Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Ай-я-яй! — Иван Василич покачал головой, отстраняя из юной пизды враз скокнувший до корня туда в иё хуй. — Нарвали вещей мы с тобой, Нетта свет Григорьевна, почём зря, оба глупые! Пригласишь как-нибудь в ночку — латать?
Показал всем промежность кудрявую, бьющую рыжим волосом из прорехи трусов, да снова застрял, уж накрепкую, надолго. Закачалось Неточке перед глазами голубое небо в окне...
Всем тут и похорошело на раз. Грыцько Утюх тут же до Любилы Евлановны в груди полез пятернёй, может быть как считовод образованный — сосчитать. Да как добрался до огромных сосцов, так не удержала Любила Евлановна томи любовной, дала ему по руке шаловливо, да как бы скрипнула стулом...
— Я, как представительница интересов подполия на партизанском кругу, несогласная и даю отворот партизанской безнравственности над стараньями молодых учителей! — громко возгласила она, даже встав чуть со стула, объёмисто. — Неточка ночи с днями не спит, им старается — то лесной кордебалет, то заезжий цирк, то симфониаторов каких им придумает, да нашлёт... А они?! Доклад им не справили! Я бы вам доложила бы каждому, кто попался мне поперёк, по одному предмету на заветну дыру! Вот Василича взять — он мне смолоду нравица своей заднею маскулинностью! Так быть может на ночку ко мне на латанье пожалуешь?! Можешь с Неточкой... Я цеплялку таку пристегну, что вы оба в две задницы взрадуетесь!..
Она чуть напряглась заголёнными уже стараниями Грыцька округло-холмами, да ещё разок пёрнула навстречь хую его.
— Любила! Как завучка и педагог, блядь-така, блюди этику! — приподнял из ширинки башку на неё военрук.
— Не выражайтес, Мак Грегорович, вас я упрошу! — отреагировала жопотряскою на заходящем в пределы к ней длинном Грыцьковом хую Любила-поддатница, да сжала губки в пучок на стоячего у военрука. — Мне и так от ваших усердий сердечный приступ грозит... который месяц уже... Ох-ох!!! Ох, красив он у Вас... Башковит... да не в меру каряв...
У военрука всё воспряло, и он угостил разлюбезно Любилу Евлановну в пухлый рот. Завучка засмоктала, кудахтая.
А у Нетты Григорьевны уж был полный фурор: дирехтор из брюк уложил ей бережно в ручку, Макар своей гантелей тыкался в не сильно большой ротик, а Иван Василич медленно и со вкусом потягивал Неточку по столу взад-вперёд на своём коренастом подкидыше.
Всё теплей становилось и звучней вокруг.
Мягко шлёпал худым животом по увесистой заднице Грыцько Утюх; постанывала, сожмурив глазоньки, Неточка; кряхтел военрук; как в ответ ему, чмокала завучка; Иван Васильевич наслаждённо сопел, а физкультура-Макар причитал "Раз... раз... раз!.."; один сдрачиваемый дирехтор немчал, глядя на Неточку — от того, как был крепко влюблён в свою младшеучителку...
Пахло очень приятно и правильно: сиреневой лёгкостью красномосковской от женски пряных мых Любилы Евлановны и разгорячённым мужеством сквозь шипром строенный одеколон трудящихся мужиков. Неточка задыхалась в этом любовном чаду смешанном с ветренными порывами наступающей осени прямо в окно, голова у иё всё сильнее откруживалась, да становилось тесно в себе...
Когда раздался её тонкий ласковый крик, заметавшийся мягко-порывами по углам кабинету, то никто и не ждал: Неточка, выпустив перед собой в ручку хуй Макара, напевала распевно ему свой душевно-пронзительный ах... От чуда подобного над всеми развеялся такой славный смех, что на всех приключилось несде́ржанье! Макар лишь как увидал тот раскрытый изломленно-страдальчески рот, да услышал о хуй свой чудесный напев, так и не сдержал ярёму: запрыскался молофьёю тягуче-бойкими струями прямо Неточке в рот, на шейку, да на уста... Дирехтор прыснул на целомудренно глядящиеся платью в вырез-воротничок грудки ей... Любила Евлампиевна задвигала большим тазом так, что прощай та вокруг вся война! Грыцько ополоумел над ней и стоял, изогнувшись коньком: с него семя текло в глубину ей, а у него самого по ногам струились жаркие брызганья из обильной до соков пизды... А военрук тот и вовсе обучение оказал в высшем училище тонкому военному юмору: вынул с рота Любилы свой задрожавший в предчувствиях, да засунул под мыху до ей... Хороша мыха потная! Горяча! Волосата-шершава! Мил..л..ла!!! Так и задудел индийским слоном мира учитель военщины над полною завучкой, разглядывая, как текёт молоко по губам у зажмурен страдалицы Неточки...
