Страница произведения
Войти
Зарегистрироваться
Страница произведения

Пять дней хмурого лета


Опубликован:
03.08.2010 — 03.08.2010
Аннотация:
Навестить дядюшку в деревне - что может быть невиннее? Но если твой родственник - бывший кравчий чернокнижника Лжедмитрия, нужно держать ухо востро!
 
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
 
 
 

Пять дней хмурого лета



Пролог.



1523 год, имение князя Хворостинина


— Нет, Микишка, гости — это хорошо, гости — это просто замечательно, — приговаривала румяная повариха, проворно погружая в тесто обнаженные по локоть руки. — В кои-то веки будет пристойная снедь!

— А то ведь кому скажи, так на смех подымут: слугам доесть нечего, — поддакнул Микишка и утер слезу, правда, не от избытка чувств, а оттого, что как раз в это время разрезал луковицу.

— Вот помяни, Микишка, мое слово: не доведут барина до добра эти ляшские замашки!

— Эй-эй, ты б тово, постереглася! — детина вздрогнул. — Ляхов-то хулить...

Баба грозно уперла кулаки в боки:

— А что ж мне, хвалить их, собачьих детей, прикажешь? Сколько душ загубили, сколько городов да сел пожгли, самого государя-батюшку чуть до смерти не уморили, а мне — хвалить?!

— Так-то оно так, — пробормотал Микишка, опасливо оглядываясь по сторонам, — да только до царя далеко, а барин-то близехонько — сей час шкуру спустит.

— А я не из пужливых! — возразила его собеседница. — Или ты, Микишка, думаешь, что барин глупей тебя, не ведает, что никто не может так насолить хозяевам, как стряпея? Так что поверь, из всей дворни моя задница в наибольшей безопасности.

— Оха-а-льница, — протянул детина в восхищении. Повариха была баба хоть и не молодая, но вполне в соку, и Микишка надеялся рано или поздно добиться от нее взаимности — иначе навряд бы он стал проводить свой досуг за резаньем лука и чисткой закопченных сковородок.


День первый.


Между тем молодой родич князя Хворостинина подгонял коня, с тревогой поглядывая на сгущающиеся тучи. Небо стремительно затягивалось зловещей чернотой; близилась гроза. Конечно, Никита Охлябинин был не таков, чтобы страшиться ненастья, но платье на нем было совсем новым, а мысль предстать перед дядею голтяем [1] ему отнюдь не улыбалась.

Никите недавно исполнилось двадцать три года. Вполне оправдывая родовое прозвище[2], он был высок ростом, широк в плечах и тонок в поясе; вся его крепкая, ладная фигура, вся его повадка свидетельствовали о немалой силе и ловкости. Лицо его, хотя и не отличающееся правильностью черт, но открытое и добродушное, производило самое приятное впечатление — всякому виделось, что человек этот отважен и чистосердечен, хотя, быть может, и излишне простодушен. Над правой бровью его виднелся тонкий шрам, один из тех, что только украшают мужчин, светлая бородка вилась мягкими завитками, а предгрозовой ветер трепал волосы, чуть более длинные, чем было в те времена в обычае — молодой князь по-холостому[3] ехал с непокрытой головою. Дорожного вотола[4] он не захватил тоже... и дождь, разумеется, пошел.

По счастью, очень скоро Никита заслышал шум воды, а затем и увидел впереди потемневшее, будто бы нахохленное строение. Он воспрянул духом, и уже через несколько минут привязывал коня под навесом.

Не успел он постучаться, как дубовая дверь со скрипом приоткрылась, и Никитиному взору явилось сумрачное, заросшее до глаз всклокоченной седеющей бородою лицо. Похоже было, что мельник кого-то ждал; поняв свою ошибку, он хотел было захлопнуть дверь, но Никита живо приналег на нее плечом.

— Ехал бы ты, князь, своей дорогою, — пробурчал хозяин мельник, силясь закрыть дверь.

Сколь ни был удивлен Никита тем, что незнакомый человек угадал его титул, негостеприимностью он был удивлен еще больше.

— Пустил бы переждать непогоду, хозяин, льет ведь, что из ведра! — возразил он, не освобождая двери.

— Ништо, чать, не девица!

Простолюдины в ту пору нечасто осмеливались говорить с князьями в подобном тоне. Никита в раздражении наддал плечом, намереваясь проучить дерзкого. В тот же миг с небес обрушился раскат грома, мельник быстро отступил на шаг, и Никита едва устоял на ногах.

— А впрочем, проходи, коли не побрезгуешь нашим убожеством, — с угрюмой насмешкой проговорил хозяин мельницы, закладывая дверь тяжелым засовом. — Но смотри, уговор лучше денег — едва развиднеется, так ступай, куда шел.

И, не обращая больше внимания на гостя, хозяин взял ветошку и принялся начищать изрядно сточенный топор.

Никита с любопытством оглянулся по сторонам. Жилище и правда смотрелось убогим. Вдоль стен тянулись грубо оструганные лавки, вовсе ничем не прикрытые, не лучше были скрыни и полицы, заставленные старыми, закопченными горшками, а пол, сложенных из плохо подогнанных дубовых плах, если когда-либо и подметали, то явно загоняя сор под рогожный половик. Впрочем, в дальнем углу Никита приметил низенькую дверцу, не только аккуратную, но даже украшенную прихотливой резьбою. Движимый любопытством, юноша потянул за витое кольцо... из темноты уставились на него желтые волчьи глаза. Никита невольно отпрянул, хватаясь за саблю. Зверь лениво приподнял лобастую голову, словно раздумывая, и тихо заворчал, приоткрыв белые клыки.

— Хорош ли болдырь[5]? — спросил мельник, подходя и опуская ладонь на мохнатый загривок животного, тотчас радостно застучавшего хвостом. — На погляд от волка не отличишь!

Ненастье все не унималось, сделалось так темно, что хозяин, вздыхая, полез за кресалом. К немалому Никитиному удивлению, зажег он не лучину и даже не сальный огарок, а пару свечей белого воску, которые тотчас занялись ровным, без треска, пламенем. Дождь барабанил по крыше, ветер завывал обиженным зверем, то и дело заглушаемый громовым грохотом, порою до слуха доносился плеск воды под колесом, и все эти звуки сливались в единую зловещую мелодию. Никита, не зная, как скоротать время, походил взад-вперед, затем принялся разглядывать пучки трав и кореньев, что в немалом числе были развешаны по стенам.

Запас оказался под стать жилищу. Не было здесь ни сплетенного в долгие косы золотистого луку, ни серебристых головок чеснока, ни даже темно-зеленых веников сушеного укропа; пожалуй, лишь запыленный пучок зверобою, уже наполовину оборванный, и напоминал о том, чему надлежит быть во всяком приличном доме. Зато в изобилии имелись мяун-трава, корни девясила, полынь, иван-да-марья.

— А это что за травка? — полюбопытствовал Никита, потрогав одну из связок. — Похожа на горечавку, только цветки желтые и большими кучками...

— Тирлич, — отвечал мельник со столь явным неудовольствием, что гость поспешил отдернуть руку. — Этого не проси, не продается.

— А ты, что же, колдовскими травками приторговываешь?

Существование ведьм и чародеев в те годы представлялось бесспорным, а всякий мельник почитался если и не прямым колдуном, то человеком, водящим дружбу с водяными. Однако, поскольку молоть зерно ручными жерновами весьма утомительно, и самые суеверные люди вынуждены были прибегать к мельниковым услугам, а значит, и мириться с его сомнительными знакомствами.

— Среди прочего.

— Для привороту?

— Есть и для привороту. Есть для милого друга, есть и для лютого ворога. Не хочешь ли?

Читатель под "врагом" поймет скорее всего недоброжелателя в человеческом облике, однако и поныне еще в деревнях словом этим заменяют иное, гораздо более жуткое [6] ... Что бы ни имел в виду мельник, Никите, под влиянием общей зловещей атмосферы, подумалось именно о нечисти. Новыми глазами оглядел он развешанное по стенам колдовское богатство. Юноша ведал, конечно, что от бесов спасает ладан, от русалок — полынь (и сохрани Бог перепутать ее с петрушкой), а для изобличения колдуньи потребны осиновые дрова, однако никогда прежде ему не приходило в голову, что сии знания могут пригодиться на деле.

— А что, разве здесь худое место? Водит, что ли?

— Сказывают, в прежние времена и водило, да только вот уж с десяток лет спокойнехонько. Как погуляли тут лисовчики[7], так поразбежались все бесы — толь со страху, толь со стыда. А впрочем... — примолвил мельник, в раздумье оглядывая своего гостя, — к чему тебе травки? Привораживать пока некого... а любого врага, я чай, и сам отвадишь.

Польщенный Никита приосанился и положил руку на крыж своей богатой, в серебре и самоцветах, сабли.

Гроза кончилась, сменившись мирным шелестом летнего дождя. Небо просветлело, и скоро уже лишь редкие капли звонко шлепались в лужи. Никита ехал вдоль реки (полутора верстами ниже, по словам мельника, имелся мост), полной грудью вдыхая свежесть влажного воздуха. На умытых листьях сверкали яркие капли, и купы ив над водою казались грудами изумрудов и алмазов. Весь мир сделался чист, светел и радостен, и воспоминания о мрачном месте совершенно выветрились из Никитиной памяти.

Взглянув мимоходом на противоположный берег, он остолбенел. Белый конь во весь опор нес всадницу прямо к обрыву; девушка припала к гриве, видимо, отчаянно пытаясь сдержать обезумевшее животное, черные волосы ее развевались. Миг — и конь ринулся с кручи.

Не раздумывая и мгновенья, Никита тоже кинулся в реку. Его конь проскакал несколько шагов, поднимая тучи брызг, прежде чем потерял дно под ногами; тогда юноша соскользнул с седла и поплыл. После недавнего дождя вода сделалась мутной и бурной, плыть, тем более в одежде, было тяжело, и белого коня вынесло уже на самую стремнину, когда Никита наконец железной рукою схватил его под уздцы. От этого движения обоих сильно качнуло, и всадница, доселе каким-то чудом удерживавшаяся на конской спине, с головою ухнула в воду. Никита, сам едва не захлебнувшись, выволок отчаянно барахтающуюся девушку на поверхность.

— Держись за меня крепче...

— Пусти!

— Не бойся, я тебя вытащу...

— Убери руки!

— Доверься мне, я не дам тебе утонуть!

— Что?! — воскликнула прекрасная всадница, от изумления даже забыв вырываться. — Да с чего ты взял, что я тону?!

— Что?! — воскликнул и Никита, в свою очередь разжимая от изумления объятья. — Отчего же ты... там же, ниже... ой, стой, не тони!

Темноволосая голова исчезла под водою, но тут же вынырнула вновь.

— Есть мне досуг искать моста! — фыркнула девушка. — А ты... Тумана сносит! — вскрикнула она и, не обращая больше внимания на Никиту, устремилась к белому коню, который, действительно, без хозяйской руки оказался в опасном положении. Несостоявшийся спаситель проследил взглядом, как с изяществом мавки скользит она по волнам — и понял, что его помощи не требуется и здесь.

Берег был обрывист, и когда Никита отыскал наконец место, где можно было вывести скакуна, оба тяжело дышали, и юноша еще некоторое время сидел на песке, унимая дрожь в руках. Перед глазами у него все стояла давешняя незнакомка, ее прелестное бледное лицо и яростные черные очи, ее гибкая фигурка, туго облепленная влажной тканью, ее волосы, то мокрые, гладкие и блестящие, то черными крыльями летящие по ветру... Кто она? Куда стремилась? Или, быть может, от кого? Бесстрашная всадница не могла, конечно, быть здешнею уроженкою. Быть может, татарка или полячка? Однако в чертах ее не было ничего восточного, а гордые пани, насколько ему было известно, предпочитали ездить в дамском седле...

Никита вздохнул, вылил воду из сапог и принялся выкручивать платье.

Такой, видать, уж выдался день. За ближайшим поворотом ожидало Никиту новое приключение, правда, гораздо менее опасное для жизни. Обочь дороги валялась опрокинутая телега. Хозяин ее, лысоватый священник в линялом подряснике, чей нос поражал яркостью и чистотой пурпурового оттенка, сидел на траве, прислонившись к колесу и время от времени оглашая окрестности горестными вздохами. А рядом преспокойно паслась облезлая сивая кляча, всем своим видом выражавшая удовольствие он неожиданного привала.

Никиту не пришлось уговаривать — в один миг он поставил телегу на четыре колеса, благо, оси и оглобли оказались целы.

— Как же тебя, батюшко, угораздило-то? — полюбопытствовал юноша, помогая запрячь конягу, вмиг сделавшуюся несчастнее несчастного.

Поп махнул рукой:

— У, бесово отродье! Промчалась мимо на своей белой зверюге, рукавом махнула — так мерин мой шарахнулся, да и кверху копытами.

— Как! — вскричал Никита в радостном удивлении. — Та красивая девушка на белом скакуне...

— Красивая? Не та девка хороша, что на коне, а та, что за прялкой! Эта же, прости Господи, красотка в жизни рук не намозолит, не дождешься от нее ни милостыньки, ни воздушка шитого, ни даже куличика на Пасху — знай себе носится по всей округе, добрых людей пугает. Одно слово — тума[8]! С колдунами знается, да и сама, видать, ведьма. Вот тебе истинный крест — ничуть не удивлюсь, коли скинется она сорокой да полетит на Лысую Гору с чертями плясать!

"Лысая Гора далеко, да и вообще в другом государстве, — проворчал про себя Никита, почуяв вдруг неприязнь к красноносому иерею. — Чарочка за чарочкой — еще и не то привидится!". Поп, конечно, клепал на девушку с досады, а вот то, что он назвал ее тумою, многое объяснило.

За всеми этими происшествиями до дядиного имения Никита добрался лишь к вечеру, и тотчас был окружен толпою почтительной дворни, наперебой предлагавшей свои услуги.

— А где же Иван Андреевич, не занемог ли? — спросил Никита, удивленный тем, что дядя, столь радушно зазывавший его погостить, не ждет его на крыльце. (Не могло же статься, чтоб он вздумал встречать князя и родственника в сенях или тем паче во внутренних покоях!)

Его заверили, что барин в добром здравии, что просит не принимать в обиду и не почитать его невежею, но выйти теперь не может никак, а спустится к трапезе. Никите лень было размышлять над подобным чудачеством, и он лишь кивнул. Ему требовалось как можно скорее привести себя в порядок.

Наверное, князь, путешествующий в одиночку, немало потерял в глазах хворостининской челяди. Незадача приключилась ровно на половине пути: кони понесли, возок разбился вдребезги, а Никитин слуга сильно расшибся и теперь отлеживался у добрых людей; там же пришлось оставить и вещи. Опоздать к условленному дню Никите казалось неприличным.

Впрочем, прислуга у Ивана Андреевича была вышколена в совершенстве. Никите даже не потребовалось ничего приказывать. Умывшись из позолоченного рукомойника и расчесав волосы, он снова оделся в свое платье, к тому времени уже высушенное и вычищенное — только кафтан оставался чуть влажноватым на сгибах. Хозяин был столь любезен, что прислал ему на выбор целую охапку одежды, но вся она оказалась чересчур уж пестрой и вычурной, да к тому же тесновата в плечах, и Никита взял лишь рубаху тонкого голландского полотна.

Переступив порог столовой палаты, он привычно оборотился к образам... и рука замерла, не довершив крестного знамения. Никита зажмурился и снова открыл глаза, затем в тихой панике почти подбежал к красному углу. Нет, жаловаться на зрение оснований не было. На полице, убранной, как подобает, богатым, в жемчугах, застенком [9], стояли две вазы с анютиными глазками. И больше ничего.

При всем этом образа в покое имелись... или парсуны, или картины — Никита не мог подобрать верного слова, ибо, насколько он мог судить, сия религиозная живопись и по католическим меркам должна была считаться чересчур вольной. Никита, покраснев, прошел мимо святой Магдалины, побледнев — мимо святого Себастьяна и смог перевести дух только подле полотна, изображавшего встречу Марии с Елизаветой. Две подчеркнуто непраздные женщины нежно держались за руки... пожалуй, это было даже трогательно, а белый котенок, резвящийся у их ног, и вовсе очень мил. Нет, Боже упаси посчитать это за икону, и все ж таки в этом что-то есть. Какой целомудренной прелестью дышит облик Девы, и как...

— Тоже понравилось? — раздалось за его спиною. — Просто ангельские личики, и не поверишь, что темненькая — метресса заказчика, а беленькая — самого художника.

Никита вздрогнул.

— Здрав будь, Иван Андреевич, — пробормотал он, оборачиваясь. Очарование рассыпалось со звоном. Что значит иноземное слово "метресса", он представлял весьма смутно, но явно нечто противоположенное "деве".

— Поздорову, поздорову, Никитушка! Дай-ка на тебя глянуть... Сколько ж не видались — мало не двадцать лет? Вырос!

И Хворостинин обнял родича с такой неподдельной сердечностью, что всякая неловкость исчезла без следа. Никита с любопытством разглядывал дядю, с которым, и вправду, последний раз встречался в раннем детстве. Князь Хворостинин, несмотря на некоторую рыхлость сложения, выглядел моложавым и таким холеным, словно он целые дни только тем и занимался, что чесал бороду, полировал ногти и умащался всевозможными бальзамами. К ужину он, следуя заветам сельской простоты, вышел в комнатном платье, без кафтана, но и оно было столь богато, что иному впору надеть на пир: к зипуну малиновой объяри [10] пристегнуты были белошелковые рукава, черная шелковая тафья[11] расшита мелкими жемчужинками, а на сафьяновых сапогах с высоко загнутыми носами качались золотые кисточки. Впрочем, вся эта давящая роскошь уравновешивалась любезность обращения, обходительностью, радушием — ну никак не производил Иван Андреич впечатления заносчивого богатея!

Подхватив гостя под локоть и не переставая улыбаться и говорить приятности, он увлек Никиту к столу, приветливо уставленному солоницами, перечницами и уксусницами — всё золочеными, всё затейливыми, в виде слоников, павлинов и иных дивных зверьков... и вдруг выражение его лица переменилось.

— Микишка!

На зов вбежал детина в зеленом кафтане.

— А вот скажи-ка мне, Микишка, — проговорил Хворостинин голосом, дрожащим от сдерживаемой ярости, — какую ты положил на стол скатерть?

— Так, барин, какую велено — красную.

— Не-е-т, любезный, я говорил тебе класть багряную, а эта — алая. Она же к полавочникам нейдет! Весь хоромный наряд испорчен! Что же, ты вздумал осрамить меня перед гостем? Бездельник! Прочь с глаз моих! На конюшню! Двадцать батогов!

— Право же, дядя! — принужденно рассмеялся Никита. По его представлению, провинность на двадцать батогов не тянула никак — самое большее на две оплеухи. — Я, например, алого от багряного тоже в жизни не отличу.

Хворостинин окинул родственника долгим, едва ли не разочарованным взором...

— Ладно, десять... а, шут с тобой, благодари князя! Убирайся, да не попадайся мне на глаза! Ах, ну что за люд глупой! — прибавил он досадливо. — Жить не с кем...

И снова, как давеча перед картиной, Никите помстилось что-то нехорошее и темное. И снова, через минуту, дядя был добродушен и любезен, и племянник уже думал: а может, холоп допустил небрежение далеко не в первый раз, и теперь просто истощил терпение господина? После долгого пути Никита был настолько голоден, что не мог сердиться на того, кто его потчует.

А потчевали, нужно признать, отменно. За сырным караваем чередою понесли блюда с пирогами: с говяжьими почками, с зайчатиной, с сигами, со щавелем. Не заботясь, постный или скоромный сегодня день, рядом выставили судки с рыбной ухою, щедро приправленною гвоздикой и перцем и с кислыми щами с утятиной, тельное[12] и гусиные потроха в медвяном соусе, рассыпчатую кашу, свежие огурцы, гороховый сыр; вино и хмельные меды, конечно, тоже не были забыты. А уж какова была роскошь! Блюда, тарели, рассольники, ендовы, кубки, не говоря уж о ножах и ложках — все было золотым или позолоченным, иное с цветной эмалью, а то и каменьями (в дому Охлябининых серебряную-то посуду выставляли на стол лишь по большим праздникам!).

— ...Иван Андреич! — заметил Никита, обрадовавшись предлогу прервать рассказ о царских плетистых розочках. — Отчего же ты сам-то ничего не ешь?

— Худею, — откликнулся тот, задумчиво вылавливая вилкою из икры кусочки лука.

Никита развеселился:

— Да ты ж настоящего московского брюшка далеко еще не наел!

В самом деле, хотя Хворостинин, по московскому обычаю, подвязывал кушак весьма низко, дабы подчеркнуть вышеупомянутую часть тела, подчеркивать было особо и нечего.

Хворостинин вздохнул:

— Такое уж у меня сложение: съем на золотник, жира нарастет на гривну[13],— и в свою очередь переменил разговор. — Ах, едва самого главного не запамятовал! Васька, беги к Тсере, пусть выйдет поприветствовать дорогого гостя.

— К кому? — не понял Никита, но Иван Андреевич лишь лукаво подмигнул ему и подложил еще севрюжинки.

Через несколько минут дверь отворилась... Никитино сердце замерло и тотчас заколотилось часто-часто.

С новой величавою статью, с царственной плавностью движений, закована, точно в доспехи, в парчовый летник, и толстая коса, что вилась по ветру, переплетена теперь жемчужными нитями — и все же это была она.

— Здрав будь, Никита Романович! — промолвила она медленно, а в очах ее была звездная чернота волшебной ночи.

Никита вспыхнул, едиными духом опрокинул поднесенную чару и, торопливо убрав руки за спину, прикоснулся губами к бледной щеке девушки. В чаре, вопреки обычаю, оказалась не водка, а красное вино, очень сладкое и тягучее, а на дне открылась надпись: "Зри, смотри, люби и не проси".

— Спой, Тсера, потешь гостя, — обратился к девушке довольный Хворостинин.

Та улыбнулась одними уголками губ.

Тума хоровод водила,

Ведет, ведет, да и станет,

На девонек поглянет:

Все ли девки в хороводе?

Одной розы нету.

Мати розочку чесала,

Косу заплетала,

Дочку научала:

Дочка моя доченька,

Не стой ты близ тумы!

Эта ли тума сведет тебя с уму,

Из дому сманит, туман тропку затянет.[14]

Голос ее, несколько более низкий, чем можно было ожидать, был глубоким и бархатным, и чудилось, возьмись за него рукою, как за волшебную нить — и в самом деле оплетет, очарует и уведет за собою в небывалую страну.

Песня смолкла. Миг — и Тсеры уже не было в палате, а Никита так и не нашелся сказать ни единого слова.

Голос Хворостинника вернул его к действительности:

— Никитушка, а отведай-ка опричного блюда[15].

Когда это молодым парням мечты о красавицах мешали что-нибудь отведать! От жареного мяса шел такой дух, что у сытого Никиты слюнки потекли. Он откусил кусочек... и отодвинул остальное на край тарели. Хлебосольный хозяин всполошился. Никита задумался, стоит ли говорить.

— Дядюшка, только, пожалуйста, не надо никого отправлять на конюшню... но оно не совсем дожарилось.

Иван Андреич всплеснул руками:

— Это ж ростбиф с кровью — аглицкое кушанье. Из самой лучшей телятины!

"Еще и телятина! Час от часу не легче! — ужаснулся про себя Никита. — Нет, положительно в этом доме что-то не так". И ухватил с блюда добрый кусок буженины.


День второй.


Князь Охлябинин, будучи человеком неизбалованным, поднимался обычно до свету. Быть может, на сей раз он и изменил бы своей привычке — ведь накануне они с дядей засиделись далеко за полночь — но на рассвете его разбудили крики во дворе.

Никита, высунувшись в окно, спросил расшумевшуюся дворню, что случилось.

— Ахти, барин, такая страсть, что не приведи Господи! Мужики нашли в лесу Ивашку Кочуру из соседней деревни, волк его загрыз!

— Волк?

Никита резво сбежал вниз. Через минуту он уже раздавал приказы псарям и осочникам. Конечно, с его стороны было не вполне учтиво распоряжаться в чужом дому, но, как заверили его холопы, Иван Андреич никогда не встает в такую рань, а пытаться будить его — нажить беды. А волка-людоеда необходимо было выследить по горячему следу. То, что он объявился не на исходе зимы, когда отощавшие хищники теряют осторожность, а в разгар изобильного дичью лета, указывало, что зверем движет не голод, а ненависть — а значит, он нападет и вновь. Нельзя было давать чудовищу ни лишнего дня, ни даже часу.

Впрочем, когда Никита уже взялся за луку, собираясь взмыть в седло, его окликнули с крыльца.

— Иван Андреич! — обрадовался он и в нескольких словах изложил суть дела. — А не хочешь ли с нами? Так я велю подождать.

— Не понимаю, что это за услада, — проворчал Хворостинин с приметным отвращением. — Грязь, кровь... люди сами превращаются в зверей.

— Ты же ведь воевал! — удивился Никита.

— Это другое. То убить в бою человека, а то травить бессловесного зверя...

— А как по мне, — возразил Никита, задетый, — ежели волк охотится за красным зверем, сохатый подымает волка на рога, а человек может добыть обоих, значит, тому и надлежит быть по Божьему замыслу. Охота — утеха для мужа, а война — так то государева служба. Впрочем, — добавил он после паузы, — когда мы били ляхов, то было совсем иное дело, тут сердце вело!

Хворостинин взглянул на него с недоумением:

— Неужто ты бился у Трубецкого?

— Честные люди говорят "у Пожарского"! — сурово возразил Никита. — Князь Трубецкой, хоть по местническому счету и написался выше Пожарского, а в Ополчении был, что пятая нога. Нет, там драться не довелось, возрасту не достало, воевал уже после[16]. Да все одно, было за что платить ляхам!

— Все нынче валят на ляхов! Будто не сами затеяли смуту! Поляки, по крайней мере, имели свою выгоду, а вот с чего сами русские резали друг друга так, что страшно и вспомнить? Ляхи ли были все эти самозванные царевичи, Петры, да Лавры, да Илейки? Разве польские руки душили Федора Годунова? Наконец, кто, как не русские, растерзали Димитрия, которого сами же недавно с таким восторгом вознесли на престол!

— Должно быть, это так, — проговорил Никита, хмурясь. — Только скажу тебе одно. Не кто другой, а именно ляхи сожгли наш дом. И матушка моя задохнулась в дыму оттого, что двери заложила именно польская рука.

Хворостинин помолчал, вздохнул.

— Не неси на меня сердца, Никитушка. Но... не ты один потерял в той смуте того, кто был тебе дорог.

Он помолчал еще.

— А ты езжай, не теряй времени. Я, может, еще к вам присоединюсь, попозже.

Хворостинин действительно нагнал охотников, когда те уже завершали оклад.

— Ну, дядя, ты не пожалеешь! — Никита горел азартом. — Ей-богу, ты никогда не видел ничего подобного!

Он подмигнул доезжачему, и тот поспешил объяснить:

— Выслеживали одного, а обнаружилась целая стая!

— Причем серые сами кого-то обложили, — прибавил Никита, — хотя и не пойму, кого — ни кабаньих, ни лосиных следов не видно. Но за кого-то они взялись так крепко, что даже не чуют опасности.

— Тут-то мы их и возьмем на горячем! — заключил, потирая руки, доезжачий.

Хворостинин спешился, и загонщики цепью двинулись вперед, осторожно постукивая палками по деревьям. Пожалуй, вельможным охотникам надлежало бы, оставив другим черную работу, с борзыми на сворке ожидать, когда на них выгонят зверя, но Никита был слишком заинтригован поведением хищников.

Минуты тянулись в молчании, нарушаемом лишь мерным перестуком, но вот вдали заслышался шум драки. Рычание, отчаянный визг, глухие удары с каждым мгновением делались все явственнее. Еще несколько шагов, и лес внезапно оборвался, открывая широкую поляну... Одна за другою, накатывали мутно-серые волны волков. Человек был один. Он прислонился спиною к дереву, и в руке у него был лишь кинжал.

Никита не успел ничего сказать или сделать — Хворостинин сдавленно вскрикнул и с немыслимой быстротой метнулся в самую гущу хищников. Никита ринулся за ним и тотчас поднял на рогатину ближайшего зверя. Через несколько минут все было кончено. Прыгая через серые трупы, Хворостинин подбежал к незнакомцу, схватил его ладони, жадно глядя в глаза, выдохнул:

— Ты...

— Я обещал, что приду.

Это оказался молодой человек примерно одних лет с Никитою. Он был среднего роста, стройный и гибкий, с лицом столь удивительной красоты, что Никита, пожалуй, принял бы его за переодетую девушку, если б не видел своими глазами, с какой удалью только что расшвыривал он яростных хищников. Его длинные, черные как смоль волосы растрепались во время схватки, но стоило ему тряхнуть головой, как они снова легли послушными локонами. В лице его читалось наглое и насмешливое выражение, и вместе с тем было в нем какое-то непонятное Никите жгучее обаяние.

Хворостинин наконец вспомнил о существовании племянника и окровавленной рукой ухватил его за локоть:

— А этот молодец мой родственник, Никита Романыч, из князей Охлябининых. А это...

Он замялся, глядя на незнакомца, и тот отрывисто бросил:

— Князь Сицкий. Впрочем, — тут же прибавил он, улыбкою смягчая прежнюю резкость тона, — между нами, молодежью, к чему титулы, верно? Зови меня Максимом.

Никита горячо пожал Сицкому руку, поздравив с избавлением от опасности.

— Горазд ты драться! Такое волчье полчище... Обычно они ведь собираются в стаи зимой. А главное, я вот чего не понимаю. У некоторых разорвано горло. Что они — еще и передрались между собою?

— Они? А! Да разве ж я управился бы со всеми! Хорошо, храбрый пес помог.

Присмотревшись, Никита с удивлением узнал в одном из серых трупов мельникова болдыря.

Одно цеплялось за другое, и до трапезной гости добрались уже поздно вечером. Причем место "под образами" (то есть под анютиными глазками) на сей раз оказалось отведено не Никите. Подумав, он рассудил, что старая дружба оправдывает такое предпочтение, и, не заводя счета, уступил Максиму это почетное место.

Ужин, обилием не уступавший вчерашнему, оказался еще более богат на непривычные яства — нетрудно было догадаться, почему.

— Не забыл, не забыл, что я люблю! — приговаривал Максим, уплетая колбасу, которую, по Никитиному мнению, проглотить было бы возможно лишь в голодный год. Счастливый хозяин дома развел руками:

— Да это что, это так... Вот завтра устроим настоящий пир, тогда уж будет все-все!

— Родичу-то оставь что-нибудь по вкусу, — заметил Максим и, обращаясь к Никите, пояснил с усмешкой. — Не обращай на нас внимания, мы с Ваней за Димитриевым столом привыкли к несколько иному... а, или теперь полагается говорить "у Вора"? Нет, Вор, если не ошибаюсь, это второй, наш, кажется, "Расстрига". Одним словом, есть у нас странности — одни на двоих, — заключил он и был вознагражден благодарным взглядом Хворостинина.

Максим сменил дорожное платье на вишневый бархатный терлик[17], щедро расшитый золотыми цветами, явно из хворостининских запасов, который, впрочем, проворные холопки уже успели подогнать по фигуре. Как ни странно, вызывающе яркий и пышный наряд смотрелся на нем вполне естественно, и чисто выбритое лицо, и падающие ниже плеч кудри — все было так, как, казалось, только и могло быть.

Разговор шел странными перепадами. Встретившиеся после долгой разлуки друзья были настолько поглощены друг другом, что напрочь забывали о третьем сотрапезнике, потом вдруг Максим, прервавшись на середине фразы, обращался к Никите с каким-нибудь, чаще всего насмешливым, замечанием, и Хворостинин, спохватившись, принимался потчевать того с удвоенным усердием, но постепенно внимание его вновь переключалось на старого друга, и далее все двигалось по прежнему кругу.

Максим с Иваном Андреичем, которого тот именовал запросто Ваней, а то и Ванечкой, перебирали в основном общие воспоминания, большей частью касавшиеся их службы при дворе Лжедмитрия, а выключенный из беседы Никита все пытался сообразить, кто же такой его новый знакомец. Доскональное знание всех боярских родов и их родственных и служебных взаимоотношений тогда, в пору расцвета местничества, для служилого человека было самой насущной необходимостью. Звания, жалованные всевозможными самозванцами, теоретически не шли в зачет "отеческой чести", однако в свете последних событий помнить приходилось и их. А место Максима Сицкого Никита не мог вспомнить никак.

Немалая странность заключалась в том, что Максим, казалось бы, был слишком молод, чтобы участвовать во всех этих событиях, а между тем никак нельзя было усомниться, что он рассказывает как очевидец. Правда, сыновьям самых знатных семей, случалось, чины давали и в десять, и в девять лет, как тому же Михаилу Романову[18]. Но Михаил сделался царем, потому и памятен, а прочую мелочь... (Никита мысленно произнес это слово и сам устыдился. Хороша мелочь — Сицкие, родственники Ивана Грозного и самого царствующего дома!) а прочую юность, ничем себя не проявившую, немудрено и перезабыть. На этом Никита и успокоился.

-...и он так хвалился своей храминой, что я — я же всегда пекся о его спасении! — сказал ему: "Государь, судьба стирает всякое превозношение гордых!"[19]. А он...

— Право же, — со смехом перебил друга Максим, — поучать государей — это у вас, Ярославских князей, в крови, начиная еще с Курбского! Только вот с Шуйским вышла промашка.

— Шуйский — мерзкий старый карла!

— Ну еще бы, — охотно согласился Максим, оборачиваясь к третьему собеседнику. — Шуйский нашего Ванечку в монастырь засадил.

— Максим! — молвил Хворостинин тоном ласкового упрека.

— И подумать только, за что, — не обращая внимания, продолжал тот с повадкою балованной красавицы. — Такого ты не сделал бы никогда в жизни, верно, Ванечка?

— Максим!

Никита не был излишне любопытен и уж тем более не хотел сделаться причиной ссоры только что обретших друг друга приятелей, и потому поспешил перевести разговор на иное:

— Дядюшка, а ведь в дому новый гость — неужели же Тсера не выйдет поприветствовать князя?

Хворостинин с благодарностью ухватил спасительную мысль:

— Конечно, сейчас же велю!

— Тсера... свет рассвета... — задумчиво проговорил Максим. — Славное имя.

— А на каком это языке? — живо заинтересовался Никита.

— На валашском.

И снова, как прошлым вечером, отворилась дверь и вошла она. Столь же прекрасна, столь же величава. Чистый лоб ее, вместо прежней жемчужной повязки, охватывала зубчатая коруна с крупными, великолепной огранки червчатыми яхонтами[20], которые в мерцающем свете свечей казались напоенными кровью. Никита сто раз обругал свой длинный язык — так больно ему оказалось смотреть, как "желанный гость" целует девушку (хорошо хоть не в губы!), а его черные кудри касаются лежащей на плече косы...

— Спой, Тсера, потешь гостя!

— Не стану я петь, — холодно ответила волошанка. — Князю не по нраву придутся мои песни, да и я сегодня не в голосе.

Иван Андреич развел руками:

— Что ж прикажешь делать с такой своенравницей!

Максим улыбнулся, и в улыбке его Никите почудилось что-то зловещее.

— Дозволь и мне попросить — глядишь, и уговорю.

Он шагнул к девушке и взял ее за подбородок. Никита рванулся — и замер на месте. Он воочию увидел, как глаза ее, только что горевшие угольями, тускнеют и делаются безмысленными...

— Тсерушка, спой, окажи милость, — насмешливо промурлыкал Максим.

Тсера покорно затянула песню, ту же, что и давеча — и куда только делась вся колдовская прелесть! Так спеть смогла бы любая, не вовсе лишенная голоса и слуха. Никита даже позлорадствовал про себя: "А лучшего ты и не заслуживаешь, Максимушка!". Он заметил, что Тсера несколько изменила слова, и пела теперь "Туман хоровод водил". Окончив песню, она равнодушно поклонилась и вышла — никто не стал просить продолжения. Между тем Максим отнюдь не выглядел разочарованным.

— А не припомнить ли нам прежние времена? — игриво предложил он ("Как будто целый вечер занимались чем-то другим", — подумал Никита с нарастающим раздражением). — Ты, Иван, государь в своем маленьком государстве — так пошли-ка дорогому гостю чашу!

Хворостинин, улыбаясь предстоящей шутке, собственноручно налил вина.

Никита смотрел, как Максим приближается к нему, огибая дальний край стола — медленно и плавно, точно в танце, держа руку с чашею наотлет. Небрежные тонкие пальцы, казалось, ласкали золотой узор, и Никита поймал себя на мысли: этой руке быть бы унизанной драгоценными перстнями... Он помотал головой, разгоняя наваждение. Максим стоял перед ним, с загадочной полуулыбкою протягивая полную чашу.

— Никита-ста...

— Прекрати! Негоже шутить над дворцовым обиходом, — на пиру хозяин имел право (и даже должен был, в знак уважения) посылать гостям напитки или блюда, но это было чересчур. — Один уже дошутился... в Цареве-Борисове[21].

Максим воззрился на него в недоумении... понял... потер ладонью по-девичьи гладкую щеку и рассмеялся, да так заразительно, что скоро уже и Никита с Хворостининым оба утирали выступившие от хохота слезы.

— Нет, Ваня, нам с тобой, старым коромольникам, неможно сидеть с твоим родичем за одним столом — стыд глаза выест! Ох, князь, не неси на меня сердца! Выпей же так — за дружбу!

— Отчего ж не выпить, князь! — откликнулся Никита, совершенно успокоенный, и, взяв из Максимовых рук чашу, осушил ее единым духом. Вино оказалось отменным, и приятное тепло тотчас разлилось по его жилам.

— За дружбу, князь! — услышал он веселый голос. Максим, уже с другой стороны стола, с лукавой улыбкой подносил к устам кубок.

В переходе было темно, хоть глаз коли. Никита пожалел, что не пошел двором или хотя бы не взял свечу — в потемках если и отыщешь свою горницу, то только посшибав по дороге все углы. Вдруг кто-кто ухватил его за рукав и втянул в комнату. Никита обомлел — перед ним была Тсера.

Мгновенья тянулись — она молчала, явно подбирая слова, молчал и он. Смотреть ей в глаза отчего-то было Никите неловко, и он принялся разглядывать горницу. К немалому своему удивлению, он не заметил ни прялки, ни кросен, зато на маленьком столике в углу лежала между двух свечей раскрытая книга.

— Я еще не поблагодарила тебя, — нервно выговорила волошанка, верно, так и не придумав подходящего обращения, — так отблагодарю советом. Уезжай отсюда как можно скорее.

— Тебе неприятно меня видеть?

— Было бы так, я б как раз смолчала! Тебе грозит опасность...

— Какая же?

— Этого я не могу открыть, я связана словом. Просто поверь: он... тот, кого вы зовете Максимом — он очень опасен, а Хворостинин — во всем первый ему потаковник.

— Но ведь, должно быть, та же опасность угрожает и тебе? — предположил Никита. В его памяти ожило недавнее происшествие. — Тсера! — вскричал он в порыве страстного воодушевления, впервые обратившись к ней по имени. — Лишь одно твое слово — вот борзый конь, вот чисто поле! Птицей унесет он нас, я умчу тебя на край света, я защищу тебя от любого зла, разверзнись сама преисподняя — и от адских полчищ я стану тебе обороной, лишь доверься мне, Тсера! О нет, не опасайся, что мною движет что-либо дурное, если хочешь, я отвезу тебя в монастырь... или куда-нибудь еще... куда велишь...

— Да с чего ты взял, — молвила волошанка, высокомерно вскинув тонкую бровь, — что мне нужно чего-то опасаться?

— Но...

Тому нет до меня дела, да и Иван Андреич вступится за меня при нужде.

— Тсера, — проговорил Никита, которого уверенность тумы наводила на определенные мысли, — ответь: ты не дочь его?

— Кого? Хворостинина? Конечно же нет!

— И... не любовница?

— Да месяц верней перестанет менять свой облик, чем Хворостинин обзаведется любовницей!

— Но как же тогда ты можешь быть уверена в его защите?! Нет, Тсера, я мало что понимаю во всем этом, и жаль, что ты не можешь разъяснить мне происходящего в этом доме, но уж точно я не уеду, бросив тебя в когтях злодея!

— Ах, что за упрямство! — досадливо воскликнула она, отворотясь. И снова поползли мгновения тягостного молчания. Наконец волошанка вновь поворотилась к Никите и проговорила тоном человека, смирившегося с неизбежным:

— По крайней мере, не принимай из его рук ни блюда, ни кубка.

— Уже взял... обычная романея, не особо даже и крепкая.

Тсера не заметила последних слов. И без того бледные ее щеки сделались белее полотна, Никите подумалось, что она сейчас лишится чувств, и он поспешил подхватить ее... лица их оказались так близко... забыв обо всем на свете, Никита поцеловал девушку — она ответила на поцелуй, и солоноватый вкус ее губ был ему в этот миг слаще меда и вина.

Тсера вдруг резко отстранилась.

— Ах, в конце концов, что я — сторож тебе? — сказала она едва ли не с раздражением, растирая обеими ладонями щеки, вероятно, чтобы вернуть им румянец. — Не хочешь видеть очевидного — так вольному воля. Все, ступай, ступай, не хватало мне еще губить ради тебя свое доброе имя!

Перемена была так внезапна, что Никита не нашелся что ответить и молча шагнул к двери.

— Да не туда! Увидят! — с неженской силой стиснув его руку, Тсера подтащила его к окну и распахнула створки. — Сюда!

Косящатое окно оказалось достаточно большим, чтобы спокойно пролезть взрослому мужчине, а раскидистые ветви старой яблони почти касались стены, так что Никита выбрался наружу без затруднений. Кошкой переползая с одной ветки на другую, он стал спускаться и вдруг очутился прямо напротив раскрытого окна, из которого доносились голоса. Никита не собирался подслушивать, но обнаружить свое присутствие показалось ему нескромным, и он замер, ожидая удобного момента, чтобы проскользнуть незамеченным.

-... но как же ты сумел уцелеть?

— Прикинулся мертвым, дела-то. Потом встал и ушел.

Никитины глаза привыкли к темноте, и он сумел разглядеть, что загадочный дядин друг сидел в кресле спиною к окну, а Хворостинин, стоя за ним, перегнулся через спинку и, кажется, обнимал его.

— Вернулся... — прошептал Иван с невыразимой нежностью. — Месяц мой... Я думал — тебя больше нет... а ты — вот... а ты — не мертв... а ты — снова со мной...

Максим закинул назад руку. С шорохом полетела наземь шелковая тафья.

— Отчего не отпустишь волосы?

— Не для кого было, — счастливо выдохнул Хворостинин. — Теперь отпущу.

— Кстати, Ваня, — высказал Максим совершенно будничным тоном, — ты ведь позволишь мне попользоваться кем-нибудь из твоих людей? Какую-нибудь крепкую румяную девку... ну или парня, ты же знаешь, я неприхотлив.

— Для чего ты спрашиваешь! Мой дом — твой дом, и все мое — твое.

— Хотя бы этого твоего молодого... как его? Охлябинина.

Никита весь обратился в слух. Значит, против него затеивалась какая-то интрига! Правда, он не мог даже и предположить, какая именно.

— Но, месяц мой, это невозможно!

— Ну вот. А говорил...

— Нет, нет, но пойми, ведь Никита не мой человек, не крепостной, не холоп! Он же князь, если все выплывет наружу, будет чудовищный scandale.

— С каких это пор ты опасаешься скандалов?

— Ох, но на меня последнее время и без того смотрят косо, а если еще... Представь, а если дело дойдет до Верха? Ну для чего нам с тобой это! Право, что за странная блажь! Возьми любого другого... ну хочешь, я тебе кого-нибудь куплю? Ну зачем он тебе!

— Хочу, — отрезал Максим.

Хворостинин принялся ходить взад-вперед, ломая пальцы. Наконец Максим не выдержал:

— Да сядь же, не мельтеши! Успокойся, я ничего еще не решил.

Хворостинин одним движением оказался на полу у его ног, глядя снизу вверх со счастливой надеждою.

— Ва-а-нечка, — протянул Максим, опуская руку ему на шею. — А ведь ты, Ванечка, ревнуешь. Уж не вообразил ли ты, что ты у меня первый?

— Я рассчитываю остаться последним, — серьезно ответил Хворостинин.

Тут что-то привлекло внимание Максима. Миг — и он уже был у окна. Не дожидаясь этого, Никита рухнул с ветки прямо в смородиновые кусты.


День третий.


Сила привычки разбудила Никиту на рассвете. Вставать отчаянно не хотелось, и он еще поворочался среди кучи подушек в алых тафтяных наволочках, но сила привычки напомнила, что сегодня воскресенье и неплохо бы побывать в церкви. Быть может, русские XVII века и не были столь набожны, как это представляется их потомкам, быть может, князь Охлябинин и не претендовал на звание светила благочестия, но воскресная служба — это было серьезно.

Хворостининская вотчина именовалось деревней, и, соответственно, своего храма не имела. Стоило ли говорить, что об устройстве домовой церкви хозяин не позаботился тоже. Необходимо было ехать в соседнее село.

В конюшне Микишка яростно начищал белого Тумана. Никита слегка удивился, ведь обязанности слуг обычно бывали четко разделены, и домашняя челядь свысока поглядывала на своих собратьев в службах. Загадка разрешилась, когда холоп принялся благодарить Никиту Романыча за заступу: смилостивиться-то барин смилостивился, но отменил только порку.

Едва ли это могло иметь для Охлябинина какое-то значение, однако навело его на мысль, что он сможет разузнать что-нибудь о Тсере. Поглаживая белого коня по шее, он заметил как мог небрежнее:

— Добрый скакун, верно?

— Куда как хорош, да и не диво — никак, угорских кровей! Одно худо — шишимора его облюбовала, иной раз чуть не до смерти заганивает, нынешней ночью вот опять каталась.

— Досадно. Но барышня ведь не на нем поедет в церковь?

— Барышня? — изумился Микишка. — Что-то, барин, не смекну... а-а, уж не Волошанка ли! Как вздумает, так и поедет. Только она, уж не серчай, никакая не барышня, а вовсе даже холопка.

Никите вдруг сделалось нечем дышать.

— Дочка она валашской полонянки, барину нашему по духовной князя Голицына-Меньшого досталась. А кабальную запись на ее мать я видел собственными глазами, правда, грамоте я не знаю, да чего уж тут не уразуметь. Так что, Никита Романыч, хоть барин ее и лелеет, что родную дочь, а в любой день осердится да и отправит на конюшню, как всякого из нас. И вот что я тебе скажу, — прибавил Микита совсем иным тоном, — последнее это дело — любить князю рабу, да еще чужую. — Все убогое, подчеркнуто-холопское выветрилось из его речи, точно мякина; он прямо смотрел князю в глаза, и Никита понял, что не может гневаться ни на взгляд, ни на печальную задушевность слов. — Да, она красивая, и умная, и добрая, она вот травы знает, так лечит любого безо всякой платы, и песни она поет так, что заслушаешься... и давеча она гладила твоего вороного и вздыхала, так же, как ты сейчас... Но ведь ты сам знаешь, что она тебе не пара. А того, чтоб быть кому-то игрушкою, она, право же, не заслужила.

Никита не замечал, что по-прежнему гладит коня — спереди, там, куда еще не добралась скребница. Белый вдруг фыркнул и дернулся, как будто ему сделали больно. Никита машинально раздвинул грязную шерсть. На шее коня была маленькая ранка, нанесенная, судя по состоянию запекшейся крови, прошлым вечером. На ней еще оставалось несколько крошек хлеба с паутиною.

Вороной конь летел галопом, качались вокруг зеленые травы, и голубенькие глаза колокольчиков подмигивали так лукаво — право, хоть складывай песню! Только песня та получилась бы совсем невеселой. Не видать тебе, добрый молодец, душеньки-зазнобушки! Голубые колокольчики насмешливо вызванивали: "По-ло-нян-ка-во-ло-шан-ка!" Ветер хлопал плащом: "Холопка!". Следовало бы Никите потерять к ней интерес. Ну какое дело ему, князю, вельможе, до рабы, да еще чужой! Хороша — так мало ли хорошеньких. На что и годна, кроме как прислуживать. Ну, можно и обнять, да и того не стоит. Еще приживешь ненароком дитё, так куда его потом девать — княгине весь век глаза колоть? Ведь рано или поздно нужно будет жениться, дабы продлить род и не растерять отеческой чести. А Тсера ему не пара, не пара! И прав Микишка, не из тех она девок, что можно тащить на сеновал — лишь рады будут услужить барину. И вообще, не его! А согласится ли Хворостинин продать — еще бог весть. Да и... продавать — ее, Тсеру, с ее ярыми очами, ее продавать-покупать за серебро, точно телку на ярмарке! От этой мысли сделалось так больно, что захотелось рухнуть лицом в душистые травы и завыть. Нет, нельзя думать о ней как о холопке, нельзя даже произносить этого слова. Была бы она румяная дворовая девка с коромыслом на плече, Никита знал бы, что делать. Или не делать — можно было б выбирать. Но Тсера, тума-волошанка, которая на белоснежном скакуне с обрыва кидается в бурную реку, которую Иван Андреевич лелеет как родную дочь и зовет почтить гостей поцелуем и чарою, а священник бранит ведьмой... Про такую девушку следовало просто признать, что в жены ее взять князь Охлябинин не может, а бесчестить не имеет права.

И тем не менее за время службы Никита не раз ловил себя на том, что ищет глазами прекрасную волошанку. Тсера, однако, все не появлялась, и это сделалось тревожным. Хворостинина с Сицким, конечно, не было тоже: Никита уже знал, что дядюшка никогда не поднимается в такую рань, да и навряд ли он был охотник до церковного пения. А Максим, похоже, немногим от него отличался. Но почему не было Тсеры? Ведь девушки обычно ходят в церковь всякий день, а уж в воскресенье-то непременно.

Никита Охлябинин, росший без отца и старших братьев, в некоторых вещах был поразительно наивен. Щадя стыдливость читателя, не станем уточнять, доводилось ли ему ночевать на том самом сеновале, однако девичьи светелки доселе представлялись ему некими таинственными святилищами. Юному князю даже не приходило в голову, сколь отчаянно скучают милые затворницы и как рады бывают вырваться хоть куда-нибудь — а в церкви к тому же можно беспрепятственно переглядываться с молодыми людьми... Соответственно, не мог он подумать и того, что волошанка, которая свободно носится по всей волости, не нуждается в подобных развлечениях. А вздумай кто высказать предположение, что девушка ездила где-то всю ночь и попросту проспала — такая мысль и вовсе показалась бы Никите кощунственной.

За этими размышлениями Никита и отстоял службу. Ему очень хотелось исповедоваться и причаститься, но, прикинув, в каком часу он накануне покинул трапезную, он пришел к выводу, что к причастию идти нельзя. С сожалением Никита покинул прохладный полумрак храма. Мирно шелестели вокруг березы, а над ними белоснежным стадом пробегали облачка, сбиваясь все плотнее, точно трудились в небе незримые овчарки — похоже, намечался дождь. Держа коня под уздцы, Никита медленно шел куда глаза глядят...

— Скоморохи, скоморохи! Ой, девки, скоморохи идут!

На том и кончилось воскресное благолепие. Ибо сурны да бубны, гудки да жалейки, песни-пляски, веселые сказки (в которых и по боярину твоему пройдутся, кровопивцу, и попа-зануду не помилуют), а повезет, так и мишка ученый разные штуки показывать станет — что бы там ни говорили отцы церкви, а нет для русского человека потехи слаще. (Правда, современные исследователи полагают, что шутки скоморохов были в высшей степени вульгарны, и творчество в целом не отличалось высокими художественными достоинствами, но кто ж их слушал, современных исследователей — в старые-то годы?). Так что в один момент кружок для представления был расчищен, и...

Что пошли наши ребята,

Да вдоль во кругу гулять,

Красных девок выбирать;

Выбирал-то выбирал,

Красну девку невеличку,

Ни величку, ни малу;

Ни величка, ни мала,

На ней шубочка ала,

Душегреечка красна,

Сердце молодцу зажгла.

Как ударил парень девку

Да по белому лицу,

Он по белому лицу,

По румяной по щеке,

По жемчужной по серьге.

Как жемчужная сережка рассыпалась,

Перед молодцем девчонка расплакалась:

Ты не бей, не бей, невежа,

Не твоя, сударь, надежа,

Коли буду я твоя,

Буду слушаться тебя;

А теперь я не твоя -

Я не слушаюсь тебя,

Поди, шельма, от меня!

Никите, все еще полному невеселыми мыслями о Тсере, песня показалась грубой, однако простодушные поселяне были в совершеннейшем восторге. Девки в разноцветных сарафанах, парни в белых расшитых рубахах, степенные бородатые мужики и бойкие ядреные бабенки, даже выбравшиеся по такому случаю на завалинку столетние бабуси и дедуси — все хохотали и хлопали в ладоши, многозначительно подталкивая один другого в бок на каком-нибудь особо лихом коленце, а уж что вытворяла детвора, и вовсе не поддается никакому описанию.

За этою песней последовало еще несколько, выдержанных в том же духе. Семеро скоморохов, наряженных в пестрые лохмотья и шапки с бубенчиками, все в размалеванных лубяных харях[22], старались на славу: кто пел, кто плясал, кто кувыркался и ходил на руках. Восьмой был седой гусляр, единственный из всех одетый в обыкновенное платье. Его глаза были скрыты черной повязкой, а через всю щеку, пропадая под конец в белой бороде, тянулся кривой багровый рубец; впрочем, и не будь этих очевидных признаков, Никита необъяснимым потаенным чувством воина признал бы в старике своего — чувствовалось, что с этим веселым людом тот и случайно, и временно. Несколько раз за время представления Никита ловил на себе взгляд старика... нет, конечно же, это было не более чем обманом чувств, но Никите отчего-то упорно казалось, что слепец смотрит на него, и от этого делалось слегка не по себе.

Пойду плясать -

Свою выходку казать,

Вот и, вот и, вот и я -

Вот и выходка моя!

И-и-эх! — визгливо выкрикнул безусый скоморох, тряхнув огненно-рыжими вихрами, да пошел выписывать ногами такие кренделя, что диву дашься.

Пойду плясать -

Дома нечего кусать,

Сухари да корки,

На ногах опорки! И-и-эх!

Музыка враз смолкла, пестрые фигуры прыснули по сторонам — присели наземь, притихли, точно и нету их, точно один слепой старец был ныне перед оживленной толпой.

— А вот скажу вам сказку...

Он тронул струны, и гусли отозвались трепещущим зловеще-нежным звуком.

-... сказку страшную, да и не сказку вовсе, а подлинную быль. В старые времена, при Грозном царе, жил-был один мужик, и жена у него была, как от Бога заведено. Отправился как-то мужик на войну, а жена его осталась на сносях, да в положенный срок и родила сыночка. И уж такой дитеночек ладненький, уж такой беленький, ровно светлый месяц, глядит мамка да не нарадуется. Однажды вечером села баба ткать, ребеночек в колышке лежал-лежал, да и расплакался. Баба его качает — дитя не унимается, ревмя ревет, ткать не дает. А бабе полотно-то доткать дозарезу нужно, назавтра боярский тиун за оброком явится. Боярский обычай всем известен: оброка не даешь — становись на правеж, под батогами хоть умирай, а недоимку подавай. Уж ночь настала, а дитя все кричит, потеряла баба терпение, в сердцах возьми и да и брякни: "Хоть бы черти тебя унесли!". Дитя тотчас и умолкло. Доткала баба полотно да с устатку прямо за станом и заснула, богу не помолившись, дитя не перекрестивши.

Отдала баба оброк сполна и стала жить по-старому, по-старому, ан не по-прежнему. Дитя-то с той поры словно подменили: был сыночек беленький — потемнел, был ладненький — пострашнел, головка-то у него махонькая, а брюхо огромное, день и ночь ест — все не насытится, день и ночь орет благим матом — все не угомонится. С того и сама мать покою и сна лишилась, стала худеть да бледнеть. Долго ли коротко — вернулся мужик с войны, взглянул на свою женку — удивился, заглянул в колышку — ужаснулся, стал бабу расспрашивать, распытывать, так мало-помалу все и выведал. Взмахнул он своей вострою саблею, да и разрубил нечистого младенца наполы.

Слепец умолк, поднял голову, и Никите снова показалось, что он ищет что-то незрячими очами... взор, которого не могло быть, прямо остановился на Никите.

— А скажи-ка, боярин, правильно ли поступил тот мужик?

Молодой Охлябинин не был боярином, не сподобился даже и окольничего, но старец обращался именно к нему, и, вздрогнув от внезапного озноба, он решительно ответил:

— Нет!

— Отчего же нет, боярин?

— Он загубил невинного ребенка из пустого суеверия.

— А коли то было не пустое суеверие? Коли он точно знал, что не его то сыночек, а оммен, проклятое бесовское отродье?

— Все равно! — твердо заявил Никита. — Каково бы оно ни было, а убивать дитя нельзя.

"А как же воренок[23]?" — немедленно взвизгнула совесть. Никита с трудом удержался от того, чтобы зажмуриться и замотать головой. "Уж не хочешь ли ты сказать, что твой государь — злодей и душегуб?". "Ты, Никита Охлябинин, не вправе судить Божьего помазанника, — ответил Никита совести. — Однако дело это неправое, и, будь я в тот час там, прямо сказал бы это хоть самому государю!".

— А между тем, — ровным голосом продолжал слепой гусляр, — мужик-то не ошибся. Едва лезвие коснулось младенца, как обратился он черной головешкой. Задрожала баба от страху, а муж ей и говорит: "Глупая ты, глупая баба! Для чего выговорила ты дитяти черное слово, для чего дала заснуть, не перекрестивши? Теперь унес нашего сыночка черт, бросил, бедного, в тесную темницу. До скончанья времен не увидит он теперь божьего свету, станет вечно проклинать родную мать, что не уберегла его, погибла душа его навеки! Есть лишь одно средство спасти его. Должно тебе три ночи в пустой церкви простоять на молитве. Станут являться тебе всякие ужасы, но ты знай себе молись, и не вздумай оглянуться, оглянешься — и дитя погубишь, и саму разорвут черти в мелкие клочки, а выстоишь твердо три ночи — спасешь дитя".

Делать нечего, хоть и страшно, а пришла баба в церковь, стала на колени и принялась читать молитву. Настала полночь, и явились незримо бесы, шумят, визжат, хохочут. Слышит баба за спиною свист, топот, шелест крыльев, то словно дитя плачет, то будто зверь рычит, и бесы кричат на разные голоса: "Оглянись, оглянись!". Баба ни жива ни мертва, дрожмя дрожит, но не оглядывается и молитву твердо читает. А черти все воют, все кричат: "Оглянись — отдадим!". Кричит и дитя: "Не мать ты мне, а змея подколодная!". Не обернулась баба, устояла, и вдруг явилось у нее перед глазами дитя, все черное, словно уголь, и через миг исчезло. Тут запел петух, и бесы разом смолкли.

На другую ночь пришла баба снова в церковь, стала на молитву, снова явились ей бесы, как в прошлую ночь, и творилось все то же самое, да вдвое страшнее, только дитя уж не проклинало матери, а все твердило: "Молись!". И снова баба устояла, не оглянулась, и перед рассветом явилось у нее перед глазами дитя, на половину тела белым, и через миг исчезло. Тут и петух прокричал, и бесы умолкли.

Вот настала третья ночь, снова явилась баба в церковь, стала на молитву. В третью ночь принялись неистовствовать бесы еще пуще прежнего, кричат детскими голосами, плачут, визжат, молят взять на руки. Едва было не обернулась баба, да услышала голос своего сыночка: "Матушка, родимая ты моя! Молись, молись, скоро уж замолишь!". Устояла баба, не оглянулась. Тут закричал петух, бесы исчезли, и упал перед нею ребенок, белый, как снег. Схватила баба свое дитя на руки, открыл ребенок глазки и говорит: "Вот теперь ты мне родная мать, спасибо: замолила!".

Наутро отворил священник церковь и видит: баба лежит на полу без чувств, повойник сбился, и волосы под ним сплошь седые — а на руках у бабы мертвый младенец.

После такого рассказа и лесная тишина покажется зловещей! Никита неспешно ехал узкой тропою, порою соскакивая, чтобы перевести коня через глубокую вымоину или убрать из-под ног корягу. Отчего-то ему не захотелось возвращаться прежней дорогой. Впрочем, под лесной сенью царила приятная прохлада, щебетали птички, зеленела травка, и тягостное Никитино настроение начало понемногу развеиваться.

Слева зашелестели кусты, и на тропу выбрались двое. Никита узнал давешних скоморохов: слепого и другого, верно, поводыря, и придержал коня, чтобы они могли пройти. Уважить старость не убудет и от князя. Однако слепой шел прямо на него и, поведя в воздухе рукою, ухватил коня под уздцы. Вороной недовольно заплясал.

— Боярин, спешься, — проговорил слепой. — Нужно перемолвиться словом.

— Да чего тебе, старик? — досадливо отмахнулся Никита, стараясь успокоить коня.

— Спешься, — твердо повторил старец, и князь, побежденный его настойчивостью, спрыгнул наземь. Из-под повязки полыхнули синевою молодые глаза...

Звериное чутье метнуло Никиту в сторону — сеть упала на левое плечо. В подкате он сшиб с ног скомороха и вскочил, но на него тут же навалились еще неизвестно откуда взявшиеся двое, силясь запеленать сетью. Собираясь в храм, Никита не взял оружия, да и стоило ли кровавить саблю об скоморошью погань! Одним ударом он опрокинул второго, сам пропустил удар, крутнулся, что-то затрещало, и левая рука оказалась почти свободной. И снова навалились... Расшвыривая разбойников, точно волкодав насевших на него прибылых, Никита почти забыл о мнимом слепце, а тот вдруг возник перед ним, двумя руками занося посох... и... в синих глазах мелькнуло что-то похожее на сомнение! Задумываться было некогда, Никита, сполна используя оплошку врага, поднырнул под удар и двинул того под колени; стряхнул с плеч очередного разбойника, крепко приложив об ствол — слепой уже вновь был на ногах, легко ушел от удара, тяжелый посох со свистом рассек воздух, и достал-таки, но вскользь, Никита шатнулся, но устоял... и тут что-то произошло. По какому-то одним им внятному знаку злодеи кинулись врассыпную. Через пару секунд лишь одно безжизненное тело валялось на тропе.

— Вот истинный витязь!

Никита резко оборотился. Между сосен, со всегдашней своей насмешливой полуулыбкой, восседал на золотистом аргамаке Максим. И, судя по стоптанной копытами хвое, появился он далеко не только что.

— Если ты все видел, так отчего не помог? — проворчал Никита, яростно отдирая с себя остатки сети.

Наглый красавец беззаботно двинул плечом:

— Не хотел портить тебе удовольствие.

Поймав Никитин взгляд, он расхохотался:

— Никита, да я же видел, что ты один их спокойно раскидаешь! Не заботься, если б что пошло не так, я бы не промахнулся.

В руке у него был взведенный пистолет. Никита вызвал в памяти недавнюю свалку...

— Ты, верно, преизрядный стрелок, — проговорил он с невольным уважением. — Я бы не решился.

Вместо ответа Максим, почти не целясь, вскинул руку. Грянул выстрел, и к ногам упал окровавленный комочек. По остаткам оранжевых перьев Никита угадал малиновку.

— Все равно надо было разрядить, — равнодушно заметил Максим, убирая оружие в седельную кобуру.

Легкой птицею он слетел наземь — не шелохнулась ни одна кисточка на чепраке, ни одна травинка под ногою. Никита в это время смотрел на мертвую пичугу и потому лицом к лицу с Максимом оказался неожиданно для себя. Тот отпрянул.

— У тебя кровь, — проговорил он с каким-то нервным смешком.

Никита потрогал разбитую бровь.

— Вот зараза, второй раз по тому же месту!

— Ничего, приложишь можжевелового пеплу с яичным белком, не останется и следа, — пообещал Максим, вновь овладев собою и возвращаясь к своему обычному ироническому тону. — Дай-ка... — белым тафтяным платком он принялся осторожно промокать кровь, время от времени легонько дуя на рану. — Летит ворон через Черно море, несет нитку шелковинку, ты, нитка, оборвись, а ты, кровь, уймись...

Глаза у него были черные-черные, а уж реснички... Ну не бывает у парней таких ресничек. Даже у девушек не бывает. Такие густые, такие длинные, такие шелковые... их так и тянуло потрогать. "Никита Романыч! Что за дурь лезет тебе в голову! — оборвал себя Никита. — Глазки-реснички, да еще потрогать... за такое недолго и самому в глаз схлопотать! Причем поделом".

Видимо, все это было явственно написано у Никиты на лице, потому что Максим внимательно посмотрел на него — и расхохотался.

— Ох, светлый витязь... — с трудом выговорил он сквозь смех, — ох... le chevalier clair... Кстати, конь твой ускакал, — сообщил он, внезапно оборвав веселье. — Он, конечно, благополучно найдет дорогу до конюшни, но, поскольку предложить тебе сесть сзади я не решаюсь — согласись, это будет смотреться очень глупо! — то не пора ли нам отправляться в обратный путь? Идти не так и близко, а Иван Андреич обещал настоящий пир... неучтиво заставлять его ждать!

Никите вспомнился подслушанный давеча разговор, вот так же уснащенный иноземными словечками. Не может ли эта лесная встреча быть частью направленного против него заговора? А если было подстроено и нападение?

— Отправимся. Но прежде обо всем этом следует сообщить куда следует.

— Сообщить? Да зачем! Тебе жаловаться на воров — так ты и без того довольно их проучил. Они на тебя жаловаться не станут тем паче. Право, не создавай себе и другим докуки! Поверь, у губного головы[24] и без того очень, очень много работы.

Никита призадумался. Русские той эпохи (как, впрочем, и последующих) не питали большого доверия к своей судебной системе. Нет, поземельные споры, местнические тяжбы, колдовские процессы, или, боже упаси, слово и дело государевы — это другое дело. Но с банальным криминалом предпочитали разбираться самостоятельно. Пойманных татей били смертным боем, а уж что делали с конокрадами, и вовсе страшно представить. Связываться с судами было сложно, муторно и ненадежно. Ведь именно в ту пору родились пословицы про закон, который как дышло и одновременно как паутина, который, как колесо, нужно подмазывать, чтобы ехать, да и вообще, "правда да суд не рядом живут". А уж знаменитая московская волокита — решений мешок, а дел на вершок! Впрочем, наряду с сими теоретически искоренимыми пороками имелся и объективно на данном этапе неискоренимый.

Дело в том, что до изобретения дактилоскопии, баллистической экспертизы и прочих столь же необходимых вещей доказательства по уголовным делам базировались не столько на материальных уликах, сколько на свидетельских показаниях, причем в расчет принимались не только сведения, но и мнения. Московия была в этом смысле наследницей Древней Руси, но с одним важным отличием. Если в прежние времена русичи были искренне уверены в непосредственном божественном участии в деле, и виновный бледнел, собираясь произнести ложную присягу или выходя на поле за неправое дело, тем самым выдавая себя, то несколько веков феодальных усобиц, тиранического правления и смуты сильно поколебали веру в святость клятв. Немало находилось теперь проходимцев, готовых с честными глазами целовать крест на явной неправде, обеляя себя или очерняя недруга. Посему недостаток качества показаний принялись возмещать количеством. Теперь уже производили повальный "обыск", допрашивая подряд всех местных жителей, что те думают о заподозренном: честный ли он человек или, может быть, "ведомый лихой человек и допрежь того крадывал"? Число обыскных людей исчислялось порой сотнями, высказываться требовалось однозначно, никаких там "затрудняюсь с ответом", приветствовались показания "с доводом", однако последний вовсе не был обязателен, и, хотя за ложное облихование грозили суровые меры вплоть до кнута — о какой истине могла идти речь? По разбойным делам применялись и пытки, причем для вящей объективности трижды — а тут уж наговорит на себя и невиновный... Одним словом, кому охота было ввязываться в такую докуку? Никите Охлябинину, сказать по чести, неохота было совершенно, но...

— Но, все ж таки, мертвое тело!

— Где? Вот этот? Никита! Ты же бывалый воин — и не умеешь отличить мертвое от живого?

— Ты полагаешь, этот... разбойник еще жив? — спросил Никита не без облегчения.

— Если хочешь... убери сетку.

Никита повиновался. Да уж, сеть явно не рыболовная — неудивительно, что рассыпалась от первого же хорошего рывка. Еще в нее были вплетены какие-то металлические нити вроде трунцала[25]. Странная снасть для обыкновенных татей.

Когда все обрывки были убраны, Максим, наклонившись к бесчувственному разбойнику, поводил ладонью над его лицом.

— А! Говорил же, жив, через часок оклемается. Ну так что, светлый витязь?

Больше доводов у Никиты не оставалось.


День третий (продолжение)


Впрочем, торопились они зря. Иван Андреевич Хворостинин, хоть и был русский барин, но, движимый западолюбием, перестроил свой день так, что главной трапезой был для него не обед, как принято на Руси, а ужин, причем весьма поздний. Никита даже рискнул перехватить пару ржаных пирожков, оказавшихся совсем не лишними. Но наконец подошло время обещанного торжества.

Столовая палата на сей раз была убрана еще богаче, полавочники были постланы рытого бархату с золотою бахромой, в пару им повешены наоконники, а анютины глазки сменились темно-бордовыми розами, увитыми виноградными листьями. Хозяин дома церемонно приветствовал гостей поклоном большим обычаем[26]. Никита Охлябинин полагал, что его уже вряд ли удивит что-то в этом доме, но удивиться ему все-таки пришлось. Иван Андреевич побрился.

Без привычной бороды, с одними только небольшими светлыми усиками он смотрелся до неприличия юным. Обычно только что выбритые щеки выглядят светлее остального лица, подвергающегося, как ни берегись, воздействию солнечных лучей. Удивительно, однако с ним не случилось ничего подобного — видимо, он прятался от солнца очень старательно, оберегая аристократическую белизну кожи. В его взглядах, бросаемых на Максима, читалась какая-то опасливая надежда: понравится ли? Тот рассмеялся, даже кончиками пальцев легонько погладил по щеке:

— Ну, право, как в прежние времена!

Хворостинин просиял, точно его наградили золотой медалью.

Теперь к гостям должна была бы выйти хозяйка дома, однако Никита уже знал, что Тсера на эту роль не годится, и не удивился, когда Иван Андреевич сразу усадил их за стол, на те же места, что и давеча. Перед хозяином лежал круглый хлеб, который он по обычаю разрезал и из своих рук подал гостям, щедро посолив — и здесь князю Сицкому было оказано предпочтение. Затем двери растворились, и богато одетые слуги принялись носить кушанья.

Читатель по описаниям и изображениям царских пиров, подкрепленным его собственной фантазией, конечно, отлично представляет себе эти процессии с жареными поросятами, многопудовыми осетрами, огромными серебряными чанами со стерляжьей ухою, каждый из которых, продев в ушки долгие шесты, несут четверо молодцов, все эти неоднократные перемены слугами кафтанов, один наряднее другого... Князь Хворостинин, хотя и претендовал на звание "государя в своем маленьком государстве", конечно, не мог достичь царской роскоши, но и здесь, право, было на что посмотреть! И тем более что покушать.

Выпив по чарке мятной водки и закусив хлебом, все принялись за холодные закуски, состоящие из разрезанного на тонкие ломтики мяса с горчицей и другими приправами, пирогов, соленой лососины и белорыбицы, зернистой осетровой икры и многого другого, причем предусмотрительный хозяин распределял кушанья на две части, сообразуясь со вкусами гостей. Никита с особенной охотой хрустел сушеными белозерскими снетками; Максим по другую сторону стола тоже аппетитно чем-то хрустел. Никита полюбопытствовал и взял с блюда нечто продолговатое и поджаристое, подозрительно похожее на...

— Жареные пиявки с гусиной кровью, — любезно сообщил Максим. — Между прочим, любимое кушанье пани Марины... а, ну да, ведьмы Маринки, как же я позабыл!

Никита отведать не решился.

За закусками последовала жирная, отливающая янтарем уха, щедро приправленная перцем и корицею, с маленькими, на один укус, рыбными пирожками. Затем — жаркое: кура бескостная с начинкой из баранины в шафранной похлебке, жареный лебедь с топешками, то есть сухариками из белого калача в топленом коровьем масле, пряженая[27] икра... Соленые огурцы или капуста летом были бы, конечно, не к месту, а вот засоленные с уксусом вишни, сливы и груши к жаркому были поданы. (Читатель, верно, уже догадался, что, не желая превращать нашу правдивую повесть в подобие кулинарной книги, мы перечисляем лишь самое лакомое.) Рассольный заяц ушел на Максимову сторону.

— Думаю, ты не захочешь, — заметил Хворостинин извинительным тоном. — Бит не по Стоглаву[28].

"Это же невкусно", — благоразумно подумал Никита и в грех впадать не стал.

После того внесли круглые пироги, означающие, что "пир во полупире", и сейчас из внутренних покоев должны выйти дочки, невестки и вся младшая женская часть семейства, чтобы почтить гостей поклоном, вином и поцелуем. Впрочем, читатель, смотри выше — выходить было некому, и потому ничто не отвлекло гостей от пирогов.

На почетное место в середине стола был водружен огромный курник... внимательные читательницы сейчас скажут, что это вопиющее нарушение всех правил, ведь блюдо из курицы уже было. Нет, друзья мои, настоящий русский курник лишним не может быть нигде и никогда! По неподтвержденным, но чрезвычайно настойчивым слухам, сей пирог весьма жаловал Иван Грозный, и можно считать доказанным, что это было любимое кушанье его великого деда[29]. Итак, курник. Тесто там пресное сдобное, нежное, тающее во рту, внутри белая сорочинская каша с маслом и рублеными яйцами (можно и гречневую, но у Хворостинина был именно рис), мелко нарезанная вареная курица со сливками, жареные белые грибы, и все это слоями, и все переложено тончайшими, как папиросная бумага, блинчиками. И, конечно, правильный пирог должен и выглядеть красиво: свадебные курники украшаются вылепленными из теста фигурками человечков и бочоночками, в знак будущего богатства и чадородия, ну а здесь он был увит цветочными гирляндами и виноградными гроздьями — все из того же теста, конечно, и ведь не подгорел ни один самый крохотный лепесточек, ни одна ягодка. Такой пирог непременно нужно есть с тарелки (а вообще в старину над этим вопросом не особо задумывались, и даже на богатейших пирах нередко ставили одну тарелку на двоих — ведь кушанья подавались уже нарезанными, бери с блюда кусок да неси прямо в рот), не только затем, чтоб не раскрошилась на скатерть начинка — ведь жалко уронить и кусочек такой вкусноты! — а главным образом потому, что к пирогу подается особый взвар. Там сливочное масло, мука, куриный бульон, сливки, растертые желтки — куда как хорошо макать румяную корочку!

Ничего удивительного, что сему шедевру русской кухни отдали должное и худеющий Хворостинин, и Максим, вообще евший не как все добрые люди, и уж конечно Никита Охлябинин.

Не следует думать, будто все это великолепие кушалось всухомятку, однако напитки покамест были если и хмельные, то самые легкие. Прежде всего это был квас: обычный житный, медвяный, так называемый монастырский, и ягодный. Последний, с медом и черемухою, Хворостинин выставил на стол не без смущения[30], пробормотав, мол, уж очень хорошо вышел, и вправду, Никите он пришелся по вкусу больше всего остального. Имелось и пиво, то самое хмелевое домашнее русское пиво, без которого и праздник не в праздник, и которое власти столь настойчиво и безуспешно запрещали вот уже не первый век[31]. Имелась брусничная вода и березовец, самый подходящий для жаркого дня напиток. Из пития покрепче имелся вареный боярский мед и ставленый ягодный мед нескольких видов: смородиновый, вишневый и яблочный с имбирем и кардамоном.

За обедом, как и подобает, шла непринужденная беседа, впрочем, действительно непринужденной была она лишь со стороны Максима. Хворостинин нервно переводил взгляд с одного гостя на другого, словно каждую минуту чего-то опасался, а Никита дергался всякий раз, когда слышал "Димитрий... а, ну да, Расстрига!".

-... А ведь, Ванечка, наш с тобой самозванец во многом настолько был похож на покойного Ивана Васильевича, что, не знай я всего доподлинно, я, право же, поверил бы ему. И ты, ну согласись же, поверил бы! Ты ведь так хотел поверить.

— Да как же можно было принять курносого в бородавках коротышку за сына высокого и видного собой Иоанна? — с недоумением проговорил Никита.

— Ах, Ваня, как он хорош! — заметил другу Максим, глядя, впрочем, лишь на Никиту. — Что же, мой пригожий друг, ты полагаешь, будто только красавцы имеют право занимать престолы?

— Нет, но... — пробормотал Никита, смутившись.

— Впрочем, ты прав. На свою нареченную мать он не походил тоже, что и было замечено умными людьми. Но я о другом. Великий охотник он был до того, что наши суровые бородачи именуют разнузданным весельем. Что до женского пола, что до танцев, впрочем, Иван больше любил смотреть, а этот сам отплясывал, да как! На пирах вино льется рекой, а смотришь — сам куда меньшее пьет, чем кажется, а все поит других для своей государевой потехи... впрочем, Иван все время держал в голове, что "что у трезвого на уме, то у пьяного на языке", про сыночка такого не скажешь, до настоящий батюшкиной подозрительности ему было далековато. Но гневлив! В чем в чем, а в гневе он особенно стремился подражать Грозному, чуть что — пускал в ход палку. У отца-то посох был, можно сказать, знаком милости, мол, кого люблю, того и бью...

— Кого не люблю, сразу убью, — вставил Хворостинин.

— Примерно так. Никита, ну что ты на меня так смотришь? Люди рассказывали.

— Честно сказать, не понимаю я этого. Вот не понимаю — и все.

— Между прочем, не так он был и плох. Едва ли не первый его указ был, чтобы в приказах "без посулов решали дела, творили правосудие и каждому без промедления помогали найти справедливость".

— А прежние государи указывали брать посулы и судить неправо, чему судьи с удовольствием и повиновались.

— TouchИ! — воскликнул Максим со смехом.

— Не спорь, с ним, Максим, он упрям. Не слушай его, Никита, он предвзят.

— Как и ты.

— Как и я. Что ж поделать, это была наша юность, — согласился Хворостинин, особо выделив голосом слово "наша".

Максим смеялся, и чаша с медом колебалась в его тонких пальцах. Никита точно завороженный следил, как волнами ходит золотистая жидкость, ежесекундно грозя выплеснуться, и все же не теряя не капли. На Максиме сегодня был охабень рудо-желтого аксамита, с золотым узором чешуями и струями, с алыми нашивками и кистями-ворвоками, с золотым же петельчатым кружевом, подпоясанный алым с золотом кушаком с длинной бахромою. Ах, как же шел ему этот огненный наряд, как подчеркивал он матовую белизну лица, обрамленного черными кудрями! Вот он с женственной томностью откинулся на спинку, длинные ресницы опущены, и нежная белая рука небрежно играет шелковистым локоном... А вот вскочил, вспыхнул, весь — страсть, весь — насмешка!

— Между прочим, Максим при дворе... гм, Самозванца был весьма важным человеком.

— Ванечка-а!

— Ты, Никита, даже представить себе не можешь, насколько важным, — продолжал Хворостинин, демонстративно не заметив оклика. Он явно наслаждался своей маленькой местью. — И не только там...

— Иван!

Хворостинин замолчал. И поспешно перевел разговор на другое:

— Максим, а ты ведь так и не рассказал, где был все эти годы.

— А! Спроси птицу в небе, над какими краями носят ее крылья! Много где был, Ваня. Например, во Франции.

— Хорошо там?

— Хорошо! Южная луна заливает своим переливчатым светом виноградники... Изящество, остроумие, тонкий вкус — все это Франция. Науки, искусства, просвещение — все это Франция. Как изысканно одеваются дамы и кавалеры, сколько прелестной живости в их разговорах, а какие дают они балы! Никита, ты знаешь, что такое бал? Нет, тому, кто не видел этого своими глазами, кто сам не танцевал ни буре, ни паваны, ни сарабанды, бесполезны все рассказы — это надо почувствовать самому! А готические замки, а поэзия, живопись... не обижайся, Ваня, но то, что у тебя на стенах — это прошлый век. В самом буквальном смысле, по французскому счету сейчас семнадцатый. В Париже теперь в моде Вуэ.

— А правда, — не сумел удержаться от любопытства Никита, — что тамошние знатные женщины свободно ездят по улицам и бывают в обществе мужчин? И всякий посторонний мужчина может видеть их и даже говорить с ними?

— Истинно так. Впрочем, выходя на улицу, дамы нередко скрывают лицо под черной бархатной маской, но, поверь, предприимчивый любовник сумеет увидеть все, что надо.

— Любовник?

— Ах, не будь таким замшелым моралистом!

— Кем?!

— Нет, право же, русские порой бывают так смешны!

— А правда, — мстительно вопросил Никита, оскорбленный таким пренебрежением к его отечеству, — что в Париже улицы завалены дерьмом по самые крыши? А правда, что самые чистоплотные французы моются по разу в год и, чтобы забить вонь, обливаются духами так, что порою сами задыхаются насмерть? А правда, что там совершенно нет хорошей воды, и несчастным приходится хлестать вино самого утра?

— Ну правда... — Максим равнодушно пожал плечами. Эту наглость не прошибить было и бердышом. — Право, что за пустяки! Что такое грязь по сравнению... по сравнению со стихами?

Огонь в камине, бросив алый блик,

Совсем по-зимнему пятная стены,

Трепещет меж поленьев — злобный, пленный.

И он к своей неволе не привык.

Во Франции — весна, и каждый куст

Расцвел и пахнет трепетным апрелем.

А здесь в апреле — сырость подземелья,

Мир вымочен дождем, и нем, и пуст...

Лишь капель стук по черепицам крыши

Звучит в ночи. И сердце бьется тише -

Смерть кажется желаннейшим из благ...

Нет, не блеснуть уж вдохновенной одой:

Родник души забит пустой породой.

...И лишь рука сжимается в кулак.

Он читал по-французски, затем перевел на русский язык. Разительная перемена произошла с ним: ничего женоподобного, наглого, манерного не осталось в нем; его прекрасное, точно высеченное из мрамора, лицо исполнено было вдохновения и печали.

— Гийом дю Вентре, — заключил Максим.

Он ждал слов, и Никита искренне сказал:

— Красиво.

— Не правда ли? Красивый язык, разве не так?

Перегнувшись через столешню, он порывисто схватил Никиту за руку. В один миг он сделался прежним, лукавым и беззастенчивым.

— Ах, как жаль, что ты не знаешь французского языка! Сколько бесценных сокровищ остаются для тебя сокрытыми! Хочешь, я буду твоим учителем?

— Не хочу, — отрезал Никита, высвобождая руку.

Максим обиделся.

— Фи, что за отвратительное невежество! Этого нам не надо, этого мы не знаем, этого и знать не хотим...

— Почему же, — хладнокровно возразил Никита. — По-гречески я читаю свободно. Немного говорю по-татарски. По-ляшски знаю несколько слов, правда в основном таких, которых при честном народе не произнесешь. Доведется воевать с французами, глядишь, выучу и французский.

Неизвестно, что сказал бы на это наш черноглазый франкофил, но тут, по счастью, принесли взвары и заедки.

Заедки бывают двух сортов: лакомые печенья и овощные сласти. В старину ели прежде первые, а заканчивали обед вторыми. Из печеного к столу была подана, в частности, котлома[32], сладкие перепечи с ягодами и орешки из теста. На блюдах аппетитными горками лежали яблоки и груши с патокой, пастила из калины, вываренная в сахаре коринка[33]. В расписанном голубыми цветами горшочке была густая мазюня — странное на современный вкус лакомство из сушенной редьки, томленой с белой патокой и множеством всяких пряностей, как то перца, муската и гвоздики. Максим, пренебрегая выпечкой, сразу потянулся к левашам[34] из какой-то непонятной буроватой ягоды. Никита более последовательно ухватил изрядный пучок хворосту. Иван Андреевич налил себя взвару из винных ягод и фиников. Меж тем двое слуг внесли главное украшение стола: огромную сахарную птицу.

— Сова! — взвизгнул Максим в совершеннейшем восторге, хлопая в ладоши. Он подскочил к хозяину и, игриво блестя глазами, принялся что-то нашептывать тому на ушко.

— Ну... ну что ты... это было бы уж слишком... — лениво отбивался Ванечка с выражением полного блаженства на лице.

Плавною походкой танцора Максим вернулся на свое место, мимоходом прихватив сладкий орешек.

— Что ж, мой светлый витязь, неужели я ошибался в тебе, воображая тебя простодушным воином? — развязно отнесся он к Никите, возобновляя прежний разговор. — Какие же книги тебе по душе? Читал ли ты, например, "Сказание о Дракуле"?

— Читал, — без особенного восторга откликнулся Никита, хрустя печеньем.

— И что скажешь? В чем, на твой взгляд, суть этой повести?

— И свои могут предать, не помня добра, — сказал Хворостинин, которого никто не спрашивал.

Максим со смешком откинул назад черную прядь.

— А на мой взгляд, суть в том, что лишь железная воля незаурядной личности, готовой не останавливаться не перед чем, способна преодолеть несовершенство людей с их мелкими страстишками и слабостями.

— Суть в том, что жестокостью можно добиться многого. Только ничего хорошего из этого все равно не выйдет, — отрезал Никита.

Максим задумчиво посмотрел на него, словно видел впервые.

— А вообще-то, — досказал Никита, — все это пустое. Вот "Устав ратных и пушечных дел"[35] — книга стоящая.

Максим вскинул ресницы... и расхохотался.

— Il est si charmant! — выговорил он Хворостинину сквозь смех. — Si brutal...[36]

Хворостинин фыркнул. Никита нахмурился. Из всей речи он уловил только имя древнего римского крамольника, и это ему совсем не понравилось.

Люди, полагающие, что еда отдельно, а выпивка отдельно, не так и неправы. Во всяком случае, на пирах наших предков основная попойка начиналась уже "по окончании стола". По знаку хозяина явились в пузатых кувшинах с цепочками иноземные вина, непременный символ роскоши. Вновь явился ставленый мед, но теперь уже выдержанный и гораздо более крепкий. Неведомо зачем явилось двойное вино[37] — его-то хлещут лишь с горя, для веселья честным людям пригоже вино доброе или боярское, лучше всего настоянное на зверобое, или корице, или померанцевых корочках; впрочем, и эти замечательные напитки имелись у Хворостинина в леднике и теперь были выставлены на стол.

Один умный человек[38] сказал, что пир — в некотором роде война хозяина с гостями. Причем Максим оказался перелетом — хоть и сам пил, а больше Никите подливал. В генеральное сражение Никита Романович вступил легкораненым, но дело разгоралось: стремительно терял он в отчаянной битве и кровь, и силы. Мысли его начинали мешаться. У него еще достало здравомыслия потребовать выпить прежде за государя, а дальше пошел уже сплошной разгул, появились песенники, и под лихие переборы гудков и сопелок виной полилось рекой.

-... как, как он мог! — едва не стонал Никита.

Максим хохотал, запрокинув голову, и блики света метались по его волосам.

— Тебе лучше знать, твой же сродственник!

— Да, живому человеку хочется жить, да, порой приходится и бежать — но чтобы против своих! Из ненависти к государю...

— Ненависти? Да они жить друг без друга не могли!

Не участвующий в разговоре Хворостинин тихо подошел и стал у Максима за спиною, положив ладонь ему на плечо.

— Что ты такое говоришь! — не поверил Никита. — Ведь Курбский обличал царя во многих злодеяниях, называл его человекорастерзателем и телесоядцем, а Иоанн в ответ яростно обрушился на него, виня в тысяче ужасных грехов, вплоть до того, что, разъярившись на человека, он выступил против Бога...

— Никита, очнись! "Не явлю тебе своего лица до Страшного суда" — "А кому и охота глядеть на такую ефиопскую рожу" — это что, спор политических противников? Да нет, так ссорятся только друзья! Ты же не думаешь, что пять сохранившихся писем — это вся их переписка, что Курбский мог замолчать на целых тринадцать лет, а Иван — оставить за Курбским последнее слово? Поверь, все эти годы они отчаянно хотели помириться, только ни один из гордости не решался сделать первый шаг. Вспомни-ка, что писал Курбский....

— "Что так долго не насытишься кровью христианской, попирая совесть свою?.. — вдруг проговорил Хворостинин, не отрывая глаз от кудрявого Максимова затылка. — Вспомяни дни своей молодости..."

Максим лениво отмахнулся:

— "...когда блаженно царствовал". А знаешь, Никита, как он мог? Он наивно думал, что убежище ему предоставят за его красивые глаза. А его заставили отработать. Вот и все. В итоге каждый получил, что хотел.

— Не... не смей так говорить! — закричал Никита, вскакивая. — Да ведаешь ли ты, каково было ему на чужбине?! Какой боли и крови ему это стоило? Что ты вообще в этом понимаешь! Да, он — предатель, а вот ты... В этой твоей песне, где "здесь — сырость подземелья", тот француз ведь в чужом краю тоскует по родине... а для тебя Родины вообще нету!

Максима точно подбросило с лавки. В один миг он оказался напротив Никиты.

— А ты, — выговорил он звенящим голосом, — что ты можешь в этом понимать?

Хворостинин молча встал между ними. И в этот миг песельники грянули лихой мотив.

— А! Ты прав... или не прав... да какая разница! — Максима вновь точно подменили. Он тряхнул кудрями, с каким-то лихорадочным весельем схватил за руку Хворостинина, другой рукой ловя Никитину ладонь. — Не будет ссориться... будем плясать!

Никита отрицательно замотал головой и снова сел, но Максим, ухватив за руку, с неожиданной силой сдернул его с лавки.

— Да полно же! Пойдем, пойдем... право же, нет ничего лучше!

Хоть и неловко признаваться, несерьезно, а плясать Никита был искусен! Да и чего б не плясать, пока молод? Бывало, выйдет в круг молодой князь — все девки лишь на него и смотрят... Чтобы понять, что все это — не более чем жалкие трепыхания, нужно был увидеть Максима.

Это был не просто танец — то был вдохновенный полет. Гибкий, легкий, стремительный, кружился он в огненной пляске, и долгие рукава охабня бились упругими крылами. Казалось, сказочная Жар-Птица влетела в покой... Вдруг разом упало золотое оперенье — и расцвел дивный лазоревый цветок. Ядовитый цветок... Сам танец переменился, сделался более плавным, каждое движенье исполнено было чувственности и какой-то хищной неги... Вот осыпались лазоревые лепестки!

Парчовый кафтан летел Никите прямо в лицо, он машинально вскинул руку. Случайно пальцы его встретились с Максимовыми... и переплелись... У Никиты кружилась голова, отчего-то стеснилось дыхание. Максим был в одной рубашке, кудри — черный шелк по белому шелку — в беспорядке рассыпались по плечам, и лицо его, нестерпимо-прекрасное лицо было совсем близко...

— Не будем ссориться, светлый витязь! — жарко выдохнул он. Взгляды их встретились. В бездонных омутах его глаз можно было утонуть... — Не будем... ссориться... — прошептал он Никите чуть слышно — и поцеловал прямо в губы. Никита не успел ничего сказать или сделать[38] — острая и сладостная боль пронзила все его тело, и враз обессилев, почти теряя сознание, он упал на лавку. Откуда-то в руке у него оказался полный кубок, и Никита вцепился в него, словно там было спасение.

Перед глазами у него все плыло, мысли путались, он почти ничего не видел, и лишь где-то, на грани сознания, билась бешеная песня. Он точно плыл по темным волнам, то впадая в хмельное забытье, то на миг обретая ясность, то вновь проваливаясь с головою.

Вдруг слух его отчетливо различил невозмутимый голос Максима:

— Когда подводишь кого-либо к пытке, рубаху обязательно следует рвать. Впечатляет гораздо больше.

И отчаянный возглас Хворостинина:

— В моем доме!

Послышался треск рвущейся ткани, и холодные пальцы легли ему на грудь. Огромным усилием он разлепил веки... Над ним с озабоченными лицами склонились Хворостинин и Максим; дядя держал в руках чашку, явно собираясь побрызгать Никите в лицо.

— Ты потерял сознание, — сказал Максим. — Прости, снимать было некогда.

В голосе его, как всегда, звучала насмешка, но на этот раз насмешка такая, за которой прячется участие, и Никита даже подумал, что давешние зловещие слова ему просто почудились.

Шатаясь и цепляясь за обитую крашеной кожей стену, он с трудом утвердился на ногах, забрал у Хворостинина чашку и одним жадным глотком осушил до половины. Вместо воды в чашке оказалось вино.

Дальше Никита помнил плохо. Кажется, в горницу его под руки волокли двое слуг. А дверь почему-то оказалась гораздо уже обычного, и Никита врезался в косяк. Кажется, при этом он даже ругался матом...


День четвертый.


Тако глаголет Хмель ко всякому человеку. Кто дружится со мною, возьмется меня осваивать, во-первых, сделаю его блудна, а к богу не молебника, а в ночи не сонлива, а на молитву не встанлива. А изоспавшемуся ему стенание и печаль наложу на сердце, у вставшего с похмелья голова болит, а очи света не видят, и ничто доброе на ум не идет[40]. Так что ничего удивительного, что за развеселой ночью последовало прегадкое утро. Если это вообще можно было назвать утром.

Проснулся Никита очень поздно и с жуткой головной болью. Платье его было в ужасном беспорядке, рубаха разорвана. Хорошо хоть порты оказались целы и на месте, как и сапоги, валявшиеся под лавкой; а то от одной мысли о малиновых в зеленую полосочку штанах из дядиного сундука Никиту замутило вдвое сильнее. Со стоном ощупав похмельную свою голову, обнаружил он над бровью уже две ссадины, да к тому же и синяки, полученные в давешней драке и почти забытые, налились чернотой и болели немилосердно.

Все-таки Иван Андреевич был заботливый хозяин, что не положил подле рукомоя даже маленького зеркальца. Смотреть на себя такого не захотелось бы никому. Кое-как ополоснувшись над позолоченной оловянной лоханью и пригладив мокрые волосы, князь Охлябинин обрел несколько более приличный вид, хотя до образа и подобия Божия было ему еще далековато. Он тяжело вздохнул (вздох отозвался болью во всем теле) и принялся одеваться.

Очень Никите все это не нравилось. Слишком унизительно было ощущать свою слабость. Нет, не из-за похмелья. Никите, как и всякому мужчине, случалось возвращаться с попойки на нетвердых ногах. Однако вино никогда не имело над ним власти, и если он не хотел пить, то и не пил. В суровые годы Смуты отроки мужали рано. Никита твердо знал, что лишь он сам и никто другой решает, как ему жить и что делать, и всегда делал лишь то, что считал нужным. Но теперь его не оставляло чувство, что что-то делают с ним.

С трудом добредя до столовой, Никита был несколько утешен тем соображением, что дядюшка, судя по всему, набрался еще хуже. За столом сидел один Максим, с ленивой грацией потягивая какое-то питье из высокой закрытой стопы.

— Знаешь, Никита, — заметил он, критически оглядев новоприбывшего, — не стоило бы тебе пить.

"Ну да, если сам подносишь, да так, что не откажешься!" — подумал Никита с досадою, но вслух буркнул лишь нечто нечленораздельное. Известно ведь, "потчевать велено, а неволить — грех" — так чего переводить на других! Но меньше всего ему сейчас хотелось выслушивать нравоучения. А больше всего — послать моралиста темным лесом да к чертям в болото, да чтоб непременно завернул по дороге на лужок, где отдыхали хорошо покушавшие свиньи. Однако язык у него ворочался плохо и такой сложной конструкции ни за что бы не осилил.

Кое-как он перевалился через скамью, поискал глазами кислого квасу... Как и когда Максим оказался сзади, он не заметил и вздрогнул, когда нежные пальцы коснулись его висков.

Сказать что это было приятно — значит ничего не сказать. Никита едва не застонал. Чуткие пальцы, прохладные, словно струи лесного ручья, скользили по вискам, по воспаленному лбу, ныряли в волосы и возвращались снова, даря избавление от боли, даря блаженство. Когда они оторвались, Никита чуть не потянулся за ними, как котенок-ласкун за хозяйской рукой.

— Спасибо... — проговорил он неуверенно.

Максим поморщился, но тотчас обрел свою привычную насмешливость.

— Так-то лучше, светлый мой витязь! — заметил он, сам (слуг не было в покое) ставя перед Никитой блюдо с похмельем. — Завтракай скорее, Иван Андреич нас уже ждет.

Сам он уселся напротив, подперев щеку ладонью, точно сестрица Аленушка, и неотрывно глядя на Никиту бархатными своими очами. Сегодня на нем была простая чуга[41] черевчатого цвета[42], с хрустальными пуговками, перехваченная кожаным поясом с золотыми плащами[43], выгодно обрисовывающим тонкий стан; за поясом, рядом с охотничьим ножом, заткнута была пара перчаток.

— А что Иван Андреевич? — поинтересовался Никита, с проснувшимся аппетитом принимаясь за похмелье (кушанье это, состоящее из холодной баранины с огурцами, огуречным рассолом, уксусом и перцем, прекрасно освежает и незаменимо в определенных обстоятельствах).

— Ждет нас. Сегодня затеяна соколиная охота, или запамятовал?

— Он же вроде не любит!

— Для тебя расстарался.

Левая рука его небрежно играла бахромою скатерти... Никита приметил на среднем пальце кольцо с крупным синим сапфиром, которого раньше не было. Камень притягивал взор, от движения словно бы волны пробегали в его темно-васильковой глубине... Да что ж такое! Что за власть такую забрал над ним этот Максим? Стоит поймать взгляд — и уже не оторвать глаз, только ответь — и уже самому не прервать разговора. Ну уж нет! Никита мысленно стиснул зубы... а с губ само собой слетело:

— Знать, не только для меня!

"Красносмотрителен же и радостен высокого сокола лет", — напишет со временем пока еще не родившийся Алексей Михайлович. Впрочем, вдоволь полюбоваться этим зрелищем Никите не пришлось. Едва псы подняли над заводью целую стаю диких гусей, едва сбросил Никита с руки своего терского сокола, и взмыла благородная птица в пасмурное небо, не успев еще сделать ни одной ставки, как вдруг Никитин конь шарахнулся, точно увидел ведьму, и понес. Тщетно пытался ездок сдержать его — вороной пронесся прямо по воде, только брызги разлетелись широким веером да заметались бархатные камыши. Стрелою вылетел конь на берег и проскакал еще с полверсты, прежде чем Никите удалось совладать с перепуганным животным.

Вороной мелко дрожал и ронял хлопья пены, но слушался поводьев, и всадник, чтоб дать ему остыть, пустил его шагом.

Вокруг была березовая роща. Листва шелестела под легким ветерком, и чудилось, будто стройные белые березки шушукаются, склоняясь друг к другу, словно застенчивые девушки. Никита невольно залюбовался этой идиллической картиной, но тут заметил мелькнувший меж деревьев силуэт. Это оказался Иван Андреевич.

— Нам необходимо поговорить наедине, — обратился Хворостинин к племяннику, беря его коня под уздцы. Вороной фыркнул и едва снова не вскинулся на дыбы.

— Не понимаю, что приключилось с ним, — с удивлением заметил Никита, — никогда прежде так не баловал.

Хворостинин не обратил на его слова никакого внимания. Он заметно нервничал, комкал в руках поводья и поминутно отирал чело тафтяным платком, хотя день был вовсе не жаркий, скорее наоборот. Никита отчего-то сразу догадался, о чем, вернее, о ком пойдет речь.

— М...максим, он, понимаешь... одним словом... ах, ну не могу я тебе этого объяснить! — Хворостинин отчаянно махнул рукою. — Скажу тебе одно. Если однажды ночью Максим постучится к тебе в опочивальню, не вздумай впустить его.

— Да уж ясное дело!

— Да и днем, на всякий случай, тоже. А лучше б тебе было вовсе уехать...

Хворостинин замялся, опасаясь, что племянник сочтет его негостеприимным. Никите же вспомнились слова Тсеры...

— А, пожалуй, и впрямь! — задумчиво проговорил он. — Загостился. Завтра же поеду к себе в имение...

— Нет-нет! — живо возразил Хворостинин. — Дом в деревне слишком уединенный, будет только хуже, поезжай в Москву!

— Нельзя мне в Москву, — сказал Никита с заметным сожалением. — Я ведь в опале.

— Как!

— Прости, Иван Андреич, я, верно, должен был тебя предупредить, — повинился Никита, на свой лад истолковал дядино восклицание. — Как-то не пришло в голову... думалось, в твоем положении это тебе уже не сможет повредить.

— Да нет, я не о том. Как тебя-то угораздило прогневить государя?

— Взялся было считаться местами с Черкасским...

Хворостинин даже присвистнул.

— Ну ты, однако, силен! Местничать с Черкасскими!

— Мог ли я подумать, что верных слуг, всю жизнь прямивших лишь единому государю и честно проливавших кровь за Русскую землю, равняют ныне с тушинцами! Ну и вот.

— Жаль. Я так понадеялся было на московское многолюдие... Нет, тогда уж лучше тебе никуда не ездить. Ну хоть волосы обрежь, а? — прибавил Хворостинин жалобно.

— Нельзя! Я же в опале.

Настроение, и без того не замечательное, испорчено было окончательно. Ближе к вечеру, когда из поварни уже плыл дразнящий запах жарящейся дичи, холоп заглянул в Никитину горницу с известием, что баня истоплена, и "барин с молодым князем" ждут его.

"Вот и идите оба... в баню! — подумал раздраженный Никита. — Да в четвертый пар!". От мысли о густом паре да духовитых березовых веничках у него даже мурашки побежали по телу. А потом еще холодненького свежего пивка! Но внутренний голос настойчиво твердил, что ото всей этой благодати лучше воздержаться, и Никита со вздохом велел передать барину, что он, дескать, просит прощения, но у него от пару кружится голова.

Дабы быть до конца последовательным, Никита не вышел и к столу, однако молодой голод взял свое, и, не без некоторого стеснения, он все же в сумерках проскользнул на поварню, где прекрасно отужинал добрым ломтем ветчины с ржаным хлебом и черемуховым квасом, что так понравился ему давеча. Затем он вышел в сад и долго бродил между кустов, с надеждой поглядывая на Тсерино окошко. В конце концов надежда его оправдалась: ставни распахнулись... и ушат холодной воды обрушился на Никитину голову. "Вот и помылся", — подумал Никита с досадою и воротился в дом.

Не зажигая света, он повалился на постелю и тотчас ощутил под спиной что-то прямоугольное. Это оказалась книга. Затеплив свечу, Никита откинул кожаный, тисненый, с медными жуковиньями[44], переплет и прочел: "Сказание о Дракуле-воеводе".

Должно быть, Максим расстарался. Книга была написана крупным старинным уставом, буроватыми чернилами, и, судя по потертым углам, читана была не раз и не два. Никита подвинул поближе свечу, подоткнул под спину подушку и самым что ни на есть неприличным образом, с вопиющим непочтением ко книжному слову, улегся на постель и раскрыл повесть наугад.

"...и витязем его учинял, коих же сзади, того на кол повелел сажать проходом...". Максим непременно заметил бы: "В ту пору, до Ивана Грозного, русские читатели еще слабо представляли, как это делается, проходилось объяснять". "Тьфу ты, снова это Максим лезет в голову! Точно мысли наведенные! — рассердился Никита сам на себя. — Лучше уж думать о Тсере... Ах, ну для чего же она так! Отчего она так рассердилась, ведь с той ночи я не сказал ей ни слова?". Задумавшись, он машинально листал книгу... "...должна на мужа своего одежду светлу и лепу чинить, а ты и сорочицы не хочешь ему учинить, а ведь здрава телом. Ты повинна, а не муж твой, если бы муж не сеял льну, то бы муж твой повинен был". И повелел ей руки отсечь и труп ее на кол посадить". "В жизни рук не намозолит, не дождешься от нее ни милостыньки, ни воздушка шитого, ни даже куличика на Пасху", — вспомнились Никите слова встреченного попа. Нет, так не пойдет. Уж или спать, или читать. Спать не хотелось. Никита вернулся к первой странице и принялся читать с самого начала.

И вот тут, как назло, его стало клонить в сон. Никита упрямо боролся, но глаза так и слипались; зашевелились вьющиеся по полям травы, волшебные зверьки в заставках, насторожив уши, потянулись к нему своими мордочками... Никита только на одну секундочку прикрыл глаза, а когда снова открыл их, стояла уже глубокая ночь.

Ветер разогнал облака, и яркий молодой месяц заливал комнату серебристым сиянием. А у двери, полупрозрачный, словно сотканный из лунных лучей, колебался стройный белый силуэт. Такой знакомый...

— Тсера?! — выдохнул Никита.

Женщина предостерегающе подняла ладонь.

Какая-то сладостная истома овладела Никитою. Он не мог шелохнуться, не мог вымолвить ни слова, да и было это ненужно... излишне... Заворожено он следил, как плавной скользящею походкой, словно бы вовсе не касаясь пола, приближается к нему Тсера. Она опустилась на край постели. Ее распущенные волосы, черные, как ночь, в беспорядке струились по плечам, едва прикрытым белоснежной сорочкою, и загадочная улыбка блуждала на ее лице. Узкая белая рука ее протянулась к Никите... расстегнула ворот рубахи... легла на грудь. В лунном свете сталью блеснули когти.


День пятый.


Никита проснулся затемно и долго не мог прийти в себя. Ночное происшествие так живо представлялось ему, что невозможно было поверить, что все это лишь сонное видение. Убедило его только то соображение, что месяц привиделся ему едва в первой четверти, тогда как в действительности близилось полнолуние.

Некоторое время он лежал в растерянности, соображая, что все это значит и что же ему делать, и наконец пришел к выводу, что необходимо поговорить с Тсерой. Он был решительно намерен не отступать от волошанки, пока та не объяснит ему, кто она сама, кто такой Максим Сицкий, и что за странные вещи происходят в этом доме; во исполнение своего намерения он даже готов был показаться навязчивым.

С таким настроем Никита Романович облился ледяною водой, оделся и, никого не таясь, крытым переходом дошел до Тсериной горницы. Дверь была заперта снаружи.

На всякий случай — от тумы можно было ожидать чего угодно! — Никита влез на знакомую яблоню и заглянул в окошко. Ставни, по счастью, оказались не затворены, но внутри, как и следовало ожидать, никого не было. Он кинулся в конюшню — не было и белого Тумана. Никита вихрем ворвался в людскую.

Тсера хозяйствовала не по Домострою — сама поднялась до свету, а вот слуг не будила. Впрочем, она и не была хозяйкой. Никита бесцеремонно растолкал Микишку, но толку от заспанного холопа оказалось немного:

— А... чегой?.. Волошанка-то? Не, не видал.... Так она частенько, того... уезжает, никому не сказавшись...ох, Никита Романыч, пусти Христа ради, ворот оторвешь!

Никита твердо вознамерился дождаться возвращения волошанки. Минуты тянулись часами, а часы как будто исчезли из мира совсем. Никита мерил шагами двор, оказавшийся на удивление маленьким, и в тысячный раз думал, что все-таки что-то странное творится то ли с Тсерой, то ли с ним самим, то ли с обоими. Какое-то бесовское наваждение... стойте-ка! Никита даже хлопнул себя по лбу и тотчас скривился от боли, угодив по свежей ссадине. Кто же и поможет в таком деле, как не священник!

Поскольку село было небогато, поповский дом тоже не поражал роскошью: всего в одно жилье на подклете, крытый березовой корою и отгороженный от грешного мира высоким заметом[45]. Все трое ворот, разумеется, были наглухо заперты: добрым людям неприлично ни к соседям во двор заглядывать, ни тем более соседям показывать, что у самих на дворе творится. Никита долго стучал и кричал и почти уже отчаялся, когда над забором вдруг показалась лукавая рожица мальчика лет девяти-десяти.

— Что ищешь ты, человече? — вопросило дитя.

Никита объяснил. У поповича загорелись глазенки.

— Про Тсеру-волошанку поговорить? Это про хворостининскую воспитанницу, никак? — азартно воскликнул он, забыв изображать духовную особу. — А чего она натворила?

— Исчезла.

— А ты кошек ты всех проверил? — немедленно подал идею малец. — Лишней не появилось?

— Да нету у Ивана Андреича кошек совсем! — с досадою возразил Никита. — И вообще, что ты напраслину на человека возводишь!

— Ну не знаю, не знаю... вот батюшка говорит, что тут дело нечисто. Они там все такие! Батюшка на Хворостинина вообще глядит, что Вышатич на волхва, ажник трястись начинает. Он в церковь Божию никогда-никогда не ходит, Хворостинин, в смысле, не батюшка. А батюшка зачал его срамить, "еретик, — глаголет, — злобносмердящий, ужли же нет в тебе ни капли крови христианской?". А он взбеленился, позеленел весь, кричит, дескать, чему доброму, пастырь, можешь людей научить, коли сам пьешь да сквернословишь хуже сапожника! А это он зря болтает, сам-то каков! Вот ей-ей, не вру, всю Страстную неделю пил без просыпу и перед Пасхой вечером мясное ел, я собственными глазами видел, как у него на дворе барана резали, — мальчишка примолк и чуть-чуть смутился, видимо, сообразив, что незнакомец может заинтересоваться, а как, собственно, он сам оказался на чужом дворе. Но Никита не заинтересовался, и попович вдохновенно продолжал. — А наутро на Светлое воскресенье ворота запер и своих людей к заутрене не пустил! А кто хотел пойти, тех бил и мучил, и конюху Сеньке глаз подбил и два зуба вышиб, вот! Правда, один зуб у него все равно болел.

Отчего-то Никиту это не удивило.

— А Тсера ходит в церковь? — спросил он.

— А... она-то ходит, только редко, а однажды прямо в середине заутрени спиной к алтарю повернулась да наружу и вышла, вот! Не иначе, кто-нибудь рябиновый кнутик достал.

— Послушай... как тебя зовут?

— Алешею.

— Послушай, Алеша-попович, — проговорил Никита, слегка придавленный обилием сведений, впрочем, представлявшихся ему бесполезными, — мне надобно, понимаешь, очень надобно увидеть твоего отца.

— Так батюшки нету, его из утра к упокойнику позвали. И матушки тоже нету, вчерась в Елки ушла к куме на именины. Ух у них там, верно, и весело! Калачика мне обещалась принесть. А мне наказали никому ворот не отворять и носу со двора не казать... ой!

Мальчишка нырнул за забор, но уже через несколько секунд вихрастая макушка вновь появилась над досками.

— А что, — спросил он, усердно стараясь держать курносый нос вне пределов видимости, — ты теперь ввечеру воротишься? Али подождешь?

Перспектива несколько часов торчать под забором, где не на что было даже присесть, Никиту вовсе не прельщала, однако столько надежды было в голосе мальчишки, на целый день запертого в одиночестве... Может, священник быстро освободится?

— А когда батюшка ушел? — спросил Никита.

— Так едва рассвело! — радостно воскликнул Алеша. — Ты Селивана Басиху знаешь? Вот, он и помер, ночью на сеновал спать ушел, а утром глядь — мертвый лежит, уж окоченел весь, и белый-белый... Селиванов шурин говорит, что это он от порчи, а испортил его мельник, они, дескать, на той неделе с ним бранились, полсела слышало. Что мельник колдун, это все говорят. Только они ничего не понимают, а я-то знаю, что вовсе это не порча, и дело совсем в другом! — азартно заключил мальчонка и выжидающе воззрился на Никиту.

— А в чем же? — спросил тот, поневоле заинтригованный.

— А вот помнишь, на днях, Кочура помер? Все тогда подумали, что его волк загрыз, только это тоже не волк, вот! Что это за волк, который оставляет на горле две маленькие ранки, да и расстояние между ними совсем не такое, как между волчьими клыками. Так что убил обоих совсем не колдун, вот!

— А кто же?

— Упырь!

— Кто?!

— Неупокоенный мертвец, поднимающийся ночью из могилы, чтобы сосать кровь живых людей, — четко, как на уроке, отбарабанил Алеша.

— И это...

— Мельник, кто ж еще!

Никита прислонился к забору, чувствуя, как по спине бежит ледяна струйка. Все странности, все полузабытые детали предстали вдруг перед ним в ослепительном мертвенно-холодном свете. Вспомнился ему зловещий полумрак мельницы, дикое и угрюмое лицо, вспомнилось, с каким необъяснимым упрямством не желал мельник впускать его в свое жилище. На бревенчатых стенах висели колдовские коренья и пряные травы, но чесноку там не было. И не случайно, вопреки всем законам гостеприимства, не предложил мельник гостю хлеба-соли, не поднес напиться воды. Да и в церкви в воскресенье его не было! А этот его пес, как две капли воды похожий на волка, а может, и не пес вовсе... Ведь рассказывают, что иные упыри повелевают волчьими стаями.

— А я и могилу мельника знаю, — прибавил Алеша. — Мне ее еще бабка показывала. А ты его упокоить собрался, да?

— Разумеется. Что там нужно — осиновый кол в сердце?..

— Ага, и еще отрезать голову и набить рот чесноком. А для верности лучше всего вообще труп сжечь, но это не обязательно, он на свету так и так рассыпется в пепел... жаль, нынче солнца маловато, может не хватить, но это ничего, мы тогда быстренько хвороста натащим.

— Мы?!

— Ну а кто ж еще.

— Слушай, Алеша-попович, неужто ты думаешь, что я позволю тебе участвовать в этом деле? Уничтожать нечисть — дело мужчин.

— А я кто — тётенька, что ли?

— Дитя!

— Мне уже целых десять лет! На Успение будет... и я весь Псалтирь наизусть знаю и лапти лучше взрослых плету, вот! А без меня ты могилы все равно не найдешь.

Алешина голова исчезла за забором, и через несколько секунд, наполовину заглушенное скрежетом засова, послышалось:

— ...а драки там никакой и не будет, днем у упырей силы нету, они в домовине как мертвые лежат и даже не шевелятся...

Ворота распахнулись. Попович сделал приглашающий жест.

— Тебе ведь отец запретил из дому выходить, — проворчал Никита уже без прежней уверенности в голосе. В самом деле, без Алешиной помощи обойтись было бы трудно. — Гляди, выдерет ведь.

— Все равно за что-нибудь выдерет, — вздохнул мальчишка. — "Сына ли имаши, не дошед внити в юность, но сокруши ему ребра; аще жезлом биеши его, не умрет, но здрав будет"[46] и все такое, — продемонстрировал он отличное знакомство с трудом преподобного Сильвестра. — Так пусть уж за стоящее дело.

Собирался Алеша-попович основательно: два заступа, острый топор, моток веревки, пригоршня чесноку, тяжеленная библия с серебряными наугольниками...

— ...жаль, святую воду батюшка запирает, уж до нее нипочем не добраться. Ну что, пойдем, что ли?

И они пошли.

Шум — точно рев урагана, разбушевавшегося в горах. Кричали, выли и как будто спорили друг с другом тысячи голосов...[47] Страшна встреча с немертвыми темной ночью! А вот среди белого, хотя бы и пасмурного, дня поход на упыря может пройти и вполне буднично. Благо, идти было недалеко. Никита по пути заглянул в лесок, где, облюбовав молодую трепетницу[48], вытесал отличный кол. Не тревожили его ужасные предчувствия, и зловещих голосов не слышалось в шелесте листвы. Ныне, обретя ясность, он был спокоен и собран для боя. Никита Романыч не боялся ни живых, ни мертвых. А Алеша-попович, похоже, вообще слабо представлял, что в мире существуют опасности.

Заброшенная могила приютилась на дальнем краю погоста, даже несколько на отшибе. Сухие метелки трав качались над нею, и случайный путник легко мог бы пройти мимо, не заметив ее. Сосновый крест давно повалился, и теперь лишь два полусгнивших куска дерева валялись по обе стороны почти сравнявшегося с землею холмика.

Никита прочел про себя "Отче наш". Алеша своею библией осенил могилу крестом. Затем оба поплевали на ладони и взялись за заступы. Пронизанная переплетенными корнями земля поддавалась плохо, но в конце концов железное острие уткнулось в твердое дерево. Никита живо расчистил гроб со всех сторон и, подведя веревки, выволок его наверх.

— Открывай скорее! — воскликнул мальчонка, приплясывая от нетерпения.

Но Никита неволею медлил. Что-то удерживало его. Не то, чтобы он боялся... просто ему очень не хотелось открывать этот гроб.

— Алеша, — проговорил он, — если упырь бросится, тотчас беги. Понял? Беги со всех ног и не оглядывайся.

Тянуть время смысла не было. Топор в руках, сабля на поясе, осиновый кол лежит рядом. Никита глубоко вздохнул, перекрестился и подцепил лезвием шляпку первого гвоздя. Гвозди легко выскакивали из рассохшегося дерева. Никита поднял крышку... и остолбенел.

— Что там? — Алеша проворно подскочил и тоже заглянул вовнутрь. И тоже замер.

Вот когда им сделалось по-настоящему страшно.

Гроб был пуст. Нет, строго говоря, не пуст: в нем лежала шапка. Обыкновенная шапка из дешевого серого войлока, такого ветхого, что, когда Никита взял ее в руки, то нечаянно продырявил ногтем насквозь.

Они переглянулись.

— Выходит, он уже настолько осильнел, что может ходить и днем... — неуверенно прошептал мальчик.

Никита взорвался:

— Господи, вот дурья башка, собацкое рассуждение, глаза у меня на заднице и руки оттуда же растут!.. Ты этого не слышал, — тут же прибавил он, в смущении покосившись на ребенка. — Нет, но что за бестолочь! Я же видел его днем!

— И я тоже.... — выдохнул совершенно потерянный Алеша.

Никита молчал, пораженный новой, еще более жуткой догадкою. Если правда, что упыри мужеского полу предпочитают молодых девушек — а как же иначе? — то становилось понятным, отчего Тсера не пошла в церковь, и весь следующий день не покидала своей горницы, и даже отчего окатила его водой. Она, верно, услышала, что что-то возится в кустах и подумала, что это упырь, ведь высунуться в окно, чтобы хорошенько рассмотреть, она не смела. Вода, конечно, была освященная. Тсера знала, что адская тварь охотится за нею. Вроде бы, упырь не может проникнуть в дом без приглашения... Он кружил вокруг усадьбы и, так и не добравшись до желанной жертвы, с досады или, быть может, с голода напал на Тумана! Вот отчего был взмылен белый конь, вот откуда на шее его едва затянувшаяся рана! А этой ночью... конечно же, этой ночью он какими-то чарами сумел выманить девушку наружу и увлек в свое логово. Боже всемогущий... Никитин разум отказывался принять весь ужас совершившегося и тотчас подсказал: ведь сегодня будет полнолуние! А упырь должен быть сыт, быть может, он приберегает жертву для этого важного дня... то есть ночи? Быть может, еще не все потеряно!

В один миг Никита был собран и на коне.

— А я? — Алеша с воплем повис на узде. — Меня-то подсади!

— А ты...

Никита снова соскочил наземь, присел на корточки перед мальчиком. "Как ему лучше сказать-то... на Библии, что ли, велеть поклясться?"

— А ты, Алексей, сейчас дашь мне честное мужское слово, что немедленно отправишься домой, запрешься на засов и ничего не будешь предпринимать. Да, да. Там ты мне ничем помочь не сможешь. Там будет честный бой, и Господь рассудит, за кем правда. Мне нужна твердая рука и ясная голова, и я не хочу еще и за тебя волноваться. И вообще, если... если не получится, кто же расскажет людям? Ступай домой, и если я не вернусь до рассвета, зови отца, собирай людей, с оружием, с честным крестом... ну, ты и сам лучше меня знаешь. Уж миром-то с упырем управитесь. Понял? Я на тебя полагаюсь.

— Понял... честное слово... — Алеша-попович шмыгнул носом. Никита взмыл в седло и пустил вороного в галоп.

Мельница стояла над водою молчаливая и сжавшаяся, точно изготовившийся к прыжку зверь. Земля рядом с нею была изрыта конскими копытами, и Никита приметил несколько наполовину затоптанных белых волосков.

Без раздумий он толкнул дверь. Безрезультатно. Никита прибавил силы, но дверь даже не поддалась — она была заперта изнутри. На всякий случай, уже догадываясь, что это ни к чему не приведет, он постучал и покричал, но все втуне. Тогда он примерился и с разбегу ударил плечом.

С четвертой попытки дверь сорвалась-таки с крюков. Никита влетел внутрь, обо что-то споткнулся, но все-таки удержался на ногах и часто-часто заморгал, приноравливаясь к полумраку. Ему показалось, что в помещении все перевернуто вверх дном, а в углу валяется какая-то бесформенная куча. Никита решительно распахнул ставни, и внутрь хлынул дневной свет, в первый миг показавшийся ему ослепительным.

Все перевернуто — это еще мягко было сказано. Битые горшки, скомканные тряпки, потеки каких-то зелий и растерзанные травы, вывороченные из стен лавки — все перемещалось в диком хаосе. На бревенчатых стенах во многих местах чернели подпалины, словно по мельнице прошлась шаровая молния. Чертыхаясь и перешагивая через завалы, Никита подошел к груде тряпья в углу...

Мельник был мертв. Закатившиеся глаза его остекленели, и все тело побелело так, как если бы в жилах вовсе не осталось крови. Даже по краям двух аккуратных проколов в яремной вене не запеклось ни капельки. Более того, и вокруг на захламленном и грязном полу не видно было кровавых брызг.

Неясный шорох коснулся Никитиного слуха. Он резко обернулся. Звук повторился, уже более отчетливо, и шел он от маленькой дверцы. Никита примерился было высадить и ее, но этого не потребовалось. Не колеблясь, он отодвинул засов. Перед ним стояла Тсера.

Обычная ее бледность сделалась совершенно мертвенной, волосы растрепались, глаза полыхали огнем.

— Зачем ты явился! — закричала она с яростью. — Какого черта ты явился!

Никита почти не слышал ее криков. Точно завороженный, смотрел он на ее губы... на нежные губы, перемазанные кровью. Багровая дорожка, уже засохшая, протянулась по подбородку.

Вот, значит, как....

— Прости... — прошептал он и вырвал из ножен клинок.

Тсера змеей вильнула в сторону.

— Стой, бешеный! — взвизгнула она, вскидывая руку... и перекрестилась.

Падающую саблю было уже не остановить. Никита только слегка довернул кисть, и удар пришелся по и без того разломанной скамье.

— Так ты не...

— Что "не"? Не упыриха? Конечно же нет!

— А...

— А также не ведьма, не оборотень, не переодетая лисунка[49] ... я никого не забыла? Как тебе вообще взбрело такое в голову?!

— У тебя рот в крови, — осилил наконец Никита осмысленную фразу.

— Что... где? Вот зараза, губу разбил! — проворчала Тсера, разглядывая себя в маленькое зеркальце. — Маньяк!

— Да кто же?

— Нежить эта, кто же еще.

— Тсера, погоди-ка... — поднатужившись, Никита выдернул застрявший клинок, вернул его в ножны и оборотился к девушке. — То есть, кроме тебя и мельника здесь был кто-то третий?

— Совершенно верно — он, упырь.

— И эти твари сцепились между собою?

— Никита Романович! — голос Тсеры сделался холоден. — Не смей говорить подобных хулительных слов о достойном человеке! К тому же покойном.

— Но как же иначе назвать это существо? — удивился Никита. — Упырь, вурдалак, нежить... двое нежитей?

— Да зачем же двое!

— Как же — мельник и другой упырь. Он, кстати, точно не оживет, мельник-то?

— О Господи... Никита, с чего ты взял, что мельник — упырь?

— Алеша-попович сказал.

— Нашел кого слушать! А про индийское царство и одноногих людей он тебе не рассказывал?

— Н-нет... Но ведь он показал мне могилу мельника!

— А ему показала его бабушка. Только слаба была память у старой, забыла она сказать внуку, что могила та — деда Сидора, мельника предыдущего.

— Но гроб был пуст!

— Потому что мельник утонул по полой воде, и тела не смогли найти.

— А почему же могила на отшибе, далеко от церкви?

— Потому что прежняя церковь сгорела в Смуту, и новую поставили уже на другом месте. Да-да, бывает, что человек, умерший нужною смертью, обращается нечистью, но, поверь мне, к деду Сидору это не относится. Трудно было бы найти человека столь же благочестивого и богобоязненного. Он даже, даром что мельник, с водяными бесами не знался и черного петуха им ни разу не кидал. Знать, русалки ему колеса в конце концов и переломали... Да и сам посуди: как может упырь жить на мельнице, если здесь повсюду текучая вода?

-Н-да-а... — Никита покачал головою. Миллион вопросов теснились у него в уме, мешая друг другу выбраться на уста. Тсера, видимо, поняла это.

— Вот что, Никита Романович, — проговорила она. — Я буду рассказывать с самого начала, а ты слушай и не перебивай.

Волошанка присела на обломок скамьи, не забыв расправить складки лазоревого летника. Никита пристроился рядом на корточках.

— Мельник — не дед Сидор, а нынешний — был колдуном, правда, довольно слабым... во всяком случае, так мне думалось раньше. Когда он загодя почувствовал приближение незнакомого упыря и попытался его остановить, он превзошел самого себя. Хотя попытка все равно не удалась. Подумать только — дважды, и оба раза мимо! Впрочем, он никогда не умел ничего объяснить... Прошлой ночью он измыслил какой-то новый способ и вызвал меня, чтобы его обсудить.

— Погоди, как это вызвал? — не удержался от вопроса Никита, хотя ему и велено было не перебивать.

— Мысленно. Тебе казалось когда-либо, что кто-то тебя зовет, когда вокруг не было ни души? Так вот, многие колдуны и знахари могут таким образом вызвать другого человека, особенно если тот заранее настроился на принятие этого зова. Я тотчас помчалась, но опоздала. Не ведаю, что произошло меж ними, какой хитростью упырь усноровился проникнуть на мельницу, как они схватились... ты сам видишь, какая тут была жестокая драка. Он затаился и, внезапно бросившись на меня, затолкал в эту каморку. Немертвые очень сильны, даже когда они не пускают в ход клыков. Словом, он меня запер, а сам ушел.

— Он берег тебя для полнолуния? — уточнил Никита, довольный, что хотя бы одно из его предположений оказалось верным.

— Он берег меня для наживки! Он же знал, что ты рано или поздно сообразишь про мельницу и прибежишь меня спасать... светлый витязь!

— Но отчего он тогда не остался ждать внутри?

— Оттого, что уже близился рассвет. Хотя солнечные лучи губительны для нежити, упыри могут ходить в пасмурный день, но на рассвете и на закате они непременно должны находиться под землей. Лучше всего в собственной могиле, но подойдет и погреб. Я думаю, теперь он отсыпается и набирается сил, а, едва сядет солнце, вернется узнать, как сработал его силок.

— Тогда нам стоит поскорее убраться отсюда. Затем ты запрешься в доме... нет, лучше в церкви — я знаю, батюшка тебя не любит, но ничего, потерпит — а я вернусь вооруженный и уж тогда накрою нечисть на месте злодеяния.

— Ну да, — согласилась Тсера, как ни странно, безо всякого воодушевления.

Но Никите не было времени задумываться над этим: ухватив девушку за руку, он увлек ее к выходу. Дверь была закрыта.

Да-да, дверь, едва висевшая на одном перекошенном крюке, снова была целехонька и закрыта так плотно, что не оставалось ни единой щелочки. Никита потянул ее на себя — она не шелохнулась. Он дергал, тянул, толкал, но с тем же успехом можно было бы биться в глухую стену.

— Не трудись зря, — услышал он голос волошанки. — Дверь зачарована... как я и предполагала.

— Что бы было сразу не сказать!

— Так все равно стоило попробовать.

Мельник не потрудился устроить в своем жилище красного окна, а малые окошки были так тесны, что даже Тсера едва могла бы протиснуться в самое широкое из них. Она и попыталась это сделать, но наткнулась на незримую стену. Несмотря на все усилия, ни у нее, ни у Никиты не выходило даже руки высунуть в открытое окно — так крепки были чары.

Итак, они были заперты на колдовской мельнице, наедине с мертвым телом, почти безоружные — ведь осиновый кол и библию с серебряными наугольниками Никита бросил снаружи, когда ломал дверь — и принужденные покорно ожидать появления чудовища.

Никита не мог примириться с бессилием, тысячи планов, один другого бредовее, ежеминутно рождались в его мозгу: вроде того, чтобы через окно докричаться до своего коня в надежде, что тот сумеет оборвать привязь и толкнуть дверь снаружи... ну или хотя бы приведет подмогу.

— А может, крышу разобрать?

— И рухнет она нам на голову — упырям доедать некого будет. Охолонись, Никита Романыч! Самим нам отсюда не выбраться, и с этим ничего нельзя поделать.

Никита смолчал. Посмотрел на девушку... и будто заново увидел гибкую, высокую ее шею, полускрытую рассыпавшимися прядями. От черноты волос кожа казалась еще белее, похожая на мрамор... нет, на перламутр! Мрамор холоден, а она теплая... пока. И тоненькая голубая жилка так близко, так легко ее прокусить...

Что-то перевернулось в его душе.

— Тсера! — вскричал он, хватая девушку за руки. — Слушай меня, Тсера, я тебя люблю и никому не отдам, поняла? Буду драться до последней капли крови! Лягу мертвым, прежде чем кто-то доберется до тебя!

— Да уж можно не сомневаться... стой, что ты сказал?

— Я тебя люблю! — повторил Никита с силою. И Тсера... Тсера вдруг опустила глаза. И тихо-тихо выдохнула:

— И я тебя... kochanie...[50]

Сердце Никитино заколотилось. Бешеная, неистовая, счастливая энергия забурлила в крови. И смерть не казалась уже неотвратимой. Тот, кто сражается — не побежден!

— Так, посмотрим, какое у нас есть оружие.... Чего они боятся?

— Чеснока, бузины, осины. Распятия и святой воды. Серебра.

— Чеснока здесь нету, а вот... — проговорил Никита, с надеждою оглядывая стены и пол.

— Бузины тоже. Равно как и осины. Уж поверь мне.

— На святую воду можно не надеяться... Погоди-ка, упырь ведь не может войти без приглашения! Уж кто-кто, а мы его звать не станем.

— И будем сидеть тут, покуда не состаримся и не сделаемся невкусными. Поздно не звать. Приглашение остается в силе, пока хозяин остается в доме.

Никита вздохнул и накрыл тело мельника пустым рогожным кулем.

— На тебе есть серебро? — спросил от Тсеру.

— Откуда?

— Ничего, разделим мое. Саблю я оставлю себе, а тебе вот это.

Серебряный перстень с Никитиной руки девушке был безнадежно велик и грозил слететь в любую минуту. Озираясь по сторонам, откуда бы выдернуть шерстинку, чтобы привязать его, Тсера грустно улыбнулась:

— Невеселое получилось у нас обручение.

— Ты только не отчаивайся!

— Я? Я никогда не отчаиваюсь. Мне это вообще не свойственно. Когда на веревке за конем босиком по снегу бежала, и то не отчаивалась.

Она отвернулась и принялась плести косу туго-натуго.

Несколько минут прошло в молчании.

— Князь Охлябинин! — вновь заговорила Тсера с неожиданной суровостью. — Дай мне княжеское слово, что, что бы он, тот упырь, который заманил нас сюда, не предложил тебе — ты не согласишься.

— Слово мое в том порукой, — ответил Никита, не совсем понимая.

— Чего бы ни сулил он тебе, чем бы ни угрожал, к каким бы чувствам ни взывал — помни, ты дал слово! — продолжала волошанка с возрастающей страстью. — Он изощрен в хитростях, он владеет чарами и умеет воздействовать на разум и на тело — но помни, он не в силах лишить человека воли. Если она, конечно, есть. Не поддавайся наваждениям, помни себя и свою клятву, помни, что любое его слово — ложь и ловушка. Да, это мощная тварь... по счету немертвых он далеко не стар, но чрезвычайно силен. Еще в те времена, когда нас с тобою не было и в заводе, он творил такое, что люди ныне не могут поверить, думая, что летописец приврал для красного словца.

— Да кто же он, наконец? — не выдержал Никита.

Тсера окинула его долгим взглядом.

— А вот этого я тебе, Никита Романыч, сказать не могу. И не неволь... Смотри! Дверь отворяется!

В один миг оба были на ногах. С медленным скрипом дверь повернулась на покореженных крюках. Оказывается, уже стемнело, и силуэт пришельца едва рисовался на фоне темного неба, но Никита все же узнал Ивана Андреевича.

— Я не помешал? Войти можно?


День пятый. После заката.


— Тсера, вели ему бросить оружие! — обиженно сказал Хворостинин из-за порога. — Или я вам помогать не стану.

— Да ты что, бешеный! — Тсера повисла на Никитиной руке. — Это же Иван Андреевич! Ты входи, входи!

Ворча, точно пес, услышавший "Фу! Свои!" в тот момент, когда он уже изготовился вцепиться в глотку злодею, Никита откинул саблю в угол. Хворостинин переступил порог, все еще опасливо косясь на клинок.

— Скаженные вы оба...

— Дверь придержи! — быстро крикнул Никита. Не хватало еще оказаться запертыми уже втроем.

— Ничего, за мной не захлопнется. Там двое свежих коней, ну и денег вам вот немного на дорогу. Забирай Тсеру — не так я это видел, ну да ладно, теперь уж не до церемоний — и живей скачите куда глаза глядят. Только никому не говорите, куда, даже мне. Я его подзадержу, сколько смогу.

— Вот что, Иван Андреевич, — решительно объявил Никита, подходя к своему родственнику. — Я не тронусь с этого места, пока ты не объяснишь мне, что здесь происходит и от кого и почему мы должны бежать.

— Так ты... ты до сих пор не понял, что Максиму от тебя нужно?

— Хотел бы я ошибиться, только все это сильно смахивает на... — Никита смущенно глянул на девушку, но все-таки договорил, — на содомский грех.

У Хворостинина вырвался нервный смешок.

— Да кому нужна твоя добродетель! Он хочет вручить тебе Темный дар.

— Что?

— Сделать тебя таким, как он сам.

— Кем?!

— Упырем! — звонко выкликнула Тсера.

Хворостинин взглянул на нее неодобрительно

— Ну, в общем-то да.

— Неужели же он думает, что я соглашусь?!

— Он не думает. Он протягивает руку и берет то, что хочет.

— Упырем нельзя стать против воли, — вставила Тсера.

— Да, это так. Но поверь, он обольщал и не таких, как ты. Да и ломать доводилось.

— Вот что, — заявил Никита, и глаза его сверкнули. — Я не предам христианской веры, и все, довольно об этом. Ты, Тсера, действительно садись на коня и скачи прочь, не стоит тебе видеть того, что здесь произойдет. А я останусь и потолкую с сей нежитью. Иван Андреевич, тебя я попрошу не вмешиваться. Теперь уже это мое дело.

— Говорю тебе, нельзя вступать с ним ни в какие переговоры!

— Не заботься, беседа будет недолгой.

— Да что ты надумал?!

— Уничтожить его.

— ЗАЧЕМ?

— Затем, что он упырь.

— И что с того? Я тоже.

— ТЫ?!

— Никита, он кровь не пьет!

— Совсем? — недоверчиво переспросил Никита. Такое совершенно не укладывалось у него в голове.

— Ну, объявилась тут как-то шайка разбойников... Надеюсь, уж этого ты мне не поставишь в вину?

— Нет... не понимаю... — Никита тяжело опустился на покореженную лавку, обхватил голову руками. — Не понимаю... ты... он... упырь... меня...

— Между прочим, грамотнее говорить "vampire". Упыри, хотя и одного с нами рода, отличаются от нас так же, как у людей вонючий побродяга — от князя. И вообще, — прибавил Хворостин, расхаживая взад-вперед среди обломков, — ты думаешь, есть в этом что-то хорошее? Кровь — она вообще невкусная! И в солнечный день не съездишь проверить, как там покос, а эти лодыри-мужики без хозяйского догляду так и норовят отлынивать от работы. Или на царском пиру пошлет тебе государь бараний бок с чесноком — так можно и вовсе с головою проститься. Да-да, и мы умираем, если отрубить голову, — продолжал он с каким-то горестным воодушевлением. — Тогда я ничего этого не ведал... да и ведал бы, едва ли бы это имело для меня какое-то значение. Он был такой... такой... он был прекрасен, как ночь. О, какое волшебное было время! Для нас не было ничего невозможного, и весь мир лежал у наших ног. Он... смертному не познать чувства, что связывает создание со своим создателем! Оно сродни любви... А он... как может он поступать со мной так? Ну чем, чем я ему нехорош, в чем я провинился, чтоб гнать меня, как негодного пса? Я ждал его все эти годы, думал, что нет его на этом свете, и все равно — ждал. И не нашел себе никого другого, хотя мы редко живем поодиночке, понимаешь, я был уверен, что он мертв, что некого ждать, и все равно не взял другого, потому что мне не нужен никто другой, никто в целом мире! Только он! А я ему, выходит — нет...

— Право, Ванечка, что за глупости ты говоришь! — прозвучал знакомый насмешливый голос, и Максим Сицкий переступил порог. Приглашение мертвеца, и верно, еще действовало. — Вы мне оба пригодитесь.

Быстрее молнии метнулся Никита к сабле, но в тот же миг неведомая сила швырнула его в противоположный угол и буквально впечатала в бревна. Боковым зрением он успел заметить, что Тсеру кинуло рядом. Странное оцепенение сковало его, тело налилось свинцовой тяжестью, он не мог шевельнуться, не мог вымолвить ни слова, и даже отвести глаза было выше всех сил его.

— Свечи, что ли, зажги, — велел Максим, и Хворостинин кинулся исполнять приказ с подчеркнутым рвением. — Пока еще не все здесь видят в темноте.

Свечи не разгоняли мрак, лишь делали его гуще по сторонам, трепетным кольцом охватывая Максима. Черные кудри, черное платье — все сливалось с тьмою, лишь матово-белое лицо и узкая белая рука с сапфировым кольцом видны были отчетливо. Странно, сколь пристально ни вглядывался Никита в это лицо, прекрасное и наглое, как обычно, он не мог найти ни малейших признаков мертвенности. Не тронута была тлением атласная кожа, не блестели клыки из-за чуть приоткрытых, капризно изогнутых алых губ. И все же жизни в этом лице больше не было. И глаза... такие черные, что не различить было зрачков, беспредельные, бездонные... чернота вечной ночи... и сладостно было тонуть в ней... "Упырем нельзя стать против воли! Он не в силах лишить человека воли, если она, конечно, есть!". До боли стиснув зубы, Никита застонал, замотал головою — все это, впрочем, лишь мысленно, поскольку он по-прежнему не мог шелохнуться, но Максим, видимо что-то почувствовал, потому что удивленно приподнял соболиную бровь.

— Вот даже как? Ну что ж...

Своею плавною походкой, словно бы и вовсе на касаясь пола, он приблизился к вжатому в угол Никите.

— Что ж, светлый мой витязь, которому, впрочем, недолго уже оставаться светлым, я вижу, кое-кто все уже разболтал, лишив меня удовольствия торжественно объявить: "Я подарю тебе вечность!". Жаль, но тем скорее мы приступим к делу. Куда кусать?

— В ж...!

— Там подходящих жил нет. Выбери что-нибудь другое.

— В ..., на ... и к ...! — рявкнул Никита, не замечая насмешки, не стесняясь уже ни Тсеры, ни дяди — в таком он был бешенстве и так спешил воспользоваться тем, что голос вновь стал повиноваться ему. — Проваливай со своим темным даром или какая там еще ...нь в твоей дохлой голове!

Вампир пожал плечами.

— Как грубо... Выходит, дядюшка не объяснил тебе всех преимуществ вечной жизни? Ну тогда слушай. И, прошу тебя, не изображай скучного солдафона! Тебе нейдет.

— Нечего мне слушать! Ни за какие блага не стану я губить свою душу. А ты, — прибавил он, несколько устыдившись своей выходки, — если ты при жизни был мужчиной и христианином, убери свои чары — и сойдемся в честном бою.

— А! Я много кем был. Да вот только нынче мне со смертным на поле выходить невместно. Когда станем мы в одном положении, тогда и переведаемся... тем более что раны у нас зарастают быстро. И, кстати, тебе вовсе не обязательно пить человеческую кровь... по мне, глупость несусветная, но, если уж ты твердо намерен лишать себя удовольствия, можешь брать пример с дяди: на закуску — кровяная колбаса, на первое — спартанская похлебка из черных бобов и бычьей крови, на второе — английский бифштекс с кровью, на заедки — кровяные леваши. Кстати, их Ваня сам изобрел и делает очень вкусно.

Никита молчал.

— Нет, право, ну что за упрямый! — Максим прошелся взад-вперед, картинно изогнулся, опершись на сдвинутый с места стол, откинул назад шелковистые локоны. — Понимаю, что именно тебя смущает. Вот уж пустое! Мои руки тебе уже ведомы — ну и что, чем эти руки не девичьи? А где найти тебе губы нежнее моих? Закрой глаза и ни о чем не думай. Поверь, это будет приятно.

— Ты же видишь, он не хочет! — воскликнул Хворостинин с мукою.

Старший вампир повернул к нему голову.

— А чем ты можешь быть недоволен, вообще не понимаю. Ты просил не проливать крови в твоем доме — я уважил тебя, вон сколько труда на себя взял, чтобы привести его на эту мельницу. Чего ж еще?

— Месяц мой, ты же знаешь...

— Ах, Ваня, ну вы же одна семья! Чем больше семья, тем лучше, разве не так, а, Никита Романович? А ныне вы воистину станете кровными братьями.

Не взглянув более на Хворостинина, как если бы тот был ненужною вещью, Максим сделал шаг в сторону Никиты. С искаженным от боли лицом Хворостинин кинулся на колени и вцепился в полу черного кафтана.

— Ну пожалуйста... — выговорил он умоляюще, глядя на Максима снизу вверх взором, полным отчаяния. — Месяц мой... господин мой, жданный, единственный мой! Ну зачем нам кто-то еще, вспомни прежние дни, вспомни, как хорошо было нам вдвоем! Не были ли мы тогда счастливы?! А если не дорога тебе память о прошлом... так хоть пожалей меня! Я этого не вынесу, я просто умру... слышишь? Умру.

Вампир повел плечом, одновременно равнодушно и насмешливо.

— Ты уже лет двадцать как умер.

— Восемнадцать... — машинально поправил Хворостинин. Опустил глаза. И вдруг вскинул голову с отчаянной дерзостью того, кому нечего уже терять. Глаза его налились зловещей краснотою, лицо пошло зеленоватыми пятнами. Он тоже не казался уже человеком. — Слушай меня, я не шучу. Если ты прикоснешься к нему, я тотчас же, вот сей же час выйду наружу и брошусь на осиновый кол.

Легкая тень пробежала по лицу Максима, но тут же исчезла без следа.

— Что ж, я буду этим сильно опечален, — промолвил он с прежней убийственной иронией. — Только ты этого не сделаешь. Для этого потребна смелость, а ты ведь, Ванечка, не смелый. Ты наглый. За то и полюбил. — Взгляд Хворостинина вспыхнул надеждою, тотчас погасшей. — Вот твой племянник — да, он отважен. В одиночку кинулся добывать упыря! Да и в наглости он тебя, пожалуй, превзошел. А ты... нет. Ты трус, князь Иван Хворостинин.

Хворостинин вскочил на ноги. Максим легко повел рукою... кажется, лишь задел его рукавом — Хворостинин отлетел в противоположный угол и так и остался распластанным на полу, похоже, потеряв сознание. Вампир повернулся к Никите. О да, теперь уже нельзя было обмануться! В серебряном лунном свете (когда она успела взойти? Никита не помнил) он виделся совершенно мертвым и жутким... и вместе с тем нечеловеческим красивым. Он медленно облизнул губы... улыбнулся... медленно, очень медленно поползли вниз отливающие мертвенной белизной клыки. "Господи, как он совершенен! Он... он прекрасен, как ночь... Нет!!! Никита, не поддавайся! Чего бы ни сулил он тебе, чем бы ни угрожал, к каким бы чувствам ни взывал — помни, ты дал слово!"

— Итак, — торжественно проговорил тот, кого называли князем Максимом Сицким. Даже голос его переменился. В нем было ледяное дыхание тысячелетней тьмы. — Князь Никита Романович Охлябинин из ветви Ярославских князей Рюрикова древа, приемлешь ли ты Темный дар?

— Нет! Скорее умру!

— Умереть-то ты всегда успеешь, — и снова в насмешке, в улыбке, с которой произнес вампир эти слова, мелькнуло что-то от прежнего, живого, лукавого, человеческого Максима. "Никита! Ты же бывалый воин — и не умеешь отличить мертвое от живого?" — Но я хочу сделать тебе подарок, от которого ты точно не откажешься. Я дарю тебе Тсеру.

— Что?!

— Можешь делать с ней, что пожелаешь: есть, обратить, оставить так... можешь даже жениться, хотя сомневаюсь, что тебе этого захочется. У нас все несколько по-иному... Ну а нет — она умрет. И можешь меня не винить, убиваешь ее именно ты. Эта мысль чрезвычайно скрасит твои последние мгновенья... впрочем, не так и много их будет.

Никита словно бы в кулачном бою, в честной стенке пропустил вдруг подлый удар запрятанной в кулаке свинчаткой. В глазах у него потемнело, дыхание перехватило. "Как... как... а она-то еще уверяла! Да к черту душу, к черту все!..". С неистовым напряжением всех сил попытался он повернуть голову, увидеть ее, но получилось только чуть-чуть скосить глаза. Виден был лишь край смятого при падении долгого рукава, да туго стянутые волосы, да нежный обвод щеки... Никита не разглядел, скорее почувствовал, что она тоже отчаянно силится порвать колдовские путы. Мысли метались бешеными птицами: "Согласиться... вызволить ее, а там... перегрызу этой погани глотку, да и на солнышко! Рассыпаться в пепел... упырем ходить, кровь сосать не буду ни за что! Да только тогда уже какая разница. Ни христианской смерти, ни жизни вечной не будет мне уж все равно. Душу сгубить, от веры отречься... душу положить за други своя! За любовь свою... А душа?.. а Тсера?.. а честь!"

— Помни... — кто и представит, чего стоило Тсере это усилие? — княжеское слово...

Жизнью, спасением души готов был пожертвовать Никита ради любимой! Но честь...

— Слушай... как тебя называть-то?..

— Зови прежним именем. Для смертного сойдет. Или?..

— Максим... прости, Сицким назвать язык не поворачивается. Это честный род, а ты, если и вправду принадлежишь к нему, на том древе кривой сучок.

— Ничего-ничего, мне это даже лестно.

— Не знаю, что у вас, нежити, свято... но поклянешься ли ты, что если... если я сделаю, что ты хочешь, ты отпустишь Тсеру, живой, невредимой, ни в кого и ни во что не обращенной, и более никогда и никаким образом не станешь ее преследовать или чинить ей обиду?

— Какое исчерпывающее заявление. Обещаю, обещаю.

— Целуй в том крест.

— Никита Романыч! Ну как же я это сделаю, когда на всей мельнице ни одного креста нету?

— У меня на шее есть. Расстегни ворот, а лучше освободи мне руки, я сам достану.

— Нет на тебе креста, — отчеканил вампир. — Колечко его погнулось во время драки в лесу, когда ты получил удар в грудь, и сегодня, пока ты раскапывал мельникову могилу, он соскользнул. Так что, — повторил он с видимым удовольствием, — серебряного креста, о который, ты рассчитывал, я обожгусь, на тебе нет.

Последняя Никитина надежда рухнула. Значит, придется умирать. Умирать без креста на шее было страшно. В этом-то можно себе признаться. Это не трусость. Трусостью было бы так жить.

— Ты прав, нежить. В вашу шайку я не пойду. Я дал слово, и ничто не заставит меня ему изменить. Прости, Тсера. Я тебя люблю. И знаю, что ты не захочешь видеть меня обесчещенным. А ты, нежить, слушай и запомни. У Господа много путей, чтоб вершить Свою волю, и десница Его карает зло, рано или поздно, но неизбежно. Можешь меня убить, но знай: если только ты тронешь Тсеру, я тебя и с того света достану. А теперь делай, что хочешь.

Никита умолк и закрыл глаза. Видеть то, что произойдет, было выше его сил.

— Что ж. Ты решил.

Он услышал легкий шорох — это вампир приблизился и наклонился к девушке — и на удивление спокойный голос Тсеры:

— Летник не замарай. Тебе пригодится... Федора Басманов!

Вампир отпрянул. И от неожиданности, похоже, ослабил чары, потому что Никита сумел наконец повернуть голову.

— Что?! Какое имя ты назвала? — проговорил Никита в изумлении.

— Скажи ему, — велела Тсера.

Меж тем вампир уже оправился от удивления.

— Я ведь мог бы сказать, что у нас в запасе целая вечность... ладно-ладно, сам вижу, что этот трюк не проходит. Хоть ты, упрямый, этого и не заслуживаешь, но я не заставлю тебя умирать, так не удовлетворив своего любопытства. Лови.

В мозгу Никиты что-то ослепительно вспыхнуло. Свет померк и через миг родился вновь. Он увидел.

Со звоном разлетелось цветное окно, и сразу запахло пороховым дымом. Шум за окном превратился уже в единый слитный рев, в котором не разобрать было слов.

— Я тебе говорил! - кинул он со злостью. — Теперь вся Москва на тебя!

Димитрий — рубаха не подпоясана, волосы дыбом, на побагровевшем лице бородавки торчат безобразными белыми пуговицами - метнулся к окну, распахнул створки — посыпались остатки стекол — высунулся по пояс, заорал:

— Я вам не Борис!

И тотчас отпрянул. Выстрела почти не было слышно за ревом толпы...

Повернулся к нему с каким-то почти детским недоумением на лице:

— Да как же это... Я ведь им добра хотел...

К голосу мятежной черни прибавились мерные глухие удары.

— Ломают ворота, — сказал он. - Не тяни времени, у тебя его совсем немного... государь.

Cholera! - к царю вновь вернулась решительность и энергия. - Так просто они меня не получат, psia krew!

Димитрий торопливо стал одеваться. Пани Марина — вот умница — уже была собрана и кончала закручивать волосы в узел. Когда надо, обошлась и без камеристок.

Дверь хлопнула. Димитрий подскочил, но это оказался Ваня.

— Т-там... там... Шуйский со с-своими... уже на дворе!

Ванечку колотило со страху.

Он взял молодого вампира за плечи и хорошенько встряхнул.

— Возьми себя в руки.

— Но ведь... они сейчас здесь будут! — истерически взвизгнул тот. — Надо бежать, спасаться! Их столько!

— Говорю тебе, успокойся. Это всего лишь смертные.

— Их там столько! С крестами, со всем!.. Да они нас в сто тысяч кусков разорвут и не заметят! Бежим, я тебя умоляю, бежим скорее!

- Прекрати!.. А впрочем, ты прав. Уходи сейчас, пока есть время.

— А... а ты?

— Я остаюсь. А ты уходи. Попробуй пробиться через старый дворец.

Ваня дрожал — слышно было, как стучат зубы — но отчаянно замотал головой.

— Я с тобой!

— Да уходи, говорю ж тебе! Не сможешь помочь, так не мешайся. Ты уходи... а я приду.

Он на короткий миг прижал Ваню к себе и поцеловал в макушку. От золотистых волос пахло вербеной.

— Я приду. Понял? Приду обязательно.

Как тот уходил, он не видел. Дверь уже трещала, и в воздухе будоражащее пахло кровью. И дракой. Ну, кто будет первый?

Первый — это был дьяк Тимофеев — не успел сказать ни слова. Наверное, не успел даже ничего понять, прежде чем клыки вонзились в шею.

Он отшвырнул сделавшееся легким тело.

Пани Марина в первый раз подала голос:

— Выкиньте собаку в окно.

Однако Ванечка не так и неправ. Что-то их многовато. Пожалуй, самозванцу о своей голове придется позаботиться самому.

Он шагнул вперед, обнажая саблю. Который? Точно, вот этот. Зря ты поскупился посеребрить кинжал, думный дворянин Татищев. Но нам это как раз на руку.

Падая, он отчетливо увидел, как округлились от удивления глаза Татищева.

Никита мотал головой. Слишком уж ярким, до боли, было видение.

— То есть ты... ты — Петр Басманов? Тот, кто привел на трон Лжедмитрия? Мне уж было послышалось иное имя.

— Тебе не послышалось, — сказала Тсера. — А ты, ясный месяц, коль уж взялся делиться воспоминаниями, так не жадничай. Покажи и то, как ты перед Грозным в женском платье плясал.

Вампир пожал плечами.

— Ну плясал, так что с того? И вообще, это со стороны смотреть надо.

— Постой-ка! — вклинился в разговор Никита. — Если ты — Федор Алексеевич Басманов, то как мог ты оказаться Петром Федоровичем?

Басманов опустил длинные ресницы, задумчиво покрутил на пальце локон.

— Это долгая история. Собственно, все это был замысел отца — опричнина, я имею в виду. А я должен был очаровать государя и подвести его к нужному настроению. Это-то мне труда не составило... и не улыбайся! Между прочим, ты — первый, кто устоял. Словом, устроились мы как нельзя лучше. Ведь опричники убивают много, безнаказанно и разнообразно, так что обескровленные трупы никого не удивляли. Предвижу вопрос. Нет, сам Иван вампиром не был. Забавно, но любимым ругательством у него было "упырь". Он в одном письме так и написал: "для упыря Хабарова".

Но все хорошее рано или поздно кончается. Наши кромешники попросту зарвались, утратили всякое чувство опасности. Я говорил отцу, что добром это не кончится, погуляли, и будет, пора сделать перерыв. Нет, куда там, все были в кровавом запое и не желали ничего слушать. А смертная-то братия, смеху подобно, силилась угнаться за нами! А я видел, что люди вот-вот взбунтуются, и тогда нас попросту сомнут. Трем десяткам немертвых, сколь бы ни были они сильны, против двадцатитысячной толпы не выстоять все равно. Отец ничего не хотел слушать, как и остальные. Тогда я сам на себя написал донос, нас обоих, конечно же, схватили, и ты помнишь, что измыслил Иван. Мы с отцом условились изобразить, будто я нанес ему смертельный удар, потом отвести людям глаза и скрыться. Наверное, он очень удивился, когда голова его полетела наземь... что делать, рано или поздно он неизбежно погубил бы нас обоих. Он никогда не знал меры.

А я на Белоозере в темнице выждал время, чтобы все поутихло, выбрал ночку потемней, поужинал двумя стражниками да и был таков. И спустя двадцать лет вновь явился ко двору, уже царя Федора, под видом собственного сына. Там, да и после, при Борисе, конечно, не было уже такого раздолья. Все кровопролитие взял на себя Семен Годунов[51], посторонних к этому делу не подпускал. Но тут объявился самозванец, и открылись такие возможности... Димитрий сразу обо всем догадался. Он сам был чернокнижник, хотя и слабенький, способностей никаких, один гонор. Вот уж кто жаждал Темного Дара! Он, смешно сказать, воображал, будто тот, кто перейдет из православия в католичество, непременно должен овампириться, как Дракула[52]. Еще не хватало столь неуравновешенного упыря на мою голову! Пришлось ему пообещать, но, ясное дело, исполнять обещания я не собирался.

— И ты говоришь об этом так спокойно? — поразился Никита.

— Странные ты задаешь вопросы, если и впрямь убежден, что я — Зло и нежить. И вообще, в нашем роду слова отродясь не держали. Нашелся один святой, так и тот отличился[53]. Так вот, на этот раз я все рассчитал с учетом прежних ошибок. Пять лет, больше смертные не выдерживают, и потом аккуратненько свернуть пирушку. Но Шуйский все испортил. Я ведь говорил Димитрию, что нельзя щадить старого интригана, так нет — захотелось ему выказать царственное милосердие! Впрочем, с Шуйским я все же поквитался.

— Так вот отчего трое из четверых Шуйских умерли один за другим![54]. Значит, польский король неповинен в этом преступлении?

— Сигизмунд, между прочим, был счастлив до глубины души.

— Но отчего же ты не тронул Ивана Ивановича?

— Была бы охота старые пуговки грызть! — вампир с досадою махнул рукою. — Все, хватит, наскучили вы мне оба!

Он снова шагнул к прижатой в углу девушке. И Тсера поднялась. Не вскочила, не оттолкнулась от полу, как встает обычно сидящий человек — нет, поднялась единым слитным движением, словно бы по незримым нитям.

— Сколько раз ты читал "Сказание о Дракуле"? — властно зазвенел ее голос.

— Наизусть знаю, — опешил вампир.

— И все же ты упустил один отрывок. "Третьего сына, старейшего... еще не женившись прижил его Дракула с единою девкою". От этого сына идет мой род. Ты всегда был поверхностен, Федора!

Далее все произошло одновременно.

Вампир бросился. Тсера вскинула руку с серебряным кольцом. Никита неистовым усилием рванулся — и колдовские путы лопнули со звоном. Басманов медленно начал оседать на пол. Голова его откатилась на два шага. Изумленно распахнутые очи жили еще целый долгий миг, потом ресницы дрогнули и опустились. Коротко звякнула упавшая сабля.

— Я же сказал, что останусь последним, — проговорил Хворостинин безо всякого выражения.

На его ладони рдел багровый ожог.

Никита успел подхватить на руки лишившуюся чувств Тсеру.

Дверь трещала под могучими ударами.


Несколько дней спустя.


Хотя московские лекари в один голос и уверяли, что болезнь девушки не опасна и происходит лишь от нервного истощения, Никита боялся ее волновать и решился заговорить с нею о происшедшем не прежде, чем она смогла самостоятельно подняться с постели и выйти в сад.

В этот день на рассвете по двору промчался незнакомый всадник, с которым Никита Романович и заперся наверху. Чуть позже он распахнул двери и загремел:

— Микишка! Галопом на поварню, потчевать, поить-кормить дорогого гостя!

Яркое солнечное утро еще не высушило росы, и капли блестели на смородиновых кустах, превращая черные наливные ягоды в гроздья драгоценных камней. Никита спустился в сад торжественный и сияющий. Волосы его были коротко острижены.

Девушка подвинулась, давая ему место рядом с собою на скамейке.

— Тсерушка, свет мой рассветный, вот дело и сладилось! — объявил молодой князь. — Нынче прибыл гонец, государевой милостью с меня снята опала.

Долгие ресницы Тсеры были опущены, и нежный, как первый отблеск рождающейся зари, румянец играл на бледных после болезни щеках.

— ...Государевы приставы, — рассказывал Никита, — явились по Иван Андреичеву душу... у них душа есть, или как?

— У приставов-то? В жизни не бывало.

— Да нет, я о... ну, словом, явились они и прежде всего отправились к священнику, поскольку дело было церковным. А Алеша-попович, не дожидаясь рассвета, перенаправил их на мельницу. А Ма... то есть Басма... ну, словом, упырь, он рассыпался в пепел. Когда вышибли дверь, уже оставались только персты и несколько прядей волос. Вот за избавление от душегуба государь меня и вознаградил, хотя, по совести, я ничего и не сделал-то.

— Отчего же, — возразила волошанка. — Ты его отвлекал. Я тоже видела, хочет сделать Хворостинин, и постаралась потянуть время, пока он собирается с силами.

— А я вот ничего не видел. До сих пор не могу поверить, что он так... Но как у тебя это получилось? Ты вдруг встала, как... как... как ангел гнева!

— Видишь ли, я ведь не лгала. По матери я действительно являюсь потомком валашского господаря Михни Злого, внебрачного сына Влада Цепеша, прозванного Дракулой. Меня потому и зовут тумою, что в моих жилах течет кровь человека и вампира. Нет, нет, сама я обычная смертная! Но вампирские чары на меня не действуют... что мне до времени успешно удавалось скрывать. Когда Иван Андреевич забрал меня в свой дом, он взял с меня слово, что я никому не раскрою его природы и природы его сотоварищей, буде такие объявятся. Вот почему я не могла сказать тебе правды. Но, согласись, я сделала все, что в моих силах! Я же не виновата, что ты такой упрямый... серденько ты мое! Но скажи, что сталось с Иваном Андреевичем?

— А на него пришел донос.

— Вот найду этого... — (конец фразы Тсера произнесла очень тихо. Никите показалось, что слово это было "skurwysyn", но он, вне всяких сомнений, ослышался — ведь не могло же статься, чтобы подобное выражение слетело с нежных уст прекрасной волошанки!) — глаза выцарапаю! И не вздумай говорить мне про долг верноподданного.

— Не стану, — вздохнул Никита. — Что и сказать, Иван Андреевич и не благочестивый человек, да и государю слуга не слишком усердный, а все ж скаредное сталось дело! Да и была в том доносе сплошная безлепица, стал-де Хворостинин приставать к польским и литовским попам и полякам, хочет-де бежать в Литву да и вовсе принять латинскую веру. Но я ничего сделать не смог, пока разузнал, что к чему, его уж услали в Кириллов-Белозерский монастырь на покаяние, под надзор житием крепкого старца, с наказом из монастыря не выпускать и ни с кем видеться не давать. Не могу простить себе своего послушания! Плевать бы на мою опалу, нужно было ехать в Москву самому!

Тсера вздохнула:

— Ничего бы ты не сделал все равно. Этот донос был уже вторым. В прошлый раз насилу отбились, все чары пустили в ход. Вампиры умеют наводить мысли, ты знаешь? Ты, кстати, за собой ничего странного не замечал?

Никита покраснел и торопливо кивнул.

— Нет, ничем бы ты не помог, — продолжала, качая головою, волошанка. — Да и не нужна ему наша помощь.

— Как же...

— Разве его везли в серебряных цепях? На осиновой телеге?

— Нет, вроде бы как обычного человека. Но ведь монастырь...

— Ты же помнишь, он уже был в монастыре. Да, пребывать в церковных стенах для них мучительно, но, поверь мне, еще ни один не ожил.

— Ах, Тсера, как можешь ты быть столь бессердечной! Иван Андреевич нас спасал...

— Нас? Нет, Никита, — кончиками пальцев она коснулась его губ, останавливая готовое сорваться возражение. — Сколь бы ни был ты Ивану Андреичу по-родственному дорог, сколь бы ни был он привязан ко мне, только ради нас он не решился бы на это невозможное дело. Им двигала ревность. Вампиры — они ведь тоже ревнуют, точно так же, как люди. Только гораздо страшнее.

Тсера помолчала, склонив голову. И что-то засеребрилось на ее ресницах...

— Не нужна ему наша помощь, — повторила она. — Если б он захотел, он без труда ушел бы с дороги, а может, и еще прежде. Он... сам выбрал себе судьбу. И сам назначил кару.

— Да... ну это... в общем, как-то так.

Не нашел Никита слов. Да и не умел он поминать неумерших. Пока еще.

А роса блистала на черных ягодах, и жизнь требовала жизни.

— Ах, Тсерушка, как же я тебе главного-то не сказал! Государь одобрил наш с тобою брак и указал того в потерю отеческой чести не числить. Да и то сказать, разве же потомки мутьянского государя не в версту потомкам Ярославских князей? А что холопка бывшая, выкупленная, так ведь по крови родная дочь князя Голицына-Меньшого.

Тсера нежно погладила жениха по руке.

— Знаешь, kotku[55], тебе непременно нужно будет прочитать две книги: Судебник и "Учение им же ведати человеку числа всех лет". Я, со своей стороны, согласна на "Устав пушечных дел", хотя он, должно быть, прескучный. Ну с чего ты все это взял?

— Но... ты ведь сама сказала.

— Про Цепеша говорила. А все остальное ты сам додумал.

— Холоп Микишка уверял, что видел кабальную грамоту на твою покойную матушку.

— А на меня саму он грамоту видел? Конечно, нет, поскольку нельзя увидеть того, чего не существует.

— Но разве же дитя, рожденное робою, не наследует материнскую судьбу безо всяких грамот?

— Именно что рожденное. Никита, посмотри на меня внимательно. Ну начинай же наконец соображать, тебе голова дана, чтоб думать, или только горлатную шапку носить? Как Микишка назвал мою мать — валашской полонянкой? Неужто ж трудно догадаться, что взять кого-то в плен, да так, чтоб навсегда оставить в холопах, сделалось возможным не раньше 7120 года[56]? Нет, я, возможно, смотрюсь моложе своих лет, но не настолько же! Впрочем, — лукаво улыбнулась волошанка, видя Никитино смущение, — не ты один. Голицын-Меньшой тоже так думал и не позаботился выправить на меня отдельной грамоты. Сильные бояре часто бывают вот так небрежны! Они уверены, что для них все будет само собою, а если что окажется не так, все равно никто спорить не посмеет, а и посмеет, приносы да связи позволят заткнуть глотку любому. А Иван Андреевич не потрудился посчитать года и взял нас с матерью к себе, будучи уверен, что воспитывает дочку своего покойного приятеля.

— То есть... — ошарашено пробормотал Никита, — то есть ты все это время была свободна и могла уйти в любой час?

— Конечно. Только для чего мне было бы уходить? Иван Андреевич ко мне хорошо относился, а жить одной в этом мире девушке не так-то просто.

— Но это, что он, Хворостинин... что он вампир?

— Мне ли было из-за того волноваться!

— Тсера, ответь мне на один вопрос, — проговорил князь Охлябинин и сделался очень серьезным. — Кто твой настоящий отец?

— Муж моей матери, Стефан Кутлучевский, польский воевода. Погиб в 7121 году под Вязьмой. И — полагаю, для тебя это важно — я крещена в материнскую, православную, веру.

— Ах, Тсерушка, свет ты мой, счастье ты мое черноглазое! — воскликнул Никита и сжал свою невесту в объятиях.

В этот же день составлена была рядная запись[57]. После того до самой свадьбы жениху и невесте уже не должно было видеться, но как соблюсти обычай, живя в одном доме? Вечером Никита заглянул в конюшню и, конечно же, столкнулся с Тсерой, зашедшей проведать белого Тумана. И это напомнило ему об одной странной вещи.

— Тсера, на другой день после того, как Максим появился в доме, я обнаружил на шее твоего коня свежую ранку.

Тсера, казалось, колебалась.

— Никита, ты только не пугайся, — проговорила она наконец. — Дело в том, что мой дед — не тот, что от Цепеша — был Чингизид. И он не раз говорил мне, что монголы не знали поражений, пока перед битвой пили кровь своих боевых коней


Эпилог.



1625 год, дом князя Охлябинина в Москве


Зима давно прошла, но в саду было белым-бело. Невесомый пух вился в воздухе, земля, кусты, трава — все припорошено было полупрозрачною белизною.

Смахнув осиновый пух, молодая княгиня присела на скамейку. Нянюшки тотчас передали ей сыновей. Удивительно, как непохожи уродились двойняшки — у Ромушки волосики черные, что смоль, у Степаши — беленькие, что льняная кудель. Но оба — хорошеньки-хорошенькие!

Однако в этот раз не довелось Тсере Степановне покачать на коленях малышей — заслышался конский топ, и через минуту слуги уже отворяли ворота перед ее супругом.

— Тсерушка, есть две новости! — объявил Никита Романыч, соскакивая с коня. — Добрая и худая.

— Говори прежде добрую.

— Я — окольничий[58]!

Княгиня счастливо взвизгнула и повисла у мужа на шее.

— А другая новость? — спросила она через некоторое (признаемся честно, довольно продолжительное) время.

— Только что получил весть из Троицкой Лавры. Иван Андреевич скончался в монастыре.

Оба умолкли, вспоминая прежние времена.

— Я давно этого ожидала, — промолвила наконец Тсера. — Вампиры иногда тоже умирают от горя — как люди. Только гораздо дольше.

[1] Голтяй — оборванец

[2] Охлябина — жердь, долговязый человек.

[3] В старые времена парни обычно ходили летом с непокрытой головою, женатому же мужику выйти из дому без шапки почиталось верхом неприличия. Здесь, как и у слабого пола, головной убор символизирует семейное положение, хотя к мужчинам обычай был гораздо снисходительнее, не заставляя их прятать волосы полностью.

[4] Вотол — род дорожного плаща из грубой ткани, иногда с капюшоном.

[5] Болдырь — помесь собаки с волком.

[6] Враг есть иносказательное название дьявола.

[7] Лисовчиками, по имени пана Александра Юзефа Лисовского, в годы Смуты называли части иррегулярной польской легкой кавалерии. Отряды эти не получали жалования, а потому легко вообразить, сколь охочи они были до грабежа.

[8] Тума — метис, полукровка, в основном русско-татарского происхождения.

[9] Застенок — здесь: род занавески.

[10] Объярь — тонкая шелковая ткань с муаровыми разводами.

[11] Тафья — маленькая шапочка, прикрывающая только макушку, которую мужчины носили в помещениях.

[12] Тельное — блюдо в виде котлет из рыбы с мукой, пряностями и ореховым маслом.

[13] Золотник составляет 4,27 г, гривна (фунт) равна 96 золотникам или 0,41 кг.

[14] Здесь и далее использованы подлинные русские и украинские народные песни в минимальном авторском переложении.

[15] Опричное блюдо — особое блюдо, которое хозяин собственноручно разрезает и раздает гостям.

[16] Обращаем внимание читателя, что Деулинское перемирие с Польшей было заключено в 1618 году.

[17] Терлик — род короткого кафтана, отрезного по талии, часто на сборках, надевавшегося через голову.

[18] Девятилетнему Михаилу Романову Лжедмитрием I был пожалован чин стольника.

[19] Эпизод упомянут в сочинении Ивана Хворостинина "Словеса дней и царей и святителей московских, еже есть в России". Там "юноша некий, иже ему любим бе и печашеся присно о его спасении паче же всех человек" (т.е. сам Хворостинин) отважно обличает "суетную гордыню" Самозванца и уговаривает того "свернуть с пагубного пути" (разумеется, безуспешно).

[20] Червчатый яхонт — гранат.

[21] Богдан Бельский, сидя воеводой в им же построенной крепости Цареве-Борисове, заявил: "Пусть Борис Федорович царствует на Москве, а я теперь царь в Цареве-Борисове". Впрочем, Никита плохо информирован — за эту дерзость Бельский отделался отзывом в Москву, а вот за манипуляции с царскими лекарствами поплатился гораздо серьезнее. По приказу Бориса Годунова капитан, он же лейб-медик (он же главный конкурент) Габриэль по волосу выщипал опальному бороду — кара сколь мучительная, столь же позорная.

[22] Харя — маска, личина, или же, высоким слогом Курбского, "машкера".

[23] Воренок — пятилетний сын "ведьмы" Марины Мнишек и Лжедмитрия II (или Заруцкого), повешенный по приказу царя Михаила Романова.

[24] Губные учреждения (в составе выборных головы, старост и целовальников) занимались преследованием разбойников, а также некоторых других тяжелых уголовных преступлений; они осуществляли вместе функции полиции, суда и системы исполнения наказаний.

[25] Трунцал — золотая или серебряная канитель.

[26] Поклон "большим обычаем" — поклон до земли, с касанием правой рукой пола.

[27] Пряженая икра — жареная в масле.

[28] Стоглав — сборник решений Стоглавого собора 1551 года, касающихся разных вопросов церковной жизни и "улучшении различных сторон мирского быта". Стоглав осуждает продажу птицы и зайцев, если животное "не колото живо и кровь не точена".

[29] Кто не верит — читайте у В.И.Язвицкого "Иван III — государь Всея Руси".

[30] Ягодный квас считался непрестижным напитком и у зажиточных хозяев обычно служил для угощения людей низшего звания.

[31] Пиво в цене — доход казне! Первая попытка ввести государственную монополию на пивоварение была предпринята Иваном III, после Борис Годунов запрещал варить пиво "средним и молодшим людям" (что, конечно, не могло относиться к князю и воеводе Хворостинину). Уже после описываемых событий, при Алексее Михайловиче крестьянам было дозволено варить пиво для личного употребления четырежды в год: в Великий день (Пасху), Дмитриевскую субботу, на Масленицу и на Рождество Христово.

[32] Котлома — блюдо наподобие оладий, подавалось с патокой.

[33] Коринка — в данном случае сорт мелкого черного винограда без косточек. Коринкой также называют иргу.

[34] Леваши делались так: ягоды уваривались, затем протирались через сито и уваривались снова с патокой, затем эта смесь, выложенная тонким слоем на доску, смазанную патокой, высушивалась и сворачивалась в трубочки. Леваши делали из малины, черники, смородины и земляники.

[35] "Устав ратных, пушечных и других дел, касающихся воинской науки" был переведен в 1607 году по указу царя Василия Шуйского "с немецкаго и латинскаго языков на русский язык... о пушечных и инных розных ратных дел и мастерств, понеже в те лета различныя ратныя хитрости в воинских делах изрядными и мудрыми и искусными людьми в разных странах строятся".

[36] Он так очарователен... так брутален... (франц.)

[37] Двойное вино — сорт водки, чрезвычайно крепкой, кажется, даже больше нынешних сорока градусов. Существовало вино тройное и даже четверное, которые, по свидетельству современников, были чреваты тяжелейшим алкогольным отравлением вплоть до летального исхода. Ниже в тексте перечислены другие сорта водки.

[38] Н.И.Костомаров.

[38] Предвидя удивление читателей, что Максим не полетел в тот же миг на пол, пересчитывая собственные зубы, поясняем, что поцелуям в старину придавали далеко не такое значение, как ныне. Читатель вспомнит, конечно, поцелуйный обряд, причем приличия требовали, чтобы гость при этом непременно закладывал руки за спину (целование целованием, а лапать — ни-ни!). По словам Костомарова, "приятели приветствовали друг друга подачею правой руки, поцелуем и объятиями, так что один другого целовали в голову и прижимали к груди". Поцелуи между лицами одного пола, в щеку, в плечо, в макушку и даже в уста были делом самым обычным, и отнюдь не почитались чем-то непристойным. Подтверждение этому можно видеть в обычаях русской православной церкви, строгой хранительницы старины и благопристойности. Так, между монахами запрещены любые ласкания и вообще сведены к минимуму все телесные контакты; вы никогда не увидите обнимающихся монахов, хотя бы и при радостной встрече после долгой разлуки. Зато целование является непременной частью многих обрядов — свидетелем этому всякий мог быть, например, на Пасху.

[40] "Слово о Хмеле" Кирилла, философа Словенского.

[41] Чуга — род короткого и узкого кафтана с рукавами по локоть.

[42] Черевчатый цвет — красно-фиолетовый.

[43] Плащи — металлические бляхи, которые нашиваются на пояс.

[44] Жуковинья (средник и наугольники) — металлические узорные бляхи на обложках старинных книг.

[45] Замет — род дощатого забора.

[46] "Домострой".

[47] А.К.Толстой, "Семья вурдалака".

[48] Трепетница — осина

[49] Лисунка — жена лешего.

[50] Любимый (польск.)

[51] Семен Никитич Годунов — троюродный брат Бориса Годунова, в годы его правления заведовал политическим сыском; убит в тюрьме при Лжедмитрии.

[52] Поверье, что человек, сменивший православную веру на католическую, может сделаться вампиром, не имеет ничего общего с религиозной нетерпимостью и мракобесием. Дело в том, что в православии миряне причащаются под двумя видами, то есть телом и кровью Христовой, а в католичестве — только телом. Таким образом, в организме образуется недостаток крови, который надо как-то восполнять.

[53] Род Басмановых-Плещеевых происходит от Александра Плещея, младшего брата святого митрополита Алексия, воспитателя Дмитрия Донского. Имеется в виду эпизод, когда в 1368 году князь Михаил Тверской был захвачен в Москве в нарушение слова, данного Алексием.

[54] Низложенный царь Василий Шуйский скончался в польском плену 12 сентября 1612 года, его брат Дмитрий — 17 сентября, а жена последнего Екатерина Григорьева (урожденная Скуратова-Бельская) — 24 ноября того же года. Причастность поляков к этим смертям не доказана, однако то, что они произошли в столь короткий промежуток времени (причем старшему из троих, Василию, было шестьдесят лет — возраст не молодой, но и далеко не преклонный) и, главное, столь своевременно, наводит на подозрения. Младший брат, Иван по прозвищу Пуговка (что показывает, насколько "серьезным" он был политиком), уцелел и в конце концов возвратился на родину.

[55] Котенок (польск.)

[56] Лето 7120 от сотворения мира соответствует 1612 году от Рождества Христова. Разница составляет 5508 лет.

[57] Рядная запись составлялась при сговоре. В ней указывалась дата свадьбы, даваемое за невестой приданное, "попятное", т.е. санкции за отказ от брака. Могли быть предусмотрены и дополнительные условия, например, чтобы муж не бил жены.

[58] Окольничий — в 16-17 веках думный чин, предшествующий боярскому.

71

 
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
 



Иные расы и виды существ 11 списков
Ангелы (Произведений: 91)
Оборотни (Произведений: 181)
Орки, гоблины, гномы, назгулы, тролли (Произведений: 41)
Эльфы, эльфы-полукровки, дроу (Произведений: 230)
Привидения, призраки, полтергейсты, духи (Произведений: 74)
Боги, полубоги, божественные сущности (Произведений: 165)
Вампиры (Произведений: 241)
Демоны (Произведений: 265)
Драконы (Произведений: 164)
Особенная раса, вид (созданные автором) (Произведений: 122)
Редкие расы (но не авторские) (Произведений: 107)
Профессии, занятия, стили жизни 8 списков
Внутренний мир человека. Мысли и жизнь 4 списка
Миры фэнтези и фантастики: каноны, апокрифы, смешение жанров 7 списков
О взаимоотношениях 7 списков
Герои 13 списков
Земля 6 списков
Альтернативная история (Произведений: 213)
Аномальные зоны (Произведений: 73)
Городские истории (Произведений: 306)
Исторические фантазии (Произведений: 98)
Постапокалиптика (Произведений: 104)
Стилизации и этнические мотивы (Произведений: 130)
Попадалово 5 списков
Противостояние 9 списков
О чувствах 3 списка
Следующее поколение 4 списка
Детское фэнтези (Произведений: 39)
Для самых маленьких (Произведений: 34)
О животных (Произведений: 48)
Поучительные сказки, притчи (Произведений: 82)
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх