Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Филипп дотянулся до кувшина, сам вылил остатки вина в кубок монарха, отставил пустой сосуд.
— Женюсь или буду повешен до конца года, — усмехнулся Тристан. — Женюсь... а вот возьму и в самом деле... А вот вы, мой друг, почему не женаты? Лет-то вам уже, слава Богу... В столице женят в четырнадцать — только так.
Он знал, что дойдет до такого вопроса.
— Я женат, сир, — сказал Филипп и кивнул на прибитый над дверью семейный герб. Вставшая на задние ноги собака на зеленом фоне. Герцогская корона. Девиз на флорийском — "Не отступаем". Он говорил отцу — пусть не на эльфийском, но хоть на классическом должен быть девиз, герб ведь, не свадебная тарелка. Лучо изрек одну из своих максим — мол, слова эти начертаны кровью, и не на буквы следует смотреть, а следить, чтоб записанное оставалось истиной.
Приблудный пес на щите, как у бастардов.
Девиз на флорийском — будто у разбойников.
Герцогство Рампар.
Король улыбнулся.
— Правду говорят, приграничники — фанатики. Но все ж таки... Дама сердца-то у вас должна быть, м-м? Или вы и сердце себе вытравили на границе? Вот у нас, знаете...
Филипп знал. И понимал, что придется сопровождать короля на ночную охоту в ближнюю деревню. Он только надеялся, что самому ему не придется участвовать. Вряд ли; дело вассала — направить соколов, загнать дичь. Здесь, в забытом Богом углу Флории, многое позволено, чего нельзя в столице. Напиться до полусмерти и проспать остаток ночи под скамьей — слова никто не скажет. Завести на сеновал хохочущую девчонку, дать себе наконец-то волю. Если принесет девчонка в подоле кареглазого щенка-оборотня — тут, в Рампаре, кому какое дело? Сплетни останутся за стенами, не угонятся за королевским кортежем.
Что же — я его жалею? — удивился Филипп. Нет — понимаю...
И теперь вот это — "не виноват".
— Разве я не слышу, что говорят? — неразборчиво бормотал Тристан. — Мор, чума, проклятие... разве я не знаю. Так ведь я не просился... Знаете, как они меня называют, Авера? "Третий король"... Второй король умер, да здравствует третий...
Филипп слышал уже историю Тристана, но только урывками. Вспоминая ее, он думал всегда о старшем сыне, который убил отца, и которому боги и двух шагов не дали пройти монархом.
Что до младшего, он не должен был стать королем: оборотни не правят. Они оба по-своему любили его, и брат, и отец, каждый в меру своих сил. И двор — если не любил, то жалел ; укус волка, казалось, навсегда освободил его от чужой зависти.
— Женщинам я нравлюсь, — сказал король. — Я единственный из монархов, кто мучается лунными днями.
Кэнтан Первый, отец Тристана, был не лучшим королем Флории, но и не худшим. Слишком много славных монархов было до него — его собственный дед, который из клубка царапающихся земель сделал Флорию; отец, первый в Пяти землях догадавшийся испугаться растущей на востоке Державы. У Кэнтана только хватило ума не испортить борозды. Свергнуть его наследник захотел лишь потому, что не дотерпел править. Когда король вывел Флорию из Восточного договора, в стране заговорили о позоре, и наследнику удалось найти союзников. Впрочем, скорее союзники нашли его — заносчивого мальчишку, считающего, что мир ему задолжал. Они знали, что народ, осиротев, не станет слишком переживать. Тристана, в одиночку ведушего битву с луной, старший брат посвящать в свои планы не стал. Может, из опасения, может — из любви.
Он сам отведал отцовскую пищу за ужином — перед тем, как в нее подсыпали яд.
Сумей наследник дождаться утра, он правил бы теперь Флорией. Но он не удержался, детское любопытство к ужасу толкнуло его среди ночи в королевскую опочивальню, посмотреть на плоды своего невозможного греха. Забытый на лестнице шут, дряхлый и пьяный в дым, заметил наследнику в спину:
— Король умер, да здравствует король!