— Как быть что есть кудай-т!!!
Слово взвилося птицей-молнией над стихавшим раздольем любви, да и воцарилась на случившемся уют-раздолье на том кабинето-дирехторском немая пауза всерьёз и надолго...
На пороге в свежеотдраенный перед сентябрём кабинет стоял немецкий педагогический оккупант из роно, контроль-методист Дитрих Фейклер со строгим чемоданчиком-папкою. Вдобавок к нему, в прощель двери заглядывала с ехидной ребячьей улыбкой маленькая немецкая сионистка, пятиклассница Бетта Гроссерман, урождённая немка и еврейка по семейным своим убеждениям.
— Вот и всё! Оккупантский режим!.. — первым силы нашёл на прихожденье в себя дирехтор и чуть опечалился.
— Ну, мне некогда! — решил срочно укрыться в подполье Иван Васильевич. — Спасибо за чай, да за нас привечай! Как говорится, за добру еду, да за милу транду... наше вам с кисточкой! Побывали, пора...
Он азартно вправлял ещё дутый свой хуй в штаны. Неточка с мокрою задницей тянула порваты края, чтоб прикрыть подчинённый позор от начальства. Любила-завучка слегка лишь одёрнула штору своих панталон, да полезла в ящик стола за какими-то скрепками, выклячившись ещё чуть ли не более: на оккупацию у неё был собственный развит взгляд и сопротивление она казала в открытую...
— Что ж, будут на ваши Аистовы Полёты и учителя, и учебники! — как ни в чём не бывал, произнёс дирехтор Иван Василичу вгромкую и руку потряс. — Как окончим каникулярное переустройство подвально-подсобных помещений, так и сразу решим вам вопрос!
Окутанный такой партизанско-подпольною тайною, прозвучавшей в словах Горобца, Иван Васильевич прошмыгнул мимо строго инспектора, чуть не упёршись своим бугром в нос хихикающей над обнажённым учительством Бетте Гроссерман, и подался по школьным ходам выискать себе всё же Купер Тарасовича...
Глава третья. "Зима в варежках".
Перелом с сорок первого на сорок второй выдался крут на зимнюю ласку — щучило так, что тёрлись жёстко поперемёзши носы, да отшлёпывались немилосерд-пощёчинами позабытые на морозе щёки! Легендарно бедствовала окупация, сгоряча требуя от зауралья эшелонов с унтами взамест валенков. Колобродило полесское детство, забросив школы и посещая лишь заснеженные пригорки, да ледяные пруды. Партизанское же движение пекло пирожки по заимкам, да избам-пристанищам; наносило удар за ударом по самоуспокоению, да озоровало по поездам; редко в гости наведывалось в оккупационные гарнизоны, принося с собой сокрушительный лесной стих...
Солнечно-зимняя тишь разливалась селом Ивана Васильевича по утрам и стояла весь день напролёт. С тех пор, как покинул Аистовы Полёты последний эвакуированный эшелон из телег, поселилась с жаркого лета ещё в деревенской пожитнице какая-то особая небывало-ують. До края Ивана Васильевича с первой зарёй долетал лишь далёкий повет Солдатихина петуха, да совсем уж едва слышный ответ ему Лукоилова кочета. На всё село их три семьи и были лишь в оставлении. Ходила, правду сказать, по деревне ещё та же всё оккупация, да изредка наведывалось совхозное руководство с приселка. Но оккупация больше центром жила, до окраин выбираясь лишь в морозные попуски, а совхоз "Рассветная Здравница" и вовсе работников своих от себя подолгу не мог отпускать по причине их оставшейся малочисленности и обыденной, как всю жизнь, кучи дел.
А за одного от всего их села партизанствующего Гната Иван Васильевич не заботился больше — с приходом немецкого воинства построился Гнат основательно, откатил себе меж селом и железкой подземно-наземный блиндаж с чудо-банькой и со всеми прилегающими комфортами, да забрал в партизанки к себе зимовать дочку Марьюшку, оставив Ивана Василича с Оленькой сиротствовать без мамкиных пирогов.
— Тут не заиби! — смеялась Марья Игнатьевна, пребывавшая уж в округлых весёлых сносях, сбираясь ещё по поздней осени во лесок, щипнув за взвизгнувшу жопу у Оленьки, да строжась на Ивана.
— Кто ково! — отреагировал Иван Васильевич, собрав брови в резон для на прощанье поцелуя жене.
— Заходьте на Новый год в Рождество! — улыбнулась обоим им заневестившаяся мать, да махнула хвостом на тот дальний Гнатов лесок.
Вот с тех самых-то пор и зачастили Иван Васильевич с Оленькой "на патефон" к селовому седина-ведуну Лукоилу Мудру Заветовичу.
Право слово сказать, как особо атеиствовал до войны Ванька Детляр, да переманивал перистых сизарей с голубятни у Мудра Заветовича, так не очень-то почитал вековой научный старейшина Мудр Лукоил Ивановых лет и чинов! Честил Ивана Василича, почитаемого всем селом скотовода и Оленьки папеньку, как бы то было школяра! А то и один даже раз взгнал на дерево-вербу с разбегу его, что никак не на лицо было ответственному ветеринару-скотиннику и отцу взрослеющей дочери!
Теперь же, по причине житья утеснённого, да по наладке в партизанско-почтовые одинаково всех голубей, и у Ивана Василича, и у седины Мудра, атеизм на селе поослаб, и совместно с послаблением единобожию Иван Василич стал веселее сносить первобытно-языческий нрав старого ведуна. А под шарманку дореволюционную, которая торчала на гордость среди ладной ведовой избы, да под блины с искристой семго́й из рук молодой любострастной жинки хозяевой, Да"Лида́ Знатья Порфирьевны, да под кусюч самогон незаметно от Оленьки — под такие грибы жизнь пошла и вовсе содружная: старый ведьмак и руководитель сельской компартии договаривались порой меж собою так, что взять со стороны, так и не чесал один за другим лет с три десятка назад через всё село с батогами, и запрошлый год не вгонял кто кого на тот вербный конфуз, а будто бы вовсе были теперь и родня, и ровесники, словно бра́тались оба исызмальства, за молочные сиски держась, от одной дойной матери...
И вот как-то раз, дело вечером, тянули Иван Васильевич с дочькой Оленькой лямку в самую трескучую пору от настроенных на Лебяжьих прудовицах Иваном Василичем горок катальных мимо греющей уже светляком избушки ведмедьичьей Мудра Заветовича. Валенки звоном скрипели о снег, бойко шептали в спину салазки порожняка: совершенно скрепчал на ночь гуляка-мороз — отказался Иван Васильевич Оленьку о ветер щеками на санках катать.
— Тять, а тять! А ведь мы заглянём? — пристопорила Оленька привычно ход у окошек Лукоила и Да"Лиды.
— Дак я же ведь окорочен тобой с повчерашнего! — пустил было на смех деву красную свою Иван Васильевич. — Кто сказал, что не даст мне пробраться до Мудра гостем, да матушке сжалится на мою самогонную жисть?!
— А чево вы вчера, папка с дедкой, совсем люди взрослые, а бекать затеялись наперегонки, ровно кудлатые козлики! — взвилась-вспыхнула воспоминанием Оленька. — Мы устали со Знатьюшкой рты на вас раскрывать, штоб смеяться!.. Куда же, папа, так пить?
— Да когда же я, Олюшка, пил? — улыбнулся Иван Васильевич. — Мудр Заветович пьёт — грешен он! Я же только закусываю...
— Видала, небось! — не согласилась Оленька, утягивая его за рукав до Лукоиловского порога. — Как через рукав ты закусывашь-хвокусничаешь! Пошли уже, пьянька моя непереносная горюшко...
— Вот вам вечер добрый, дорогие хозяева, вдруг! Мы вам привет принесли от лохматых сугробов и стройных вьюг! Уж пока не известно нам, в радость ли мы уложились к вам, а только хотите-нет — здравствуйте! — поприветствовал Иван Васильевич хозяйский уклад. — Мудр Заветович, уважь-скажи: можно валенки снять?
— Сымай, коль ступням жмут, сугробов друг! — Мудр Лукоил со всех сил держал обычаем суровость свою хоть бы началом вечера удержать...
— Тётюшка Знатья, как я вам соскучилась! — кинулась Оленька без всяких ихних обиняков на шею Знатье-хозяюшке.
— А я тебе... — целовала её в разрумяненные с мороза щёки в ответ Да"Лида, смеясь. — Что же, Оленька, не дадим нынче нашим сатрапам калёную пить?
— Не дадим! — горячилась от юности Оленька радостная.
— Не дадут они... — ворчал в бороду Мудр Заветович. — Вишь, Ваньк, каких мы себе настругали чудес в жизненные провожатые? И переделывать поздно, и видно издалека, што — законный брак!..
Вот и завела Знатья Порфирьевна бульбы крошёной на стол, да малосольных смехот под испостницу, да каравай, да всё ж таки скромную в гранён-пузырке. Оленька рядом металась-прыгала, тёрлась о мягкие тёплые булки у Знатьи небольшими своими прихолмками, да помогала скромные деревенские яства на холщовую самобранку стелить.
А как закусил Иван Васильевич один раз цыбулею студёну отраду Заветовскую, так и заприметил — молчит патефон.
— Ехали гусары, в стон пошли гитары! Ёть!.. — приохнул аж, рыскнул за пазухой, добывая бережно обернутый конверт, да подался на угол патефонный: — Слухайте песню, дорогие односельчане, сердечную... Передали неделей подпольщики с фронтов любви удалённой от нас!..
Вьётся в тесной печурке огонь, по поленьям смола, как слеза
И тоскует в землянке гармонь за улыбку твои и глаза
Много тесных седин позади, много запясть красот на пути
Мне в уютной землянке тепло от твоей негасимой любви...
— заворкотал патефон. И схотелось спать. Голова в постромки, обронился о долу взгляд, запрятался яви пронзителен звук... "Толи-толи мою жажду, серый зимний подстрешник — воробушко...", обмолвилась навь, да поплыли пред очами чудесные сны...
~...~
И снится Ивану Васильевичу чудное поветрие: Оленька взобралась на вершки, по над притолокой ровно на крыльях висит, да кажет сику свою окрытую мягким пух-редколесьем Знатье Порфирьевне. Смеётся Знатьюшка на неё, да всё смущённо с-под низу целуется...
Знатье Порфирьевне ж видится, что вовсе наоборот — Оленька упряталась за спорами застольно-житейскими к ней под подол и там всё слегка шурудит. Мудр Заветович же обернулся собой бело кроликом, припрыгал к девчонке под корточки, гладит длинн усами Оленьку и смеётся над ей: "Ой, ссыкуха же ты, Олаида Ивановна! Мокра стала вся вдруг с чего?!"...
И у Мудра по иному всё: Оленька што повыманила у деда Мудра на угощение, да попрятала себе в рот, то и не разберёшь... А вот родная жена всем своим благочестием нанизалась к Ивашке на хуй, да навстречь всем на волю расставилась бело коленками с про меж ними пушистой трандой, и беседует непринуждённо о том, что достаточно им, как случившимся за столом мужикам, горячащую воду ту пить. А растёт меж ног у ей ало-маковый прекрасен-цвет, и суёт ей Иван в энтот прям орхидей...
А Оленька спит и видит, как тётушка Знатя присела мягко к ней на лицо и трётся осторожно мехом нежным своим по дрожащим в улыбке губам; как дед Мудр где-то там, непонятно и где, чем-то тычет в поднижние губы, да жутко шшщекотица; а батька, обращён Мудровым кочетом, сует, пластая крылья по воздуху, конхветно-петуховый прибор свой прямо тётеньке Знатье в растянутый от усердна-волнения её рот...
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |