— Господа, то, что я ем, называется... называется "Свиная грудинка по Парки", то есть, по рецепту Парки. Он готовит ее для меня вот уже черт знает сколько лет, и довольно регулярно. Это вам не простая грудинка! Да-да, мистер Корнхайт, не простая! Это свиная грудинка с хрустящей корочкой, с сухариками. Но это не просто свинина, господа, а молодой поросенок, молодой поросенок, господа. Но это не молочный поросенок, мистер Корнхайт, а уже четырехмесячный, который оторвался от сосков своей матери, вечная ей память. Он, как поется в детской песенке, уже не пищит "И-и!", но еще и не хрюкает "Хрю-хрю!"
И тут Альфред громко хрюкнул. Его никто не слушал, играла музыка, за столом царила невинная беседа, обсуждались взлеты и падения фондовой биржи и нестабильность фунта стерлингов. Нарочито громко звенели тарелки, лорд Чатам поминутно вызывал то официантов, то Парки. Худосочный Фицрой, привстав со стула, перебивая возгласы, рассказывал о своих теледебатах в программе Барни Уитни.
Альфред плюхнулся на стул, но унять его уже ничего не могло, даже голод. Он, набивая рот огромными кусками свинины, беспрестанно говорил, обращаясь то к Сэмюэлю, то к лорду Чатаму через весь стол. Он долго и подробно описывал разницу между молочным и более взрослым поросенком, доказывал, почему не следует промывать поросенку внутренностей и не удалять брюшного и плеврального покрытия. Затем он ударился в воспоминания, подробно описав кулинарные пристрастия своего покойного отца. Барон был не менее страстным поклонником поросятины. Он сам откармливал поросят. Едва малышей отнимали от матери, он кормил их из своих рук. Чем, спросите вы? Тем же, что ел сам по утрам — овсянкой, то есть, отборным отмоченным овсом, как жеребят. Поэтому желудок поросят столь же нежен и чист, как у любого аристократа. Постепенно речь виконта утрачивала связность и перерастала в один протяжный, сладострастный стон.
— О, это неописуемый вкус, Корнхайт! В другое время и в других условиях и вы бы не устояли. Никто бы не устоял, за это я вам ручаюсь. Когда мне его готовят, я жду и плачу. В буквальном смысле, господа, плачу! Я предвкушаю радость невинного свидания, сладость первого поцелуя, стыдливо склоненную головку юного создания. И я плачу от счастья! Эй ты, подай еще шампанского! О, эти юные создания, они еще не перешли на грубый подножный корм, но питаются лишь духом небесным, нектаром и амброзией. Вам этого ни за что не понять, старина! Сколько лет было вашей Ванессе, когда вы поженились? Лет тридцать?
— Что вы такое несете!
— Если не все тридцать пять.
— Ей было двадцать один.
— Да? Простите, я перепутал! Но все равно, вам никогда не понять меня. Вы финансист, сухарь, книжный червь! Жизнь для вас — шелест страниц и банкнот, а для меня — музыка небесных сфер.
— Где вы сегодня были, виконт? Неужели опера довела вас до такого состояния?
— Опера? К черту оперу! А вот где я был, вас не касается. Достаточно сказать, что я, подобно Данте, побывал в раю и в преисподней.
— И где же находится рай?
— Высоко, Корнхайт, высоко. На шестом этаже. Но меня туда не пустили.
— За грехи, вероятно.
— Истинная правда. За грехи. Слушайте меня, старина. Я хочу вам кое-что поведать. Когда-нибудь, в одно прекрасное весеннее утро, вы хлопните дверью своей роскошной виллы, проклянете все на свете и отправитесь наугад по улицам. Вам даже не захочется больше томиться в черных недрах вашего "Шевроле"...
— "Бентли".
— Не важно. И вы вылупитесь из черного яйца, как птенец. Вы отошлете своего шофера, а сами пройдетесь мягкой пружинистой походкой по тенистому бульвару. Где-то вдалеке прозвенит школьный звонок, он созовет всю детвору в темный и скучный класс. Бульвар опустеет, и тогда вы прищуритесь и увидите девочку. Она будет вам напоминать горлинку с подбитым крылом. Все ее подруги улетели, а она не смогла, билась — билась, но не смогла. Вы можете наступить на нее своей подошвой, а можете и пройти мимо. Но я от всей души советую вам приблизиться и протянуть ладонь. Достаточно нескольких хлебных крошек. Неужели вы пожалеете нескольких хлебных крошек?
— Если я вас правильно понял, виконт, у вас кончились хлебные крошки?
— Нет. Я просто решил круто изменить свою жизнь.
— И что подвигло вас на это решение?
— Кончина матушки. Не вам одному довелось потерять мать. Хотите выпить со мной за дружбу. С этого момента я прошу вас называть меня просто Альфред. Эй, шампанского сюда! Как вас позволите теперь величать?
— Как и прежде, Корнхайт. Я шампанского не пью. Я позволю себе лишь глоток вермута. Итак, доедайте пока вашу грудинку. А мне, с вашего позволения, надо переговорить с адмиралом.
— Ну что ж, очень жаль. А, кстати, прекрасная мысль, мне тоже надо переговорить с адмиралом, я за вами. Позвольте на прощание шепнуть вам кое-что. Не бойтесь, я не откушу вам уха.
Сэмюэль не без опаски подставил ухо и услышал громкий шепот виконта: "Каллистон колледж".
— Виконт, — веско произнес Сэмюэль, — если вы хотите стартовать заново, то я вас жду за карточным столом!
Альфред улыбнулся и громко хрюкнул. Этого уже никто не слышал, стол опустел, и официанты ждали только его одного, чтобы накинуться на гору грязной посуды.
3
На широком серебряном блюде громоздилась четырехэтажная пирамида. Почему она называлась "Турецкой", Парки сам не знал. Может быть, потому, что на самой ее вершине торчал острый кол, но Парки никогда не слышал о кровожадных турках и об этом виде казни. Поэтому, он без раздумий одним точным движением насадил на верхушку пирамиды ананас. Другой ананас в виде радиальных долек окружил венчиком своего собрата на колу. На ниспадающих этажах пирамиды далее должны были занять свое место засахаренные фруктовые дольки, клубника, конфеты, мармелад и пирожные. Этой сложной процедуры заполнения пирамиды Парки не доверял своим подручным. Как истинный художник, совершив мазок, он отступал назад и любовался нарастающим эффектом. Мимо него пробегали потные официанты с грудами грязных тернеровских тарелок, помутневшего хрусталя и запятнанного серебра.
На сегодня основная часть его работы была с успехом завершена. Ростбиф с артишоками имел феноменальный успех. На этот счет Парки мог не волноваться, не такая уже и сложная задача состряпать нечто первоклассное из высококачественных продуктов. Он сам закупал свежую телятину на Леденхолл. Он бы предпочел попотчевать гостей олениной, но тогда бы не уложился в бюджет. Какое наслаждение работать со свежайшим розовым мясом! Нет никакой необходимости вымачивать его в уксусе или рассоле, чтобы отбить запах, а потом снова вымачивать в крови. Какое счастье, что теперь ему не придется кормить своих подопечных отбросами. Кто бы знал, как он настрадался в последние годы, служа у виконта. На чем только ему не приходилось экономить, какую только мерзость не приходилось ему закупать на те скудные гроши, которыми его снабжали! Старинная кухня лондонского особняка Вилкоксов, знававшая умопомрачительные деликатесы теперь провоняла гнилью от пола до потолка. Беспечный виконт всецело полагался на великолепное искусство Парки, доверял ему свое здоровье и жизнь. И Парки никогда не подводил. Тут к чести виконта надо сказать, что порой его выручала собственная пищеварительная система. У него был железный желудок, как у настоящего стервятника, он был способен переварить все. Только изредка Альфред страдал легкими коликами, но на утро вставал свежим и розовым.
Надеяться на благотворные перемены не приходилось, и очень скоро виконт был вынужден расстаться со своим старым поваром. Парки просил рекомендации в традиционный ресторан, но получил нечто более заманчивое. Несмотря на устрашающее для посетителей название "Пеняй на себя", он бесстрашно переступил порог клуба и теперь трудился в поте лица на приумножение его славной репутации. Теперь, будучи поваром и одновременно распорядителем, он сам кормил своего прежнего хозяина. Ужины в клубе устраивались по подписке, стоили они немало, но Парки всегда выкраивал порцию для Альфреда. Тому было невдомек, он капризничал и воротил носом, требовал всяческих разносолов. С каждым разом все труднее было ему угодить. Вот и сегодня старый ветеран готовил для Альфреда особо поросенка по забытому рецепту. Придирчиво осмотрев кусок, купленный Альфредом на рынке, Парки покачал головой, но не нашел в нем заметных изъянов. Иначе бы он непременно вымочил мясо в слабом уксусе. Почему Альфред воспротивился ростбифу из первоклассной телятины и предпочел этого поросенка с сомнительной репутацией? Из вредности, только из вредности. Чем старше становился Альфред, тем все больше походил на покойного отца своим непредсказуемым характером. Последний из Вилкоксов вобрал в себя без остатка старинный аристократизм, он был невыдержан, плохо воспитан, груб и заносчив. Каждый раз Парки, как примерная нянька наведывался к столу, чтобы проследить за поведением Альфреда. Как и следовало ожидать, нынешний вечер не был исключением. Виконт успел вызывать гнев лорда Чатама, отколов какой-то номер. Парки хотел было встретиться с виконтом после ужина, передать ему неблагоприятный отзыв старого лорда. Но Альфред, отставив тарелку, уже шествовал в холл, напевая на ходу из какой-то оперы: "Сто луидоров налево, столько же я — направо..."? Натворить он мог массу глупостей, поэтому его так недолюбливали все эти аристократы и так обожали все эти аристократки. Как сказала одна из них, Альфред был верен своей привычке быть неверным во всем.
Если кто вообще мог подать пример верности в этом семействе, то только он — Парки. Он был верен этому семейству сорок пять лет, в отличие от всех этих господ, в отличие от этой вертушки Мэгги. Шутка сказать, но в первый же год супружеской жизни с покойным бароном, отцом Альфреда, она уже вертела шашни сразу с двумя юнцами одновременно. Один из них, тот, что постарше, капитан Лонгфит, стеснительный тихоня, вызывал у повара улыбку и сочувствие. Другой — зоолог Эшли, тоже какой-то захудалый виконт, задира и мечтатель вызывал опаску и неприязнь. Тогда он был еще студент, совсем мальчишка. Оба, что и говорить, были красавчики, особенно этот зоолог. Но Мэгги не решалась огорчать графа и дала отставку обоим. Оба уехали в расстроенных чувствах к черту на рога, один пустился в плавание на военном корабле, другой отправился с сачком и силками чуть ли не в Аргентину отлавливать редких птичек. Тут бы графу и вознаградить свою супругу за верность, окружить бы ее заботой и лаской. Так нет, он начал душить ее ревностью. Есть множество оттенков ревности, но самой жестокой и бессмысленной бывает ревность запоздалая. Сколько пришлось бедняжке вытерпеть взаперти, об этом знал один только Парки. Даже произведя на свет наследника, она не нашла отзвука в грубой и черствой душе графа. Вельможа позаботился, чтобы сынка отняли у легкомысленной матери и отдали на воспитание гувернерам. Раз в день на десять минут ей разрешалось видеться с ним. Стоит ли удивляться, что Мэгги так жалела о прошлых временах и втихомолку призывала вернуться хотя бы одного из ее прежних поклонников. Не будь дурак, на этот зов первым откликнулся зоолог. Годы не прибавили ему благоразумия, он предстал перед ней в помятом дорожном костюме на пороге церкви в Ноттсбери, а на следующий день она уже с ним сбежала. Мальчугану тогда было уже семь лет, а самой Мэгги — под тридцать. Но жизнь с зоологом обернулась для нее новыми страданиями и одиночеством, он был моложе ее, в голове его гулял ветер. Его тянуло в экспедиции, он писал научные труды и составлял атласы. А его супруга не переносила качки. Даже во время путешествия через Ла-Манш, она так страдала, что по приезде в Лондон выкинула. Собственных детей они с тех пор так и не завели. Своего мужа-скитальца она почти не видела, он исчезал на целые годы в экспедициях. Но когда началась война, зоолог вернулся домой и сразу же надел военную форму. Она грешным делом даже возрадовалась — теперь он не уплывет за тридевять земель. Как она ошиблась! Меньше чем через год его накрыло стеной дома при бомбежке. Больше ей, бедняжке, было некого дожидаться. На горизонте тогда появился первый из ее поклонников — Лонгфит. Этот герой вернулся с войны, весь в регалиях, с пробитой головой и поврежденными мозгами, он получил от нее лишь каплю внимания, дружбы и сочувствия — стареющая Мэгги осталась верна памяти своего зоолога.
Один Парки всем сердцем жалел бедняжку. Но граф в отличие от него, не проявил ни капли жалости. В денежной помощи вдове некоего лейтенанта Эшли он отказал, видеться с сыном строжайше запретил. Несколько раз она тайком наезжала, но птенец уже оперился, то есть вырос настоящим оболтусом. Перекочевав из университета в университет, он забросил науку и предался радостям жизни. Граф долго и мучительно умирал в своем пустом замке. Вступив во владение титулом и наследством, Альфред сделал все, чтобы превратить мелкие доходы в крупные долги. По наследству Мэгги достался крошечный капитал, выпадало кое-какое скромное содержание, но сынок поспешил отправить мать в богадельню, прикарманив все ее денежки. Он ее там почти забыл, даже удивительно, что он присутствовал на ее похоронах. И уж совсем не удивительно, что сразу после похорон он явился в клуб! Парки очень за него беспокоился. И на это была особая причина. В свое время Альфред заложил родовое имение и замок без всякой надежды выкупить. Очень скоро он и этого лишился. А выкупил замок никто иной, как мистер Корнхайт по желанию своей супруги. Он выстроил на руинах школу и богадельню. Именно там, как говорят, кончила свои земные дни бедная Мэгги. И теперь, непонятно, за что, Альфред точил зуб на почтенного финансиста. Как бы у них не вышло стычки!
Предаваясь этим нерадостным воспоминаниям, Парки продолжал свои труды. Он уже выложил Турецкую пирамиду и теперь раскладывал остатки конфет и пирожных на круглых подносах. Сегодня Сэмюэль всех поразил этим старинным домашним рецептом, довольная улыбка осветила лицо старого повара. Он сделал все, как ему расписал Сэмюэль, но осмелился кое-что добавить от себя, руководствуясь опытом и интуицией. В дело пошла, конечно же, не двадцатипенсовая селедка, а кое-что подороже и покачественнее. Благо, Сэмюэль ничего не заметил.
Вернулся его помощник и доложил, что с уборкой покончено, и можно снарядить официантов на сервировку фуршета. Столь несложную операцию, как варка кофе, он, Парки мог доверить своему помощнику. На сегодня его функции были закончены, и теперь с полным правом можно было сказать подобно Понтию Пилату: "Я умываю руки". Парки медленно и величественно снял передник и закатал рукава сорочки. Но, оглядев многочисленные раковины с грязной посудой, он теперь решил направить стопы в главный туалет, предназначенный для господ.
Умывальный зал туалета, отделанный серым мрамором, с зеркалами в бронзовых рамах и урнами из черного базальта встретил Парки зловещей тишиной и потусторонним светом. Он щелкнул кнопкой, зажегся светильник над зеркалом. Парки принялся намыливать руки и насвистывать мелодию из старинной оперетки. Только теперь он заметил, что здесь он не один. В углу, на приступочке у серой мраморной стены сидел человек, положив голову на край умывальника. Тонкая струйка воды проистекала из крана, но Альфред Вилкокс не реагировал.