Убийца качнулся назад, но на шута только поглядел, не заколол. Подкупленный страж распахнул перед принцем дверь.
Монарх был мертв, раздут и зелен.
Наследника вынесло из спальни прочь. Опьяневший от вина и жути, он не заметил под ногой ступени и рухнул, сломав шею.
Шут поглядел на тело, свалившееся ему под ноги, и изрек:
— Второй король умер, да здравствует третий!
Третий король спал в детской, измученный очередным превращением. Его не сразу решились разбудить. Хотели уже посылать в недалекую деревню за бастардом, о котором не знал народ, но знали те, кому следует. Не послали. Случись это в Сальватьерре или в Аргоате, там предпочли бы внебрачного сына сыну-оборотню.
Но во Флории бастардов на трон не садят.
К утру заговорщики поняли, что рассвет Флория рискует встретить вообще без короля. Тристан, которому обычно давали высыпаться всласть, удивился, что его будят так рано, заупрямился. Звал сначала отца, потом брата, и никак не мог уразуметь, почему к нему обращаются "Ваше величество"...
Из прошлого их обоих вырвал капитан Жоффре, вернувшийся со двора.
— Все спокойно, Ваше величество, — доложил он. — Ваши слуги уже спят, кроме нескольких человек. Их мучает бессоница, и они предпочли остаться на воздухе.
Филипп прикусил губы, удерживая улыбку. "Бессонница". Вежливый способ сказать, что стража не дремлет, и что герцогской охране капитан не доверяет.
Да ради Девятерых, если у старика от этого на сердце спокойнее...
— Напомню Вашему величеству, что подниматься завтра рано.
Но король его не слушал. Он морщил лоб, глядя на Филиппа, будто что-то вспоминал.
— А ведь похож, правда, — кивнул он Жоффре. — Глаза точно ее...
— Сир, — тот казался недовольным. — Вы не можете помнить, ее отослали, когда вам было года три...
— Ах, оставьте, — отмахнулся Тристан. — Кузину Роанну я и в самом деле помню плохо. А вот тетушку Брижид, напротив, хорошо... Да ведь у всех женщин семьи — эти зеленые глаза.
— Ваше величество, — капитан глядел на Тристана осуждающе-нетерпеливо; точно как Лучо, когда хотел сказать сыну "закрой рот".
— Мое величество слышит, — отозвался тот, — и ему в самом деле пора спать... Я благодарю вас за ужин и за беседу, герцог...
Поднялся — сам, твердым шагом ступил от стола, и никогда не подумаешь, что столько выпил.
— Позвольте мне проводить вас до покоев, сир, — запоздало вскочил Филипп.
Роанна. Он и не понял сразу, о ком король говорит; все, о чем вспомнил — чернильные завитушки на старой бумаге, найденной среди личных писем.
Лучо никогда не произносил ее имени.
Глава 5
Умбрио поднялся рано, когда в воздухе еще стояла ночная тишина, лишь кухня просыпалась, изгоняя девственную лунную свежесть запахом только что испеченного хлеба. Он полировал меч герцога, и напевал — почти неосознанно — старую песню, что пели когда-то в Каза Монтефьоре, и половину слов которой он уже растерял.
`Nu panaru chino chino
tutt' `e fravole `e ciardino...
Он не боялся потревожить своего сеньора; тот всегда спал тяжелым сном, и его приходилось не будить — вытягивать, будто из болота. Но в этот раз Филипп проснулся рано и теперь смотрел на своего советника сквозь ресницы. Порой он думал, что знает Умбрио наизусть, что все в нем пройдено и выучено, и даже в темных углах его души он может ориентироваться, пусть и на ощупь.
А потом он слышал, как Умбрио поет по-чезарски, и понимал, что не знает его вовсе. Филиппа это злило.
— Мele, zucchero e cannella...
te `mpastaie sta vocca bella.
— Отчего ты вспомнил это, кто это пел? — мягко спросил Филипп. На вопросы, заданные вот так, внезапно, Умбрио обычно отвечал, будто не успевал подумать, что нужно защититься. Филипп знал, что это нечестно, но удержаться сейчас не мог. Острое, неудержимое любопытство шло от неуверенности.
— Джино Талья, — сказал южанин. Голос его звучал механически. — Друг моего брата Сантино.
Он опомнился:
— Вы рано проснулись, мой сеньор.
Филипп сполз с кровати, прошлепал босыми ногами по полу; непроснувшееся солнце не успело еще обогреть обычно теплый квадрат камня под окном. Филипп посмотрел во двор, махнул рукой у рта, прогоняя зевок:
— Тяжелый день.
Потом сказал:
— Хоть отпустим старика наконец. Благо, он не истлел, пока мы вокруг него водили хороводы. И — хватит, опять ты за свое. На это есть слуги, в конце концов.
— Мне не тяжело, — Умбрио пожал плечами; но все-таки отложил зазвеневший меч, выглянул в коридор и кликнул пажа. Филипп смотрел на него от окна, в приступе полусонной лени не в силах двигаться. Умбрио в последнее время стал зачесывать волосы так, чтобы они падали на лицо с левой стороны, хоть отчасти прикрывая шрам. Лучше было оставить как есть, такое все равно ничем не прикрыть. Шрам шел через всю щеку уродливой жирной чертой, изгибаясь внизу, у самого подбородка.
Юноша увидел, что Филипп смотрит на него, и машинально поднес руку к левой щеке. Филипп покачал головой. Умбрио и до ранения не верил, что красив. Он носил в себе красоту, как зашифрованное послание, которое сам не в силах был разобрать.
"Мele, zucchero e cannella, думал герцог, все верно. Умбрио двигался медленно, будто разморенный солцем Чезарии; смуглый, с длинными темными кудрями, он привлекал своей сумрачностью, и сквозь эту сумрачность — улыбкой. Именно улыбка поразила когда-то Филиппа, как поразило бы что-то диковинное: Она была средоточием радости и лукавства, дверью, распахнутой в летний день. В Рампаре не умели так улыбаться.
Умбрио стыдился своего шрама, но Филиппу казалось, что, навсегда перечеркнув мягкую округлую красоту юноши, шрам привнес в его облик завершенность, будто выразив на лице то, что читалось на дне его взгляда.
Герцог так и не показал ему письма — того, что нашел, когда жег бумаги. Отчего-то Филиппу казалось, что письмо должно быть на чезарском. Но отец не слишком дружил с языками; а проведший детство в Галансе Гвидо дель Монтефьоре, напротив, знал флорийский в совершенстве.
"Лучо, друг мой. Я пишу эти слова, потому что отчаянно нуждаюсь в помощи, и больше мне сейчас не у кого ее попросить. Мне помочь ты уже не сможешь, но я молю тебя во имя нашей дружбы — защити мою семью..."
Рядом с письмом — перстень с печаткой. Отчего Лучо хранил его, не отдал Умбрио, у которого почти ничего не осталось от семьи? Неужто оказался настолько сентиментален?
Но и Филипп повертел перстень, согрел в руках и, сам не понимая, почему, положил обратно на кедровое дно.
Филиппа одевали долго. Темно-сиреневый, почти черный камзол, серая накидка с серебряным шитьем. Застежка в виде собачьей головы, которой паж исколол себе пальцы, пока прикрепил. Только цепи нет — ее герцогу на плечи возложит король, после присяги. Филипп притих и только посматривал время от времени в зеркало, морща брови.
Умбрио любовался Филиппом жадно и откровенно. Тот не походил на отца. В парадных одеждах и Лучо был красив — тяжелой красотой воина и властителя. Филиппа же одеяние делало похожим на принца со старинного, выписанного с ностальгической нежностью портрета. Cолнечный луч воспламенил его волосы, отразился в светлых глазах.
— Ну как?
— Bello,— севшим голосом сказал советник. — Bellissimo.
Но Филипп смотрел в зеркало, хмурился от болезненного узнавания — он видел только то, что приучился видеть.
— Посмотри на это, Умбрио. Я всего лишь его отражение. Испорченное отражение. Чего смеяться, какой из меня герцог?
— Какой есть, — сказал южанин. — Другого не будет. Они вас ждут, мессир.
"Балаган, — подумал Филипп. — Балаган и маскарад". И ступил в коридор, где уже толпилась свита.
В день, когда покойный герцог дождался наконец похоронного костра, лето кончилось. Пошла мелкая, серенькая, неприглядная морось. Под моросью вся процессия — наследник, Совет, даже король на белом жеребце — выглядела жалко. Филипп не этого ожидал. Музыка, плач, торжественность — да, но эта тоска, эта бедность, серый, неприятный туман, скрадывающий цвета и показывающий нищету самой смерти...
К этому он просто не был готов.
— Без магии, Ваша светлость, — досадливым шепотом сказал мэтр Мериадег, когда Филипп подъехал к нему с жалобой, — сейчас у нас был бы ураган.
Филиппу казалось, что ураган подошел бы как нельзя лучше.
Погребальные костры устраивались на холме недалеко от замка. В Круге.
С тех пор, как Девятеро ушли с земли на небо, людям остался только Круг близ Лагана. Серые каменные фигуры в человеческий рост в высокой траве — так, что и не сразу заметишь. Так они когда-то сели; и такими, окаменевшими, оставили свои оболочки, отправившись в вечность. Другие Круги, что люди строили для себя, должны были в точности повторять Лаганский — но, как бы скульпторов не поносили за отход от канонов, они все равно добавляли свое. Люк-картежник, положивший лук на колени и спрятавший за спину крапленую колоду, наверняка канонам не соответствовал, но Филипп знал его таким. И Данна, склонившаяся над младенцем — волосы падают на лицо, рот приоткрыт — поет колыбельную. И Ожем-поэт, подпирающий кулаком подбородок, закусивший перо, пальцы левой руки перебирают воздух, выискивая рифму...
Но теперь пришли не к ним. Пришли праздновать последнего, девятого бога — того, что не оставил каменного тела, потому что слишком много путешествует по миру, и от него в Круге — лишь тень на траве. Бога, чье имя вспоминают все реже, потому что привыкли звать его Тихим Всадником.
Маг не соврал: смерть почти не испортила старого герцога. Если от тела и исходил запах, то был он не сладковато-невыносимой гнилью — скорей, так пахнет старая мебель в заброшенном доме. Но и живого в нем было не угадать: заострившееся лицо — будто из дерева, как у расставленных по часовне Защитников.
Cолома у сложенного костра впитала в себя морось, поникла и, когда Филипп поднес к ней факел, не пожелала зажечься.
Это был плохой знак. Впрочем, Лучо, будь он способен говорить, сказал бы, что иметь такого сына — само по себе плохой знак.
Обряженные в белое добрые сестры замерли, не смея начать Последнюю песнь. Филипп про себя высказался на языке, далеком от языка Песен; попробовал снова. Солома не горела.
Все уже смотрели на него, с недоумением, с презрением, как столько раз. Филиппу стало вдруг невыносимо тоскливо, он проклял эти похороны, и солому, и лежащее в ней тело, не желающее ему помочь.
Только король глядел на него со спокойным пониманием.
Говорили, что если погребальный костер не занимается, это оттого, что мертвый не успокоился, то ли долг, то ли грех остался у него на земле такой, что тот будет оглядываться, сидя в седле за спиной Тихого Всадника. Лучо свои долги всегда отдавал; а единственный — страшный — его грех они с Филиппом делили на двоих, неизвестно, кто больше виноват.
Филипп нетерпеливо оглянулся на мэтра Мериадега; тому ничего не стоило высушить солому одним пассом.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |