Все это принесли на широкий карниз у самого склона Демонова Трона — и там, на горном карнизе, Нут звонко рассмеялась и заплакала.
Я пощадил Антония и поверил ему — Антоний спас мою жену и единственное бесценное дитя. Осунувшаяся, похудевшая и более родная, чем когда-либо, Яблоня взяла холодными влажными пальцами мое сердце — я решил, что оно у нее и останется.
Она все рассказала. Я потерял отца. Я потерял госпожу Алмаз, бабушку, заменившую мать. Я потерял друзей детства. Я потерял старшую жену, боевого товарища, обузу, долг — злую, холодную, самоотверженную Молнию. Это было нестерпимо много, но я отвел от сердца клинок тоски, обрадовавшись до экстаза — тому, что пути Нут вывели из тьмы мою возлюбленную с сыном.
Я мог бы потерять абсолютно все — но на костях Нут, брошенных для меня, снова выпали две шестерки.
Когда Антоний бесцеремонно разглядывал слезы на лице моей женщины, мне стоило большого труда не воткнуть в его горло ядовитый шип. Я с трудом взял себя в руки: северный варвар, грубый и бесстыдный, полупленник, полусоюзник — надо отдать ему справедливость, клятва исполнена.
Пожалуй, он имеет некое право смотреть на спасенную им жизнь.
Я не мог благодарить — у меня перед глазами старуха из приморского городка ласкала могилу "послушных девочек". Но я собрался с духом, чтобы отпустить Антония с миром.
Тогда-то узы судьбы и затянулись петлей.
Я, в какой-то мере, был готов к тому, что любой шаман может взвалить любую ответственность на себя. Северный молодой шаман, что бы он о себе ни думал, был Белый Пес из Белых Псов — готовый воевать со злом в любом из миров, на любом берегу. Я был только совершенно не готов к тому, что северянин решит жертвовать собой ради своего царевича, как Керим, будь у него возможность, пожертвовал бы собой ради меня. Эта отвратительная война, очевидно, резала душу шамана на части; я чуял его злость, усталость, сломленную гордость, разбитые надежды — и все равно он был готов защищать и спасать, как подобает Белому Псу...
Шаманы не бывают беззаботными даже в ранней юности. Солнечный воин рождается с чувством ответственности за весь мир подзвездный; с возрастом оно только совершенствуется. В тот момент, когда маленький северянин убеждал меня, что всей душой любит нашу степь, я верил ему и ощущал каменную тяжесть ответственности на его плечах.
Яблоня взглянула на шамана с отчаянной надеждой — и этот взгляд, кажется, поймал Антоний.
Я не знал, как к этому отнестись. То, что он потом говорил, не укладывалось в моей голове; Антоний злился, плакал, умолял, выходил из себя и пытался быть убедительным — а я не мог понять, с чего это ему вздумалось умереть, когда он уже мог бы начать радоваться жизни.
Антоний хватал меня за руки и заглядывал в глаза, выглядел раздражающе и трогательно, как настаивающий на своем ребенок. Я начал потихоньку приходить в ярость и уже собирался резко одернуть его — но меня осенило вдруг, когда он намекнул на горе Яблони. У меня на миг открылось почти шаманское зрение, и я увидал, как Гранатовый венец полыхнул над его взлохмаченными волосами; за то небольшое время, пока Нут смотрела на Антония, северный царевич вырос. Не знаю, что стало порывом ветра для этого взлета — его друг-недруг шаман или сама степь, по которой он шел — но вздорный, глупый и жестокий юнец успел стать мужчиной, а мужчину короновала царская честь.
Отваги мало. Желания славы ничтожно мало, хотя и это важно. Дело даже не в совести — просто твой след не может быть грязным. Маленький шаман-северянин прав: калам истории порой оставляет на свитках времен столь грязные письмена, что выжечь их можно лишь кровью.
Часто — собственной.
Я сдался, чувствуя тревогу и что-то вроде досады — но все недобрые чувства развеялись, когда Яблоня, прижимаясь ко мне, призвала для Антония и его шамана благословения всех известных ей богов. Маленький Огонь, беззубо улыбаясь, шлепнул меня по щеке; в этот миг я, наконец, увидел сияющий мост через смертную пропасть.
Я смотрел на Антония, который решил стать царевичем Ашури — и он был мне больше братом и больше царевичем Ашури, чем Орел и вся моя настоящая родня. Мне было горько думать, что сейчас, обретя честь и душу, Антоний уйдет, а скорпионы из рода Сердца Города останутся. Антоний повел себя весело и лихо, будто тоже чувствовал, что именно сейчас обрел честь и душу; он попытался рассмешить Яблоню и толкнул меня, как разыгравшийся жеребенок — но я отлично видел в его глазах выстраданное понимание. Он не пытался играть в героя песни — он собирался на последнюю битву.
Мои бойцы складывали дрова у провала, ведущего вниз. Северяне расселись на земле поодаль, наблюдая за нами с отвращением и страхом. Яблоня, еле разжав руки, решилась оставить меня с моими мыслями и ушла, забрав малыша. Антоний и юный шаман тихонько разговаривали; мне показалось, что шаман рассказывает что-то о путях на другом берегу. Я ждал Керима; мне было никак не оторвать взгляда от лучезарных небес, от прекрасных небес Ашури — я понимал, что теперь, как бы ни прочертились дороги Нут, никогда, ни ради царских гранатов, ни ради древних традиций, не дам запереть себя в подземелье.
Я, царь Ашури — птица, владыка неба. Мой сын будет владыкой неба. И небо над нашей степью — теперь наше небо, такая же часть Ашури, как и сама степь. Наше небо — новая дорога для тех, кто больше отверженными не будет.
Керим подошел ко мне. Маленький Огонь дремал у него на руках.
Я огляделся в поисках Яблони — и увидел, что она спит на траве рядом с носилками своего раненого евнуха. Евнух тоже скорее спал, чем лежал без чувств. Лица Яблони и Одуванчика были отрешенно-спокойны, будто у спящих детей.
— Они оба за рекой, — сказал Керим и отдал мне сына. — Их души далеко, и их душам будет легче там, чем здесь, а потом они вернутся, государь — во всяком случае, Яблоня вернется.
Я прижал к себе Огонька, вдохнув его чудесный запах — молока, Яблони и чистого крохотного зверя. Он сонно привалился головкой к моему плечу — его юная душа тоже витала в далеких краях. Я явственно видел гранатовый отсвет над темным пушком на его головке.
Антоний и его шаман, кажется, почувствовали, как и мои крылатые бойцы. Они просто встали с травы, подошли — и поднялись на кучу хвороста, рядом, обнявшись. Кровавое сияние, которое я видел так же отчетливо, как и солнечные лучи, исходящее от них обоих, загнало темное облако назад в подземелье.
— Я навсегда останусь здесь, — сказал юный шаман с восхищенной тревожной улыбкой и болью в зрачках. Он сжимал медный амулет с глазом, висящий на шее, так что побелели костяшки пальцев. — Это даже больше, чем я хотел.
— Доминик, — сказал Антоний, — и ты, Ветер... знаете, мне было предсказано, что я сгорю. Этот костер лучше того, который мне был на роду написан... Куда же бежать от судьбы? Я ничего не боюсь.
Керим посмотрел на солнце и запел. Мои воины-аглийе стояли вокруг с напряженными лицами, и мне, как и им, было больно от ожидания воплей, запаха горящего мяса, и вида обугливающихся костей, и живой человеческой плоти, превращающейся в серый летучий пепел. Керим присел на корточки и принялся перебирать ветки — пламя, высокое и прозрачное, вскинулось внезапно и стремительно, сразу охватив и хворост, и одежду северян, и их тела.
Вот тут-то Нут и явила свою первую и последнюю милость к пришельцам, вызвавшим напасть и вызвавшимся ее остановить. Медная побрякушка маленького шамана вдруг воссияла сквозь его ладонь чистым солнечным светом, и этот свет стремительно наполнил и шамана, и царевича, как вода наполняет стеклянные сосуды. Несколько мгновений мы все видели, как их тела светились изнутри, как светятся тела шаманов, заклинающих Священный Костер. Они ухватились друг за друга, будто боялись растеряться в Вечности, но их лица выражали не столько удушье и боль, сколько глубокое удивление. Внезапно огонь вспыхнул ослепительной белизной, что заставило всех вокруг, кроме, быть может, Керима, отвернуть лица. Когда вспышка спалась, северян не было.
Просто не было — ни тел, ни костей, ни праха. Костер медленно пожирал обугленные поленья. За ним, в монолите скалы не было ни малейшего намека на провал. Мне показалось, что в трещинах камня даже растет вековой мох.
— Хей-я, — протянул Рысенок, очнувшийся первым. — Я думал, они умрут у нас на глазах.
— Я тоже, — сказал Керим невозмутимо. — А теперь я думаю, что их битва еще не кончена. Им, верно, еще воевать и воевать на том берегу; у этого северянина не северная армия теперь будет — с ним Клинок, Ясень, Прибой теперь будут, с ним твои близнецы теперь будут... Маленький шаман тебе обещал эту дыру закрыть навсегда, так вот у этой дыры теперь с той стороны часовые будут. Шаман, Солнечный Пес, еще никогда не уходил так — но если уж ушел, то у нас с той стороны теперь союзники будут, шаман царевичу верный путь покажет. Что бы шаман ни думал о себе, его душа все пути знает...
Керим нагнулся и вынул из костра горящую головню. Потом прошел сквозь пламя к скальной стене — светясь, как светились ушедшие северные братья — и тлеющим деревом начертал на камне знак Сердца Города, тут же полыхнувший солнечно-белым и оставшийся золотым.
Северяне медленно, одергивая друг друга, приблизились, рассматривая угли, догорающие в костре. Насколько я мог понять, они шептались о чуде.
Младенец проснулся и потянул меня за воротник. Я обнял его, отошел от костра и присел рядом с Яблоней, все еще крепко спавшей на траве. Надо было делать множество дел, осмыслить множество приобретений и потерь — но солнце шло по небу, а я смотрел в ее лицо, детски-нежное во сне, и не мог оторвать взгляда...
* * *
Я потом сам удивлялся, как это умудрился не испугаться. Но, услышь, Нут, не испугался ни капли — взбесился.
Это меня господин испортил. Если с рабом все время разговаривать, как со свободным, да еще все время называть его бойцом — то даже такой, как я, заберет себе в голову, что он боец. Когда эти твари появились из-за поворота дороги, у меня даже дух захватило от злости: мы что ж, выбрались с серого берега живыми, чтобы зверюги нас сожрали?
Яблоня ахнула:
— Какие мерзкие! — а я усмехнулся, как Рысенок, и сказал:
— Они, госпожа моя, нас не видят. А если увидят и нападут — здорово пожалеют.
И Молния огрела меня по спине ладонью, в виде поощрения.
— Да, — сказала, — бесхвостый, это ты отлично выразил. Но нам с тобой все-таки хорошо бы перенести Яблоню с малышом через ущелье на крыльях.
— А я? — возмутилась Пчелка.
— А ты доберешься пешком, — отрезала Молния.
— Я тяжелая, — сказала Яблоня.
Мы не послушали — попробовали. Я же не хуже Молнии помнил, как Месяц и Мрак перенесли нас через пропасть куда пошире этой, легко-легко — только мы не учли, что у мужчин крылья шире и силы гораздо больше. Молния Яблоню даже от земли не смогла оторвать. Я ее поднял, на половину роста примерно — но напрягая все силы и на короткое время. И из всего этого выходило, что даже вдвоем мы ее через ущелье не перетащим — вместе разобьемся. А рисковать у нас никакого права нет.
Яблоня улыбалась, хотела нас утешить:
— Да они и не смотрят, — но когда мы стали тихонько пробираться дальше, эти исчадья нас все-таки учуяли.
Пчелка заорала, как ошпаренная кошка, и понеслась куда-то, не разбирая дороги, а Яблоня просто замерла на месте, когда такая тварь — железный богомол в два человеческих роста — повернулся и пошел в нашу сторону. Мы с Молнией переглянулись — и я как закричу:
— Госпожа, беги, беги! — и взлетел. Еще успел заметить краем глаза, как Яблоня побежала прочь по тропе.
Я подумал, что их надо взбесить и увести. Может, удастся так, что они в пропасть сорвутся и разобьются, может, мы им глаза выцарапаем, но главное — взбесить, чтобы они про Яблоню забыли. И крылья меня слушались, как никогда. Я ни разу раньше так здорово не летал.
Молния сразу на них накинулась — и я вцепился в башку одному. Думал, глаза у них твердые, а они оказались не тверже печеного теста — сразу подались под когтями. Я дернул — и почувствовал, что у меня много всякой дряни осталось на когтях. Я и обрадовался: так ему, гаду!
Не слишком-то опытный я солдат, честно говоря. Я остерегался, чтобы он меня кусалкой не ухватил, а про лапы забыл. А он меня лапой достал.
Помню, ветер в ушах свистнул — и я еще услышал, как шмякнулся об камень и как кость хрустнула. А потом стало больно, жутко больно — и темно.
Темнота рассеялась мало-помалу. Вокруг было смутно как-то, серо — медленно, будто во сне. Я, вроде бы, сидел в траве — или не в траве, а в чем-то типа пепла, сером... Ничего толком не рассмотреть, но впереди что-то блестит, тускло, как старое зеркало.
И я понял, что это — река.
Убил меня гад.
Но мне это было вовсе не страшно и не удивительно. Тупо как-то, безразлично. Понятно, что надо встать и идти, будто это приказал кто-то, но вставать не хочется. И ни о чем не думается.
Так я сидел, сидел — время тянул, будто мне тот же голос сказал, что назад пути не будет, если пойду — не знаю, долго просидел или нет. Показалось, что Молния меня звала, голос откуда-то издали, вроде как с того берега или из-под воды, мол, иди ко мне, бесхвостый, здесь хорошо, вот увидишь — но я так и не пошевелился.
Мне надо было про кого-то вспомнить — и никак не вспоминалось.
И тут по окружающей серости светлый лучик пролетел. Мне послышалось, как собака лает — но я понимал, что никакая это не собака, а Сейад, и что это хорошо. Защищают меня. И рядом из ничего появилось что-то светлое, теплое — только не рассмотреть, что именно.
"Ты что, — хотел я сказать, — такое?" — но не сказал, потому что не мог рот раскрыть и губами двинуть. А светлое догадалось.
"Я, — отвечает, — Яблоня, — звука в серой хмари нет никакого, но все понятно. — Одуванчик, — говорит, — милый, очнись. Не надо тебе туда, возвращайся в мир подзвездный, там — жизнь, тебя там любят..."
Я ее узнал сразу, поверил и сделал движение, чтобы встать и пойти за ней. Но тут из-за реки целый хор бестелесных голосов завел, как песню:
"Ты живая, возвращайся к живым, не смущай умирающих. Тут нет страстей, тут нет боли, тут покой — а ты зовешь его в мир скорбей и потерь. Дай ему отдохнуть, живая женщина — возвращаться ему незачем".
А Яблоня грустно сказала: "Разве тебе незачем возвращаться, Одуванчик?" — и я все вспомнил окончательно.
"Нет, — говорю. — Мне надо вернуться к тебе, госпожа. Мало ли, что с тобой еще случится — Сейад-то с другого берега лаяла, близнецы теперь тоже там, некому тебя охранять. Ничего, свет души моей, я вот сейчас соберусь с силами и встану".
Те, бестелесные, мне, помню, еще много чего говорили. Не спеши, мол, говорили, потом родишься здоровым и целым — зачем тебе возвращаться в тело калеки, мало того, что раскромсанного, так еще и переломанного. Больно будет, говорили, и смысла нет.
Но все это они врали. Смысл был. Встать было очень тяжело, потому что не очень понятно, как вставать, если тела не видишь — но Яблоня мне как-то помогала, и я, в конце концов, встал и пошел.