладно, этот... как его... Михайла договорился бы! Он уже пообещал!

А она даже читать не стала. Сожгла — и все тут.

Разнести бы что-нибудь, да в карете нельзя. Пришлось ограничиться злобным шипением. И ждать до дома Истермана, в котором Фёдор и дал себе волю.

Растоптал балахон помощника лекаря, зашвырнул куда-то парик, разбил окно... никто не лез ему под руку, даже Михайла. Только когда бешеный запал у Фёдора прошел, парень подсунулся под руку с кувшином ледяного кваса.

— Испей, царевич.

Фёдор едва не запустил в Михайлу кувшином. Но так соблазнительно пахло смородиновым листом и ржаным хлебом, так стекала по пузатенькому глиняному боку капелька ледяной воды... царевич присосался к горлышку, да и выдул половину. А там и вторую. Выдохнул, опустился на лавку.

— Она записку сожгла! Не читая!

Михайла и сам не ожидал такой радости.

Сожгла!

Не нужен ты ей! Что Устя могла царевича не узнать — не верил. Узнала. Наверняка. И свой выбор сделала! Только вслух Михайла сказал совсем другое.

— Царевич, так что ж ты гневаешься? Радоваться надобно!

— Чему радоваться?!

— Когда б она от тебя записку взяла, да на свидание пришла... что это за девка, которая на все согласная?

Гнев Фёдора остыл так же быстро, как и вспыхнул. Царевич с интересом поглядел на Михайлу.

— Ты прав... ты — прав.

И правда. Чего стоит девка, которая берет записочку от мужчины... ладно! Будем честны с собой. Царевича она видела раз в жизни — и тут же на свидание побежит? Это уж как-то совсем неправильно.

Что еще могла сделать Устинья?

Не брать записку? Так растерялась она, не ожидала ничего, вот и взяла. Но и читать не стала.

Гордая.

Это хорошо.

Фёдор успокоено откинулся на лавке.

— Иди, собери поесть чего. Да лекаря сюда позови. И слуг кликни, пусть убираются.

Лекарю Фёдор собирался отсыпать серебра, чтоб не гневался. Ну и на будущее — вдруг пригодится?



* * *

Устя потирала пальцы нервным движением.

Ожог почти прошел.

Сама себя она лечить не могла, но и раны, и царапины, и ожоги — все заживало сейчас на ней гораздо быстрее.

Но какова наглость!

Явиться, записку ей подсунуть...

Черный огонек ровно и уверено согревал ее под сердцем. Устинья не чувствовала себя в безопасности, но ей было, определенно, спокойнее.

Она обязана с этим справиться.

Она все сделает.

Только бы понять еще, что ей надобно сделать, чтобы история не повторилась. Как поступить? Как?!

Жива-матушка, помоги! Наставь меня на путь истинный...

Как же тяжело.

Как сложно...

Устя в этот вечер долго не спала. Сидела у окна, перед лучиной, пряла шерсть, думала о своем. И знать не знала, что в темноте на ее окно смотрит человек, которого тянет к ней с необоримой силой.

Смотрит, жадно облизывается...

Моя будешь...

Только моя!


Глава 5

Из ненаписанного дневника царицы Устиньи Алексеевны Заболоцкой.

Мне очень не понравился визит Фёдора. Очень.

Когда я пытаюсь вспомнить нашу жизнь — ТАМ, все помнится странно. Словно сквозь кисею.

Или это я тогда так все воспринимала? Что-то не видела, не замечала, не понимала?

Могло быть и такое.

Не стану отрицать, я действительно была дурочкой. Но сейчас я вижу ясно. И уверена, что заинтересовала Фёдора. Я знаю этот его взгляд. Так он смотрел только на то, что хочет. Хочет получить, удержать, присвоить...

На меня?

Мне кажется, не смотрел. Но я и так была его собственностью. Женой, таким же имуществом, как плеть, как рубаха.... У меня не было ни своей воли, ни своих желаний.

Почему?

Почему я так равнодушно к этому относилась?

Не понимаю...

Я помню все, что со мной происходило. Остро помню свою любовь, свою потерю, свою боль. Но почему... почему я была тогда так равнодушна? Словно на мне пелена лежала?

