Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
День четвертый.
Тако глаголет Хмель ко всякому человеку. Кто дружится со мною, возьмется меня осваивать, во-первых, сделаю его блудна, а к богу не молебника, а в ночи не сонлива, а на молитву не встанлива. А изоспавшемуся ему стенание и печаль наложу на сердце, у вставшего с похмелья голова болит, а очи света не видят, и ничто доброе на ум не идет[40]. Так что ничего удивительного, что за развеселой ночью последовало прегадкое утро. Если это вообще можно было назвать утром.
Проснулся Никита очень поздно и с жуткой головной болью. Платье его было в ужасном беспорядке, рубаха разорвана. Хорошо хоть порты оказались целы и на месте, как и сапоги, валявшиеся под лавкой; а то от одной мысли о малиновых в зеленую полосочку штанах из дядиного сундука Никиту замутило вдвое сильнее. Со стоном ощупав похмельную свою голову, обнаружил он над бровью уже две ссадины, да к тому же и синяки, полученные в давешней драке и почти забытые, налились чернотой и болели немилосердно.
Все-таки Иван Андреевич был заботливый хозяин, что не положил подле рукомоя даже маленького зеркальца. Смотреть на себя такого не захотелось бы никому. Кое-как ополоснувшись над позолоченной оловянной лоханью и пригладив мокрые волосы, князь Охлябинин обрел несколько более приличный вид, хотя до образа и подобия Божия было ему еще далековато. Он тяжело вздохнул (вздох отозвался болью во всем теле) и принялся одеваться.
Очень Никите все это не нравилось. Слишком унизительно было ощущать свою слабость. Нет, не из-за похмелья. Никите, как и всякому мужчине, случалось возвращаться с попойки на нетвердых ногах. Однако вино никогда не имело над ним власти, и если он не хотел пить, то и не пил. В суровые годы Смуты отроки мужали рано. Никита твердо знал, что лишь он сам и никто другой решает, как ему жить и что делать, и всегда делал лишь то, что считал нужным. Но теперь его не оставляло чувство, что что-то делают с ним.
С трудом добредя до столовой, Никита был несколько утешен тем соображением, что дядюшка, судя по всему, набрался еще хуже. За столом сидел один Максим, с ленивой грацией потягивая какое-то питье из высокой закрытой стопы.
— Знаешь, Никита, — заметил он, критически оглядев новоприбывшего, — не стоило бы тебе пить.
"Ну да, если сам подносишь, да так, что не откажешься!" — подумал Никита с досадою, но вслух буркнул лишь нечто нечленораздельное. Известно ведь, "потчевать велено, а неволить — грех" — так чего переводить на других! Но меньше всего ему сейчас хотелось выслушивать нравоучения. А больше всего — послать моралиста темным лесом да к чертям в болото, да чтоб непременно завернул по дороге на лужок, где отдыхали хорошо покушавшие свиньи. Однако язык у него ворочался плохо и такой сложной конструкции ни за что бы не осилил.
Кое-как он перевалился через скамью, поискал глазами кислого квасу... Как и когда Максим оказался сзади, он не заметил и вздрогнул, когда нежные пальцы коснулись его висков.
Сказать что это было приятно — значит ничего не сказать. Никита едва не застонал. Чуткие пальцы, прохладные, словно струи лесного ручья, скользили по вискам, по воспаленному лбу, ныряли в волосы и возвращались снова, даря избавление от боли, даря блаженство. Когда они оторвались, Никита чуть не потянулся за ними, как котенок-ласкун за хозяйской рукой.
— Спасибо... — проговорил он неуверенно.
Максим поморщился, но тотчас обрел свою привычную насмешливость.
— Так-то лучше, светлый мой витязь! — заметил он, сам (слуг не было в покое) ставя перед Никитой блюдо с похмельем. — Завтракай скорее, Иван Андреич нас уже ждет.
Сам он уселся напротив, подперев щеку ладонью, точно сестрица Аленушка, и неотрывно глядя на Никиту бархатными своими очами. Сегодня на нем была простая чуга[41] черевчатого цвета[42], с хрустальными пуговками, перехваченная кожаным поясом с золотыми плащами[43], выгодно обрисовывающим тонкий стан; за поясом, рядом с охотничьим ножом, заткнута была пара перчаток.
— А что Иван Андреевич? — поинтересовался Никита, с проснувшимся аппетитом принимаясь за похмелье (кушанье это, состоящее из холодной баранины с огурцами, огуречным рассолом, уксусом и перцем, прекрасно освежает и незаменимо в определенных обстоятельствах).
— Ждет нас. Сегодня затеяна соколиная охота, или запамятовал?
— Он же вроде не любит!
— Для тебя расстарался.
Левая рука его небрежно играла бахромою скатерти... Никита приметил на среднем пальце кольцо с крупным синим сапфиром, которого раньше не было. Камень притягивал взор, от движения словно бы волны пробегали в его темно-васильковой глубине... Да что ж такое! Что за власть такую забрал над ним этот Максим? Стоит поймать взгляд — и уже не оторвать глаз, только ответь — и уже самому не прервать разговора. Ну уж нет! Никита мысленно стиснул зубы... а с губ само собой слетело:
— Знать, не только для меня!
"Красносмотрителен же и радостен высокого сокола лет", — напишет со временем пока еще не родившийся Алексей Михайлович. Впрочем, вдоволь полюбоваться этим зрелищем Никите не пришлось. Едва псы подняли над заводью целую стаю диких гусей, едва сбросил Никита с руки своего терского сокола, и взмыла благородная птица в пасмурное небо, не успев еще сделать ни одной ставки, как вдруг Никитин конь шарахнулся, точно увидел ведьму, и понес. Тщетно пытался ездок сдержать его — вороной пронесся прямо по воде, только брызги разлетелись широким веером да заметались бархатные камыши. Стрелою вылетел конь на берег и проскакал еще с полверсты, прежде чем Никите удалось совладать с перепуганным животным.
Вороной мелко дрожал и ронял хлопья пены, но слушался поводьев, и всадник, чтоб дать ему остыть, пустил его шагом.
Вокруг была березовая роща. Листва шелестела под легким ветерком, и чудилось, будто стройные белые березки шушукаются, склоняясь друг к другу, словно застенчивые девушки. Никита невольно залюбовался этой идиллической картиной, но тут заметил мелькнувший меж деревьев силуэт. Это оказался Иван Андреевич.
— Нам необходимо поговорить наедине, — обратился Хворостинин к племяннику, беря его коня под уздцы. Вороной фыркнул и едва снова не вскинулся на дыбы.
— Не понимаю, что приключилось с ним, — с удивлением заметил Никита, — никогда прежде так не баловал.
Хворостинин не обратил на его слова никакого внимания. Он заметно нервничал, комкал в руках поводья и поминутно отирал чело тафтяным платком, хотя день был вовсе не жаркий, скорее наоборот. Никита отчего-то сразу догадался, о чем, вернее, о ком пойдет речь.
— М...максим, он, понимаешь... одним словом... ах, ну не могу я тебе этого объяснить! — Хворостинин отчаянно махнул рукою. — Скажу тебе одно. Если однажды ночью Максим постучится к тебе в опочивальню, не вздумай впустить его.
— Да уж ясное дело!
— Да и днем, на всякий случай, тоже. А лучше б тебе было вовсе уехать...
Хворостинин замялся, опасаясь, что племянник сочтет его негостеприимным. Никите же вспомнились слова Тсеры...
— А, пожалуй, и впрямь! — задумчиво проговорил он. — Загостился. Завтра же поеду к себе в имение...
— Нет-нет! — живо возразил Хворостинин. — Дом в деревне слишком уединенный, будет только хуже, поезжай в Москву!
— Нельзя мне в Москву, — сказал Никита с заметным сожалением. — Я ведь в опале.
— Как!
— Прости, Иван Андреич, я, верно, должен был тебя предупредить, — повинился Никита, на свой лад истолковал дядино восклицание. — Как-то не пришло в голову... думалось, в твоем положении это тебе уже не сможет повредить.
— Да нет, я не о том. Как тебя-то угораздило прогневить государя?
— Взялся было считаться местами с Черкасским...
Хворостинин даже присвистнул.
— Ну ты, однако, силен! Местничать с Черкасскими!
— Мог ли я подумать, что верных слуг, всю жизнь прямивших лишь единому государю и честно проливавших кровь за Русскую землю, равняют ныне с тушинцами! Ну и вот.
— Жаль. Я так понадеялся было на московское многолюдие... Нет, тогда уж лучше тебе никуда не ездить. Ну хоть волосы обрежь, а? — прибавил Хворостинин жалобно.
— Нельзя! Я же в опале.
Настроение, и без того не замечательное, испорчено было окончательно. Ближе к вечеру, когда из поварни уже плыл дразнящий запах жарящейся дичи, холоп заглянул в Никитину горницу с известием, что баня истоплена, и "барин с молодым князем" ждут его.
"Вот и идите оба... в баню! — подумал раздраженный Никита. — Да в четвертый пар!". От мысли о густом паре да духовитых березовых веничках у него даже мурашки побежали по телу. А потом еще холодненького свежего пивка! Но внутренний голос настойчиво твердил, что ото всей этой благодати лучше воздержаться, и Никита со вздохом велел передать барину, что он, дескать, просит прощения, но у него от пару кружится голова.
Дабы быть до конца последовательным, Никита не вышел и к столу, однако молодой голод взял свое, и, не без некоторого стеснения, он все же в сумерках проскользнул на поварню, где прекрасно отужинал добрым ломтем ветчины с ржаным хлебом и черемуховым квасом, что так понравился ему давеча. Затем он вышел в сад и долго бродил между кустов, с надеждой поглядывая на Тсерино окошко. В конце концов надежда его оправдалась: ставни распахнулись... и ушат холодной воды обрушился на Никитину голову. "Вот и помылся", — подумал Никита с досадою и воротился в дом.
Не зажигая света, он повалился на постелю и тотчас ощутил под спиной что-то прямоугольное. Это оказалась книга. Затеплив свечу, Никита откинул кожаный, тисненый, с медными жуковиньями[44], переплет и прочел: "Сказание о Дракуле-воеводе".
Должно быть, Максим расстарался. Книга была написана крупным старинным уставом, буроватыми чернилами, и, судя по потертым углам, читана была не раз и не два. Никита подвинул поближе свечу, подоткнул под спину подушку и самым что ни на есть неприличным образом, с вопиющим непочтением ко книжному слову, улегся на постель и раскрыл повесть наугад.
"...и витязем его учинял, коих же сзади, того на кол повелел сажать проходом...". Максим непременно заметил бы: "В ту пору, до Ивана Грозного, русские читатели еще слабо представляли, как это делается, проходилось объяснять". "Тьфу ты, снова это Максим лезет в голову! Точно мысли наведенные! — рассердился Никита сам на себя. — Лучше уж думать о Тсере... Ах, ну для чего же она так! Отчего она так рассердилась, ведь с той ночи я не сказал ей ни слова?". Задумавшись, он машинально листал книгу... "...должна на мужа своего одежду светлу и лепу чинить, а ты и сорочицы не хочешь ему учинить, а ведь здрава телом. Ты повинна, а не муж твой, если бы муж не сеял льну, то бы муж твой повинен был". И повелел ей руки отсечь и труп ее на кол посадить". "В жизни рук не намозолит, не дождешься от нее ни милостыньки, ни воздушка шитого, ни даже куличика на Пасху", — вспомнились Никите слова встреченного попа. Нет, так не пойдет. Уж или спать, или читать. Спать не хотелось. Никита вернулся к первой странице и принялся читать с самого начала.
И вот тут, как назло, его стало клонить в сон. Никита упрямо боролся, но глаза так и слипались; зашевелились вьющиеся по полям травы, волшебные зверьки в заставках, насторожив уши, потянулись к нему своими мордочками... Никита только на одну секундочку прикрыл глаза, а когда снова открыл их, стояла уже глубокая ночь.
Ветер разогнал облака, и яркий молодой месяц заливал комнату серебристым сиянием. А у двери, полупрозрачный, словно сотканный из лунных лучей, колебался стройный белый силуэт. Такой знакомый...
— Тсера?! — выдохнул Никита.
Женщина предостерегающе подняла ладонь.
Какая-то сладостная истома овладела Никитою. Он не мог шелохнуться, не мог вымолвить ни слова, да и было это ненужно... излишне... Заворожено он следил, как плавной скользящею походкой, словно бы вовсе не касаясь пола, приближается к нему Тсера. Она опустилась на край постели. Ее распущенные волосы, черные, как ночь, в беспорядке струились по плечам, едва прикрытым белоснежной сорочкою, и загадочная улыбка блуждала на ее лице. Узкая белая рука ее протянулась к Никите... расстегнула ворот рубахи... легла на грудь. В лунном свете сталью блеснули когти.
День пятый.
Никита проснулся затемно и долго не мог прийти в себя. Ночное происшествие так живо представлялось ему, что невозможно было поверить, что все это лишь сонное видение. Убедило его только то соображение, что месяц привиделся ему едва в первой четверти, тогда как в действительности близилось полнолуние.
Некоторое время он лежал в растерянности, соображая, что все это значит и что же ему делать, и наконец пришел к выводу, что необходимо поговорить с Тсерой. Он был решительно намерен не отступать от волошанки, пока та не объяснит ему, кто она сама, кто такой Максим Сицкий, и что за странные вещи происходят в этом доме; во исполнение своего намерения он даже готов был показаться навязчивым.
С таким настроем Никита Романович облился ледяною водой, оделся и, никого не таясь, крытым переходом дошел до Тсериной горницы. Дверь была заперта снаружи.
На всякий случай — от тумы можно было ожидать чего угодно! — Никита влез на знакомую яблоню и заглянул в окошко. Ставни, по счастью, оказались не затворены, но внутри, как и следовало ожидать, никого не было. Он кинулся в конюшню — не было и белого Тумана. Никита вихрем ворвался в людскую.
Тсера хозяйствовала не по Домострою — сама поднялась до свету, а вот слуг не будила. Впрочем, она и не была хозяйкой. Никита бесцеремонно растолкал Микишку, но толку от заспанного холопа оказалось немного:
— А... чегой?.. Волошанка-то? Не, не видал.... Так она частенько, того... уезжает, никому не сказавшись...ох, Никита Романыч, пусти Христа ради, ворот оторвешь!
Никита твердо вознамерился дождаться возвращения волошанки. Минуты тянулись часами, а часы как будто исчезли из мира совсем. Никита мерил шагами двор, оказавшийся на удивление маленьким, и в тысячный раз думал, что все-таки что-то странное творится то ли с Тсерой, то ли с ним самим, то ли с обоими. Какое-то бесовское наваждение... стойте-ка! Никита даже хлопнул себя по лбу и тотчас скривился от боли, угодив по свежей ссадине. Кто же и поможет в таком деле, как не священник!
Поскольку село было небогато, поповский дом тоже не поражал роскошью: всего в одно жилье на подклете, крытый березовой корою и отгороженный от грешного мира высоким заметом[45]. Все трое ворот, разумеется, были наглухо заперты: добрым людям неприлично ни к соседям во двор заглядывать, ни тем более соседям показывать, что у самих на дворе творится. Никита долго стучал и кричал и почти уже отчаялся, когда над забором вдруг показалась лукавая рожица мальчика лет девяти-десяти.
— Что ищешь ты, человече? — вопросило дитя.
Никита объяснил. У поповича загорелись глазенки.
— Про Тсеру-волошанку поговорить? Это про хворостининскую воспитанницу, никак? — азартно воскликнул он, забыв изображать духовную особу. — А чего она натворила?
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |