Насвистывая агрессивную мелодию из последней виденной — еще там, в тлеющем последними очагами сопротивления Лаине — комедии, в которой храбрые лаинские воины легко и наголову громили тупые тимматские рати, размеренной походкой теребящего цветы оккупанта Лиэ двинулась вперед. Еще бы рукава закатать да штурмовой карабин в руки. Увы — не аристократично и недостойно посла. А вот карабин отчасти заменяет пара дульнозарядных пистолетов в кобурах на поясе.
Почему она не взяла с собой охрану? Охрана это солдаты, солдаты это сила, сила есть — ума не надо, отсутствие ума — безумие, безумие — война. Почему никто не пытался договориться с ирокезами? Потому, что первыми в новый мир пришли солдаты. Солдаты, осатаневшие от многолетней войны, от тяжелых потерь и постоянных поражений. Ирокезы же, если верить русским, народ драчливый от природы. Тогда — им тоже не хотелось договариваться. Потом — хотелось победить...
Тембенчинский рассказывал, что ему повезло — его сразу же подстрелили, но не опасно. Зато уважать бескрылых, беззубых, лысых и очень неуклюжих русских он выучился сразу.
— У них тут благодатный край, — сообщал он, постепенно распаляясь, — разум в таких курортных условиях могло развить только исключительно беспомощное существо. Нам, можно сказать, повезло, что ледник дошел до экватора. Вот и пришлось напрягать мозги даже зубастым и крылатым. Если бы на зиму все моря не замерзали — летали бы себе над волнами, жрали бы рыбу и не сушили бы мозги над вопросами бытия. А когти очень подводят. Человек для обретения должного смирения всегда может снять шпагу. А зубы и когти вырывать как-то жалко. Человек может войти в комнату, полную своих сородичей, и точно знать, что ни один из них убить его не может. Не то чтобы не хочет, не то чтобы — рука не поднимется. А просто физически не может. У нас же — войди хоть с пулеметом, всегда есть шанс, что кто-то хоть мертвой рукой, а раздерет тебе глотку. Поэтому, кстати, у нас меньше мерзавцев. И святых. Тут они лучше выживают. Впрочем, теперь это изменится.
Если бы земля вокруг Монреаля не была совершенно мирной, если бы Жанну Буланже, пребывающую в задумчивости, не потянуло нарвать цветов со здоровенного куста аралии. Наконец, если бы Лиэ хоть немного смотрела по сторонам... Тогда они, наверное, не столкнулись бы нос к носу. Жанна упала. А лаинка, только и думавшая, как бы ей никого не пришибить инстинктивным ударом когтей, взлетела на хлипкое растеньице. Аралия канадская, куст, конечно, красивый. Цветет почти как липа. И такой же полезный. Не то цветы заваривают, не то листья настаивают. Но на настоящее дерево похож только ростом. И попытка взгромоздить на его хрупкие ветви два пуда живого веса закончилась треском и маленькой осенью с листопадом. Листья перемешались с цветами и перьями.
Шпага с обиженным звоном выпала в траву. Впрочем, Лиэ она не интересовала — госпожа посол поспешно выхватывала из сумки свой импровизированный разговорник.
У Кужелева был весьма своеобразный французский язык. Учитель у него был хороший, причем настоящий француз, вот только из Франции уехал давненько и с тех пор не бывал. А уехал, между прочим, при Петре Великом, надеясь сделать карьеру военного инженера. Деваться, кроме варварской Московии, ему было некуда — по всей Европе его не ждал никто, кроме кредиторов. Преуспел немного, люди гордые, колючие и необязательные в денежных делах не только во Франции не процветают. Но все-таки выслужил себе в кормление деревеньку под Рязанью и почетную отставку с мундиром капитана. Жениться, кротом роя укрепления по удлинившейся русской границе, не удосужился. Потому, не имея своих детей, брался учить чужих — не денег ради, а просто от скуки. Французский язык удивительно скор — за три четверти века поменялся едва не наполовину. А те хорошие, уверенные слова, которыми Кужелев вооружил Лиэ Бор Нио, пусть и остались еще понятными, превратились в архаичную выспренность.
Может быть, именно это больше всего и помогло. Невероятное, сказочное существо и должно разговаривать невероятно. А сказка — всегда древность. Только вот сквозь эту древность просвечивали чудовищные канцеляризмы.
— Не соблаговолит ли прекрасная девица указать чужеземному послу кратчайший путь к ближайшему начальствующему лицу протектората Квебек, не относящемуся к администрации королевства английского?
Вот такое волшебное существо. Причем непонятно, из чьих сказок. Лисьего цвета крылья, лицо, напоминающее морду настороженного горностая. Старинная роскошная одежда — Тембенчинский вне строя продолжал изображать ясновельможность. И отдал Лиэ парадный костюм, прихваченный на случай официальных встреч. Тусклый блеск росы на короткой "морской" шпаге Скуратова. И все еще качающийся куст за спиной, осыпающийся лепестками белых соцветий.
— Ты эльф?
Хотя бы рост подходит. А рыжих крыльев у ангелов не бывает. Ни у правильных, ни у мятежных.
— К прискорбию моему, я не изъясняюсь посредством французской речи. Умоляю ответствовать односложно и однозначно, да или нет, и не более. Еще раз прошу указать чужеземному послу дорогу...
Хорошее дело — после плотненького позднего обеда велеть распахнуть изморосные окна и встретить дымный морозный воздух ответным дымом громадной шкиперской трубки, по форме напоминающей классическую голландскую, но вмещающую раз в пять больше зловонного фимиама. Как всегда, непонимающе фыркнув, удалилась жена. Разбежались приглашенные к царскому обеду персоны. Привычно скривился Иоанн.
— И что за радость воздух портить?
Петр хохотнул.
— И это меня обвиняют в склонности к солдатскому юмору!
— А что я сказал смешного? Подышать морозцем — славно, но к чему дымить?
Петр промолчал, только выдохнул могутно, чтобы серая дымка смешалась с белесой, валившей сквозь стрельчатые рамы. Да, стрельчатые. Как Растрелли не упирался, а кое-какие изменения в его проект по завершении внесли. Тяжелое и неблагодарное дело — переделывать барокко в готику. Царь был доволен, архитектор иногда подумывал — а не повеситься ли? Потому как вместо соразмерного и гармоничного шедевра получилась химера. Именно стрельчатые витражи, обрамляемые колоннами пышного ионического стиля, вызвали в мозгу императора Иоанна сравнение, которым он, наконец, решил с Петром поделиться.
— Химера, — это создание вполне готическое, — заметил тот, выпуская очередное черное облако на волю из прокуренных легких.
— Я не о том. Просто Россия мне сейчас напоминает такую же химеру. Или даже нет. Она напоминает старую Россию, беременную чем-то новым. И вот это новое — как раз и есть химера.
— Угу, — согласился Петр, похлопывая по туго набитому животу под напряженными пуговицами едва не трещащего мундира, — сейчас вот рожу неведому зверюшку. Хочу умную и симпатичную. Как Виа Тембенчинская.
— Ты все сводишь к шуткам!
— Вот такая я несерьезная сволочь. Главный пакостник Европы.
— Но я говорю серьезно. И тебя прошу не ерничать хоть полчаса. Дело не в опасности очередной воинской потехи и не в возможности получить пулю на прогулке. Все куда хуже.
Петр снова пыхнул трубкой. Потом принялся задумчиво ее выколачивать.
— Страна меняется. Постепенно, плавно, поэтому незаметно. Обычному глазу. А вот у меня Господь сдернул пелену. Оглянись, брат! Просто оглянись по сторонам. И не узнаешь ни города, ни государства. Такого, каким оно было еще семь лет назад. Даже дома переменились. Что осталось от Адмиралтейства? Шпиль? От Зимнего? Колонны? На что похожи мы сами? Я не большой сторонник мирских радостей. Не святой — но слишком долго прожил без — и привык. Я помню, как меня выдернули из тюрьмы — на бал... Недавно случайно был на городском балу. Все было правильно и достойно. И ничто мне не кололо глаз, пока я не увидел переминающуюся с ноги на ногу кучку иностранных дипломатов. Французский посол, австрийский, чей-то еще. Я к ним подошел, говорил какие-то незначащие фразы. А сам смотрел в их глаза. Видел в них страх и изумление. Понимаешь, Петр, тогда, семь лет назад, они были тут своими, ничем не отличались от русской знати, в чем-то даже задавали тон. Теперь же они выглядели ряжеными или варварами. Безусловно чужими. Все эти туфли с бриллиантами на пряжках, чулки, кружевные манжеты, парики... Вы давно видели на улице человека в парике? Никого! Даже стариков из прошлых царствований! И еще — иностранные дипломаты были без жен.
Потому что явиться на сегодняшний русский бал в европейском наряде невозможно! Даже на маскарад. Так же, как в кимоно или в сари. Нужно русское платье. А его они одевать не хотят. Видимо, считают неприличным. И вот стоят они, жмутся друг к другу, как белые люди в каком-нибудь Китае. А в глазах смертная тоска. И осознание — вчера они здесь были свои. Теперь чужие. Я тоже пришел в ужас. Безумие и страх заразны. Тут было понемногу и того, и другого. Я метался по залу, и находил черты перерождения в знакомых лицах. Я видел стальной лик Румянцева, стальной, под тонкой кожей, как его погоны стальные под суконной оболочкой, руку, сжимающую рукоять ятагана. Шпаги придерживают не так. Я видел хищное рыло дельца с чертами графа Строганова. Чернышев, Шувалов, Спиридов... Искал знакомых — находил похожих на них людей другой нации, другой эпохи. О, если бы я мог поверить, что это оборотни или подменыши. Это были все те же люди. Просто то новое, что преобразовывает Россию, добралось до них и отметило несмываемой печатью. Я говорил с ними. Они ничего особого не замечали, и казались себе самими собою. Я представлял их себе прежними — и они прежние казались мне смешны и нелепы. Наконец, людской смерч забросил меня к зеркальной стене — и я встал лицом к самому себе. И не узнал себя. Суровые бесцветные глаза. Рот щелкой. Старообразные узловатые пальцы. Жесткие складки вдоль носа. Это я? Я понял яд Михаила Тембенчинского во время наших размолвок. Я видел в себе его друга — а он видел вот это! Тут музыка разорвалась, молнией ударил жезл распорядителя, громом ударило объявление. И явилась она, твоя любимица. Тембенчинская. Против обыкновения, не в мундире. А в своем запасном образе.
— Черная полька?
— Именно. Маскарадный костюм, архаика — семь лет назад. Мрачное великолепие, дух эпохи... У нынешней эпохи тот же дух. Вот она казалась естественной и правильной. Больше, чем все остальные. Она шла и вокруг нее просто распространялась правильность и целесообразность. Она проходила — спины выпрямлялись, подбородки вздергивались, глаза загорались. Зал наполнялся исполненной чести горделивостью. Знаешь, как русские теперь кланяются? Даже царям, обоим сразу. Присмотрись. Голова сначала запрокидывается назад, потом резкий кивок — в нормальное положение и снова наверх, а уж оттуда, полегоньку возвращается назад. До такого даже поляки и испанцы не додумались, хотя других таких гордецов поискать.
Царь Иван выдохся и умолк — а человек всенепременно выдыхается и умолкает, если его не поощрять хотя бы отвлеченным угуканьем. Тишина — бич ораторов. Петр с детства выработал в себе свойство непрерывного молчания, даже под потоками упреков. Подробная опека со стороны тетушки Елизаветы к тому просто вынудила. Когда же Петру надо было что-то сказать, он писал. Например, докладную записку о вреде войны с Пруссией. Как не любила эту манеру Екатерина! Петр внутренне улыбнулся, выпуская клуб дыма. Иван, конечно, личность неуравновешенная, сиречь односторонняя. Мир для него по-прежнему остается местом, а не потоком. Прожил, не вылезая из Синода, полдюжины лет, и теперь ему кажется, что не он постарел и повзрослел, а мир сместился. Однако это все эмоции, измышление гипотез, от чего воротил нос великий Ньютон. Но — почему бы не произвести опыт? Или даже серию опытов? В соответствии с естественнонаучным подходом.
И вот — старый, коронационный портрет установлен бок о бок с венецианским зеркалом (фабрики Ломоносова, дорого берет, однако — дешевле итальянцев) в полный рост. Петр привычным взглядом мазнул по портрету, мол, да, это я, тысячу раз видел. Так же спокойно обозрел отражение — все в порядке, ширинка застегнута. Сделал шаг назад.
Слева на него скучающе пялился неприятный субъект в кричащих цветов одежке. Все старания художника придать достоинство этой нескладной фигуре пошли прахом. Подгибающиеся под выпяченным животиком тонкие ножки, оттопыренные в стороны руки, кочевряжистая поза с претензией на вальяжность. Гладкая треугольная рожа неестественных цветов, явно перепудренная. Только в широко поставленных глазах было нечто обнадеживающее. Я настоящий тут, внутри, подсказывали глаза. Как выскочу, как выпрыгну.
Справа оценивающе приглядывался плотненький тип, слегка вытолстевший из мундира. Округлившаяся физиономия с двумя подбородками уверяла в некоторой решительности. На лбу, крестом — пара неглубоких морщин. Горизонтальная — жизнь била несильно, вертикальная — думает больше по верхам, да и то не всегда. Кожа нездоровая, в следах от оспы. Прогнувшиеся коленками назад ноги в зеркалящих сапогах. Одна рука покоится в кармане необъятных кавалерийских штанов, другая придерживает тяжеленный палаш, почти что меч. И все-таки есть в этом образе неуверенность и незавершенность. Чего-то решительно не хватает.
— Ясно, — сказал Петр.
— Что? — жадно поинтересовался Иван.
— Мне надо отпустить усы. Роскошные и густые. Мне кажется, Лиза возражать не будет...
Иоанн досадливо махнул на него рукой и ушел. Как всегда, когда Иван лез к нему с душой нараспашку, Петру стало стыдно. Он так выворачиваться не мог. Душа у него залегала где-то поглубже желудка, и проблеваться на людях император еще мог — хотя давно и не делал — а вот высунуть на воздух эту нежную эфирную субстанцию никак не получалось. Нежную и грязную. После подобных искренностей ему всегда хотелось пойти принять ванну. Если человек не святой, он непременно имеет внутри, кроме тепла и света, еще какую-нибудь гнусь. И если распахивается слишком широко — дрянь выходит тоже. И пачкает других. Потому и изобрели специального ассенизатора душ — духовника. Чтобы человеку было куда излить свои нечистоты.
Увы, официальная церковь давно занималась лишь грехами, упившись властью над душами, и отнюдь не замечая, что те нуждаются в очистке. Оставалось держать всю дрянь в себе, пропуская каждое слово и каждый взгляд сквозь фильтр сердца. А яд копить внутри, приберегая для врагов.
Если бы ирокезы напали внезапно, виргинцы были бы вырезаны мгновенно. Но индейцы решили месть просмаковать. И сообщили обреченному отряду, что вокруг собралось двадцать тысяч воинов. И, что какими способами пытать побежденных, вожди еще не решили. А когда решат, вот тогда и нападут. Солдаты были так напуганы, что даже забыли убить парламентера. И тот, сплюнув, ушел восвояси.
Сильное существо может себе позволить быть добрым. Просто потому, что имеет выбор. У слабого выбор меньше. А если слабый выбивается в сильные... Что ж, он уже привык к жестокому выбору. Увы, каждое существо приходит в этот мир маленьким и слабым. И кто-то обязательно должен на первых порах прикрыть его собой. Чтобы зажатый миром в угол детеныш не превратился со временем в огромного пацюка. Сквозь незаметную дрожь в медведистых лапах готового всем доказать, что он уже силен.