Потом ее сняли. Сорвали силой, и я ощутила мир, словно голой кожей.

Когда сейчас я вспоминаю прежнюю себя, я испытываю острую жалость к той девочке. Я постараюсь не повторить ее путь.

И все же...

Если я тогда была такой же, как сейчас, почему я не была нужна Фёдору? Потому что и так ему принадлежала? Или... потому, что я стала другой?

Я мало знаю о своей силе. Но может ли посторонний человек ее ощутить?

К примеру, батюшка в храме?

Это я скоро узнаю. В храм-то идти придется, и исповедаться, и причащаться. В крестовую я захожу спокойно, и ничего не ощущаю, но может ли что-то ощутить священник?

Посмотрим.

Мог ли что-то ощутить Фёдор?

К примеру, тогда он чувствовал силу спящую, кровь — дремлющую, а это совсем не то, что сейчас? Сейчас, когда кровь во мне проснулась и заговорила о себе?

Тогда он меня присвоил и успокоился...

Как было тогда? Я ведь и не знаю толком. Он просто увидел меня на ярмарке, потом с отцом разговоры были, потом на отбор я приехала, к другим девушкам. На Красную Горку свадьба была...

Но если заслали сватов, значит, он это одобрил, допустил, захотел сам. Позволил себя уговорить, в конце концов? Я же помню разговоры боярышень, шипение сенных девушек...

Царевича хотели еще три года назад женить, как в возраст вошел, да он уперся. И брат дозволил ему пока не жениться. Пусть погуляет парень.

Потом увидел меня на ярмарке, что-то почувствовал — и согласился на свадьбу. Допустим.

Но почему тогда Фёдор со мной так обращался? Потому что надеялся на пробуждение силы моей, а она и не собиралась этого делать? Или еще дружки-советчики помогли? Тот же Михайла?

Могло быть и такое.

А сейчас он чувствует проснувшуюся силу, и заинтересовался.

Надо ждать сватов?

Или...?

Я как в тумане, я не знаю, что и как делать, куда идти, какую дорогу лучше выбрать. Я знаю один вариант будущего, в котором две нити полыхнули — и осыпались черным пеплом. Но может быть и так, что остальные дороги приведут к этому итогу.

Что ж.

Дорогу осилит идущий. Идущий, падающий, ползущий на коленях и локтях, цепляющийся зубами за траву, перекатывающийся с боку на бок... тот, кто будет сидеть, сложа руки, и жаловаться на судьбу, останется на том же месте, безмолвным памятником самому себе. И кости его разнесут ветер и птицы. А тот, кто сможет дойти, пусть и израненный, обязательно получит помощь.

Я смогу.

Не только ради себя.

Ради своих, родных и близких, любимых и единственных, я поползу на коленях даже по раскаленным углям. Может, я чего-то и не знаю, но постараюсь не упустить наш шанс.

Спасибо тебе, Верея Беркутова.

Ты для меня все сделала, что могла. Теперь моя очередь.



* * *

— Государь, негоже так-то!

— Макарий, ты мне тут посохом не стучи, — не выспался Борис, а впереди еще работы много. Кой дурак придумал, что править — удовольствие?

Воз это!

Тягло!

Тяжелое, муторное, через силу влекомое... падаешь иногда от усталости, а выбора-то и нет. Тащить приходится.

А еще людей мало, еще воруют много, еще врут... это-то завсегда. Мастера приписок и подчисток! С-сволочи!

Можно подумать, ты той бумагой людей накормишь!

Да напиши ты честно, сколь ржи собрано, сколь овса! Хоть царь знать будет, как голодать люди будут, помощь пришлет! А ты приписками своими... сколько народу по весне в землю из-за них уйдет?

Земли-то у нас много, подданных меньше, а осваивать все надобно. Людьми богатеет государство, своими людьми, росскими. Не чужьем иноземным.

Борис уж запретил официально.

Никому из иноземцев земли не дарить, не продавать, нельзя им ни пяди землицы росской даже так! Разве что участок под могилку.

Личным царским дозволением — то можно. А еще с разбором жениться разрешать, браки заключать...

Сейчас с боярами это решать надобно, а дума боярская... ох, чтоб они там все... шапками своими позакрылись!

И патриарх еще.

— Государь, тебя в храме видеть должны, а тебя не дождешься, не дозовешься. Хоть в воскресный день сходил бы! Не благолепно то! Народ на тебя смотрит, кой ты им пример подаешь?

— Мне пример подавать некогда, и милостыню тоже.

— Батюшка твой, государь Иоанн...

— Не брезговал. Помню-помню.

Посох опять врезался в пол с громким стуком.

— Государь! Смилуйся!

А что еще патриарху сказать?

Не ходит царь по церквам, и паломником никуда не ездит, некогда ему. Хотя...

— Ладно, Макарий, когда настаиваешь так... выбери какой монастырь на севере. Икону подходящую. Съезжу, помолюсь.

А заодно и проверю кое-что. Может, и на голову кого укорочу. От тех, кто помолиться едет, проверок-то и не ждут. А зря. Чего ж делом-то не заняться?

— О чем, государь.

— Да хоть бы и о появлении наследника.

— Рунайка твоя еще, государь могла бы съездить.

Боролись в патриархе две противоположности. Для Любавы, для Федора рунайка бесплодная хороша была. А только до того она противной была, аж тошно было... поневоле в ее сторону иголки метал Макарий.

Борис сверкнул глазами, и патриарх тут же стушевался, отступил. Есть у всякого терпения пределы. Хоть чернильницами Борис и не кидается, а лучше патриарху осторожнее быть. Чай, не вечный он.

— Выберу я монастырь, государь.

— Вот и ладно. Съезжу, помолюсь, на храм пожертвую, может, колокол им надобен или еще чего — скажешь.

Макарий поклонился.

Лучше, чем ничего. Эх, тяжко с Борисом Иоанновичем. Вот отец его, Иоанн Иоаннович, совсем другого нрава государь был. Терпеливый, кроткий даже, богобоязненный. При нем-то на службу не прийти — грехом было! А сейчас распустились бояре. Нет им примера, нет окорота!

В храмы не ходят, не подают, не жертвуют... непорядок!

Мысль о том, что войско накормлено — напоено — одето, заставы в порядке, флот строится, реформы идут и много чего другого делается, хоть бы и те же дороги, Макарий от себя гнал, как вредную. Ему-то с того ничего не перепадет — ну и в чем смысл?

Ладно. Хоть в монастырь государь съездит, все дело...



* * *

Молитва...

Многое скрыто в этом слове.

Устя молилась как положено — утром. Потом еще перед каждой трапезой. И перед сном.

Полагалось бы еще молиться перед каждым делом и по его окончании, но кто сказал такое, явно не занимался хозяйственными делами! Или дел у него было не так много.

Вот, уход за больным человеком — дело?

Безусловно! Одно, крупное, состоящее из множества мелких. Тут и грязь вынести, и покормить, и перевернуть, и мокрой водой обтереть — и каждый раз молиться? Так, считай, весь день и проходишь, бормоча под нос молитвы. За безумную примут!

Так что весь день Устя не молилась. В крестовую комнату приходила, как положено, на колени становилась. А по воскресным дням отправлялись они всей семьей к заутрене в храм. *

*— в реальной РИ было не совсем так, там более сложные традиции. Автор немного упрощает ситуацию. Прим. авт.

Даже сейчас, когда батюшка уехал в имение, матушка им приказывала собираться. Нельзя же пропустить богослужение! Никак нельзя!

Вот Устя и собиралась.

Осень. Холодно.

Но в храме будет жарко. Так что сарафан был тяжелый и расшитый золотом, чтобы показать достаток семьи, рубаха легкая, душегрею было несложно расстегнуть, повязка на голову была расшита жемчугом, Устя лично расшивала, в косу вплели синюю с золотом ленту — вид получился праздничный. Аксинья оделась поярче, во все красное, с золотом, а Устя предпочла синий цвет.

Боярыня оглядела дочек, и осталась довольна. Приказала двоим холопам сопровождать их, и пошла вперед. Против храма и супруг не возражал. Бабе туда ходить и можно, и нужно.

Устя шла молча, опустив глаза в землю.

Не нравился ей визит лекаря.

И Фёдор не нравился.

И все происходящее.

Неуж опять... то же самое? В то же... отхожее место? Чтобы еще резче не сказать?

А как быть, если посватаются к ней, для царевича? Али на отбор позовут? Думать об этом не хотелось, и по сторонам смотреть тоже. Тьфу, пакость! И почему как не хочешь, так и лезут в голову злые мысли?

Жужжат, что те осы, кусаются, а меда от них и не дождаться. Только боль и отчаяние...

Мрачной была и Аксинья. После вчерашнего получила она от матери трепку. И за косу ее оттаскали, и за ухо, которое сейчас прикрывала широкая лента. И выговорили еще, что не умеет она себя вести, как боярышня, хоть у сестры бы поучилась.

Та стоит чинно, говорит ровно и степенно, разумно и понятно. Не мчится в припадке любопытства, как девка дворовая, бестолковая, вот на нее и лекарь боярский, иноземный, с уважением смотрит.

Это уж промолчать про няньку, которую Устя одна выхаживает. Аксинья хоть раз воды принесла? Хоть чем помогла? И не надо врать родимой матери, а то она розгу-то обчистит!

То-то и оно.

Весь ум старшей дочери достался, Аксинье коса осталась. Да и та общипанная.

Вот и дулась младшая боярышня, вот и шла в храм Божий нехотя.

И кошель еще этот... лежит. И что с ним дальше-то делать?

Страшно все. Непонятно.

Вот и двери храма.

Перекрестились, честь по чести, тремя перстами, поклонились, вошли, встали на отведенной для женщин половине. Устя по сторонам и не смотрела, завернулась в платок, уставилась в пол.

Молчала.

Страшновато все же.

Это храм тех, кто вырубал священные рощи, сжигал волхвиц, разжигал толпу и натравливал на жриц Живы-матушки.

Те, кто приговорил Верею.

Те, кто шептал на ухо Фёдору, кто разрешил и разводы, и монастырь, кто потакал ему во всем.

Устя сама, по своей воле, пришла к волку в пасть. И пока... пока она ничего не чувствует.

Храм. Ладан. Люди. Но — и только.

Если бросить взгляд из-под платка, можно увидеть, что происходит в храме. Можно... молиться? Или не стоит?

Как вообще узнавали волхвиц? Устя ведь не знает об этом!

Может, есть какое-то средство? Молитва особая, или вода святая? Или ей должно стать плохо в храме?

Молиться она дома пробовала, получалось как обычно. Слова — и слова.

В монастыре она и в келье билась, и руки кусала, и кричала, и волосы рвала на себе. Бывало. И не слышал Господь.

А в храме?

А как прабабка Агафья справляется? Она и жизнь прожила, и в храм ходила... точно, ходила. Или у нее тоже какое-то средство есть?

Устя не знала, но справедливо опасалась. А вдруг?

Вот и стояла молча, глядела по сторонам. И сама себе не поверила... опять?!

Фёдор?!

Точно, царевич. Стоит, по сторонам смотрит, одет просто, но она-то его и в дерюге узнает. И свита с ним. Вот он, Михайла неподалеку трется, вот еще несколько людей... одеты нарочито просто, да держатся спесиво. Кто-то из бояричей?

Может и такое быть. А, вот Фёдоров дружок, боярич Кусин. Потом он боярином стал, заматерел. Фёдор, может в насмешку, даровал ему новую фамилию. Кусакин он стал.

Станет. Лет через десять.

Чего их всех сюда принес нечистый?! Разве она непонятно что-то показала? Записку сожгла, общаться отказалась — чего еще надобно? Или некоторым людям поленом разъяснить?

Так она бы со всем удовольствием, да не поймут ее! А жаль...

За этими размышлениями пропустила Устя большую часть службы. Продумала о своем, о девичьем.

О поленьях, которые так хорошо кидать, ухвате, скалке и прочих приятных приспособлениях, которые используются в семьях. И на Фёдора даже и не посмотрела.

А царевич смотрел.

И думал, что может, и права была маменька, когда о женитьбе говорила.

Или нет. Неправа.

Вот оженили б его, а он бы Устинью увидел. И что потом?

И ничего. То есть ничего хорошего. Что ему было бы делать с любой другой женой? Ненужной, нелюбимой, постылой? То-то и оно.

А сможет он на Устинье жениться? А почему бы и нет. Не холопка, не крестьянка — боярышня из старого рода. Заболоцкая, а это о чем-то да говорит.

Когда государь Сокол пришел на Ладогу, его ближники с ним пришли. И родовые имена себе по увиденному нарекли.

Ижорский — стало быть поместье его было вблизи Ижоры. Заболоцкий — за болотом. Так что род у Устиньи старинный. Может, матушка против и не будет.

Попросит-ка он дядюшку с ней поговорить. А сам и послушает.



* * *

Михайла тоже стоял в храме, в свите царевича.

Да, пока ему денег не перепало, ну так что же? Еще все впереди.

Вот, стоит его красавица, глаза опустила. Молится. И не играет, Михайла видит, вся она там, в молитве. Сосредоточена, глазами по сторонам не стреляет, как иные вертихвостки, о чем-то возвышенном думает. И лицо у нее такое.... В свете свечей она кажется неземной красавицей. Толстая коса чуть не до колен падает, лента в ней блеклая. Золотом вышита, а волосы все одно роскошнее. Рыжие? Каштановые? Такой оттенок роскошный, густой...

Вот младшая ее сестра, та просто рыжая. Некрасивая.

А стоит рядом, глазами так по сторонам и шарит. Боярыня ее раз одернула, два, да и отвлеклась.

Тут-то Михайла шаг вперед и сделал.

Не знал он, какой из боярышень удастся записку подкинуть, но Устинье не стоит, наверное. Она одну записку сожгла, и вторую сожжет. А вот Аксинья...

Михайла вроде бы и ничего не делал, просто мимо прошел, кажется, даже и не коснулся — и улыбнулся. Руки-то память не потеряли, руки помнят.

Руки делают.

Это с мошной он не рассчитал, не подумал, что та тяжелая, вот Фёдор сразу и спохватился. А с записочкой — чего там! Легко!

Аксинья вся побелела от переживаний, веснушки некрасиво выделились, но записку не отбросила. В руке сжала.

Прочитает. Вот и ладненько, мошну вернуть надобно. А там и поближе к своей красавице подобраться. Пусть через сестру ее, пока и так ладно будет.

Михайла еще раз огляделся по сторонам.

Нет. Никто и не заметил.



* * *

На хорах было тихо и чинно. Никто не болтал, не перешептывался, людей вообще было всего несколько человек. Зато какие!

Давненько маленький храм таких не видывал... да просто никогда! Царица Любава пожаловала! Сама, как есть. И боярышни при ней, и лекарь, вдруг ей дурно станет.

Устроилась, молится.

Наверное.

На самом деле государыня Любава Никодимовна разглядывала людей внизу. Подозвала к себе Адама Козельского.

— Которая?

Адам разглядывал женщин внизу.

Платки, платки.... Да что там поймешь, под теми платками? Вот, в Лемберге, или Франконии — дело другое! Женщины там более раскованы, более дерзкие, а как приятно на них сверху посмотреть, особливо когда они в декольтированных платьях! Это ж пиршество для взгляда!

А тут?

Впрочем, вот, кажется... точно! Коса, простой сарафан, рядом с ней мать и сестра...

— Вот эта, государыня.

Любава с интересом разглядывала неподвижную девушку. Сверху мало что было видно, но кое-что она оценила. Спокойно стоит, руками не дергает, по сторонам не оглядывается, молится. Это хорошо. Платье скромное, коса длинная.

Движения... движения тоже хорошие. Спокойные, плавные.

Федя тут...

Пришел повидаться с зазнобушкой? Ан нет, сыночек на нее смотрит, а та — нет. Той ни до чего дела нету. Значит, не свидание у них, просто Феденька сам пришел.

Интересно...

— Адам, ты говорил, она видела моего сына?

— Да, государыня.

— И узнала? Когда он пришел с тобой?

Адам задумался.

— Мне кажется, узнала, государыня. Она так говорила иногда... осторожно.

— А записку все равно не взяла.

— Не взяла, государыня.

Это Фёдору казалось, что он так незаметно действует. Может, Устинье. А хороший лекарь — он все видит, что рядом с больным происходит. Даже и то, что ему бы видеть не надобно.

— Цену себе набиваешь? — словно бы под нос пробормотала государыня.

Но Адам понял правильно. И ответил.

— Если ты, царица, моему опыту доверяешь...

— Когда б не доверяла, тебя б здесь не было. И брат мой тебе себя доверил.

— Оправдаю, государыня. Отслужу.

Любава медленно кивнула. Мол, попробуй только, не отслужи. Голову оторвут. Последней. После пыток. И вернулась к тому, что ее интересовало.

— Ты что-то подметил?

— Мне показалось, не в радость ей внимание царевича.

— Вот как? Какая-то девка... не много ли она о себе понимает?

Адам понял, что сильно подставил девушку. И быстренько качнул головой.

— Нет, государыня. Все она правильно о себе понимает.

— Да-а?

Прозвучало это угрожающе. Медведица поняла, что кто-то не оценил ее медвежонка, и теперь осматривала когти, вострила клыки...

— Она из бедной семьи. Так что все понимает правильно. Жениться на ней царевич Фёдор никогда не сможет, горлица орлу не пара. А поиграть и бросить — у нее тоже честь девичья есть. Вот она и не оказывает ему внимания, чтобы не играть, да напрасных надежд не давать.

— Думаешь, место свое знает?

— Кажется мне так, государыня. А уж дальше тебе решать.

— Хммм... Посмотрим.

Но голос уже был спокойным. Адам понял — угроза миновала. И почему-то порадовался.

Ему спокойная и рассудительная боярышня просто понравилась. Нет-нет, не в том смысле, что Фёдору или Михайле. А просто, как хороший и добрый человек.

Как человек, который понимает в медицине, который выполняет все назначения, ухаживает за своей нянюшкой самостоятельно... таких мало.

Другая бы свалила все на холопок, а сама не то, что не приглядела бы — стакан воды не подала. Хорошо, что государыня больше не гневается, а смотрит с любопытством. Может, и обойдется все?

Кто знает...

Помолиться, что ли, раз уж в храм пришел? Хоть и не левославная это церковь, а все одно — христиане. *

*— автор использует термин 'православная' и 'левославная' по направлению движения руки во время совершения крестного знамения. Прим. авт.

И Адам перекрестился на распятие.



* * *

Если бы кто-нибудь увидел боярина Данилу — сильно задумался бы.

Завидовать — или посочувствовать?

Приятного мало, когда тебя прижимают к стене. Но если это делает самая красивая женщина, из всех увиденных?

Но ведь не с любовными намерениями. Или?

— Царица, увидят же, — слабо отбивался Данила.

— И то верно, — Марина огляделась по сторонам — и через минуту Данилу втолкнули в небольшую кладовку. Еще и засов изнутри задвинули. — Рассказывай, свет мой, Данечка. Рассказывай.

— О чем, государыня?

— Данечка, неуж тебе рассказать не о чем? К примеру, кем там наш племянничек увлекся? Что за девушка?

— Тебе Фёдор не племянник, — огрызнулся Данила.

За что и поплатился.

Маленькая ручка уверенно нырнула к нему в штаны, нащупала самое ценное...

— Данечка, ты рассказывай. Не спорь со мной.

А какое тут рассказывать, когда от похоти уже из штанов выскакиваешь? И кладовка эта такая... удобная. Со всякой рухлядью. И с хорошим, удобным засовом!

Прелесть, что за засов!

А потом и отнекиваться как-то было неохота. Данила и рассказал, что знал.

Да, боярышня Заболоцкая. На ярмарке ее Фёдор увидел, да и увлекся. Игрушки нужны племянничку. Небось, другую девку подсунуть, он и охолонет...

— Боярышня Заболоцкая... а из себя она какая?

— Невзрачная такая. Рядом с тобой поставь, так и не приметишь.

Марина довольно улыбнулась. Приятно лишний раз послушать. Хоть и знает она о красоте своей, а все одно приятно.

— Волосы какого цвета? Глаза?

— Прости, царица, не приметил. Вроде как темные...

Данила не издевался. Просто, как все мужчины, он и правда не приметил мелких деталей, которые столь важны для каждой женщины.

— Ладно, Данечка. Я сейчас пойду, а ты себя в порядок приведи, да не забывай — рассказывай, что и как. Очень мне это интересно...

Царица поднялась, оправила платье, коруну* — да и выскользнула вон. И не скажешь никогда, что в кладовке этой случилось. Только дух тут такой... тяжелый.

*— не опечатка. Так и называлось, и выглядело шикарно. Прим. авт.

Данила кое-как поправил штаны, перепоясался заново, рубаху одернул. И вышел вон на подгибающихся ногах.

Какая женщина!

Это ж ураган! Гроза с молниями... Хороша!



* * *

Аксинья едва дождалась момента, когда оказалась одна.

В нужнике, а то где ж еще?

Дверцу дощатую закрыла, записочку развернула.


Как первые петухи закричат, буду ждать под березой.


И все. Ни подписи, ни чего другого. Но так и лучше, наверное. Спокойнее.

Сохранить ли записочку?

Ой, опасно это. Случись что — маменька не просто розгу обчистит, в деревню отправит, а то и чего похуже придумает. На богомолье, к примеру, в монастырь на пару месяцев...

А ежели батюшка, там и того хуже будет.

Записочка отправилась в вонючую дыру, а Аксинья оправила сарафан, да и вышла вон. Нужник же! Чем еще тут заниматься? *

*— автор отступает от исторической достоверности. В то время нужники были без дверцы. Как правило. Прим. авт.

Как пропоют первые петухи...

Как же не уснуть до того времени? Или проснуться?

И выбраться, не разбудив Устьку?

Как сложно приходится бедной боярышне!



* * *

Нельзя сказать, что Элиза ждала этого дня с нетерпением.

Царевич?

Так что же? Эта карта непонятная. Заинтересуется он или нет, удастся его привязать к себе — или как получится... нет, непонятно.

Но вчера Руди приказал ей готовиться. И Элиза сделала все, как он приказал.

Заплела длинные волосы в косу, нацепила балахон, как ходят местные... кошмар! Ни пудры, ни румян, разве что совсем чуть-чуть! Ужасно!

И выреза никакого!

Может, водой смочить рубаху, чтобы она к ногам липла и формы показывала?

Элиза попробовала, и осталась довольна. Да, пожалуй, так будет лучше. Надо бы еще заузить этот гадкий балахон, вот тут, в груди, но уже поздно. Руди принес его совсем недавно.

Вот, в окне мигнул и погас свет. И снова.

Готово.

Надо бежать...

И Элиза действительно побежала так, словно за ней гналось чудовище из старых сказок, громадная собака с горящими глазами. Побежала что есть сил, и почти рухнула на крыльцо дома, вцепилась в бронзовый молоточек, заколотила им о дверь.

Долго ждать не пришлось.

Дверь распахнулась, и Элиза почти ввалилась внутрь.

— Помогите! Умоляю!!!

Лакей опешил, но спектакль игрался не для него. А вот и зрители...

Услышав шум, выглянул из гостиной Руди, а за ним и его гости.

— Что случилось, Ганц?

— Прошу помощи! — Элиза почти рухнула навзничь, умудрившись красиво выпятить попку. — Добрые господа, помогите!!!

— Ганц, проводи девушку! — распорядился Рудольфус. — И воды подай!

Элиза тихонько зашипела.

Проводи!

Мог бы и сам, между прочим! Но вслух она ничего такого не сказала, просто раскинулась на кушетке, изображая жертву, и оглядывая присутствующих.

Руди она знала.

Якоба, Адама — все они были ее клиентами. Еще двоих мужчин видела — они тоже приехали из Лемберга. А вот некоторые были незнакомы ей.

Очень красивый светловолосый парень. В борделе он бы имел успех, и у женщин, и у мужчин. Глазищи еще такие зеленющие, чисто кошачьи. Красивый...

И второй. Высокий и откровенно невзрачный молодой человек, с редкими волосами и прыщами. Фу.

Но... судя по тому, что говорил Руди, именно это ее клиент. И именно на него Элиза устремила все свое обаяние, затрепетала ресницами, вздохнула так, что грудь приподнялась...

— Что случилось, девушка? — помог ей Руди.

— Я шла домой... мне сегодня удалось заработать. На меня напал человек с ножом, хотел отнять деньги, я кинулась бежать, увидела свет в окнах и принялась стучать в дверь. О, я не могу остаться без денег. Моя мать, мои маленькие сестры — они просто погибнут.

Элиза врала практически в каждом слове. Правдой было лишь то, что сегодня она уже умудрилась принять двух клиентов и заработала.

А остальное...

Не шла она домой, а ждала знака от Истермана. И не нападал на ее, конечно, никто. И даже мать с сестрами не погибли бы без ее денег. Хаанс кое-что оставил, да и лембергская община помогала своим. Наоборот, мать не раз уже намекала Элизе, что ее ремесло закроет перед сестрами все дороги, кроме одной. Той самой.

Кто ж возьмет в жены сестер шлюхи? А вдруг и они гулящие станут? Или дети их?

Нет-нет, такого в хорошую семью не надобно!

Так бы можно кого из сестренок сговорить за хорошего парня, и чтобы делом отца занялся, мастерская-то стоит. Или самой Элизе замуж выйти. Но...

Элизе просто хотелось другой жизни. И ключ к ней стоял рядом. Смотрел... непонятно. Не заинтересовался?

Женщина удвоила усилия.

Жаловалась, плакала, умоляла проводить ее, потом попробовала встать на ноги — и охнула. Якобы, ногу подвернула.

— Теодор, мин жель, помоги мне? — предложил Истерман. — Давай проводим девушку в спальню, и я позову лекаря?

Фёдор поднял брови, но... почему бы нет?

Чем ему нравилось на лембергской улице, так это непринужденность обхождения. Кто во дворце был, тот поймет. Там-то слова в простоте не скажут, все кланяться будут, титуловать да величать, пока смысл речи поймешь, с тебя семь потов сойдет.

Платья парадное, тяжеленое, носи, ходи чинно, гляди скромно, голос не повышай, а чтобы кому руку подать... да ты что! Такое умаление царского достоинства!

Никак нельзя такое допустить!

А тут...

Проводить?

Почему бы и нет. И девушка Фёдору понравилась, она была похожа на Устю. Волосы такие же, красивые...

Элиза мысленно фыркнула.

Клюнул, карасик.

И оперлась на его руку, притиснулась грудью. Вот так, чтобы почувствовал... есть?

Есть!

 
↓ Содержание ↓
 



Иные расы и виды существ 11 списков
Ангелы (Произведений: 91)
Оборотни (Произведений: 181)
Орки, гоблины, гномы, назгулы, тролли (Произведений: 41)
Эльфы, эльфы-полукровки, дроу (Произведений: 230)
Привидения, призраки, полтергейсты, духи (Произведений: 74)
Боги, полубоги, божественные сущности (Произведений: 165)
Вампиры (Произведений: 241)
Демоны (Произведений: 265)
Драконы (Произведений: 164)
Особенная раса, вид (созданные автором) (Произведений: 122)
Редкие расы (но не авторские) (Произведений: 107)
Профессии, занятия, стили жизни 8 списков
Внутренний мир человека. Мысли и жизнь 4 списка
Миры фэнтези и фантастики: каноны, апокрифы, смешение жанров 7 списков
О взаимоотношениях 7 списков
Герои 13 списков
Земля 6 списков
Альтернативная история (Произведений: 213)
Аномальные зоны (Произведений: 73)
Городские истории (Произведений: 306)
Исторические фантазии (Произведений: 98)
Постапокалиптика (Произведений: 104)
Стилизации и этнические мотивы (Произведений: 130)
Попадалово 5 списков
Противостояние 9 списков
О чувствах 3 списка
Следующее поколение 4 списка
Детское фэнтези (Произведений: 39)
Для самых маленьких (Произведений: 34)
О животных (Произведений: 48)
Поучительные сказки, притчи (Произведений: 82)
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх