В горах строем не ходят. Вершину брали штурмовыми волнами. Кто первым придет — тот дольше отдыхает. Наш взвод держался кучно. Каждый вырубил себе по длинной упругой жерди. Незаменимая вещь в горах! И дополнительная точка опоры, и средство взаимостраховки, и самое главное — дрова.
Взлетели мы орлами на перевал. Костер развели, кашу стали варить. Ниже нас облака, выше — одни звезды. Последние не вдруг подтянулись. Командир, как положено, выставил дозоры. Слышу:
— Стой! Кто идет?
Оказалось, местный. Чабан. Объяснился с командиром и к нашему костру подошел. Высокий старик, гордый. Бурка на нем, папаха лохматая, легкие сапоги-ичиги. Суковатый посох в руке, да кинжал на наборном поясе. Почтенного возраста человек, а глаза пронзительные, молодые, цвета глубинной воды. Борода по пояс, волосы из-под папахи по ветру...
— Сколько ж лет-то тебе, отец? — спросил я с почтением.
— Э, внучек, — сказал он с легким акцентом, — когда Бонапарт напал на Россию, было мне столько, сколько тебе сейчас. Воевал в казаках у атамана Платова.
Пригласили его отведать солдатской каши. Отказался.
— Я, — говорит, — лет уже пятьдесят ничего, кроме молока, внутрь не принимаю.
Налили ему чайку со сгущенкой. Присел с нами, попил.
— Не буду, солдатики, вас расстраивать, — сказал напоследок, промолчу. Хоть вижу, кому из вас скоро лютую смерть принимать. а ты, — повернулся ко мне, — и сам знаешь. Но чтоб спокойнее на душе было, помните: раздавит Россия коричневую чуму. Прямо в ее волчьем логове и раздавит. Только это не последнее испытание. Будет еще желтая чума, которая пострашней. Не вам ее останавливать у Большой Воды. Внуки-правнуки это сделают. Только тогда спокойно вздохнет Россия, выпрямится и в силу войдет.
Сказал и ушел, не оборачиваясь, по еле заметной горной тропе.
Это ж, страшно подумать, сколько лет ему было тогда! Не нашего роду-племени человек, но мудр, понимал звезды.
Дед вспоминал пережитое, а я переживал услышанное. Потом спросил:
— Разве плохо жить долго?
— Смотря как долго. Жизнь создана для тебя, пока ты молод и полон сил. Пока рядом те, кого любишь. И то, при условии, что и они в тебе тоже нуждаются. Боязнь смерти в сущности — то же самое чувство любви. Только любви не к себе.
— А к кому?
— К тем, кого боишься оставить, переходя в иное состояние. Самое страшное в жизни — полное одиночество. Но чем более человек одинок, тем меньше подвержен страху смерти. Если конечно — это не законченный эгоист. Одинокие живут прошлым. Пока не соединятся с теми, кто их в этой жизни покинул.
Волчий плач ударил по нервам. С ветки сорвалась ночная птица, ударила крыльями в небо. Дед встрепенулся:
— Кажется, нам пора. Готовь фонари.
Это было так неожиданно! Я суетился вокруг костра. Все валилось из рук. Хотел запалить фитили, но лишь изломал несколько спичек.
— Не спеши, дольше ждали.
Дед отошел на пару шагов, к подошве скалистого берега, опустился на корточки и легонько надавил ладонью на внешне ни чем не примечательную глыбу известняка. Внутри нее что-то лопнуло, и монолит бесшумно отошел в сторону, освобождая широкий и низкий проход. Неизвестность дышала холодной, мертвенной сыростью.
— Робеешь? — спросил дед.
— Конечно, робею, — признался я. — Только здесь, с волками ни за что не останусь.
— Ну и добре...
Мы брели по колено в холодной воде. С потолка капало. Сквозь стены сочилась влага. Мой фонарь почти сразу погас. Я несколько раз упал, ушиб коленку. Над головой насмешливо перестукивались мелкие камешки, шумела река.
Постепенно стало совсем сухо. Подземная тропа поднималась все выше и выше — к свету. Мягкие зеленоватые блики падали откуда-то с высоты, где начинали отсчет замшелые, высеченные в скальном известняке, ступени.
На узкой неровной площадке лестница завершила свой правильный полукруг. Дед снова достал хронометр, зашарил в карманах в поисках спичек. Огонек на мгновение высветил его напряженный взгляд. Он тоже чего-то боялся. И вдруг, где-то внизу, что-то огромное заворочалось, загромыхало. Шум реки стал отчетливей и как будто бы, ближе.
— Вот и все, — еле слышно шепнул дед.
— Что все?
— Ход под рекой завалило. Там, где мы только шли, теперь только вода и камни. Никто не сможет добраться сюда прежней дорогой. Все правильно: механизм был рассчитан ровно на тринадцать посещений. Колесо завершило свой оборот. Последний зубец вышел из паза. Символы, брат...
— Пошли, дед! — меня уже колотило от холода, — я уже не чувствую ног!
Низко склонившись, он шагнул в темноту, за порог, ведущий в пещеру. На всякий случай, я поступил так же.
— Все что сейчас от тебя требуется, — дед слегка подтолкнул меня в спину, давая примерное направление в котором следует двигаться, — это сидеть, молчать и запоминать. И укутай, пожалуйста, ноги. Не ровен час, заболеешь.
На ощупь, я взобрался на высокое ложе из сложенных в кучу звериных шкур, теплых, мягких и шелковистых. Глаза постепенно привыкали к мягкому полумраку. Окружающие меня силуэты начали обретать очертания.
Каменные сосульки, сбегающие с высоких сводов пещеры, придавали ей своеобразный шик. Другие, точно такие же, но насыщенного молочного цвета, поднимались от пола ввысь.
Исполненный достоинства и величия, дед застыл у входа в пещеру. Его глаза были где-то далеко. Наверное, в прошлом. Потом он опустился на колени и бережно принял в руки обугленную суковатую палку.
— Прамата! Священное дерево Бога Огня! — хриплым голосом крикнул он и продолжил, вставая с колен, поднимая ее как факел.
— Агни Прамата, праматерь человеческого разума, освети этот алтарь! Все ли вы здесь, дети Пеласга?
Его отчетливый торжественный голос еще отзывался эхом, когда в разных концах пещеры вспыхнули двенадцать бронзовых чаш на высоких массивных треножниках. Дед сделал неуловимое движение в мою сторону. Я шкурой своей почувствовал, как зажегся еще один, где-то за моею спиной.
Я как будто попал в старую волшебную сказку про Алладина. Каменные ниши, вырубленные в скале, вдруг оскалились клыками хищных животных. Огненные блики, пляшущие в пустых глазницах, делали их похожими на живых. Внизу вдоль неровных стен, вперемешку со сваленным в кучи старинным боевым оружием, в беспорядке стояли кувшины, амфоры, братины и прочие сосуды самых невероятных форм и размеров. Некоторые из них были опрокинуты или разбиты. А с возвышения за каменным алтарем нацелилась на меня небольшая фигурка припавшего к земле и готового атаковать леопарда.
Ветка священного дерева полыхала у деда в руках. Он медленно опускал ее над моей головой. Я наклонялся все ниже и ниже, пока ничком не распластался на шкурах. Пламя торжествующе загудело. Приподняв голову, я самым краешком глаза успел заметить огненный столб, выросший над алтарем, и деда, выливающего в него густую, темную жидкость из широкого желтого блюда, похожего на поднос.
Все перед глазами поплыло. Своды пещеры как будто разошлись. В образовавшийся широкий провал с шумом хлынули звезды.
Я был подхвачен мощным потоком, скручен в спираль, выброшен и размазан по бесконечной Вселенной. Частичка Единого Разума сливалась с Великим целым, все еще помня себя. Я был бестелесен, но видел себя из-под сводов пещеры. Другие осколки моего потрясенного "я" смотрели на то же самое издалека, из множества разнесенных во времени пространственных точек. И все эти отображения сливались в причудливое одно.
Нельзя сказать, что тело, оставленное на шкурах, было мне безразлично. Осознание своего "я" никуда не ушло. Оно отстранилось на второй план, как прочие земные заботы, стремления и надежды. Ничем не скованный разум, жадно впитывал информацию, общался с безликими тенями, продолжая фиксировать все, что происходит внизу.
— Дети Пеласга! — торжественно говорил человек с пылающим факелом в правой руке. И эти слова накладывались на другие, звучавшие здесь до него. — Воители, Хранители и лукумоны! Драгоценная ноша Отца и Учителя нашего по-прежнему светит в ночи. Да не прервется нить человеческого разума, не разомкнутся ладони, согревающие ее. Оставим же последнему из Хранителей наши дары и наше благословение.
Больше я не вникал, что там внизу происходит. Воспринимал сущее, как нечто само собой разумеющееся. Неосознаваемые импульсы завладели той частью моего существа, которая, когда-то мыслила, чувствовала, помнила и понимала. Образы, значения, эмоциональные всплески текли сквозь нее вихревыми потоками, вне законов времени и пространства. То что когда-то отождествлялось со мной, все больше вникало в изнанку и суть Великого Замысла, хотя и не находило для этого понимания привычных словесных значений, точных названий и образов. Понятия "вечность" и "миг" слились для меня в единое целое, ибо я был частичкой всего и всегда.
И вдруг, все окутало чернью. Осколки моей сути пришли в иное движение, стремительно закружились вокруг цементирующей их точки. Это был человек, в котором я сразу узнал своего деда. Он вынул щипцами из пламени пластинку с изображением леопарда и приложил к моей обнаженной груди. Вместе с болью пришло время. Мой разум был втиснут в земную систему координат.
— Ну, все, все, — ласково приговаривал дед, растирая ожог резко пахнущей мазью. — Уже не больно! На-ка вот, выпей.
В горло хлынул поток обжигающей жидкости, пахнущей дедовым бочонком. И я спокойно уснул. Без боли, без сновидений, без воспоминаний...
Глава 4
Господи, ну как же я не хотел просыпаться! Но такая паскудная сущность у всех телефонов служебной линии: звонят очень редко, но так, что поднимут и мертвого. Сквозь тонкую щель под броняшкой иллюминатора, пробивался солнечный луч. Наверное, давно уже день. А я все равно не встану. Вот не встану и все!
Да только в покое меня не оставили. Кто-то прошел через палубный тамбур, посопел, потоптался у двери. Наверное, боцман. Точно боцман, голос его:
— Капитан велел передать: если ты через десять минут не выйдешь — буду ломать дверь.
Вот так. Не хотелось, а надо. Придется нырять в свои старые тапки. А в сердце аукались отголоски дивного сна. Я заново прожил главную ночь своей жизни. Видел деда, как наяву, разговаривал с ним. А еще мне приснилось, что я во сне спал. Кому рассказать — ни за что не поверят!
Спотыкаясь, я поплелся в каюту. Поплескался над умывальником. Хотел было покурить, но судовой репродуктор все решил за меня. Он захрипел, прокашлялся и произнес голосом капитана:
— Начальнику радиостанции срочно подняться на мостик!
Как же, иду!
На душе было солнечно и светло. От вчерашней хандры не осталось и облачка. Ах, горы, горы! Они и в Исландии молодые и глупые. Я взбежал по ступеням, потянул на себя железную дверь.
На мостике было тихо и чисто. Так чисто, как будто бы это не мостик, а приемная поликлиники. Я так удивился, что тщательно вытер тапочки о влажную тряпку. И вообще, наш, вечно чумазый, "рыбачок" с иномарками на борту, выглядел очень солидно. Ни дать ни взять — белоснежный круизный паром, место которому в людном Ла-Манше. Настолько все вымыто, вычищено и выкрашено. Даже неистребимый рыбный дух отдавал теперь свежестью краски, хозяйственного мыла и каустической соды.
Безжизненно повисли ваера. На полувздохе застыл рыбопоисковый прибор. И только локатор, уже зацепившись за сопки залива, зажигал на зеленом экране белую кромку берега.
Я бережно открыл крышку "Саргана", убрал перо самописца с бумажного поля, и только потом поздоровался со всеми присутствующими.
— Одно слово, радист, — ни к кому конкретно не обращаясь, произнес вахтенный штурман. — Белая кость! Выше метра не залезать, больше пивной кружки не поднимать.
Матрос-рулевой подобострастно хихикнул.
— Не думал я, что физический труд напрочь сшибает с катушек столь впечатлительные натуры! — якобы продолжая начатый разговор, ехидно вещал "сэконд".
Я оставил этот пассаж без внимания — не то настроение.
Капитан сидел на высоком лоцманском кресле. Вел беседу по УКВ с кем-то из встречных судов и сдавал наше рыбное место в обмен на свежие новости. Выглядел он весьма непривычно в новом спортивном костюме и заграничных кроссовках. Побрился никак? Точно, бородку смахнул! Вот ведь, мода какая у рыбаков: с выходом в море всем экипажем стригутся налысо и прекращают бриться, а уже перед самым Мурманском начинают наводить марафет. Гадай теперь, кто есть кто?
— Ты где пропадал? Сейчас почту ловить будем, — обронил Сергей Павлович в одну из коротких пауз, давая понять, что я им замечен, но весь разговор впереди — Тут дело какое-то мутное, тебя напрямую касается...
Я хотел уточнить, но не успел. Мачитадзе переключился на телефонную трубку:
— Именно так и действуй, — поучал он какого-то олуха. — Прямо на развороте начинай поднимать трал, иначе порвешь крыло. Там судно лежит на грунте, еще со времен войны.
С той стороны эфира понимающе хрюкнули.
— Ну, давай! Если почта готова — забегаю в корму.
На палубе суетился боцман Гаврилович. Он койлал поудобнее выброску — длинный линек с присобаченной на конце грушей из плотной резины. А по волнам уже прыгала объемная гроздь надутых воздухом полиэтиленовых пакетов, несущая в своих недрах полезный груз.
— Ты тут, Володя, без меня покомандуй, — распорядился Сергей Павлович, обращаясь ко второму помощнику. — Мы с Антоном пойдем, погуляем, по рюмочке хряпнем.
— Что там еще за беда? — напрямую спросил я, когда мы спустились в его каюту.
— Не знаю, с чего и начать. У тебя все в порядке?
На такие вопросы нужно отвечать соответственно:
— По сравнению с кем? Ты давай, не крути, карты на стол!
— Я, вообще, беспокоюсь о работе твоей. Залеты, проколы, напряженные отношения с групповым инженером и прочим начальством? Ну, как на духу: было?
Пораскинув мозгами, я произнес:
— Случались у Селиверстовича претензии по мелочам. Судно приходит в порт, навигационная камера сидит без работы, а у меня ничего не ломается. Еще группового коробило, что классность моя повыше, чем у него.
— Нет, это не то!
— Слушай, с каких это пор ты начал интересоваться внутренней кухней радиослужбы?
— Ладно, не заводись! — Сергей Павлович почесал переносицу. — Тебе развести, или как?
— Или как. Но сначала о деле.
— У "Инты" шифровка для нас! — выдохнул Мачитадзе.
— ???
— С капитаном Крапивиным только что общался на УКВ. Он мне что, значит, шумнул? Ему в Мурманске строго-настрого наказали передать эту бумагу лично мне, из рук в руки, минуя открытый эфир. Вот я и распорядился, чтобы упаковали ее вместе с письмами и газетами. Если что, мы эту почту можем запросто не поймать? Ушла под воду и все?
— Ни хрена себе! — возмутился я. — При живом-то начальнике радиостанции такие секреты и сложности? Я, между прочим, подписку давал!
— Вот я и спрашиваю. Может, ты перед рейсом чего натворил? Милиция там, вытрезвитель?
— Кто из нас ничего не творил?
Я подвел под ответ философский фундамент, поскольку еще не знал, что это аукнулось далекое прошлое, которое так хотелось забыть.