— Виктор Сергеевич, — пропела горничная, — куда прикажете отнести ваши вещи?
Немного барахла, из которого самым ценным была коробка с патронами, уместилось в маленький черный фанерный чемоданчик в руке Виктора.
— Спасибо, Любовь... простите, как по отчеству...
— Любаша. Любаша зовите меня.
Широко раскрытые глаза девушки теперь отражали Виктора в свете электролампочки в прихожей.
— Любаша... я... поставлю чемодан в спальне под кровать.
— Я покажу, где спальня, — щебетала Любаша, открывая дверь, — сюда проходите... Ой! Что же это вы разуваетесь?
— Грязно же будет.
— Я помою. А туфли почищу.
— Да не надо, я сам.
— Да что же вы сам? Это же прислуга вам не нужна, выходит?
— Да нет же, я не хочу, чтобы вас увольняли... нужна мне прислуга, нужна. Я скажу, что вы почистили и помыли. У меня такой каприз.
— Все, как прикажете, — Любаша чуть опустила веки, — пройдемте, я провожу вас в спальню.
Она пошла по коридору впереди, чуть покачивая бедрами — не пытаясь вызвать желание, просто у нее так само получалась. Чувствовалось, что она хотела бы выглядеть скромной перед гостем, но пробуждающаяся природа и дресс-код ставили ее в двусмысленное положение. Во всем этом сквозила какая-то беззащитность зависимого человека, постоянно скрываемый легкий страх оказаться жертвой злоупотребления властью — страх, который может превращаться в желание бросить вызов и пойти навстречу неотступно следующей по пятам угрозе.
Вот в чем разница между ней и Лизой из рейха, подумал Виктор. Там четкая служба и нерушимый контракт, здесь неформальная договоренность, которую могут нарушить в любой момент. Прав старик Достоевский: те, что чувствуют себя не "на службе", а "в услужении", на Запад и поглядывают. Интересно, насколько Любаша надежный человек?
Спальня дышала вечерней прохладой, и шелковые занавески шевелились от легкого ветерка. Приятный хлебный запах березовых сережек вызывал ощущения какой-то затаенной радости и умиротворения; вдали за окном сияли вершины сосен, подкрашенные заходящим солнцем. Розовый зефир облаков тихо таял на светло — голубой лазури вечернего неба. Было по-деревенски тихо, и даже отдававшийся вдали цокот копыт лишь подчеркивал нежность и спокойствие этого давно ушедщего мира.
"Э-эх! Люди жили..."
— Вам накрыть в столовой или прикажете принести сюда? — осторожный вопрос Любаши вывел Виктора из созерцания.
"Ужин в постель... Нет, барство это."
— Наверное, чуть позже... Хотелось бы немного отойти. Попозже перекушу немного, а потом спать.
— Как скажете. Одежда у вас порохом пахнет. Если вы пожелаете, я могу сделать ванну, а ваши вещи вывешу проветрить.
— Действительно, надо бы помыться, а то кто знает, как там дальше. Я сам приготовлю, я знаю как с дровяной колонкой обращаться.
— Зачем же вам возиться? Я сделаю, а пока вы моетесь, постелю кровать и приготовлю ужин. Вы не хотели бы почитать книгу? В кабинете есть книги.
— Спасибо, вы очень любезны. Неудобно как-то — вы будете работать, а я слоняться.
— Ой, вы меня на "вы" называете? — смутилась Любаша. — Вы, верно, из-за границы.
— Да. Я из одной страны, название которой не могу вам назвать.
— И не надо! А у нас с прислугой проще разговаривают, а когда вы на "вы"... я даже стесняться начинаю. Ванну вам какую, горячую или не очень?
— Теплую. Мне просто помыться.
Из-за белой, похожей на "русские окна" застекленной створки шкафа на Виктора глядели корешки книг и авторы с незнакомыми, порой странно звучащими фамилиями — Гейнце, Зарин, Крушеван, Ахшарумов, Пазухин, и даже один с фамилией Роман Добрый. Не Демьян Бедный, а Роман Добрый. Виктор для интереса вытащил томик, неожиданно увесистый по причине обложки из толстого, как фанера, картона с рельефными, тиснеными узорами. "Гений русского сыска И.Д. Путилин"...
"Лицо горбуна" — прочел он на наугад раскрытой странице, "было ужасно. Сине-багровое, налившееся кровью, оно было искажено пьяно-сладострастной улыбкой. На коленях его, если можно только эти искривленные обрубки назвать коленями, сидела молодая пьяная девочка лет пятнадцати..."
"Формат", подумал Виктор.
Вернув гения сыска на место, он пролистал наугад еще штуки три: все они оказались детективами русских авторов. Дама этих книг явно не читала; похоже, они были подобраны для развлечения жильца. Не было здесь и любовной лирики, словно постоянная гостья ревновала своего поклонника к их героиням.
Мощная мальцевская ванна на высоких бронзовых "курьих ножках" благоухала геранью. Вместо двух кранов в "коммуналке", мало изменившихся за столетие, здесь сиял желтизной начищенной латуни настоящий смеситель, с причудливым, рычагом из двух кривых, похожих на вагонный стоп-кран, дужек, между которыми, словно вывеска магазина, висела переворачивающаяся кнопка с надписями "Душъ" и "Ванна". Из сместителя росла такая же сияющая латунная труба, которую где-то в высоте увенчивала золотым солнцем душевая головка.
"Это ж замахаться всю эту медяшку драить. Вот господа прислугу и заводят. Как это Любаша со всем управляется..."
...Вода погрузила тело Виктора в невесомость. Тепло тягучей жидкостью влилось через кожу; он почувствовал, как тает, растворяется та неведомая пружина, которая держала его на взводе, голова откинулась назад, и сами собой начали опускаться веки.
"Нет! Не спать! Это только реакция от нервного напряжения."
Красный махровый халат в голубую полоску побуждал к праздности. Виктор заставил себя взять в руки ковшик, и, спустив воду, начал споласкивать ванну, приоткрыв дверь, чтобы не скапливалась сырость.
— Ой! Чего же это вы сами-то! — воскликнула Любаша, заглянув в дверь.
— А я люблю мыть ванны! — отпарировал Виктор. Сервис уже начинал казаться ему немного навязчивым.
— Вы интересный... А я постелила кровать и все взбила, пойдемте, посмотрите!
Перина на кровати вздымалась, как кучевые облака перед грозой, и Виктор подумал, что под такой, наверное, будет жарко.
— Спасибо... Любаша, — Виктор сделал скромную попытку натурализоваться в роли зажиточного слоя.
— Вам не понравилось? — упавшим тоном произнесла девушка.
— С чего вы... ты... вы взяли?
— Когда господам нравится, они обычно треплют по щеке. Иные ущипнут или шлепнут... но это неприятно.
— Вы взрослая девушка, зачем я вас вдруг буду трепать по щеке?
— Не знаю... принято это.
— В стране, где я жил, это совсем не принято.
— Хорошо... я поняла... а... а накрывать прикажете в столовой?
"С этими швами белье напоминает комбинезон парашютиста"
— Вам нравится моя блузка? — нежным голоском спросила Любаша, поймав его взгляд.
— Я таких здесь еще ни разу не видел. Что это за ткань?
— Муслин это.
— Дорогой?
— Мне хозяйка подарила. У нас его мало носят. Она сказала, мне очень идет... а вам нравится только блузка?
О боже, опять все начинается, подумал Виктор. И здесь контракт с интимными услугами, как на вилле германской разведки?
— Если господин Веристов беспокоится, не переживаю ли я из-за той женщины, певицы... Пожалуйста, передайте, что все в порядке.
Любаша внезапно отшатнулась от него; ее глаза с длинными ресницами раскрылись еще шире, в них блеснули слезы, и она зашмыгала носом.
— Зачем... зачем же вы так? — воскликнула она с болью в голосе. — Я старалась... я просто хотела, чтобы вам было уютно... зачем?
Виктор подошел к девушке и взял в ладони ее дрожащую руку.
— Прости, Любаша, я не хотел тебя обидеть... Мне очень нравится блузка. Мне очень нравится то, что под блузкой, мне очень нравится, как ты обо мне заботишься. Просто... посто там, где я жил раньше, немного другие обычаи, все воспринимается иначе.
— Я поняла... простите..
— Это ты прости. Ты, кстати, ужинала?
— Нет, нет еще... убирала квартиру, мне сказали, что будет очень важный гость.
— Тогда давай соберем ужин в столовой на двоих. Я помогу, и не возражай.
— Хорошо... а кто-то придет? Вам достать костюм из шкапа?
— Никто не придет. Мы поужинаем вместе.
— Как это можно... вместе с прислугой?
— Любаша, мы просто поужинаем, потому что ты проголодалась. У нас там есть такой обычай, хотелось бы его его соблюсти.
— Хорошо... я сию минуту...
Она бросилась к двери в кухню, но, спохватившись, повернулась:
— А вам водочки? Или коньячку?
— Слушай, а что ты будешь пить? Не выпивать, а так, чтобы к столу, для разговора?
— Да я что... Наливочки разве что брусничной немножко...
3. Потом была тишина.
— Вы за мной так ухаживаете за столом, словно я ваша барышня...
Жаркое из баранины пахло так аппетитно, что даже тихий и прохладный дождик, который начал сыпать за окном, не омрачал торжественного настроения. Брусничная, разлитая в тонкие бокалы синего стекла с узорчатой гравировкой, была мягкой, градусов в тридцать. После первых же глотков щеки Любаши заалели, глаза заблестели, и она стала поминутно хихикать, так что Виктор забеспокоился, не спаивает ли он ее.
Перед ужином Виктор сделал над собой усилие, старательно вычистив и смазав браунинг. Внезапно стало ясно, что теперь он зависит от этого красивого куска металла, легкости хода деталей, аккуратности сборки. В предыдущих реальностях у него было либо простое оружие последнего шанса "на всякий пожарный", либо, как в самолете Люфтганзы, скорее декоративное. Всякий пожарный кончился. Начиналась война, и бой мог завязаться в любую минуту и в любом месте.
— Я видела, как господа за дамой ухаживают, — продолжила Любаша. — У вас похоже.
Не будем морочить девчонке голову, подумал Виктор, хватит уже двух погибших в разных реальностях.
— Там, где я жил, так положено, — ответил он. — Там нет различий между людьми... не было.
— Жаль, что нельзя спрашивать, где вы жили... Наверное, там очень хорошо. А вы только не сердитесь, вы и вправду мне понравились. Как вошли, так дрожь почувствовала, и прямо стыдно сказать, — она прижала ладонь ко рту и хихикнула, — подумалось, что хорошо бы было, чтобы вы ко мне приставать начали. Я бы, конечно, не допустила... но на сердце бы так сладко от того стало.
— И чем это я тебя так распалил? Я старый и некрасивый.
— Не говорите так. Вы надежный. Вон иные прямо так в красивых словах рассыпаются и все из себя, как с картинки, а потом и говорят девушкам: "Извини, ты понимаешь, что мы наделали глупостей и к этому не надо серьезно относиться". А вы разборчивый и не обманете, не бросите.
— Захвалишь. А если я скажу, что у меня было много женщин?
— И вы их всех бросили?
— Ни одну вообще-то... Просто так складывались обстоятельства.
— Вот видите.
— Селедочки еще будешь для аппетита?
Любаша улыбнулась.
— Буду. А ведь вы мне ее предложили, чтобы разговор перевести.
— Любаш... Тебе сколько лет?
— Девятнадцатый в феврале пошел.
— Ну вот. Обязательно встретишь парня, надежного и непьющего. Полюбите друг друга, будете жить душа в душу.
— Да, а потом его в солдаты заберут. Сейчас война с Европами начнется, пуще японской. Две империи на нас пойдут; а еще говорят, за них турки и румыны. Вот молодых и забреют, а девушке оставаться солдаткой, а то и вдовой.
— Любаша, но ведь кто-то должен тебя защищать? Нас всех? Кто не допустит сюда, нам брянскую землю, убийц и насильников, которые будут грабить, сжигать людей заживо в их домах, вешать на площадях?
— Разве немцы татары?
— Да это не немцы, это нацисты.
— Что такое нацисты?
— Вроде упырей. Пока всем упырям в могилы осиновые колья не забить, они опять возрождаться будут и кровью людской питаться.
"Что ей рассказать о коричневой чуме?" — думал Виктор. "Это надо видеть. Взять с собой, показать кинохронику, мемориал в Хацуни. Показать, как после распада Союза Америка двадцать лет вытаскивала нацизм из могилы, вытаскивала из могилы Бандеру, взращивала в Восточной Европе, в бывших республиках. Здесь даже слов, чтобы это описать, не выдумали. Хотя одно есть — упыри. Пусть осиновых кольев побольше заготовят, может так дойдет."
Любаша улыбнулась.
— Образованные люди говорят, упырей не бывает. Сказки все это.
— Раньше не было. Понимаешь, нацизм — это не порода людей, это не идея, это технология, как на заводе. Берут человека и обрабатывают по науке, как заклепки. Всю Европу на эти заклепки могут пустить.
— Вот как, значит... — протянула Любаша, и глаза ее погрустнели. — Стало быть, на войну теперь надо всем миром идти? Как в старину, всем селом против нечисти?
— Женщинам — на заводы идти, патроны делать, снаряды, винтовки. Жизнь в тылу поддерживать. И ждать любимых своих...
Лампочки в люстре внезапно замигали; на мгновение остывающие, покрасневшие нити в них вновь ожили, разгораясь желтоватым светом, и снова умерли; все погрузилось во тьму.
— Любаша, пригнись! — воскликнул Виктор. Он сорвался с места и, выдергивая браунинг из кобуры, вжался в простенок между окном и кафельным монолитом печи.
— Что с вами? — раздался Любашин голос из темноты. — Это, верно, на станции. Сейчас свечи принесу.
— Смотри, осторожней.
— Точно, на станции... Видите, и уличные погасли, и напротив нет.
Виктор отодвинул газовую занавеску. Снаружи была абсолютная чернота, без звезд, и только кое где-на земле, в окнах появлялись тусклые красноватые огоньки — видимо, для зажиточной публики происшествие не было чем-то новым и необычным. Вдалеке, в окнах литейного, тускло багровело пламя печей.
Свечи в большом пятисвечевом канделябре были стеариновые. Видимо, господа любили романтику. На стенах заплясали отсветы профиля Любаши, с чуть растрепавшимися локонами.
— Вы продолжайте, — сказала она после того, как Виктор вернулся за стол, — вы очень хорошо рассказывали, как вот солдаты уйдут на войну и их ждать будут. А вот парень на войне, о чем он думать будет?
— Любаш, об этом не расскажешь. Об этом песни сложат. Много песен.
— Интересно, каких? Все, печальные, верно?
— Ну, как сказать? Печальные, не печальные...
— Услышать бы хоть одну... О чем петь будет, какие слова выберет.
— Одну могу... Это такой старый романс, малоизвестный...
"Темная ночь, только пули свистят по степи..."
Удивительная это была песня; в послевоенном Союзе слова ее знал каждый, каждый помнил негромкий, с хрипотцой, голос Бернеса. В их студенческой группе, с первого курса, с первой поездки в колхоз в сентябре, "Темная ночь" была их застольной; петь ее можно было без голоса, простые и понятные слова шли, казалось, из самого сердца.
"И поэтому, знаю, со мной ничего не случится..."
Потом была тишина.
Они с Любашей молча сидели и смотрели на свечи, на трепет чуть зазубренных кончиков пламени, на зыбкие, словно плывущие по стенам тени. Они слушали, как вкрадчиво потрескивают фитили, и редкие дождевые капли стучат по карнизу. И никто не решался первым проронить слово в тишину этой ночи, словно бы тут, рядом, эта благоухающая липой, березой, яблоневым цветом и сиренью ночь уходила в черное пространство войны.