Я взлетел с облегчением, будто видеть и слышать старуху было более кромешной болью, чем любая пытка; Месяц повел меня, показывая дорогу — и спланировал к храму Нут, окруженному рощей криптометрий.
Мои солдаты подняли с земли статую Матери Судьбы и укутали ее в чей-то плащ — но я видел отколотые пальцы на ее керамической ступне и грязь на изломе, подобную коросте на заживающей ране. Я не сомневался, что храм ограбили больше для забавы, чем из корысти — палочки благовоний втоптали в песок, а черепки священных чаш валялись вокруг вперемежку с лоскутками и бусами пожертвований, ободранными с храмовых колонн. Было дико думать, что Нут причинили боль и нанесли оскорбление просто по глупости или из нелепого желания крушить все, что попадется на глаза. Одухотворенная храмовая статуя... и послушные девочки безумной старухи... и бессмысленный нелепый разгром... и стены, сломанные железом...
Такого мне еще не приходилось видеть — а древние летописи давно канувшей в Великую Серую Реку войны с северянами не упоминали о подобном.
Месяц тронул меня за плечо:
— Пусть господин идет со мной.
Я пошел. Цветник богини, где росли любимые ею благословенные пионы, тоже превратили в могилу. Здесь была такая рыхлая земля, ее показалось легко копать — и могилу выкопали с размахом, яму, куда можно было уложить целую деревню... только яма была пуста.
Песок, земля, уголья, комья глины, пропитанные кровью, позеленевшей от жары, разлетелись в стороны, когда они вставали. Я смотрел на взрытую землю — и видел, как они отряхивали с себя пыль вместе с кусками обугленной плоти, вместе с обгоревшими пальцами, с клочьями спекшейся кожи, с металлическими побрякушками, частично вплавившимися в когда-то живое тело, а частично — осыпавшимися, как прах...
Их жгли, но не сожгли до пепла, думал я, глядя на выемки, оставленные на песке обгоревшими коленными чашечками и беспалыми ладонями. А кому-то перерезали горло или вспороли живот, думал я, глядя на какие-то обветрившиеся, темно-бурые длинные кусочки плоти, похожие на вяленые кишки...
Их убили и бросили в эту яму, выкопанную второпях возле оскверненного храма, на месте цветника богини. Они встали и ушли. За ушедшей армией?
Рысенок крикнул издали:
— Я должен показать вам всем и господину еще кое-что!
Чтобы увидеть Рысенка, мне пришлось завернуть за угол храма. Здесь, в роще, чужаки похоронили своих убитых: глубокие могилы отметили шестами, на одном из них висело символическое изображение глаза, серебряное, с кусочком бирюзы вместо зрачка, на длинном шнурке — священный символ северян.
Глаз их божества за ними не уследил: могилы были разворочены и пусты. На краю одной из них валялся пропитанный кровью пыльный плащ; под слоем песка на дне блеснул металл отточенного лезвия — кого-то похоронили вместе с его оружием — но тел не было и здесь, они выбрались наружу, оставив на краях ям борозды, проведенные пальцами, и вмятины от колен.
Впрочем, не все мертвецы ушли далеко: между стволами двух криптометрий был распят труп молодого рыжего северянина, уже изрядно тронутый распадом, в пропитанных чем-то буром рубахе и штанах. Его лодыжки и запястья привязали к деревьям мертвыми узлами, а после этого, очевидно, швыряли в его тело все острые предметы, которые сумели найти. Из груди мертвеца еще торчала пара ножей, совершенно не боевых, таких, какими хозяйки в деревнях разделывают тушки гусей и кур — а в плечо глубоко воткнулся топор. Еще несколько ножей валялись вокруг. Элегантный стилет с витой рукоятью — не оружие, вещица женщины, опасная и забавная игрушка — торчал у мертвого в глазнице.
Когда я подошел ближе, мертвый, до того совершенно неподвижный, вдруг дернулся, так, что и я вздрогнул от неожиданности. Глаз трупа, проткнутый железом, вытек, второй глаз закатился под веко — но я отчетливо почувствовал на себе его отчаянный взгляд. Думаю, что именно отчаяние заставило мертвого задергаться резкими механическими движениями в безнадежных попытках освободиться; позеленевшее мясо разъезжалось до костей в тех местах, где в него врезались веревки, но мертвый рвался, не обращая на это внимания. Мои воины собрались вокруг и глядели на него, смешав отвращение с жалостью.
— Да, — сказал Керим, растирая в пальцах листок мяты, — остальные его тут бросили, а сами отправились догонять армию. А бросили они его за то, что он разбил статую Насмешливой Матери Случая, и господин, наверное, заметил, что северяне к этому наказанию тоже приложили руку, потому что они многое поняли, когда умерли.
— Северяне? — спросил Филин. — Это вряд ли...
Керим, доказывая свою правоту, поднял один из ножей, выпавших из гниющей плоти. Кинжал чужой работы, с плоским лезвием, с непонятными знаками, гравированными вдоль клинка.
— Нож чужой, а рука, которая его швырнула? — возразил Рысенок.
— Мертвые понимают много, — сказал Керим, поведя плечом. — Швырнула этот ножик, я думаю, рука его владельца, а потом владелец ножика ушел вместе с другими мертвецами, и ушел он не на тот берег, а воевать, ушел вместе со своими товарищами — воевать с оставшимися в живых. Тот, кто понял, что проклят, и понял, кем проклят, и понял, за что проклят, а потом решил искупить это проклятие хоть отчасти — вот кто хозяин этого ножика, если кто-нибудь хочет знать, что я думаю.
— Мертвецы считают северную армию злом? — сказал я. — Они отправились мстить северянам?
— Да, — сказал Керим. — Но пусть царевич не обольщается. Те мертвецы, которые встали из этих ям, конечно, напьются крови северян и лягут обратно — но то, что здесь произошло, разбудило не только этих несчастных, оно подняло и других, тех, кто умер уже давно. Тех, кто ушел на другой берег злым и голодным, тех, кто только и ждал возможности вернуться и утолить голод — и тех, кому будет абсолютно все равно, чьей кровью утолить жажду, чужой или нашей.
— Ночью северянам предстоит нечаянная радость, — усмехнулся Месяц. — Помешаем ли их веселью?
— Как бы то ни было, — сказал я, — ночь мы проведем здесь. Мы прольем по капле крови в эти оскверненные ямы и будем петь для бедных теней, а потом будем спать в этих домах. И может быть, наше живое тепло не даст этому городу сделаться куском мертвечины на живом побережье... На рассвете мы отправимся искать то, что к рассвету останется от северной армии.
— А с этим что делать? — спросил Клинок. — Сжечь?
— Нет! — ответил я, кажется, слишком быстро. Мысль о том, чтобы сжечь здесь еще одно человеческое тело — даже если это беспокойный мертвец — была совершенно невыносимой. — Керим, может быть, ты решишь, что делать с ним?
Керим взглянул на труп, так и теребя листок, распространяя вокруг терпкий зеленый запах — и тут маленький язычок зеленоватого пламени, похожий на огонек свечи, вспыхнул и погас между его пальцами. Мертвец дернулся последний раз — и обмяк, повиснув на веревках. Керим стряхнул пепел с ладоней.
— Мертвого-то я отпустил к предкам, — сказал он. — Вот как отпущу царевича?
— Нет! — выдохнул Рысенок, а кто-то за его спиной охнул.
Вот в этот-то миг я и понял окончательно, что моя судьба уже выброшена двойкой на костях Нут. Домой я не вернусь. Яблоню и сына я не увижу. Царем никогда не стану. Все пророчества сошлись в одной точке — снова проснулось то, чему надлежит спать, я должен упокоить его собственной кровью, своей гранатовой кровью, своей смешанной кровью.
Осознавая. По доброй воле. Иначе, как две сотни лет назад, от омерзения, вызванного трусостью царственнорожденного, вздрогнет земля.
И мне нельзя впадать в тоску, мне нельзя терять лицо, мне нельзя оплакивать собственную жизнь, которая, кажется, началась совсем недавно — когда Яблоня и ее маленький евнух стояли во дворе Каменного Гнезда и глазели на меня, как на диво. Мне надо найти и победить северян. Мне надо быть полководцем и царевичем, пока мы не покончим с живыми врагами и не придет время уйти сражаться с мертвыми.
Я улыбнулся.
— Керим, — сказал я, — мы обсудим это после радостной встречи с северянами. Может, за нашу победу боги помогут нам или случится что-нибудь удивительное.
Воины приняли мои слова и улыбку всерьез и заулыбались в ответ. Филин вскинул ладонь, показывая кончики пальцев — "земля их покроет!" — а Буран и Полночь рассмеялись. У меня немного отлегло от сердца.
Мрак и Ворон подошли к трупу, чтобы обрезать веревки и предать, наконец, бедолагу земле; я, сопровождаемый свитой, вернулся к статуе моей богини. Ее девичья хрупкость под солдатским плащом напоминала мне о Яблоне — и было очень хорошо рядом с нею.
Закат над океаном алел распахнутой раной, когда мы принесли жертву Нут, опозоренной и скорбящей. Уцелевшие жители городка собрались у храма; их было немного, и все они прикрыли лица черными платками — те, кто видел сначала бойню, а потом исход мертвецов. Никто уже не рыдал и не выл, только на ветви обгоревшего дерева, рядом с которым жгли живых людей, повязывали и повязывали алые шелковые ленты, платки, просто лоскутки красной материи — и в конце концов оно стало облаком алого, отгоняющим зло от честных могил. Символы огня и крови, то, что присуще жизни и смерти равно — и мы отодрали от рукавов алую тесьму с охранными знаками, чтобы повязать ее на убитые жаром ветви. Я смотрел на это красное сияние с абсурдной надеждой.
Сгоревшая степь прорастает молодой травой после того, как дождь смоет пепел...
Потом женщины, укутанные в черное, принесли нам хлеб, сыр и мед. Мы пили отвар ти, в который Керим бросил пригоршню сушеной горной травы — горький и пахучий — и, выпив по глотку, женщины смогли плакать. Юноша с изуродованным еще не зажившими рваными шрамами лицом и выбитым глазом запел, было, о кострах предков на другом берегу — но всем было нестерпимо слышать про огонь. Выжившие дети сидели тихо-тихо; крохотная девчушка няньчила такого же тихого котенка. Никто не требовал никаких клятв и не клялся сам: на лицах моих воинов все было написано светящимися письменами. Худой старик вручил мне благословленную саблю, которая была мне не нужна; я поцеловал клинок...
Стремительная тьма надвинулась с океанским верховым ветром куда быстрее, чем обычные вечерние сумерки. Дождь обрушился на наш костер с такой яростной силой, будто сама степь возражала против огня, снова разведенного на этой почерневшей от жара земле. Мир оплакивал мертвых, как женщина, безудержно, взахлеб, с воющими всхлипами ветра в кронах опаленных деревьев, царапая каплями песок, с размаху колотя по листве и черепице, причитая, что-то бормоча... Горожане разошлись по домам, а нам пришлось перебраться под крышу — и не было пристанища добрее, чем храм Нут. Бойцы дремали в храмовом приделе под шум дождя. Я стоял в дверном проеме, глядя на эти рыдания в темноте и на то, как факельный свет танцует в черной луже у порога. Я видел в этом танце огня золотое личико Яблони, когда сполох молнии вдруг расколол мир лиловым мечом, а несколько мгновений спустя раздался один-единственный громовой раскат, от которого земля испуганно вздрогнула. Многие из бойцов подняли головы.
— Нут бросила кости, — пробормотал Рысенок, поднимаясь и подходя ко мне. — Царевич считает это знамением?
— Пожалуй, — сказал я, вспомнил шестерки Яблони и улыбнулся. — Может быть, знамением нашей удачи?
— Мир плачет по царевичу, — шепнул Месяц еле слышно, но я услышал эти слова так четко, будто стоял рядом.
— Меня еще рано оплакивать, — сказал я. — Я еще не покинул мир подзвездный.
— Если бы мертвым нужна была моя несчастная кровь, я умер бы вместо тебя, царевич, — сказал Месяц, садясь рядом, кусая губы. — Что будет с Ашури без тебя?
— Ашури жила до меня и после меня не провалится сквозь землю, — сказал я как можно легкомысленнее. — Дело сокола — жить за царя, умереть за царя. Не привыкать стать!
— За будущего царя Орла? — спросил Филин, и я, стиснув кулаки, чуть повысил голос:
— За будущее Ашури. За тех, кто будет убит, если мы начнем чрезмерно заботиться о собственных жизнях. И довольно об этом — убитых беззащитных уже было достаточно!
— Ох, царевич, — вырвалось у Мрака с судорожным вздохом.
Они думают о Яблоне, вдруг пришло мне в голову. Мои соколы-смертники, ни подруг, ни детей, круги на воде, угли в костре, они все знают Яблоню по Каменному Гнезду и считают ее воплощением любви, какой-то чистейшей надеждой, а моего сына — общим сыном птиц-полукровок, наследником гранатового трона. Они обрели смысл жизни и ее радость, когда Яблоня родила; теперь их терзает та же двойственность чувств, что и меня — умереть за то, чтобы она жила, но умереть, оставив ее без защиты...
Они все, как я, думают о ней, услышь, Нут! Не может же быть, чтобы это совсем ей не помогло!
— Хватит разговоров, — сказал я. — Если дождь не прекратится до утра, лететь будет непросто. Все должны отдохнуть.
— И царевич должен отдохнуть, — подал голос Керим. — Он-то в первую очередь должен отдохнуть, а если ему не спится, я спою про вечер в степи и про лиса, считающего звезды...
— Скажи, Керим, — спросил я, — не теряем ли мы времени? Не убивают ли северяне пастухов или жителей какого-нибудь степного селения? Они ведь пошли в степь, в глубь страны...
— Они пошли туда, куда всегда тянуло северян, — отозвался Керим с шаманской безмятежностью. — Они идут в сторону Лаш-Хейрие, они хотят гранатов Лаш-Хейрие и золота Саранджибада, а потому они идут степью и до самых гор Нежити не встретят никого, кроме птиц...
— Керим, — позвал Клинок, — скажи, почему кто-нибудь из младших братьев Ветра, из младших царевичей, не наследующих Гранатовый Престол, не может отдать себя за мир и покой? Почему Ветер? Почему Светоч Справедливости не пошлет...
— Э, Клинок, — досадливо протянул Керим, — да разве же можно послать умирать по доброй воле? И разве тот царевич, кого захотят послать на смерть, не скажет Лучезарному, что это бесчестно и жестоко? У царевича пять жен — у Ветра две жены, у царевича семеро детей — у Ветра один сын-полукровка. А главное — царевич — человек, Ветер — аманейе... Царевич хочет собственного покоя, Ветер — покоя Ашури. Ты видишь, что нельзя послать другого царевича?
— У нас нет шансов на другой финал? — спросил Рысенок.
— Как кости лягут, — сказал Керим. — Если все выспятся этой ночью, если нежить не придет к кому-нибудь в темноте, если никто не станет лелеять собственный страх и собственную скорбь. Это ведь так понятно.
Я укутался в плащ и прилег на деревянный настил, куда уцелевшие горожане принесли подушки для моих бойцов. Мне казалось, что я не смогу заснуть очень долго, но сон пришел сразу, и во сне Яблоня украшала себя маками, алыми, как свежая кровь, а Огонь играл тлеющим угольком и хохотал.
И моя душа болела даже во сне.
* * *
Меня разбудил голос принца Антония, который весьма громко прикрикнул на стражника, говоря ему:
— Здесь спит монах, который молился за вас полночи, а ты орешь, как ошпаренный кот!
— Я не сплю, принц, — сказал я и заставил себя сесть на ложе.
Утро оказалось серым-серо; дождь шелестел по крыше шатра, образуя на входе словно бы завесу из водяных струй, да и мир вокруг, кажется, шелестел весь. После жары прежних дней мне показалось зябко и я обхватил себя руками, дабы немного согреться.