Миреле стерпел и на этот раз, зная, что мальчику осталось не так уж долго наслаждаться своей тиранической властью.
А сейчас ему и вправду было приятно позволить позаботиться о себе и рухнуть, как в полусне, в тёплую постель, нагретую горячими камнями — в тот самый кокон, который Канэ соорудил для него из мешанины одеял, подушек и шёлковых одеяний.
В комнате было невероятно светло — казалось, что все стены вдруг обратились в окна, гигантские окна до потолка, распахнутые настежь. И в эти окна со всех сторон вливалось солнце...
Миреле ещё успел подумать, что наверняка увидит Энсаро, проваливаясь в сон.
Но предчувствие обмануло его — или, может быть, он не запомнил ничего из увиденного.
Ни Энсаро, ни Хаалиа так и не приснились ему ни разу за всё время болезни.
И лишь в самом конце зимы, за несколько дней до начала празднований Нового Года, Миреле увидел сон, который столь сильно походил на реальность, что, может быть, был и не совсем сном.
Дощатые мостки под его ногами, покрытые инеем и серебристой наледью, опасно закачались и заскрипели. Однако опасности упасть и утонуть не было: всё то, что прежде было водной гладью, окружавшей павильон Хаалиа, также замёрзло и было покрыто снегом. Только у самого дома, возле поддерживавших веранду свай, образовалось свободное ото льда пространство: вода там была чистейшего синего цвета, такого яркого, что становилось больно глазам. С толстой корки льда, окружавшей оттаявший пятачок, постоянно лилась вода, тоненькими прозрачными струйками, так что казалось — это слёзы. Их тихое журчание было единственным звуком, который нарушал тишину, царившую вокруг.
Миреле вошёл в дом, в котором ему не удалось побывать в прошлый раз. Он надеялся — увидит хоть что-то, что напомнит о нём. Одежду, обстановку, кукол, книги, музыкальные инструменты, украшения, безделушки, цветы, дневники, стихи... Узнает о том, как он жил, чем занимался в свободное время, чем окружал себя, в какие игры предпочитал играть, что доставляло ему радость, а что — грусть.
Но вокруг царила такая совершенная пустота, что это вызывало дрожь. Ни мебели, ни ковров, ни даже занавесок — одни только голые стены и окна, за которыми расстилался сверкающий ледяной пейзаж, хрустально-чистый и белоснежный.
Лишь в одной из комнат на полу лежала какая-то вещица, прикрытая шёлковым зелёным покрывалом, увидев которую, Миреле замер. Подумалось: это то, что было для него важнее всего, раз уж осталось здесь и после того, как вынесли все остальные вещи. То, что помогало коротать бесконечные дни в этом месте, где солнце никогда не заходит.
Он наклонился над ней, дрожа, и долго не мог решиться протянуть руку.
Наконец, глубоко вздохнул и откинул шёлковый платок, на миг прильнувший к его руке, как будто бы это было живое существо, искавшее ласки. Под ним оказалось обычное зеркало.
Почему-то увидеть его было больно.
Миреле не стал в него глядеться, хотя на миг испытал такое искушение. Вместо этого он выбрался из павильона и, встав на колени, склонился над проталиной. Сверкающе синяя вода не стояла на месте, а беспрерывно текла, и вместе с ней, казалось, утекало куда-то отражение Миреле. Он опустил руку в воду, чтобы избавиться от этого ощущения.
Пальцы пронзила боль — вода была обжигающе ледяной.
Тем не менее, рыбы, жившие в ней, судя по всему, чувствовали себя хорошо. Они начали стекаться к руке Миреле со всех сторон — золотисто-оранжевые и серебристые, как лунный свет. Они тыкались слепыми мордочками в его ладонь, но на этот раз не в поисках корма — он это знал — а в поисках хозяина.
— Он больше здесь не живёт, — сказал он им.
Рыбы покружили вокруг его руки ещё немного, а потом начали медленно уплывать обратно, похожие на брошенные в воду и подхваченные течением фигурки из тончайшего, расписанного красками стекла.
— Он ушёл и унёс с собой все свои вещи, — продолжил Миреле разговор уже сам с собой. — А также, кажется, половину моей души. Где бы вы ни были, знайте, что без вас здесь никогда уже не будет ни такой радости, ни таких слёз, как прежде. И даже несмотря на то, что я теперь окружён друзьями, моё сердце ещё никогда не знало такой тоски и такого одиночества.
Он наклонился над водой ещё сильнее, а потом, задержав дыхание, полностью погрузил в неё лицо и больше не поднял головы. Он ожидал, что начнет задыхаться, но почему-то этого не произошло — он глотал ледяную воду, и на вкус она была терпко-сладкой, как напиток, который Хаалиа варил по своему рецепту... и аромат у неё был, как у дерева абагаман, пораненная ветвь которого истекает соком, как кровью.
Когда Миреле проснулся, этот аромат всё ещё наполнял комнату.
Он поднялся с постели и, подойдя к столу, увидел, что веточка, поставленная в вазу, в которой он аккуратно менял воду каждый день, за одну ночь пустила корни. Ещё вчера она была такой же, как всегда — Миреле уже начинал сомневаться, что из его затеи что-то выйдет — а теперь в воде распушились длинные белые нити, похожие на клубок размотавшейся белоснежной пряжи.
Солнце за окном светило очень ярко и как-то по-особенному.
Миреле распахнул окно настежь и понял, в чём дело: запоздавшая весна наконец-то вступила в свои права. Всё вокруг текло, сверкало, капало, пело и свиристело. Тёплый ветер, прилетевший откуда-то с юга, где давно уже цвели луга, мягко овевал лицо.
Миреле постоял немного у окна, глядя в сад, затопленный весенним половодьем, а потом подошёл к Канэ, который устроил себе лежанку в одном из углов комнаты, попросту навалив в нём ворох подушек и кое-как устроившись между ними. Вместо одеяла он использовал халат Миреле и категорически отказывался от нормального покрывала.
Спал он обычно беспробудно, но в этот раз почему-то услышал тихие шаги и широко распахнул глаза.
Спросонья они казались совсем светлыми, как слабый настой лавандовой воды, который опрыскивали постель, чтобы снились хорошие сны. Миреле подумалось: кто выбирал ему этот образ? Ведь он был таким и много лет назад, ещё будучи совсем ребёнком. Или он сам? С раннего детства знал, кем хочет стать? Это также отличало их друг от друга...
Он не сомневался, что Канэ расскажет ему всё, если он попросит, но пока что не торопился с этим.
Наклонившись, он осторожно отвёл со лба светлую прядь.
Жест немудрёной ласки заставил Канэ вздрогнуть, однако он не пошевелился и даже не моргнул, только лицо его как-то страдальчески искривилось, а глаза распахнулись ещё сильнее — как будто он видел то, что давно мечтал увидеть, и не мог поверить в это.
Рука его сама собой потянулась к Миреле, однако замерла в воздухе — словно Канэ боялся дотронуться до прекрасного видения, зная, что даже от лёгкого прикосновения оно развеется в дым.
В следующее мгновение мальчишка подскочил на своих подушках с возмущённым воплем.
— Учитель! Вы распахнули окно! Вы спятили! Вы совсем рехнулись! Вам нельзя! Вы ещё болеете! Вы снова простудитесь, что я тогда делать буду?!
— Весна же, — заметил Миреле успокаивающе, усаживаясь на пол. — Разве не чувствуешь, как тепло?
Но Канэ продолжал ругаться и успокоился только тогда, когда подскочил к окну и после нехитрых манипуляций, от которых вся рама затряслась и задребезжала, как при землетрясении — Миреле подумал, что всё-таки его комната слишком мала, чтобы вместить в себя такой бешеный поток энергии — захлопнул окно обратно, попутно изодрав в нескольких местах и без того прохудившуюся занавеску и поломав ветку небольшого мандаринового деревца, росшего в горшке.
