Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Не доводилось ей в той жизни убивать? А и не страшно, зато умирать доводилось. А с остальным она справится. Должна.
И Устинья зашагала за матерью, за отцом, которого подхватил под руку Михайла.
Зашагала в свое черное жуткое прошлое.
* * *
Аксинья первый день, как с лавки сползла. Ходить можно было, но зад болел покамест нещадно. Хорошо еще, воспаления не было, горячка не началась...тяжко!
Боярышня кое-как до нужника доплелась, и обратно пошла. По шагу, по стеночке.
— Болит, боярышня?
Вот кого б Аксинье видеть не хотелось, так Верку. Последнюю зазнобу отцовскую.
И что ее Рогатый сюда принес?
— Сгинь.
— Не любишь ты меня, боярышня.
— Отцовской любви тебе мало? — откуда Илья появился, Аксинья не поняла, но на брата оперлась, словно на стену. Даже глаза прикрыла.
Верка смущаться и не подумала.
Пальцем по шее провела, так, к вороту рубахи, завязки отодвинула, вымя чуть наружу не вываливается.
— А и то, боярич. Я женщина горячая, ладная, в самом соку. Много любви-то поди и не бывает никогда.
— А я сейчас конюхам прикажу. У них на тебя любви достанет.
— А потом тебя батюшка за это ой не поблагодарит, — пропела Верка, не сильно и пугаясь.
— А потом он себе другую девку найдет. Мало вас, что ли, в деревне? Любая бегом побежит.
Угроза получилась серьезная, и Верка тут же отступила, глазами захлопала.
— Да стоит ли нам, боярич, ссориться? Ты меня позднее найди, как сестру отведешь, поговорим, может, о чем хорошем?
Развернулась и пошла. Да так задом виляла, что чуть забор не сшибла.
— Дрянь! — прошипела Аксинья.
— Да еще какая дрянь.
— Пойдешь к ней?
— Что я, дурак что ли? Как ее только отец еще терпит?
— Устьку она не задирает, небось! Стороной обходит!
— Устинья — дело другое, — отозвался Илья. Недаром же ее бабка привечает... вот Верка и побаивается связываться. И волхва к Усте отнеслась по-доброму.
Что-то такое в Устинье есть.
Аксинья поняла все по-своему, и губу закусила. Ревность с новой силой полыхнула.
— Устька к царице поехала. Разве справедливо это?
— Когда б ты языком не мотала — и ты поехала бы. И еще поедешь — Устя обещала.
— Устя, Устя... везде она! Икону с нее еще нарисуй и молись!
— Не завидуй, Ксень. Ты у нас тоже красавица, и не хуже нее, — сообразил наконец Илья. А мог бы и промолчать, все одно Аксинья не поверила.
— Благодарствую за помощь.
Вывернулась из рук брата — и дверью светелки хлопнула.
Илья плечами пожал — да и пошел себе.
Вот и дура.
А Веркино предложение он и по другой причине не принял бы. Есть у него и о ком подумать, и с кем в колечко со сваечкой поиграть.
Маринушка...
Черноглазая, чернокосая, горячая, страстная...
Только вот раньше при одной мысли о царице у него все дыбом вставало, а сейчас... шевельнулось — да и опало. Может, после аркана такое?
Хорошо, что сняли его. Плохо, что наново накинуть могут.
Устя с него потребовала покамест на службу и то не ходить, больным сказаться. Илья подумал, да и согласился. А вдруг повторится?
Посидит он дома, а там...
Устя так сказала, пост начнется, колдовать вдвое, втрое тяжелее будет. Недобрая ворожба своего времени требует, а иногда и места. Можно, конечно, и молитвы преодолеть, и заклятье наложить, да только сил уйдет втрое, а будет ли прок?
О чем Устинья умолчала, так это о том, что колдун себе дело и упростить может. Когда у него прядь волос Ильи окажется, или капля крови.... В палатах царских его и иголкой царапнут — он не заметит. И волосок снимут... тут и одного волоска хватит.
Но Устя решила промолчать.
Ни к чему ей брата пугать. И так пуганый.
Надолго ли еще его страха хватит?
Хотя сейчас Илья думал о Маринушке.
Думал, мечтал, и понимал, что может, дней пять, много — десять, а потом он без царицы не выдержит. А она без него?
Было и такое, царица за ним одну из своих сенных девок прислала, он к ней из дома уехал. Чуть не как был.
Да, пока он побудет дома, а дня через четыре, может, пять, на службу поедет. Соскучился он по лебедушке своей.
Ой как соскучился.
* * *
Вдовая царица Любава в покоях своих не одна была.
Царицы разные, вкусы у всех разные, и в покоях их тоже все по-своему устроено. К примеру, первая жена царя Ивана, царица Анастасия, говорят, богомольная была.
При ней в покоях часто священники находились, а то и монашки какие, молитвы читались, ладан курился. Зато...
Царевич Борис родился крепким и здоровеньким. И вырос, и трон принял.
Не могло ли так быть, что знала царица нечто...?
Устя впервые о том задумалась.
Царица Марина — та княжна рунайская, а они к персам близко. Оттуда и нанесло.
Драпировки парчовые, стены вызолоченные, светильники тяжелые, хрустальные. Роскошь невыносимая. И благовония тяжелые... словно в покоях ее крыса сдохла, сгнила, а теперь царица пытается дух крысиный отбить, перебить его начисто.
А царица Любава к Лембергу тяготеет.
Белые тона, голубые, морские, вот печка-морячка в уголке вместо нормальной росской печи, вот трюмо заморское, картины на стенах, драпировки парчовые...
Подобрано со вкусом, в тон, в лад. И дорого, и богато, и красиво. А Устинье все одно не любо.
На наше это.
Не родное!
Но о том она промолчит, а вот государыню похвалит лишний раз. Впрочем, боярыня уже поклонилась земно, Устинью за собой потянула. Потом выпрямилась — и в похвалах так и рассыпалась, благодарностью зазвенела, запела...
И спасибо вдовой государыне, что милость явила, что в палаты позвала, что принять соизволила. Что красоту такую увидеть разрешила... боярыня-то в Лемберге не была никогда, она и не знала, что так изысканно все обставить можно.
Царица послушала, да и разулыбалась. А глаза все равно холодные. Оценивающие глаза. Жестокие.
И кажется Усте, что с той же улыбкой царица ей и нож в сердце вонзит, и повернет... уже вонзала. Не клинок, а слова, да ведь разницы-то нет!
Словами тоже убивают.
Жестоко и безжалостно. Иногда даже больнее, чем глупым холодным железом.
Вслух Устя ничего не сказала. И царица тут же прицепилась к ней.
— А тебе, Устинья Алексеевна по нраву убранство моих покоев? Али что добавить захотелось бы? Или наоборот, убавить?
— Все у тебя красиво, государыня. А судить о том, не моего ума дело.
— А когда б твоего ума было?
— Тогда б сказала я, что моего ума недостанет. Вот как в возраст войду, детей рожу, кику примерю, так и судить о чем-то буду.
— УмнО. Что ж, устраивайся, Устинья. Выпей со мной чая дорогого, кяхтинского, из восточных стран. И ты, боярыня, не побрезгуй.
Куда там побрезговать!
Боярыня ни жива, ни мертва за тонконогий столик села. А вот потом...
Это ж не самовар привычный, не застолье... это чашки из тоненького фарфора — руку напросвет видно. Блюдца как лист бумажный, пирожные чудные... кушать-то их как?
А к чему царица в чашку молоко наливает?*
*— чай на Руси появился при первом Романове. Но пили его, как лекарство, а в быту предпочитали травяные сборы. Так что английское чаепитие для боярыни было в новинку. Прим. авт.
Боярыня Евдокия и растерялась, было, а потом на дочь посмотрела.
— Позволь, государыня, я за тобой поухаживаю. Сколько тебе кусочков сахара положить? Один? Два?
— Поухаживай, боярышня. Два кусочка сахара положи.
Боярыня с оторопью смотрела, как ее дочь в чашку сливки наливает, как чай льет, сахар кладет диковинными щипчиками, как с поклоном чашку царице подает...
— Да за матерью поухаживай.
— Позволишь, матушка?
Евдокия только кивнула.
Лучше пусть Устя. Хоть позора не будет...
Матери Устинья просто чая налила, сахар кинула. Вот царица, зараза! Откуда ж боярыне знать, как эту гадость лембергскую пьют?
Устю она, во времена оны, дрессировала, как зверушку какую. Сколько ж она за этот чай натерпелась, век бы его не видеть, не пить! Но руки сами делали, как помнили.
— Матушка твоя без молока чай пьет?
— Да-да, государыня, — сообразила боярыня Евдокия. — Вкус у него такой... сложный.
— Это верно. Настоящий лембергский чай — это почти ритуал. Его надо ценить по достоинству. Но я смотрю, боярышня, ты в нем вкус понимаешь?
Себе Устя сделала чай с молоком.
Захотелось.
Тот вкус вспомнился, из ТОЙ, загубленной юности.
— Мне, государыня, травяной взвар милее. А если с медом, так и вовсе ничего лучшего не надобно.
— Прикажу — принесут тебе.
— Ни к чему, государыня. Что тебе хорошо, то и остальным женщинам в Россе в радость будет.
Царица брови сдвинула.
Сказано — вежливо, безукоризненно сказано. Но почему ей так и слышится — дрянью гостей напоила? Пакость сама пьешь, пакость людям предлагаешь?
— Не любишь, значит. А умеешь откуда?
— Бабушка у меня чай любит, — коротко разъяснила Устинья. — А я с ней пила, научилась.
— Интересная у тебя бабушка, боярышня.
Устя промолчала. Благо, чашка в руках, можно ее к губам поднести, глоток сделать и восторг изобразить.
Именно изобразить. Потому как и в той жизни, и в этой Устя вкуса такого пойла не понимала. И понимать не хотела.*
*— я пробовала настоящий английский чай, с молоком. Наверное, кому-то нравится. Но как по мне — чабрец и душица с медом вкуснее. А если еще мяты и иван-чая добавить — вообще кайф. Прим. авт.
— Восхитительный чай, государыня.
— Налейте и мне чашечку?
Голос прозвучал неожиданно.
Раскатился бархатисто по комнате, прошелся клочком меха по коже, заставил мурашки побежать по спине Устиньи.
Она этот голос знала. Помнила.
На чаепитие пожаловала царица Марина.
* * *
Боярыня Евдокия чашку в руках не держала, а то б на себя опрокинула. На царицу уставилась, словно на икону, едва сообразила вслед за дочерью подняться, поклониться.
Хороша!
Белая рубаха, белый летник, белый венец на голове, все украшения — с бриллиантами, все золотой нитью расшито. Красиво — невероятно.
И черные глаза сияют, черные локоны по белому шелку льются, алые губы улыбаются...
— Это и есть та милая девочка, которая Феденьке понравилась? Подойди сюда, милое дитя.
Устя так глазами захлопала, что вокруг ветер пошел.
— Матушка-государыня! Честь-то какая!
Марина покривилась. Любава усмехнулась.
Шпильку они обе поняли. Не была Марина матушкой. А уж со стороны Усти ее так назвать... возраст подчеркнуть? Как ни крути, Марина старше Устиньи лет на десять, а то и побольше. Да и заметно это.
Взгляд у царицы такой...
Девушки обычно так не смотрят. Холодно, жестко, расчетливо. Мужчины этого под ресницами и бриллиантами не видят, а вот Устя видела.
И знала, какой страшной может быть эта женщина. И жестокой.
Может...
Но сейчас Устя предупреждена. Она справится.
— Поднимись, деточка, дай на тебя посмотреть.
Марина руку протянула, чтобы Устинью за подбородок взять, но та уже выпрямлялась. Рука так в воздухе и повисла, как-то Устинья так сместилась, что царице до нее не дотянуться. А вроде и вежливо все, никто и не заметил.
Ан нет.
Любава явно заметила, улыбается, что та гиена заморская. А вот матушка ничего не видит. Смотрит, восторгается. Марина глазами сверкнула, но промолчала. А и что тут скажешь?
Нашла, что.
— Хороша девица. И бела, и румяна. Пусть женится Феденька, вот радость-то тебе будет, Любава. Наконец внучков понянчишь.
Бабушкой Любаве быть точно не хотелось.
— Я бы и деток твоих понянчила, Маринушка. Да все пуста ты у нас, как кувшин дырявый.
Устя едва не хихикнула.
Вот так оно и было, тогда, в прошлой жизни. Как сойдутся две змеищи, так обо всем и забывают. Какая им Устинья? Им друг друга насмерть зажаливать надобно!
Как сцепятся, так и зашипят...
Самое спокойное для Устиньи время было.
После смерти Бориса Марину в монастырь отправили, насильно постригли. Черные косы ее срезали, вроде как налысо обрили...
До монастыря она не доехала.
Тати налетели, все в капусту порубили, изуродованные тела на дороге бросили.
Тогда Устя за царицу Марину молилась, за упокой. А сейчас вот и подумалось — правда ли? Чтобы такая змеища, да сдалась запросто?
Ой ли?
Могла она кого другого подсунуть, а сама утечь?
Еще как могла.
И подсунуть, и подставить — совести и жалости там было, как у гадюки. Ты змее хоть сутки о добре рассказывай, пошипит она, а толку — чуть.
А после отъезда ее Любава как с цепи сорвалась. Устинье тогда вдвое, втрое доставалось.
Тогда она думала, что за Марину. А теперь?
Может, и правда, сбежала царица? А свекровь о том знала, и бесилась, и боялась? И такое могло быть. И... может ли потом... Устя ведь после того так ребеночка зачать и не смогла! Так пустой в монастырь и ушла.
Маринка?
Для этого и порчи не надобно, есть такие травы... пока женщина их пьет — нипочем не затяжелеет. Травы есть, отвары, заговоры. Устя их теперь тоже знает...
Неужели — и это?
Задумавшись, Устя пропустил все 'шипение', а вот ввалившихся в комнату мужчин пропустить не получилось. Шумные очень.
— Матушка! Тетушка! — Фёдор расцеловал сначала матушку, потом царицу Марину, которой обращение тоже не понравилось. Какая ж она ему тетушка? Скорее — сестрица.
А потом уж подошел к Устинье. И к боярыне, которая сидела ни жива, ни мертва.
— Боярыня Евдокия. Боярышня Устинья...
И так посмотрел... Усте даже противно стало. Словно слизень липкий по коже прополз.
Но сдержалась, поклонилась.
— Подарок у меня для тебя есть, Устинья Фёдоровна. Прими, не побрезгуй.
Устя на мать посмотрела.
— Когда матушка дозволит?
— Д-дозвол-лю, — проикалась матушка. — К-когда нет в том урона чести девичьей.
— Да какой тут урон, — обе змеи подарком точно заинтересовались. Гадины! — При матушке родимой, с царского дозволения...
Фёдор к двери повернулся — и Истерман вошел.
Только вот Устя как раз от него взгляд отвела. И обнаружила неожиданное.
Марина на Истермана смотрела... нет, не как на мужчину. Она не видит в нем мужчину, она не видит в нем орудие, она с ним не играет, не кокетничает, не подчиняет, не управляет.
Почему? Какие между ними отношения?
А вот царица Любава, напротив. Смотрит с улыбкой, ласковой такой... теплее она только на Фёдора смотрит.
Неуж...
Хотя — чему удивляться, в тереме и не таких шепотков наслушаешься, была сплетня, что царица Любава светловолосым иноземцем увлекалась теснее, чем стоило бы.
Не поймали ее, понятно, да чего странного?
Царица молода была, Руди по юным годам очарователен, а вот царю к тому времени уж пятьдесят лет исполнилось, грузен был, неповоротлив, куда ему до молодого мужчины?
Могло и такое быть. А уж после смерти царской — всяко было.
А что у него в руках?
Какой-то короб, тканью накрытый...
— По приказу царевича нашел для самой прекрасной боярышни Россы. Прими, боярышня, не побрезгуй...
Ткань в сторону отдернули, а на стол поставили... клетку.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |