Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Честно сказать, не понимаю я этого. Вот не понимаю — и все.
— Между прочем, не так он был и плох. Едва ли не первый его указ был, чтобы в приказах "без посулов решали дела, творили правосудие и каждому без промедления помогали найти справедливость".
— А прежние государи указывали брать посулы и судить неправо, чему судьи с удовольствием и повиновались.
— TouchИ! — воскликнул Максим со смехом.
— Не спорь, с ним, Максим, он упрям. Не слушай его, Никита, он предвзят.
— Как и ты.
— Как и я. Что ж поделать, это была наша юность, — согласился Хворостинин, особо выделив голосом слово "наша".
Максим смеялся, и чаша с медом колебалась в его тонких пальцах. Никита точно завороженный следил, как волнами ходит золотистая жидкость, ежесекундно грозя выплеснуться, и все же не теряя не капли. На Максиме сегодня был охабень рудо-желтого аксамита, с золотым узором чешуями и струями, с алыми нашивками и кистями-ворвоками, с золотым же петельчатым кружевом, подпоясанный алым с золотом кушаком с длинной бахромою. Ах, как же шел ему этот огненный наряд, как подчеркивал он матовую белизну лица, обрамленного черными кудрями! Вот он с женственной томностью откинулся на спинку, длинные ресницы опущены, и нежная белая рука небрежно играет шелковистым локоном... А вот вскочил, вспыхнул, весь — страсть, весь — насмешка!
— Между прочим, Максим при дворе... гм, Самозванца был весьма важным человеком.
— Ванечка-а!
— Ты, Никита, даже представить себе не можешь, насколько важным, — продолжал Хворостинин, демонстративно не заметив оклика. Он явно наслаждался своей маленькой местью. — И не только там...
— Иван!
Хворостинин замолчал. И поспешно перевел разговор на другое:
— Максим, а ты ведь так и не рассказал, где был все эти годы.
— А! Спроси птицу в небе, над какими краями носят ее крылья! Много где был, Ваня. Например, во Франции.
— Хорошо там?
— Хорошо! Южная луна заливает своим переливчатым светом виноградники... Изящество, остроумие, тонкий вкус — все это Франция. Науки, искусства, просвещение — все это Франция. Как изысканно одеваются дамы и кавалеры, сколько прелестной живости в их разговорах, а какие дают они балы! Никита, ты знаешь, что такое бал? Нет, тому, кто не видел этого своими глазами, кто сам не танцевал ни буре, ни паваны, ни сарабанды, бесполезны все рассказы — это надо почувствовать самому! А готические замки, а поэзия, живопись... не обижайся, Ваня, но то, что у тебя на стенах — это прошлый век. В самом буквальном смысле, по французскому счету сейчас семнадцатый. В Париже теперь в моде Вуэ.
— А правда, — не сумел удержаться от любопытства Никита, — что тамошние знатные женщины свободно ездят по улицам и бывают в обществе мужчин? И всякий посторонний мужчина может видеть их и даже говорить с ними?
— Истинно так. Впрочем, выходя на улицу, дамы нередко скрывают лицо под черной бархатной маской, но, поверь, предприимчивый любовник сумеет увидеть все, что надо.
— Любовник?
— Ах, не будь таким замшелым моралистом!
— Кем?!
— Нет, право же, русские порой бывают так смешны!
— А правда, — мстительно вопросил Никита, оскорбленный таким пренебрежением к его отечеству, — что в Париже улицы завалены дерьмом по самые крыши? А правда, что самые чистоплотные французы моются по разу в год и, чтобы забить вонь, обливаются духами так, что порою сами задыхаются насмерть? А правда, что там совершенно нет хорошей воды, и несчастным приходится хлестать вино самого утра?
— Ну правда... — Максим равнодушно пожал плечами. Эту наглость не прошибить было и бердышом. — Право, что за пустяки! Что такое грязь по сравнению... по сравнению со стихами?
Огонь в камине, бросив алый блик,
Совсем по-зимнему пятная стены,
Трепещет меж поленьев — злобный, пленный.
И он к своей неволе не привык.
Во Франции — весна, и каждый куст
Расцвел и пахнет трепетным апрелем.
А здесь в апреле — сырость подземелья,
Мир вымочен дождем, и нем, и пуст...
Лишь капель стук по черепицам крыши
Звучит в ночи. И сердце бьется тише -
Смерть кажется желаннейшим из благ...
Нет, не блеснуть уж вдохновенной одой:
Родник души забит пустой породой.
...И лишь рука сжимается в кулак.
Он читал по-французски, затем перевел на русский язык. Разительная перемена произошла с ним: ничего женоподобного, наглого, манерного не осталось в нем; его прекрасное, точно высеченное из мрамора, лицо исполнено было вдохновения и печали.
— Гийом дю Вентре, — заключил Максим.
Он ждал слов, и Никита искренне сказал:
— Красиво.
— Не правда ли? Красивый язык, разве не так?
Перегнувшись через столешню, он порывисто схватил Никиту за руку. В один миг он сделался прежним, лукавым и беззастенчивым.
— Ах, как жаль, что ты не знаешь французского языка! Сколько бесценных сокровищ остаются для тебя сокрытыми! Хочешь, я буду твоим учителем?
— Не хочу, — отрезал Никита, высвобождая руку.
Максим обиделся.
— Фи, что за отвратительное невежество! Этого нам не надо, этого мы не знаем, этого и знать не хотим...
— Почему же, — хладнокровно возразил Никита. — По-гречески я читаю свободно. Немного говорю по-татарски. По-ляшски знаю несколько слов, правда в основном таких, которых при честном народе не произнесешь. Доведется воевать с французами, глядишь, выучу и французский.
Неизвестно, что сказал бы на это наш черноглазый франкофил, но тут, по счастью, принесли взвары и заедки.
Заедки бывают двух сортов: лакомые печенья и овощные сласти. В старину ели прежде первые, а заканчивали обед вторыми. Из печеного к столу была подана, в частности, котлома[32], сладкие перепечи с ягодами и орешки из теста. На блюдах аппетитными горками лежали яблоки и груши с патокой, пастила из калины, вываренная в сахаре коринка[33]. В расписанном голубыми цветами горшочке была густая мазюня — странное на современный вкус лакомство из сушенной редьки, томленой с белой патокой и множеством всяких пряностей, как то перца, муската и гвоздики. Максим, пренебрегая выпечкой, сразу потянулся к левашам[34] из какой-то непонятной буроватой ягоды. Никита более последовательно ухватил изрядный пучок хворосту. Иван Андреевич налил себя взвару из винных ягод и фиников. Меж тем двое слуг внесли главное украшение стола: огромную сахарную птицу.
— Сова! — взвизгнул Максим в совершеннейшем восторге, хлопая в ладоши. Он подскочил к хозяину и, игриво блестя глазами, принялся что-то нашептывать тому на ушко.
— Ну... ну что ты... это было бы уж слишком... — лениво отбивался Ванечка с выражением полного блаженства на лице.
Плавною походкой танцора Максим вернулся на свое место, мимоходом прихватив сладкий орешек.
— Что ж, мой светлый витязь, неужели я ошибался в тебе, воображая тебя простодушным воином? — развязно отнесся он к Никите, возобновляя прежний разговор. — Какие же книги тебе по душе? Читал ли ты, например, "Сказание о Дракуле"?
— Читал, — без особенного восторга откликнулся Никита, хрустя печеньем.
— И что скажешь? В чем, на твой взгляд, суть этой повести?
— И свои могут предать, не помня добра, — сказал Хворостинин, которого никто не спрашивал.
Максим со смешком откинул назад черную прядь.
— А на мой взгляд, суть в том, что лишь железная воля незаурядной личности, готовой не останавливаться не перед чем, способна преодолеть несовершенство людей с их мелкими страстишками и слабостями.
— Суть в том, что жестокостью можно добиться многого. Только ничего хорошего из этого все равно не выйдет, — отрезал Никита.
Максим задумчиво посмотрел на него, словно видел впервые.
— А вообще-то, — досказал Никита, — все это пустое. Вот "Устав ратных и пушечных дел"[35] — книга стоящая.
Максим вскинул ресницы... и расхохотался.
— Il est si charmant! — выговорил он Хворостинину сквозь смех. — Si brutal...[36]
Хворостинин фыркнул. Никита нахмурился. Из всей речи он уловил только имя древнего римского крамольника, и это ему совсем не понравилось.
Люди, полагающие, что еда отдельно, а выпивка отдельно, не так и неправы. Во всяком случае, на пирах наших предков основная попойка начиналась уже "по окончании стола". По знаку хозяина явились в пузатых кувшинах с цепочками иноземные вина, непременный символ роскоши. Вновь явился ставленый мед, но теперь уже выдержанный и гораздо более крепкий. Неведомо зачем явилось двойное вино[37] — его-то хлещут лишь с горя, для веселья честным людям пригоже вино доброе или боярское, лучше всего настоянное на зверобое, или корице, или померанцевых корочках; впрочем, и эти замечательные напитки имелись у Хворостинина в леднике и теперь были выставлены на стол.
Один умный человек[38] сказал, что пир — в некотором роде война хозяина с гостями. Причем Максим оказался перелетом — хоть и сам пил, а больше Никите подливал. В генеральное сражение Никита Романович вступил легкораненым, но дело разгоралось: стремительно терял он в отчаянной битве и кровь, и силы. Мысли его начинали мешаться. У него еще достало здравомыслия потребовать выпить прежде за государя, а дальше пошел уже сплошной разгул, появились песенники, и под лихие переборы гудков и сопелок виной полилось рекой.
-... как, как он мог! — едва не стонал Никита.
Максим хохотал, запрокинув голову, и блики света метались по его волосам.
— Тебе лучше знать, твой же сродственник!
— Да, живому человеку хочется жить, да, порой приходится и бежать — но чтобы против своих! Из ненависти к государю...
— Ненависти? Да они жить друг без друга не могли!
Не участвующий в разговоре Хворостинин тихо подошел и стал у Максима за спиною, положив ладонь ему на плечо.
— Что ты такое говоришь! — не поверил Никита. — Ведь Курбский обличал царя во многих злодеяниях, называл его человекорастерзателем и телесоядцем, а Иоанн в ответ яростно обрушился на него, виня в тысяче ужасных грехов, вплоть до того, что, разъярившись на человека, он выступил против Бога...
— Никита, очнись! "Не явлю тебе своего лица до Страшного суда" — "А кому и охота глядеть на такую ефиопскую рожу" — это что, спор политических противников? Да нет, так ссорятся только друзья! Ты же не думаешь, что пять сохранившихся писем — это вся их переписка, что Курбский мог замолчать на целых тринадцать лет, а Иван — оставить за Курбским последнее слово? Поверь, все эти годы они отчаянно хотели помириться, только ни один из гордости не решался сделать первый шаг. Вспомни-ка, что писал Курбский....
— "Что так долго не насытишься кровью христианской, попирая совесть свою?.. — вдруг проговорил Хворостинин, не отрывая глаз от кудрявого Максимова затылка. — Вспомяни дни своей молодости..."
Максим лениво отмахнулся:
— "...когда блаженно царствовал". А знаешь, Никита, как он мог? Он наивно думал, что убежище ему предоставят за его красивые глаза. А его заставили отработать. Вот и все. В итоге каждый получил, что хотел.
— Не... не смей так говорить! — закричал Никита, вскакивая. — Да ведаешь ли ты, каково было ему на чужбине?! Какой боли и крови ему это стоило? Что ты вообще в этом понимаешь! Да, он — предатель, а вот ты... В этой твоей песне, где "здесь — сырость подземелья", тот француз ведь в чужом краю тоскует по родине... а для тебя Родины вообще нету!
Максима точно подбросило с лавки. В один миг он оказался напротив Никиты.
— А ты, — выговорил он звенящим голосом, — что ты можешь в этом понимать?
Хворостинин молча встал между ними. И в этот миг песельники грянули лихой мотив.
— А! Ты прав... или не прав... да какая разница! — Максима вновь точно подменили. Он тряхнул кудрями, с каким-то лихорадочным весельем схватил за руку Хворостинина, другой рукой ловя Никитину ладонь. — Не будет ссориться... будем плясать!
Никита отрицательно замотал головой и снова сел, но Максим, ухватив за руку, с неожиданной силой сдернул его с лавки.
— Да полно же! Пойдем, пойдем... право же, нет ничего лучше!
Хоть и неловко признаваться, несерьезно, а плясать Никита был искусен! Да и чего б не плясать, пока молод? Бывало, выйдет в круг молодой князь — все девки лишь на него и смотрят... Чтобы понять, что все это — не более чем жалкие трепыхания, нужно был увидеть Максима.
Это был не просто танец — то был вдохновенный полет. Гибкий, легкий, стремительный, кружился он в огненной пляске, и долгие рукава охабня бились упругими крылами. Казалось, сказочная Жар-Птица влетела в покой... Вдруг разом упало золотое оперенье — и расцвел дивный лазоревый цветок. Ядовитый цветок... Сам танец переменился, сделался более плавным, каждое движенье исполнено было чувственности и какой-то хищной неги... Вот осыпались лазоревые лепестки!
Парчовый кафтан летел Никите прямо в лицо, он машинально вскинул руку. Случайно пальцы его встретились с Максимовыми... и переплелись... У Никиты кружилась голова, отчего-то стеснилось дыхание. Максим был в одной рубашке, кудри — черный шелк по белому шелку — в беспорядке рассыпались по плечам, и лицо его, нестерпимо-прекрасное лицо было совсем близко...
— Не будем ссориться, светлый витязь! — жарко выдохнул он. Взгляды их встретились. В бездонных омутах его глаз можно было утонуть... — Не будем... ссориться... — прошептал он Никите чуть слышно — и поцеловал прямо в губы. Никита не успел ничего сказать или сделать[38] — острая и сладостная боль пронзила все его тело, и враз обессилев, почти теряя сознание, он упал на лавку. Откуда-то в руке у него оказался полный кубок, и Никита вцепился в него, словно там было спасение.
Перед глазами у него все плыло, мысли путались, он почти ничего не видел, и лишь где-то, на грани сознания, билась бешеная песня. Он точно плыл по темным волнам, то впадая в хмельное забытье, то на миг обретая ясность, то вновь проваливаясь с головою.
Вдруг слух его отчетливо различил невозмутимый голос Максима:
— Когда подводишь кого-либо к пытке, рубаху обязательно следует рвать. Впечатляет гораздо больше.
И отчаянный возглас Хворостинина:
— В моем доме!
Послышался треск рвущейся ткани, и холодные пальцы легли ему на грудь. Огромным усилием он разлепил веки... Над ним с озабоченными лицами склонились Хворостинин и Максим; дядя держал в руках чашку, явно собираясь побрызгать Никите в лицо.
— Ты потерял сознание, — сказал Максим. — Прости, снимать было некогда.
В голосе его, как всегда, звучала насмешка, но на этот раз насмешка такая, за которой прячется участие, и Никита даже подумал, что давешние зловещие слова ему просто почудились.
Шатаясь и цепляясь за обитую крашеной кожей стену, он с трудом утвердился на ногах, забрал у Хворостинина чашку и одним жадным глотком осушил до половины. Вместо воды в чашке оказалось вино.
Дальше Никита помнил плохо. Кажется, в горницу его под руки волокли двое слуг. А дверь почему-то оказалась гораздо уже обычного, и Никита врезался в косяк. Кажется, при этом он даже ругался матом...
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |