Шаман закрыл глаза, вот-вот уснёт. Большая Бобриха вдруг ложится рядом с ним, как жена. Без единого слова ложится. Всё слышала, всё понимает. Если вдруг подожгут, она тоже умрёт вместе с мужем. Достойно умрёт. Как подобает.
Заснул старый шаман. Спокойно заснул, хотя за тонкими шкурами его жилища галдят люди. И о "сговоре" тоже галдят. Но шаман их не слышит. Спокойно спит. Не ворочается. Не от чего ему ворочаться, не от чего кряхтеть. Свою судьбу всегда готов приветить. Вот только сон никакой не приходит к шаману. Одна темнота. Как будто сон ожидает вместо шамана: подожгут или не подожгут?
Не подожгли. Большая Бобриха будит своего мужа:
"Они все ушли. И тебе хватит спать. Займись-таки делом. Или мой муж и впрямь уже не шаман?"
Вот, началось, — кряхтит Еохор. А он уже было порадовался за Большую Бобриху. Рано всё же порадовался. Рано.
* * *
Смерть не пришла за ним сразу. Не торопилась. Чем-то он ей не приглянулся. Наверное, он был слишком огромен для её ветхих зубов. Она боялась подавиться. И он остался один. Совершенно один.
Он хотел умереть. Он не понимал, для чего он ещё нужен здесь. Он хотел перебраться туда, где теперь бродит детёныш Рваное Ухо, где пасётся всё его стадо. Раз смерть отказалась сама его забирать, значит, только двуногие могли направить её. Он протяжно трубил, призывая двуногих с их острыми палками, однако звук получался хриплый и слабый. Никто не откликался. Как никто не откликался и на другой его зов, низкий, утробный. Вогнутый Лоб оставался один. Вопиюще один.
Чем отличаются звери от людей? Только одним. Зверь всегда слышит духа, звери не могут ослушаться. Нет у них своеволия. У людей есть. Люди могут.
Вогнутый Лоб тоже зверь. И он не может ослушаться. Не мог. Делал всегда то, что должно. Поедал траву и зелёные ветки, пил воду, брёл по степи. Как все мамонты, так и он. Так же само. Но не стало всех мамонтов, почему-то не стало — те их убили, двуногие, те и гиены, и Вогнутый Лоб остался один. И что-то в нём стронулось с места. Так не должно было быть! Не должно. Что-то вдруг взбунтовалось в огромном мамонте. Людское своеволие разрушило всю его жизнь. Людское своеволие всё погубило. Но оно... оно показало пример. Никто из мамонтов не мог больше показать пример, не было мамонтов. А своеволие было. Его плоды были. Его плод созрел. Мамонт вдруг сам проявил своеволие. Не то что бы он это понимал, не то что бы об этом как-то думал — нет, это случилось само. Само собой получилось. Отвернулся от земли мамонт. От духов земли. И воззвал к небу. К духам неба.
Неправильно на земле, — так он им сообщал. Как-то так. Неправильно. Непорядок! Очистить надо от непорядка, всё тут очистить. Так он докладывал. Духам неба и всем. Даже смерти. Непорядок, что она пряталась и дразнила его. Непорядок. Во всём!
А потом он стал звать камень. Огромный камень. Ведь мамонты могут звать дождь, умеют, когда очень надо, а теперь ему очень был нужен камень. Огромный камень. Огромнее всех мамонтов сразу. Он хотел, чтобы этот камень упал вместо дождя. Он очень хотел. Он даже почувствовал, как это будет. Как огонь рассечёт небо — и оно треснет. А после вспыхнет. И тогда будет море огня. Целое море. Безбрежное. И весь этот нелепый мир сгорит дотла. Когда-то Вогнутый Лоб убегал от одного жалкого факела, которым грозился двуногий, а теперь... теперь он сам грозился целым морем факелов. Они будут падать как дождь, как дождинки, факел вместо каждой дождинки, нескончаемый дождь из пылающих факелов, такой дождь он и вызывал. Долго-долго вызывал. Покуда не надоело.
Он забрёл в золотистые травы. Солнечная трава, рожь, с твёрдыми зёрнами, очень вкусна. Настолько вкусна, что на ней поселяются духи другого ума. Их обиталище легко различить по фиолетовым гнойникам спорыньи. Именно их искал теперь мамонт. Чтобы съесть, проглотить, впустить внутрь. И ещё крепче призывать камень и море факелов. С другим умом призывать.
Его бросило в холод. Потом бросило в жар. Изо рта закапала слюна. Духи другого ума без препятствий вошли в его голову, и он не был больше одинок. Он теперь мог разговаривать с миром, с любой отдельной травинкой и со всем остальным, с кем хотелось.
Трава стала огромных размеров. Уподобилась раздутым деревьям. У неё выросли хоботы, появились глаза и даже бивни. Трава смеялась над мамонтом. Она говорила, будто он превратился в жертву собственной жадности. Зачем он рос столь большим, зачем отращивал такую густую шерсть, ведь льды уже не вернутся. Ему нужна голая кожа, без шерсти, и огромные уши, которыми он мог бы обмахивать голову, потому что его голова всегда раскалена, разве не так? Вогнутый Лоб про себя соглашался, что так, голова его в самом деле невыносимо горела, как будто факелы уже падали с неба, оттого всё, что он видел, покрывалось ожогами, огромными дутыми волдырями, которые лопались, лопались, лопались багровыми сгустками, причиняя болезненные ощущения — но он не сдавался. Он опять звал. Трава его раззадорила. Трава смеялась над ним, а он посмеётся над нею, когда та сгорит. Вся. Дотла. Он не сомневался, что та сгорит. Он это знал. И духи другого ума подтверждали. И тогда мамонт угомонился. Решил, что достаточно огненных факелов он позвал. И вдруг всё стемнело.
Возможно, это явилась смерть. Может быть, смерть забрала его — в пустоте болтались вязкие мысли, и Вогнутый Лоб мог даже их видеть откуда-то сверху или откуда-то сбоку. Или откуда-то снизу. Как они дрыгали ножками. Как насекомые. Как пауки на паутине, перебирали за нити и что-то вытрясывали из своих необъятных сетей.
Он отчётливо вспомнил предыдущую жизнь. Он был там двуногим, неуклюжим шерстистым двуногим, не таким, как теперешние. Сыпал снег, наступали льды, было мало еды; мало еды, с которой он мог бы справиться. Большая еда не боялась его, потешалась над ним и даже охотилась на него. Он всегда злился. Он хотел быть умнее всех и сильнее, он хотел быть могучим, как когдатошние драконы, он хотел никого не бояться, ни перед кем не отступать и командовать всеми. Даже вечными льдами. Таким он и умер в той жизни, раздавленный отколовшейся глыбой льда, которая размозжила его, словно муху, ведь он был таким маленьким и таким жалким в сравнении с этой громадой. Маленьким, глупым и жалким!
И теперь тоже он желал льдину. Ту самую льдину. Пусть вновь упадёт и расколет. Не только его — весь мир пусть расколет. И вернёт всё, как было. Пускай вернёт! Пусть будет холод вместо жары. Он просит холод. Мамонту нужен холод. Пускай вернёт!
Не возвращало. Он даже трубил, звал так громко, он вкладывал всю свою силу, когда-то громадную силу — но не слышала льдина. Всё равно не слышала. Не падала сверху на его голову. Где-то застряла. Запаздывала.
Перед ним проплывали фантасмагорические пейзажи: искры, пламя, пожар, вонючий запах; его где-то швыряло, кидало, носило, долго-долго носило, и вокруг него струпьями сыпались искры, он задыхался от вони, дошёл до предела, но ничего не менялось. Ничего.
Без конца это длилось. Блуждание. Страх раскалывал его на кусочки, страх остаться в плену у блуждания, страх не выйти наружу. Страх заполонил всё — и он понял, что это конец. Полный конец. И вдруг всё провалилось бесследно. И даже бесшумно.
Потом он брёл по цветущей равнине с другими двуногими и с другими зверями. Почему-то на той равнине он не мог отличить зверей от двуногих, там всё смешалось и не было никакой разницы.
Так он добрёл до огромного дерева, уходящего своими зелёными ветвями в заоблачное небо. Перед деревом были разложены камушки, много-много сверкающих камушков, блестящих, как спокойная вода при ясном свете.
Тот, кем он был, стал осматривать камушки. В первом он увидел полыхающее солнце. Его ослепило сияние и опалил жар. Он испугался и отбежал в сторону. Он долго боялся приблизиться к прочим камушкам, но все делали это — и он должен был сделать. И он робко заглянул в камушек на отшибе.
Там скрывался двуногий. Такой же, как он. Может быть, красивее. Но он ведь уже был двуногим и не смог справиться даже с глыбой стылого льда. Нет, он с равнодушием отошёл от двуногого. В соседнем камушке била крыльями пёстрая птица. Ему понравилась её возможность летать, но что он увидит из холодного неба? Лёд и снег? Чересчур махонькая эта пташка, а он искал нечто огромное и непобедимое.
Носорог показался ему недостаточно сильным, земляной червь откровенно жалким, лев чересчур кровожадным — постоянно нужно ловить добычу, выслеживать и преследовать; лучше, когда добыча сама идёт в рот. Был и просто пустой камень, скала. Были камни с деревьями. Были с травой, с бабочками и гусеницами, с прочими несерьёзными тварями.
В одном камушке он увидел слона. С гладкой кожей и большими ушами. Размеры слона внушали доверие, но как такой безволосый убережётся от стужи? Ведь там, внизу, стужа, всё время стужа, другого ничего нет.
Так он и наткнулся на мамонта. Огромного, мощного, с густой шерстью, непобедимого. Зачарованный, он выбрал его — и разве мог он предполагать, что побеждён будет собственной предусмотрительностью. Зачем был таким умным? Зачем?
Перед ним пронеслась вся его новая жизнь. Непрекращающаяся парилка. Духота, духота, духота. За едой не нужно было гоняться, как льву, и не нужно было опасаться каких-либо хищников при такой громадности, но ведь громадность обернулась неповоротливостью и — ещё больше — нелепостью. Жесточайшей нелепостью. Всё равно не спасала громадность от коварства двуногих, у тех был большой ум, всё, что угодно, могли привлечь они себе на помощь, как будто вся степь была членом их стада, а они — вожаки. Но ведь мамонт был много сильнее двуногих и огромнее, куда как огромнее — но и эта огромность тоже делала беззащитным. Всё равно беззащитным! Даже против коварства вонючих гиен она не спасала. Но что тогда толку с неё! Огромность губила всех мамонтов. Никогда они не могли укрыться от беспощадного солнца из-за огромности, жара убивала их, всегда раскалённые головы не умели хорошо думать и противиться козням двуногих. Всю жизнь Вогнутый Лоб ожидал возвращения льдов, чтобы тогда восторжествовать, возгордиться своей мудґрой предусмотрительностью, своей густой длинной шерстью — и не дождался. Зима всегда стремительно убегала, и жаркое лето опять и опять сушило его. Его нелепую жизнь. В тенистом лесу даже самая никудышная ветка хваталась за длинную шерсть и не отпускала. Ему не было места в лесу. Он не мог отойти далеко от воды, уйти в степь и скрыться от ненавистных двуногих, никуда он не мог уйти — всюду палило солнце. Всюду! И палит сейчас.
Ну так пусть запалит ещё сильнее! Пусть спалит всё до конца. Всю эту нелепость. Пусть падают с неба факелы, пусть поджигают. Мамонт хочет такого. Мамонт это зовёт. Как зовут дождь в отчаянную засуху. И дождь в конце концов приходит, когда его действительно крепко зовут, когда некуда больше деваться. И он крепко зовёт. Крепче крепкого. Духи другого ума подтверждают. Но у него нет больше сил. Он всё вызвал, что мог.
Ноги мамонта подкосились, он стал на колени, упёрся бивнями в землю. Огромный, могучий и мудрый, он искренне просил пощады. Он понимал, что проиграл эту жизнь, проиграл бесповоротно — и никогда уже не придёт опять сюда мамонтом. Никогда!
Стройный двуногий дух в белой шкуре со сверкающим поясом над головой молча глядел на него. Белый двуногий дух читал его думы... или передавал свои собственные. Возможно, они думали оба разом или вовсе не думали, или это висело само. Висело повсюду.
Степь выбирала двуногих хозяев.
Двуногих.
Четвероногий мамонт здесь больше не нужен.
Бесполезно просить. Решение принято.
Всё, что он может, это звать лёд.
Чтоб заморозил всех.
Чтобы всем отомстил.
Мамонт всё понял. Смирился. Дух в белой шкуре быстро исчез. А мамонт снова стал звать. Но не лёд, а горящие факелы. Лёд ведь больше не нужен. Лёд был нужен тогда, а теперь... теперь он снова хотел быть в своём стаде, идти за Старой Мамонтихой, подчиняться, во всём подчиняться, пускай та принимает решения, ведь с него уже хватит, ведь он принимал и — остался один. И даже смерть обходит его стороной. Может быть, факелы не обойдут. Если будет их много Много-премного. Всё небо.
Он замечтался, как это будет. Как побегут в ловушку двуногие, потому что факелы будут теперь не у них, а против них. И не смогут двуногие спрятаться. Никто не сможет. Как не смогли спрятаться мамонты от нелепостей этого мира, как все погибли. Все кроме него. Он остался звать факелы.
Наконец, он увидел Старую Мамонтиху и обрадовался. Его одиночество закончилось. Он снова будет со всеми. Не один сам.
Старая Мамонтиха глядела с укором. Её нельзя было потрогать, нельзя было обнюхать, но это была она, настоящая. Она пришла отчитать беспутного мамонта, он натворил тут делов, накуролесил и совсем заблудился. Застрял.
Старая Мамонтиха сказала, что раньше жили драконы. Они были огромными, много больше, чем мамонты, они росли и росли — и всех топтали. Мамонт слушал вождя и соглашался. Он даже увидел драконов перед собою, громадных, как горы. Увидел, как те идут и всё топчут. Ему стало страшно. Он отвернулся. И стал снова слушать. Драконы топтали всех остальных, и все остальные роптали. Тогда прилетел ледяной камень, рассёк изумлённое небо и родил море огня. Драконы сгорели. Но сейчас ропщут двуногие. Ропщут, что мало топчут. Хотят больше топтать. Как драконы. Потому снова прилетит ледяной камень, чтоб расколоть огнём небо, чтобы двуногим больше топтать. Зачем мамонт им помогает? — спросила Старая Мамонтиха. Зачем помогает двуногим духам звать камень? Зачем остался, а не ушёл со всем стадом? Пускай же уходит!
Старая Мамонтиха была права. Как всегда. Вогнутый Лоб не мог ничего возразить. Духи другого ума ушли от него, мир вернулся в привычное русло, даже дождик закапал. Закапал дождинками, а не факелами. Мамонт уныло побрёл под дождём. Непонятно куда. Непонятно зачем.
* * *
Шаману опять нет покоя. Люди вроде бы успокоились, пока успокоились, ждут возвращения большого поискового отряда, но шаману ждать некогда. Ему нужно действовать.
Он камлал всю ночь. С духами что-то стряслось. Новые духи приходят, а старые — тех не дождаться. Будто их подменили. Он привык к своим старым, у тех легче спрашивать, с теми легче договориться. Новые духи пугают. Еохор испуган.
Шаман морщит лоб, чешет рукой затылок. Неприятно ему вспоминать о последнем камлании. Неприятно, но надо. Так много загадок. Как их разрешить?
Он долго бил в бубен. Его духи не приходили. Он уже готов был отчаяться, когда появился Другой. Странный дух. Как оса или пчёлка, от Нигрена, наверное. Он передал Другому требование людей, чтоб вернулись их жёны и дети, но дух рассмеялся в ответ. Всё жилище шамана сотрясалось от громогласного хохота. Казалось, у него лопнут уши. Казалось, развалится чум. Но Еохор выдержал смех. Духу пришлось отвечать по-нормальному. Дух ему заявил:
— Пускай шаман не распыляется! Пусть забудет о малом! Пускай теперь заботится о большом!
Это была первая загадка. Духи не хотят уже и слышать о пропавших, для них тут дело решённое — а шаману как быть? Для него — не решённое. Люди ведь снова к нему придут. И на этот раз могут поджечь его чум. Люди ведь не поверят такому решению духов. Не пожелают поверить. И весь гнев опять падёт на шамана. Как ему быть?