Тёплая рука коснулась руки Миреле, осторожно потеребила его пальцы.
— Учитель? — произнёс Канэ робко. Кто надоумил его называть Миреле учителем, было непонятно. — Я не знаю, вы спите или нет... Но здесь так красиво. Небо словно расцвело... Стало светло, как днём. Звездопад. Я уверен, что вы такого никогда не видели. Посмотрите...
Небо, тёмно-фиолетовое у горизонта, вверху стало нежно-сиреневым, совсем как глаза Канэ. Сотни сыпавшихся звёзд пролетали по нему, оставляя за собой светящийся, мерцающий след, и исчезали за верхушками деревьев.
— Я вижу, — сказал Миреле, слабо улыбнувшись, и, не открывая глаз, вытер текущую по щеке слезу. — Я и так всё вижу.
В ушах у него гремела музыка — не та, что раньше, во время представления Хаалиа, а другая. В ней было всё, что он когда-либо слышал благодаря своему обострённому слуху — и звон колоколов, и шум Нижнего Города, и трепетание крыльев бабочки, и нежный голос Энсаро, и визгливый смех господина Маньюсарьи, и аплодисменты зрителей, и крики беснующейся толпы, желающей разорвать актёра на части. Но теперь, будучи частью мелодии, даже они не казались неприятными.
Многоголосая симфония, не слышимая для большинства, продолжала звучать в небесах, знаменуя окончание чьей-то жизни.
— Какой странный рисунок, — пробормотал Канэ, разглядывая веер, который Миреле продолжал держать в руках. — Ведь он же не ваш. Кому он принадлежит?
На веере были изображены глаза — множество глаз, запутавшихся в ветвях деревьев и похожих на диковинные цветы. И из каждого из них текла слеза, багряно-алая, как кровь.
— Кому-то, — тихо ответил Миреле. — Кому-то, кого уже нет.
Канэ глубоко вздохнул и, продолжая сжимать его руку, опустил голову ему на грудь.
Акт IV
Путешествие завершается
Он был так покорен в своем отрешенье!
Он так научился печали скрывать!
Герой моих лучших стихотворений.
Конец беззаботности. Твердая стать.
*
И седина сливалась с серым камнем
в один печальный, неразлучный цвет.
Но молодым и чувственным касаньем
вдруг лепестки позолотил рассвет.
Ольга Аболихина
После ночи, проведённой в беседке господина Маньюсарьи, не до конца ушедшая болезнь Миреле резко обострилась, и он две или три недели провёл почти в беспамятстве. Его даже хотели забрать в лекарский павильон, где он лежал бы в одиночестве, навещаемый лишь жрицей, но Канэ оказал до того упорное сопротивление, чуть ли не за руки кусая тех, кто пришёл за Миреле, что с ним оказалось невозможно совладать.
— Я не позволю забрать его отсюда, — упрямо твердил он на все увещевания.
Когда в ответ на очередную попытку его оттолкнуть он схватил в руки нож и недвусмысленно показал, что ничуть не побоится пустить его в ход, ненормального мальчишку предпочли оставить в покое.
Его и прежде считали в квартале странным, теперь же слава помешанного должна была закрепиться за ним прочно.
Миреле хотел было сказать Канэ об этом, но был слишком слаб от лихорадки, и к тому же у него адски болело горло — оставалось только молча лежать и через силу глотать слюну.
Через пару дней, очевидно, уведомлённый о случившемся, в павильоне появился Алайя.
— Ну и чего ты добиваешься? — холодно спросил он, оценивающе глядя на мальчишку. — Хочешь, чтобы он умер?
— Он не умрёт, — уверенно заявил тот. И добавил, глядя куда-то в сторону: — Он мне обещал.
"Разве я обещал?" — подумал Миреле, лежавший в постели и закутанный в, кажется, шесть покрывал. Канэ без особенных проблем дотащил его сюда из беседки — при своём хрупком телосложении он, как оказалось, был вовсе не слаб физически; ну, или же это хлещущая во все стороны энергия давала ему силы... в конце концов, не зря рождён он был в Первом Месяце Огня, под созвездием Воительницы, как узнал Миреле позже. Однако после этого уверенность в своих действиях оставила мальчишку и, оказавшись в доме Миреле, он превратился в совершенно растерянное создание, мечущееся по комнате, подобно испуганному щенку, оставленному взаперти. Поначалу он, кажется, боялся дотрагиваться до вещей Миреле из благоговения, потом переборол себя и ударился в другую крайность: начал остервенело распахивать все шкафы и ящики комода, довольно грубо вытаскивая из них халаты, одеяния, покрывала — всё, что имело неосторожность выглядеть тёплой вещью.
Соорудив из всего этого на кровати гигантский кокон, он опустил в него Миреле — бережно, словно бабочку, которой предстояло вновь превратиться в гусеницу.
— Теперь вы не замёрзнете, — заявил он голосом, в котором глубокое удовлетворение собой непостижимым образом смешивалось с такой же сильной неуверенностью.
Миреле, сжигаемый лихорадкой и больше всего мечтавший о том, чтобы окунуться в холодные воды купальни, только застонал.
"Он или вылечит меня, или убьёт", — думал он позже, временами и сам испытывая желание сбежать в лекарский павильон — исключительно из страха за свою жизнь.
— Ему нужно сейчас быть дома, в окружении знакомых вещей, — тем временем, попытался привести свои доводы Алайе Канэ. — Так он выздоровеет быстрее...
Миреле оставалось только удивляться.
"Откуда он это знает? — размышлял он. — Любой другой человек, зная то, что знает он, решил бы, что мне, наоборот, нужно быть подальше от моего дома, от моей сожжённой рукописи, от моих тягостных воспоминаний..."
Однако ему и в самом деле было лучше здесь; когда лихорадка несколько спадала, он обводил взглядом комнату — пыльную кружевную занавеску, сквозь которую лились медово-золотистые солнечные лучи; ни разу не надетое одеяние с бабочками, которое Канэ впопыхах уронил со стены и так и не потрудился поднять, так что теперь оно валялось в углу цветастой нарядной тряпкой; письменный стол, впервые за долгое время освобождённый от тяжести многостраничной рукописи; кукол, которых Канэ каждое утро переодевал в новую одежду и любовно рассаживал на видные места — и его наполняли тепло и грусть. Привычные картины радовали его, и с каждым днём он находил в них всё больше и больше красок, которые не всегда замечал прежде.
Впрочем, невероятная проницательность Канэ, скорее всего, объяснялась тем, что он понимал: в лекарский павильон его никто не пустит. Здесь же он не отходил от "учителя" ни на шаг, и пусть временами это больше напрягало, чем радовало, иногда Миреле казалось, что, может быть, это именно то, чего ему всегда и не хватало.
По крайней мере, на поправку он шёл хотя и не слишком быстро, однако стабильно, и прежних возвращающихся приступов болезни, сопровождаемых сухим надрывным кашлем, больше не испытывал — даже без рецептов жрицы.
Точнее, эти рецепты были, и Канэ выслушивал рекомендации женщины с холодной почтительностью, однако потом, когда начинал варить отвар — Миреле это замечал, несмотря на слабость — то делал всё по-своему: менял состав и компоненты зелья, что-то добавлял, что-то, наоборот безжалостно выкидывал. Казалось, что он готовит не лекарство, а блюдо: нюхал напиток, пробовал его на вкус, недовольно кривился, если его что-то не устраивало, или же, наоборот, просветлённо улыбался.
— Ты что же, знаешь толк во врачевании? — удивился Миреле однажды, когда смог немного говорить.
— Я знаю толк в вас, — уверенно заявил тот.
Прозвучало это очень самонадеянно, но Миреле решил оставить мальчишку с этим заблуждением — до поры до времени.
Юке воспринял своё отстранение от лекарских обязанностей, которые прежде исполнял по отношению к другу, философски — равно как и появление в их павильоне третьего обитателя, потому что Канэ сразу же, не спрашивая чьего-либо разрешения, занял пустовавшую комнату по соседству со спальней Миреле. Впрочем, бывал он в ней редко, почти всё время проводя у постели больного, и даже по ночам чаще всего пристраивался где-нибудь в уголке комнаты, опустив голову на сундук и подложив под неё в несколько раз свёрнутый халат.
Миреле глядел на него, спавшего в такой неудобной позе, с жалостью, однако сказать ничего не мог. Да и не знал, следует ли.
Дни стояли солнечные и морозные.
Зима покрывала стёкла окон тончайшей росписью, восхитительными узорами, повторить которые в точности не смог бы даже самый искусный художник, и, глядя на них, Миреле вспоминал другой рисунок, рисовавшийся перед его глазами прямо в небесах — звёздной пылью на тёмном фоне...
Воспоминания той ночи остались с ним все, до мельчайшей детали, и иногда он думал о них, однако способность приходить в отчаяние или в восторг, кажется, покинула его навсегда. Его наполняли печаль или тихая радость, а всё остальное как будто сгинуло в небытие — или, может быть, прочие его эмоции забрал себе Канэ, добавив их в копилку своих быстро меняющихся настроений и ярких образов, которые столь поражали в нём, когда он начинал играть.
Миреле об этом не жалел.
В один из дней, когда утомившийся Канэ беспробудно спал, а Миреле, наоборот, почувствовал себя полным сил, он поднялся на ноги, неслышно оделся и выскользнул из комнаты.
Юке полулежал на террасе с книгой, завернувшись в тёплое одеяло и опираясь локтем о низкую скамеечку — он всегда говорил, что на свежем воздухе ему читается лучше.
Стояла самая середина зимы, однако в воздухе уже сквозило предчувствие оттепели — будущих звенящих ручьёв, капающих сосулек, криков перелётных птиц, возвращающихся домой, солнца, отогревающего замёрзшую землю. Миреле вышел из дома осторожно, придерживаясь рукой за стену, и остановился у дверей, часто и неглубоко вдыхая морозный воздух.
Солнечные лучи скользили по сугробам, заливая квартал манрёсю бледно-золотистым, как лепестки нарцисса, светом.
Юке заметил Миреле, однако некоторое время ничего не говорил.
Потом он отложил свою книгу в сторону, выбрался из одеяла и поднялся на ноги, глядя на него с таким видом, какой бывает у человека, готовящегося сообщить неприятное известие. При этом он внимательно вглядывался в лицо Миреле, видимо, пытаясь понять, достаточно ли тот оправился от своей болезни, чтобы выдержать то, что ему предстояло.
— Миреле... он умер, — наконец, сказал Юке. — Энсаро. Его казнили. В ту ночь, когда тебе стало хуже.
— Я знаю, — просто ответил тот.
Юке вновь проницательно в него вгляделся.
— И не только это... — продолжил он медленно, растягивая слова, словно всё ещё сомневался, стоит ли говорить. — Хаалиа... тоже. Во всяком случае, об этом ходят слухи. Потому что никто его с той поры не видел. Говорят, что он покончил с собой в день смерти брата. Впрочем, есть ещё надежда... некоторые у нас считают, что он просто заперся в своих покоях, решив стать затворником. Или удалился в храм, чтобы до конца своих дней служить Великой Богине. Якобы Светлейшая Госпожа позволила ему это, хотя мужчине и не должно быть служителем Аларес. Многие предпочитают думать так, по крайней мере. Всё лучше, чем поверить, что его больше нет.
Миреле прикрыл глаза.
— И это для меня тоже не секрет, — ответил он ровным голосом.
На лице его собеседника появилось изумлённое выражение — это у того Юке, который почти в любой ситуации оставался спокойным, невозмутимым и отстранённо внимательным.
— И что же ты... знаешь, что с ним произошло? — спросил он всё так же изумлённо и почти испуганно.
Миреле помолчал.
Подумал, что всё равно никакими словами не сможет объяснить то, что видел и чувствовал.
— Догадываюсь, — наконец, ответил он.
Юке не стал ни о чём расспрашивать.
— Ну, раз уж ты каким-то образом узнал о том, что случилось, хотя до тебя определённо не могли дойти слухи... — проронил он несколько мгновений спустя. В голосе его всё ещё была слышна некоторая растерянность. — И это не настолько тебя шокирует, как мы предполагали... Я полагаю, тебе нужно знать и ещё кое-что. Всё равно в конце концов увидишь. Твой мальчик — Канэ — с этим бы вряд ли согласился, но мне кажется, что нет смысла скрывать правду слишком долго, даже ради того, чтобы оградить больного от переживаний. Иногда лучше отмучиться сразу.
Миреле кивнул в знак согласия.
— Есть то, что мы считаем доказательством его смерти... Те из нас, кто может принять, что он умер.
Юке приблизился к нему и протянул руку. Миреле c благодарностью ухватился за его локоть, и вместе они спустились по нескольким деревянным ступенькам. Снег под ногами сиял и искрился; в этом году его выпало так много, что аллеи не успевали расчищать и, в конце концов, оставили это занятие. Узенькая протоптанная дорожка петляла между синеватыми сугробами, казалось, превратившими квартал в заколдованный лес.
Только изогнутые крыши знакомых разноцветных павильонов и напоминали картину, открывавшуюся взгляду прежде.
Однако центральная часть квартала, к северу от озера, превратившегося в ледяную гладь — серебряное блюдо, в котором огненно отражалось солнце — была расчищена гораздо лучше.
Было раннее утро — время, когда актёры возвращаются с танцевальной репетиции, чтобы рухнуть на мягкие подушки и надолго погрузиться в объятия сна.
Однако Миреле ещё издали увидел пёстрые одеяния — малиновые, синие, зелёные, солнечно-жёлтые; затканные узорами из павлиньих перьев, пионов, нежных лесных колокольчиков, летящих бабочек, танцующих журавлей, фениксов, распахнувших огненные крылья. Привычных перешёптываний и смеха, всегда сопровождавших компанию манрёсю, на этот раз слышно не было.
Актёры столпились там, где привыкли собираться — возле священного дерева абагаман, единственного на весь квартал и посаженного Хаалиа вопреки существующим запретам.
Миреле проскользнул между молча стоявшими, сгорбившимися людьми.
Дерево было мертво — расколото практически до самого основания ударившей в него молнией. Несколько нижних ветвей нежно-розового цвета распластались по земле, как крылья подстреленной птицы с густым фиолетовым оперением — не хватало только капель крови на снегу. Возможно, если бы абагаман зацвёл, то кровь бы появилась... Миреле не знал, какой окрас у его цветов — может быть, и ярко-алый.
Верхние ветви были сожжены дотла.
"Как им теперь жить дальше?" — печально подумал Миреле, видя растерянные лица, окружавшие его. Актёры по привычке собирались возле дерева; дерева больше не было, но привычка осталась, и теперь, обнаруживая друг друга возле его мёртвого остова, они, казалось, сами не понимали, что здесь делают. Однако не могли уйти.
Как будто бы дерево было идолом, который может дать ответ на самый важный вопрос. И хотя любому было ясно, что этот идол мёртв — и что нет в нём ни Бога, ни просто жизни — больше спрашивать было не у кого.
Остальные, заметив Миреле, расступились, и он оказался в одиночестве напротив погибшего дерева, до листьев которого прежде любил дотрагиваться, как до пальцев дорогого друга.
Он обернулся.
Никто ничего ему не говорил, однако во взглядах светилась робкая надежда. Многие видели, что незадолго до произошедшего Хаалиа разговаривал с Миреле с глазу на глаз и в целом выказывал ему некоторое расположение. Прежде это, вероятно, вызывало зависть и озлобление, но теперь на него смотрели как на спасителя, который держит в руках судьбу всего квартала.