— И откуда ты только взялся такой на мою голову? — покачал головой Миреле, обозревая причинённые разрушения.
— Я — это ваша судьба, — уверенно заявил Канэ.
Как будто и не он несколько минут назад боялся дотронуться до "прекрасного видения".
— Вот что, судьба моя. Переходи-ка ты в другую комнату, будем стараться устаканить и упорядочить твой образ жизни, — твёрдо заявил Миреле, поднимаясь на ноги. — Что самое важное для будущего актёра? Если ты считаешь, что талант, так это неправда. Самое главное — это ежедневные усилия. Так что — подъём строго по расписанию, ложиться тоже нужно в одно и то же время, репетиции — каждый день. И сходи, пожалуйста, разузнай, что там с нашим завтраком, который так до сих пор и не принесли.
Канэ стоял и хлопал глазами, очевидно, не ожидавший такого резкого поворота в отношениях.
— Что же касается меня, так я уже вполне выздоровел, — сказал Миреле, подводя этими словами итог и под разговором, и под долгими зимними месяцами, проведёнными под командованием мальчишки.
Он подошёл к дверям и распахнул их, а потом вручил Канэ верхнюю накидку и собственные сапоги из непромокаемой ткани — что-то подсказывало ему, что мальчишка, с такой тщательностью опекавший учителя, в отношении самого себя отличался небрежностью и легкомысленностью и отправился бы по весеннему половодью в домашних тряпичных туфлях.
— Вперёд, — кивнул он головой в сторону сада.
Ветер врывался в распахнутые двери и доносил щебетание птиц — те как будто с ума сошли от долгого ожидания весны и теперь пели беспрерывно, во много голосов, в каждом уголке сада.
В чистом небе носились ласточки.
* * *
Лето пришло через три месяца, не жаркое и не холодное, не засушливое и не дождливое — тёплое, солнечное, напоённое ароматами цветущих деревьев.
Миреле знал, что это именно то, что нужно, для того, чтобы остальные актёры — и он сам в том числе — смогли справиться с постигшей их утратой. Первое время казалось, что всё пошло наперекосяк: никто не хотел ничего делать, разбивались отношения с покровительницами, происходили попытки самоубийства, спектакли во время новогодних празднований были отыграны из рук вон плохо. Впрочем, как утверждали слухи, Светлейшая Госпожа также не могла прийти в себя после потери фаворита, как и многие из придворных дам, так что внимания на манрёсю обращали мало, и наказание обошло их стороной.
Алайя вспомнил былое и, получив повод реализовать свои тиранические наклонности, ввёл в квартале строжайшие правила: все запасы курительных принадлежностей и увеселительных напитков были изъяты, пропуски репетиций даже по уважительным причинам карались жестоким наказанием, денег на руки, равно как и разрешения покидать квартал хоть ненадолго, не получал никто. Миреле старался помогать ему по-своему, противоположным образом. Взяв на себя грех выкопать из земли остатки мёртвого дерева абагаман и сжечь их, он посадил пустившую корни веточку в совершенно другом месте, возле озера, и старался ненавязчиво приводить соседей туда почаще, разговаривать с ними, веселить.
Кто-то из актёров относился к нему очень плохо за то, что он лишил их главного воспоминания, связанного с Хаалиа, другие покорно позволяли утешать себя.
Канэ, большую часть времени проживший обособленно от соседей, не участвовавший в их жизни и не понимавший, какое место в их сердцах занимал Хаалиа, однажды позволил себе кощунственное замечание.
— Я вообще не понимаю, чего вы все так носитесь с памятью этого фаворита, — проворчал он недовольно. — Ну умер он и умер. Мало ли кто умирает. Особенно если ещё и с собой покончил. Таких вообще жалеть не надо. Это же его собственное решение было.
— А если бы это я всё-таки наложил на себя руки, как ты боялся, ты бы точно так же говорил? — поинтересовался Миреле.
Канэ отвёл взгляд в сторону.
— Я просто не понимаю, разве в нём было нечто заслуживающее такого всеобщего поклонения? — наконец, пробурчал он, не желая смириться со своим поражением. — И вашего тоже... Разве он был достоин? По-настоящему, как... как Светлейшая Госпожа или Великая Богиня, например.
Религии он придерживался официальной — верил не истово, но ровно, и здесь, опять-таки, вероятно, сказалась обособленная жизнь. Или, может быть, это было влияние того человека, который воспитывал Канэ в детстве — время от времени даже среди неверующих, в большинстве своём, актёров, попадались действительно религиозные люди. Миреле и не думал о том, чтобы обратить его в собственную веру — наоборот, снял с груди кулон со знаком Милосердного и спрятал подальше, чтобы Канэ ненароком не увидел его и не догадался.
— Достоин или недостоин, разве тебе решать? Такие вещи может решать только...
— Да знаю я, знаю, только Великая Богиня, — перебил его Канэ, нахохлившись.
— ...только тот, кто любит, — закончил Миреле.
— Ха! Да тогда же всё ясно будет! Разумеется, тот, кто любит, отыщет в своём возлюбленном миллион достоинств! Тогда, получится, что каждый человек хорош, каким бы плохим он не был в действительности...
— А ты уверен, что это не в самом деле так?
На этом спор был закончен — было видно, что Канэ хочется что-то возразить, но он так и не придумал, что.
Один раз в квартале снова появилась Вторая Принцесса. Миреле вызвали к ней, и он подумал, что дело в спектакле, который она желала увидеть на сцене и так и не увидела. Вероятно, подобное пренебрежение высочайшей милостью могло стоить ему жизни — а могло и не стоить, всё зависело от того, в каком настроении будет госпожа.
Он явился, готовый к худшему.
Она ждала его в павильоне, предназначенном для свиданий актёров с высоча йшими лицами — здесь и следа не было той легкомысленной роскоши, которой любили окружать себя актёры. Комната напоминала покои художницы Мереи: тяжёлые занавеси пурпурного цвета, полностью скрывавшие окна и сад, большие напольные вазы с крупными цветами в них, немного мебели, но та, которая есть, стоит баснословных денег — дорогие породы дерева, позолота, лак.
Вторая Принцесса также выглядела иначе, чем в тот день, когда увидела погибшее дерево абагаман. Чёрное платье — неужели в знак траура? — было наглухо застёгнуто, губы плотно сжаты, волосы, убранные в сложную причёску, лились из-под короны волнами, напоминающими тугие кольца золотой цепи.
— Так это ты, как говорят, позволил себе притронуться к священному дереву абагаман и даже выкорчевать его из земли? — промолвила она как будто нехотя. — Чтобы ты не питал иллюзий относительно того гадюшника, в котором живёшь — некто из твоих собратьев составил на тебя донос, прекрасно зная, что это преступление карается жестоким наказанием, вплоть до смертной казни.
Сквозь довольно ровный голос, хоть и выдававший, что она не в духе, однако всё-таки спокойный, пробилось сдерживаемое презрение.
Миреле подумалось: неужели жизнь во дворце намного лучше, и интриг там гораздо меньше? Судя по той истории, что случилась однажды с Ленардо, Андрене и их покровительницами...
Впрочем, быть может, принцесса и собственное окружение презирала точно так же.
Миреле не верил, что она будет чересчур уж сердиться на него за нарушение традиций, и поклонился.
— Дерево было мертво, госпожа. Живому человеку трудно видеть мёртвое.
— Оно напоминало о том, кто посадил его.
— Воспоминания лучше хранить глубоко внутри себя, госпожа. И не бередить раны, слишком часто бросая взгляд на то, что может ненадолго воскресить дорогой сердцу облик. Так будет меньше боли.